Глава третья. «КОРОЛЬ ЛИР»

Онлайн чтение книги Маски
Глава третья. «КОРОЛЬ ЛИР»

Брат, Иван

В сырости снизились в дым кисти ивовых листьев, как счесанные, чтоб опять на подмахах взлетать и кидаться в тумане и в мареве взмытого дыма, вздыхающим хаосом мимо гонимого; меленький сеянец сереньким крапом косит – над Москвою, над пригородом, над листвою садов придорожных.

Над скосом откоса с колесами чмокает, лякая, млявая слякость; обрызнутое, – дико взвизгнуло поле: «На фронт, в горизонт!» Мимо Минска и Пинска несется рой мороков.

Горло орудия?

Нет!

Мертвецов миллионоголовое горло орет, а не жерло орудий, которыми рвутся: дома, города, люди, брюхи и груди; в остатке сознанья осталось сознанье: сознания нет!

И под черепом царь в голове свержен с трона.

С запекшейся кровью, с заклепанным грязью, разорванным ртом – голова, сохранившая все еще очерки носа и губ; тыква – нос; кулак – губы; она это ахнула с поля, в котором сгнила; и за нею – десяток голов, вопия, восстает; за ним – тысячи их, вопиющих, встающих.

Две армии друг перед другом сидят…

Третья —

– многоголово роится!…

Где двое, – она уже: гул возникающий, перерастающий дуло орудий, – в такой, от которого точно поблеклый венок облетит колесо Зодиака.

А за головой поднимается – тело, везомое дико в Москву, чтобы вздрагивали, увидав это тело (нос – тыква; губа – кулаком) с окном выжженным пламенем лопнувшей бомбы, с кишкой перепоротой, – взятое из ядовитого желтого облака.

Пятятся, как от допроса сурового:

– На основаньи ж какого закона возникла такая вертучка миров, где умнейшим и добрейшим огнем выжигают глаза, чугуном животы порют, желтыми хлорами горло закупоривают?

Ответ – лазарет.

Волочат это тело свалить и копаться в кишке перепоротой, черными стеклами глаз застеклянить и медное горно привинчивать, думая, что отвертелись, что грязною тряпкой заклепанный рот: не взорвет.

И гулять выпускают – в Москве: на Кузнецкий.

Стоит на Кузнецком телесный разъезд, провожая прохожих разъятием ока:

– Вам кажется, что невозможно все это?

– А мне оно стало возможным.

– Я стало путем, выводящим за грани разбитых миров.

– Ты за мною пойдешь…

– Да и ты…

Но – шарахаются, отрекаются, – этот, тот, не понимая: стоит – страшный суд!

Подъезжает карета; подхватывают; и – привозят; ведут коридорами: камеры, камеры, камеры; в каждом – по телу.

И били: по телу

Раз! Два! Три! Четыре! Пять! Шесть!

Номера, номера, номера: номер семь; и в нем – тело.

Так бременно время!…

Шел шаг…

– А теперь, – его в ванну!

В дверь – вывели.

____________________

Мылили.

Ел едкий щелок – глаз; били: в живот:

– Вот!

И – в спину, и – в грудь!

– Будет.

И – заскреблись —

– раз и два —

– голова —

три…

– Смотри-ка, протри!.

– Смело: дело!

____________________

Что временно – бременно; помер – под номером; ванна, как манна.

– И Анна…

– Что?

– Павловна…

– Зря!

– Анна Павловна – тело, как я…

Тут окачено, схвачено, слажено:

– Под простыню его, Павел!

Массажами глажено; выведено, как из ада.

Прославил отчизну!

– А клизму!

– Не надо!

Сорочка, заплата, халат: шах и мат!

Вата – в глаз:

– Раз!

И —

– точка.

____________________

Забило: —

– два, три!

– При!

И – вывели.

Выл, как шакал; шаркал шаг; страшновато: опять растопырил крыло нетопырь, —

– враг!

И темь, и заплата.

Четыре, пять, шесть:

– Есть: семь!

Восемь!

Все – месяцы; месяц – за месяцем: девять, двенадцать; во мгле ведь он свесился – в месяц тринадцатый, в цепь бесконечности!

Цапало время.

Но – временно время.

____________________

«Бим-бом» – било.

– Было: дом Бом.

– Болты желты: – болтали – расперты.

– «Публичный» – Пупричных, в пупырышках, пестрый халат подавал; Пятифыфрев, свой глаз в тучи пуча, – про «дом»:

– Не про нас: да-с!

– Ермолка-с, пожалуйте-с!

– – Алая, злая!

За окнами – елка, закат полосатый; и – пес.

