3. Рим

Онлайн чтение книги Лестница в небо A Ladder to the Sky
3. Рим

В Риме, конечно, мы беседовали о Боге, когда Морис заметил, что его воспитывали в англиканской церкви и он по-прежнему питает сентиментальную привязанность к своей вере.

– А вы? – спросил он. – Вы вообще набожны?

– Ну, вам следует помнить, что в тридцатых и сороковых годах я жил в Европе, – сказал ему я. – Поэтому выбирать, в общем, не приходилось – только стать атеистом.

– А до того?

– Это было слишком давно, я уже и не помню. Но если у вас есть духовная жилка, в Риме вам, надо полагать, самое место. – Я набрал в грудь побольше воздуху и взвесил все “за” и “против” появления в нашем диалоге нового персонажа – человека, чью важность в моей жизни нельзя было бы переоценить. – Некогда был у меня друг, – сказал ему я. – Оскар Гётт. Его великой честолюбивой мечтой в жизни было приехать сюда. Он прочел книгу о катакомбах и хотел их посетить.

– И ему удалось?

– Нет, – ответил я, покачав головой. – Он погиб еще до начала войны.

– Как он умер?

– Его застрелили.

Морис кивнул, и я остановился у скамьи, сел и прикрыл глаза, откинув голову, чтобы солнце позднего утра согревало мне кожу. Я почувствовал, как он садится рядом, как его нога легко касается моей. Прохожий мог принять нас за отца и сына – такое недопонимание случилось на самом деле несколько вечеров назад, когда мы заселялись к себе в гостиничные номера, вновь смежные, по моему настоянию, и меня это огорчило больше, чем я рассчитывал, хотя Морис попросту засмеялся.

– Вы мне его напоминаете, – наконец сказал я. – Оскара, в смысле. У вас похожие черты. Круглые бодрые лица, яркие голубые глаза и эти непокорные темные волосы, что ниспадают на лоб.

– Расскажите мне о нем, – произнес он. – Он был вам добрым другом?

Я поколебался. То была часть моей жизни, которую я запер внутри на много десятков лет и ни одной живой душе эту историю не поверял. Однако в тот день на скамейке в парке Каффарелла двадцатидвухлетний мальчик заставил меня пожелать раскрыть ему мои секреты самым что ни на есть саморазрушительным образом. Мне хотелось ему довериться, выложить всю мою историю.

Мы с Оскаром, начал я, познакомились в начале 1939 года, вскоре после моего семнадцатого дня рождения, в кафе “Нахмиттаг” возле Фолькспарк-ам-Вайнбергсвег в Берлине, на севере города. Оскар, бывший на несколько месяцев младше меня, работал там кельнером. Этим ресторанчиком много лет заправляли его родители. Обычно я не забредал в подобные места один, но в тот день, о котором речь, хлынул дождь и не дал мне добраться до дому, а потому я укрылся там, выбрал место у окна и заказал чашку кофе и ломтик штоллена. На подоконнике заметил книгу – приключенческую, я читал ее несколько раз, и мне она нравилась. Тем не менее томик этот был значительно толще того, что лежал у меня дома, вообще-то в три раза толще, поэтому я взял книгу и открыл на титульном листе – и обнаружил, что это обман: с книги сняли обложку и на ее место приклеили другую, не столь возмутительную.

Не успел я задуматься, зачем кому-то понадобилось совершать такой причудливый поступок, из кухни с преувеличенно озабоченным видом выбежал мальчик, и я поднял голову, когда он, одной рукой отбрасывая со лба волосы, остановился перед моим столиком и смятенно воззрился на меня. Я разглядел тревогу у него на лице, но мало того – у меня в самом нутре зашевелилось такое, чего раньше я не переживал. Конечно, я уже несколько лет знал, что я гомосексуалист, и в мои семнадцать физическое влечение в новинку мне отнюдь не было. Некоторое время пытался заставить себя тянуться к девушкам, но из этого ничего не вышло – и не отыскивалось во мне интереса стремиться к такой бесплодной цели. Мою гомосексуальность, знал я, мне нипочем не изменить, но и потакать ей я б никогда не смог. Как ни крути, лишь годом ранее Гиммлер произнес свою речь, в которой осудил личное в пользу общественного, и я слушал его слова по нашему радиоприемнику, не понимая, почему на мою голову обрушилось такое проклятье. Он объявил, что от гомосексуалиста следует избавиться: “Так же, как мы выпалываем сорняки, швыряем их на кучу и сжигаем”, и ходили слухи, что известных гомосексуалистов отправляют в концентрационные лагеря или расстреливают. Естественно, подобные мысли вгоняли в ужас. Поэтому у меня был план: напускать на себя отсутствие интереса ко всем половым вопросам, среди друзей держаться евнухом, не выдавать ни намека на желание и никогда не увлекаться сальными анекдотами – и даже делать вид, что вообще их не понимаю. Окажется необходимым, воображал я, однажды обзаведусь женой и выполню то, что делают мужья, – но я дал себе слово, что это будет крайней мерой самосохранения.

– Это моя книга, – произнес мальчик, протягивая ко мне руку. – Я ее искал.

– Вы сменили обложку, – ответил я. – Можно поинтересоваться зачем?

Он нервно прикусил губу и окинул беглым взглядом зал. Несмотря на ненастье, все столики, кроме моего, пустовали.

– Отдайте, пожалуйста, – сказал он, понизив голос. Я кивнул и вернул ему книгу. – Вы же никому не скажете, что видели, правда?

– Нет, – ответил я. – Меня это не касается, а кроме того, я ее сам читал. Дома, у себя в спальне. За закрытыми шторами. Вы не боитесь читать ее на людях?

– Конечно, боюсь, потому и замаскировал под другую. Когда я сообразил, что забыл ее здесь, думал, чувств лишусь. Если б ее нашел кто-то не тот, у меня были б неприятности.

Книгой были “Будденброки” Томаса Манна, и я, как и Оскар, знал, что автор сбежал из Германии в Швейцарию где-то шестью годами раньше, его объявили врагом рейха, а все книги Манна запретили. Из своего дома в Цюрихе он много писал о том, как презирает фюрера и нацистскую партию, и хотя большинству его статей хода не давали, кое-какие все же появлялись в подпольных газетах, и население, почти поголовно пассивное, знало о его взглядах.

– Садитесь ко мне, если хотите, – сказал я, показывая на стул напротив моего. – Мне интересно, что вы о ней думаете.

– Не могу, – ответил он, бросив взгляд на стойку, за которой стоял человек постарше – видимо, его отец – и настороженно за нами наблюдал. – У меня смена еще часа два не кончится. Но я же вас тут раньше не видел, правда?

– Я здесь от дождя прячусь.

Он кивнул и, похоже, смешался, не зная, что сказать дальше, а потом благодарно подержал книгу на весу и улыбнулся мне.

– Спасибо вам за это, – произнес он, отворачиваясь, и миг спустя уже вновь скрылся на кухне.

Беседа вышла мимолетная, но потом я ловил себя на мысли, что не могу выкинуть юношу из головы, и вот через три дня вернулся в то кафе, на сей раз почти на два часа позже, в надежде, что к тому времени его смена уже закончится. Выйдя из кухни, он заметил меня и помахал, явно обрадованный новой встречей.

– Вы уже дочитали книгу? – спросил я, когда он подошел поздороваться.

– Вчера вечером, – ответил он. – А теперь я читаю Диккенса. “Повесть о двух городах”. Уж против Диккенса никто возражать не станет[7]Идеологи и пропагандисты нацизма одобряли Чарлза Диккенса, считая его “реалистом… тепло писавшим о само́й народной душе”, предупреждавшим читателей о еврейской угрозе, в частности – при изображении Фейгина в романе “Оливер Твист” (1837–1839), перевод которого нацистская газета “Фёлькишер Беобахтер” печатала с продолжением с марта по август 1923 года..

– Я б не был в этом так уверен, – ответил я, пытаясь говорить непринужденно. – В наши дни кто угодно может возразить против чего угодно. Сегодня вы сможете посидеть со мной? – добавил я, но опять, к моему великому разочарованию, он покачал головой.

– Отцу не нравится, если я здесь рассиживаю с друзьями, – сказал он. – Он против того, чтобы нас обслуживать. Но что, если мы отправимся куда-нибудь еще? Знаете таверну Бёттхера? Недалеко отсюда. Через несколько улиц.

– Конечно, – ответил я. – Кстати, как вас зовут?

– Оскар Гётт, – сказал он. – А вас?

– Эрих Акерманн.

– Значит, у Бёттхера в пять. Вы пиво пьете, Эрих?