В кресло врос:

– Как-нибудь!

– Ничего-с!

Жуть, муть, тень: крыши, медные лбы, бледной сплетней все тише – звенели о том, что мозги мыши съели! И – день.

Серафима: сестра

Серафима Сергевна Селеги-Седлинзина милой малюткой, снежинкой, – мелькает: в сплошной планиметрии белых своих коридоров; иль на голубых каймах камер стоит, в центре куба; под поднятою потолочною плоскостью, где белый блеск электрической лампочки, выскочив, бесится.

Щелк: его нет!

Точно кто-то, невидимый, зубы покажет и светом куснет; щелк: пустая стекляшечка; в ней – волосинка иль – нерв: он сгорит; и павлиньи сияния смыслов, – стекло, пустота, философия!

Смысл – болезнь нерва; здоровая жизнь, – «гулэ ву».

– Николай Николаевич, – правильно: ну и сидели бы в «Баре-Пэаре»… Обходы больных, диагнозы, – понятно: преддверие «бара». А вы записались в кадетскую партию; вы козыряете лозунгом: где же тут логика?

____________________

Бедно одетою, бледненькой девочкой, за ординатором, Тер-Препопанцем, бывало, бежит: в номер два, в номер три, в номер пять, в номер шесть; и халат цвета перца, халат цвета псиного (серь), – с головою, с пустою стекляшкою, с перегорелою в ней волосиночкой, сивый и серый, поваленный в бреды – встав, липнет:

– Сестрица!

– Сестра!

Аведик Дереникович Тер-Препопанц улыбается ей:

– Популярности хоть отбавляй!

И склонив вавилонский свой профиль, Тиглата-Палассера, Салманасара, отчетливо он стетоскопом постукивает:

– Спали?

– Ели?

– Стул – как?

А под фартучком, точно под снежным покровом, – голубка, малютка (всего двадцать лет ведь) выслушивает; и пучочек волосиков с отблеском золота, – рус; и, как белая тень, на стене; в перемельках, как бабочка; порх, носик тыкнется здесь; носик – там; такой маленький, беленький; рот стиснут крепко, чтобы разомкнуться для шепота:

– Сделано!

И не сказал бы, что в смехе овальные губы ее выкругляются сладкими долями яблока: весело, молодо, бодро; прочь фартук: ребячит, – с припрыгами; голос – арфичный, грудной; многострунная арфа, – не грудь!

И никто б не сказал, что глазенки бесцветные, с порхами и с переморгами, станут глазищами выпуклыми, чтобы отблесками золотистой слезы бриллиантить: как ланьи; умеют голубить и голубенеть, не сказали б, что гулькает ротик.

И кажется маленькой, гибкой, овальной какою-то ланью, когда снимет фартучек; коли в голубеньком платье и коли защурит глаза, – точно кот, голубой, поет песни; протянутой бархатной лапочкой гладит морщавую голову.

Коли «дурак» ее молод, – сестра молодая; а коли «дурак» ее стар, как с Морозкой снегурочка; коли ей голову в грудь с причитаньем уронит – Корделия с Лиром.

Корделия с Лиром

В обходе – не та: руки – трепет: неловкая!

– Ну же…

– Эхма!

– Вы – не эдак: не так.

При Пэпэшином брюхе, под Тер-Препопанцевым носом, чтоб не разронять поручений, хваталась за книжку (болталась на фартучке); и к карандашику – носиком:

– Ванна.

– Пузырь.

– Порошок.

– Растиранье.

– Термометр.

Тому-то, тогда-то, – то; этому – это-то. Тер-Препопанц, сам добряш, – защищает:

– Оказывает благотворное действие!

А Николай Николаич, Пэпэш-Довлиаш, – тому некогда видеть: часы нарасхват: диагноз, семинарии, лекции, вечером – в «Баре – Пэаре»: он: с неграми.

– Дэ… Психология, то есть – бирюльки… Ну – пусть себе вертится здесь, пока что; вода – тоже безвредица, а не лекарство: пусть думают, – кали-броматум.

Бывало – шурк, топоты: по коридорам, ломаяся броской походкой, бежит Николай Николаич за пузом своим; за ним – пять ассистентов халатами белыми плещут; однажды, как мышку, накрыл он ее: она голову одеколоном тройным растирала кому-то.

И ей Николай Николаич:

– Движение сердца?… Здесь – клиника нервных болезней, – совсем не сердечных.

Бедром нервно вздрогнул; и – улепетнул; и за ним ассистенты, все пять, улепетывали.

Препопанц, Аведик Дереникович, ей:

– Вы ступайте к Плетневу; научит: движение мускула, нерва моторного, – сердце… Вы нерв изучайте.