– Да, – сказал я.

– Тогда я возьму вам пива. Это будет моя благодарность за то, что вы сохранили мой секрет.

Я вышел из “Нахмиттага”, прогулялся по округе, поглядывая, как стрелки моих часов вяло ползут к назначенному часу. Когда наконец настала пора возвращаться, я в большом воодушевлении двинулся к бару, располагавшемуся напротив штаб-квартиры “охранных отрядов”, где с винтовкой через плечо стоял высокий, худой и рыжий часовой, явно отличающийся от типичного арийца. Перебегая через дорогу, я ощутил на себе его взгляд, потом толкнул дверь, огляделся и улыбнулся, когда заметил Оскара – тот сидел за столиком в углу, рисовал в блокноте.

В то время – первые месяцы 1939 года – все считали, что война неизбежна. Что бы ни говорили или чего бы ни делали британцы, казалось ясным, что фюрер желает вооруженной стычки, зная, что лишь полномасштабный международный конфликт может упрочить Германию как ведущую державу мира. Для юношей моего возраста то была пугающая мысль. Мы видели, как прошлая война подействовала на наших отцов, – во всяком случае, те из нас, у кого отцы еще были, – и нам не улыбалась мысль, что наша жизнь последует тем же курсом. И потому, возможно, вовсе не странно, что первой мыслью, едва взгляд мой остановился на Оскаре в “Бёттхере”, у меня было то, что войны нужно избежать любой ценой, чтобы такие красивые люди, как он, не пали жертвой неразборчивого зверства на поле битвы.

– Оскар, – произнес я, садясь; едва я опустился, он закрыл блокнот и угольный карандаш положил сверху.

– Дружище! – ответил он, улыбаясь мне, и я нервно сглотнул. Никогда не знался я ни с кем, у кого само тело способно так гипнотизировать. Мы заказали два пива и чокнулись стаканами. Он рассказал мне, что терпеть не может свою работу в кафе, потому что отец его скотина, зато есть план накопить денег, чтоб удалось попутешествовать и повидать мир. – Мне бы хотелось быть художником, – сказал он. – А самое место для этого – Париж. Ты бывал?

– Нет, – ответил я. – Я не выезжал из Берлина.

– Мне бы и Лондон хотелось повидать, – добавил он. – И Рим. Я читал книжку про катакомбы, и они с тех пор меня завораживают.

Ни я, ни он не заикнулся о возможной войне. В Германии тогда имелось два типа юношей: те, кто едва могли дождаться ее начала, и те, кто делал вид, что ее не будет вообще, как будто, игнорируя этот факт, мы могли задушить воинственное дитя в колыбели.

– Ты рисовал, когда я пришел, – сказал я, кивая на его блокнот. – Покажешь?

Он покачал головой и улыбнулся, а щеки у него чуть зарделись.

– Нет, – ответил он. – Да и не рисунок это вообще, просто каракули. Знаешь такое слово, да? Просто время провести. У меня дома холсты есть – вот там моя настоящая работа. Я в основном пишу маслом. Хотя сейчас, похоже, не могу отыскать нужного вдохновения. Пишу пейзажи, вазы с фруктами и портреты великих зданий просто потому, что умею и их удается продавать на уличных рынках. Но по-настоящему хочется рисовать что-то такое, чего никто никогда прежде не писал. Либо так – либо что-то привычное непривычно, и пускай зритель сам это рассматривает с какой-то неожиданной стороны. Я понятно говорю, Эрих? Слушаю сам себя и беспокоюсь, что, может, кажусь тебе нелепым.

– Вовсе нет, – сказал я, увлекшись мыслью об Оскаре как о великом художнике. – Мне бы тоже когда-нибудь хотелось стать художником.

– Ты рисуешь? – спросил он.

– Нет, я и прямую линию едва смогу прочертить, – ответил я, хохотнув. – Но зато немного пишу. Рассказы то есть. Быть может, однажды – роман. Как и ты, я пока не нашел свой сюжет, но надеюсь, что однажды он появится.

– Дашь почитать какой-нибудь свой рассказ?

– Только если ты мне покажешь какую-нибудь свою картину.

Тогда мы разговаривали и о другом. О наших школах и одноклассниках, о предметах, что нас обоих интересовали, и о тех, что нет. И – поскольку все разговоры тогда рано или поздно к этому обращались – мы говорили о фюрере и наших еженедельных собраниях гитлерюгенда. Мы были членами разных родов войск, и нам обоим нравились полевые учения, а вот идеологические занятия наскучивали до полного паралича. Мы оба посещали Нюрнбергские молодежные митинги после того, как вышли из рядов “Дёйче Юнгфолька”[8]“Deutsches Jungvolk” – младшая возрастная группа молодежной организации гитлерюгенд (с 1926), в которой состояли мальчики от 10 до 14 лет. Призыв в эту организацию объявили 1 декабря 1936 года., и считали, что когда в одном месте собирается такое необычайное количество народа, ужасающий шум дремучего патриотизма давит на психику.

– Я его как-то видел, – сказал мне Оскар, подаваясь вперед и понижая голос. – Год назад или немного меньше. Я выходил из “Гауптбангофа”, а тут по Люнебургерштрассе ехал кортеж автомобилей и все остановились и стали глазеть. Его машина, черный “гроссер мерседес”, проехала мимо меня, и он повернул голову, как раз когда я смотрел в его сторону, и мы встретились с ним взглядами. Я щелкнул каблуками и отдал ему честь, а потом презирал себя за это.

Я откинулся на спинку, не веря тому, что услышал. Не ослышался ли я? Он действительно сказал мне, что презирал себя за то, что отдал честь фюреру?

– Мне кажется, я тебя ошарашил, – произнес он, и в голосе у него теперь прозвучала тревога. Страх. Такие мнения люди вслух не выражали, пусть и чувствовали так, а особенно перед новыми знакомцами, в чьей надежности еще только предстояло удостовериться.

– Немного, – ответил я. – Значит, ты в него не веришь?

– Он меня пугает, – ответил Оскар, и я это понял, потому что меня он тоже пугал. Но, разумеется, мы с моим младшим братом были евреями – ну, или на четверть евреями, а чистки евреев уже начались. Миновало три года с тех пор, как евреев совершенно лишили гражданства, и я знал как минимум о двух парах, кому отменили помолвки после того, как начал действовать закон о запрете евреям сочетаться браком с немцами-неевреями. Лишь четыре месяца назад город ввергся в хаос, когда парнишка моего возраста, еврей, застрелил в немецком посольстве в Париже нацистского дипломата. Через несколько дней СС разгромили весь Берлин – они уничтожали еврейские лавки и синагоги, оскверняли кладбища и арестовали десятки тысяч человек для того, чтобы отправить их в лагеря[9]Имеются в виду события так называемой Хрустальной ночи 9–10 ноября 1938 года – организованной отрядами СА череде еврейских погромов, спровоцированных убийством секретаря немецкого посольства в Париже Эрнста фом Рата (1909–1938) Гершелем Гриншпаном (1921 – после 1942) 9 ноября 1938 года.. Пока бежал той ночью домой, отчаянно стараясь укрыться от насилия, я видел, как пожилого человека насмерть забивает офицер лет на сорок его младше, еще один выскакивает из ювелирного магазина, а по лицу у него хлещет кровь, потому что разбили витрину, а возле своего дома я видел, как штурмбанфюрер СС насилует в переулке девушку, а его коллега прижал ее отца к стене и заставляет на это смотреть. Жертвой всего этого я не стал, поскольку у меня не было никаких типичных физических свойств еврея, да и семьей мы были не религиозной, поэтому не жили по соседству с другими евреями и не ходили в синагогу. Но факт оставался фактом: и я, и мой брат были мишлингами .

– Говорят, он восстановит силу Германии, – осторожно заметил я.

– И возможно, это ему удастся, – сказал Оскар. – В нем есть обаяние, это правда, а его ораторское мастерство разжигает толпы. Пока люди стоят за него. Он заразил их своей ненавистью. Он требует абсолютной верности себе, и если кто-то осмеливается его критиковать, такие люди теряют должности. Я думаю, он поведет за собой великую армию, но каков будет результат?

– Тысячелетний рейх, – сказал я. – По меньшей мере, так он говорит.

– И ты этого хочешь?

– Я хочу только одного – жить в мире, – сказал ему я. – Хочу читать книжки и, быть может, когда-нибудь написать что-то свое. Будущее отечества меня не очень-то волнует.

Он улыбнулся и протянул руку через стол, накрыл своей ладонью мою – определенно предполагалось, что это братский жест, но по мне от него все равно пробежали искры электричества. Ни один мальчик раньше так меня не трогал.