А глупое сердце подтукнет; свой ротик раскрывши, моргает: как белая тень, – на стене.

Так снежинка, сплошной бриллиант, тая, выглядит: капелькой сырости.

А Плечепляткин, студент, все, бывало, поплевывает:

– Затрапезная, вялая…

Но – бирюзовые трапезы приготовляла больным. Николай Галзаков:

– Не горюйте, сестрица. Матвей Несотвеев:

– Мы с вами, – болезная.

– Я вот сестру, хоть умру, – не забуду; учила добру. Так ее поминали.

Вода – не лекарство; а – взбрызни водою, а – дай воду, – жизнь!

____________________

Служба кончена, – взапуски с листьями, ветром гонимыми, карими, красными, по переулкам – Жебривому, Брикову, Африкову и Моморову до Табачихинского – к Василисе Сергевне, к профессорше, чтобы узнать поподробней о пёсике Томке, которым забредил профессор Коробкин; узнать, при чем тряпка, которую пес принес в дом; заодно уж за красками: для Пантукана.

Узнала, что тряпкою рот затыкали – профессору: вообразил себя псом.

Дома – мать, Домна Львовна, с пакетиками: для профессора, – одеколон тройной, сладости и репродукций альбом (Микель-Анджело) – Элеонора Леоновна Тителева занесла.

Утром – ветер: порывистый, шаткий; калошики, зонтик – пора; за забор перезубренный, в глубь разметенной Дорожки, с которой завеялись листья; и вот он из веток является, – розово-белый подъезд; над подъездом же, каменные разворохи плюща пропоровши, напучившись тупо, – баранная морда, фасонистый фавн, Николай Николаевич номер второй, – рококовую рожу рвет хохотом, огогого! «Просим, просим: не выпустим!»

Там – два окна; там старик этот пестрый просунулся носом и черной заплатою; там – ее смысл, ее жизнь, ее все!

Вырезаясь из неба, под звездами

Утро.

Какая-то вся осердеченно быстрая; воздух меняла, когда прибирала; очки, разрезалка, флакон, – при руке; свечу – прочь, потому что боялся: жегло, – злое, желтое – жгло.

Все-то линии рук рисовали ему синусоиды; точно крылатая; мысли – звук рун; ей под горло от груди, от радостной арфы, как руруру-ру!

Точно гром!

В белом фартучке сядет при кресле; и глаз свой, то котий, то ланий – к нему; а дежурство отбыв, – появляется снова.

Из вечера мглового месяц – перловый; белясы метлясые травы; а лист – шелестит; окно – настежь; из кресла – Иван, брат, – осетрий свой нос растаращит на месяц ноздрями, пещерами; усом, как граблею, в окна кусается: с лаями; трясоголовый, растрепанный; глаз, как огонь.

Кто-то станет и скажет в окно:

– Дуролопа!

– А вы бы потише.

И – штору опустит; и – слушает бред: —

– Перетертую тряпку Том,

Пес, —

принес.

В дом.

Ее ел, костогрыз!

А потом, —

Кто-то, —

Ком

грязный грыз

Тряпки трепаной.

Раз он, халат расплеснув, лоб утесом поставив, забил разрезалкой по воздуху, громко вылавливая – стишок, собственный:

Знаки Зодиака

Строят нам судьбу:

Всякая собака

Лает на луну.

Истины двоякой

Корень есть во всем:

В корне взять, – собака,

Не дерись с котом.

Серафима Сергевна – рукой за флакон: чувства – дыбом в нем; волосы – дыбом; трет голову; свои седины, протертые одеколоном, в простертые дымы годин, точно в сон, – клонит он.

Появилась с котом:

– Кот, котище!

В колени. Котище – рурычит; катают кота; кот – в ца-рап; а «Иван» – в уверенье, что он кота на голову надевал: вместо шапки; и коту – принялись приучать, чтобы, вытравив старую ассоциацию, новую в память, поставить.

– Вот, – Васенька!

– Очень забавная штука!

И сел, губой шлепнул, – с котом.

Но лукавую шутку подметивши в бреде; она эту шутку выращивала, чтоб отвлечь от страданья; лукавец за шуткою, как из норы, вылезал; и с посапом смотрел, как она представляла – оленя, слона.

Где страданье, как громами, охало, на состраданье переводила страдание.

Повесть страдания – совесть сознания.

Солнцем над тьмою страдания – самосознание: вспыхнуло!

____________________

Вспыхнуло из-за спины; круто перевернулся; и – видел: блеск белый живой, электрической лампочки: комната; в ней у окна он стоит, прислонясь, вырезаясь на