– Я хочу того же, – сказал он. – Только с картинами.

– Как ты считаешь, я тоже смогу отыскать вдохновение в Париже? – спросил я.

– Для своего романа? Конечно! Там жили великие писатели. Гюго, Хемингуэй, Фицджералд. Многие классики литературы писали в этом городе. Он поощряет творчество – ну или так говорят.

Я представил, как мы вдвоем живем в квартире на верхнем этаже какого-нибудь ветхого старого дома возле Нотр-Дама, он пишет у себя в ателье, я – у себя в кабинете, и мы вдвоем сходимся у нас в общей спальне на ночь. Мысль эта казалась едва ли не чересчур восхитительной. Впрочем, не успел я осрамиться, высказавшись об этом, как он встал, извинился и ушел в туалет, а пока его не было, я поглядывал на его блокнот набросков, твердя себе не трогать его, не лезть без спроса, но удержаться не сумел и подтащил его к себе, открыл на первой странице. Блокнот был совершенно новым, в нем имелся всего один рисунок, и, пока я на него таращился, сердце мое провалилось в груди, а всего меня окатило волной расстройства. Набросок – силуэт юной девушки с длинными черными волосами, очень красивой, в профиль слева, но сидящей на оттоманке спиной к художнику. Правой рукой она касалась своей щеки и была голой. Слева намекалось на грудь, а в глазах что-то предполагало желание. Мне стало интересно, воображаемое ли это существо или же девушка бесстыдно ему позировала – и, если последнее, означает ли это, что она его возлюбленная? Закрыв блокнот, я вернул его на другую сторону стола, сверху положил угольный карандаш, и, когда мгновение спустя Оскар вернулся, он сказал мне, что у меня лицо грустное, а единственный способ такое победить – это нам с ним вдвоем остаться здесь и пить, покуда у нас деньги не закончатся; на это предложение я тут же согласился.

– А он знал, что вы посмотрели его рисунок? – спросил Морис, и я повернулся к нему, слегка дрожа, пока перетаскивал себя обратно из утраченного Берлина в живой Рим.

– Нет, – ответил я. – Думаю, его бы разочаровало, застань он меня за этим, и наша зарождавшаяся дружба, наверное, в тот же миг бы и закончилась. Как бы то ни было, мы с ним очень развеселились, и под конец вечера я не сомневался, что влюблен в него, но стоило моему взгляду упасть на его блокнот, я ощущал невозможность романа меж нами и тогда выпивал еще, чтобы пригасить эту боль.

Я глянул на часы: нам пора было двигаться дальше, и мы встали, говоря о чем-то другом, пока возвращались к себе в гостиницу. Потом я сидел один в баре, погрузившись в мысли, а когда ко мне подсел Морис, он уже принял душ и пах мылом, волосы у него были слегка влажными, и меня это бодрило. Мы еще немного побеседовали о писательстве Мориса, и он мне рассказал, как много значит для него моя стипендия, поскольку он переехал в маленькую квартиру ближе к “Савою”, где, как он понял, ему легче пишется.

Позднее, когда мы шли по коридорам к нашим номерам, он помедлил у моей двери и я потянулся к его руке пожелать ему спокойной ночи, но, к моему удивлению, он подался вперед и предложил обняться. Словно неопытный исполнитель на сцене, я не был уверен, что мне делать со своими руками – оставить ли их болтаться по бокам или встречно заключить Мориса в объятия. Я вдохнул его мускусный запах, и губы мои, находившиеся так близко от его шеи, уже искали местечко, к которому могли бы приникнуть. Но не успел я опозориться, как он отстранился.

– Вы как наставник мне очень полезны, Эрих, – сказал он. – Мне повезло, что я могу у вас учиться. Надеюсь, вы понимаете, до чего я благодарен.

И с этим он ушел, а я открыл дверь к себе в номер, зная, что еще пролежу много часов без сна.


Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином LitRes.ru Купить полную версию
1 - 1 05.10.20
Часть первая. Перед тем, как рухнула стена
1. Западный Берлин 05.10.20
2. Копенгаген 05.10.20
3. Рим 05.10.20
4. Мадрид 05.10.20
5. Париж 05.10.20
6. Нью-Йорк 05.10.20
7. Амстердам 05.10.20
8. Западный Берлин 05.10.20
3. Рим

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть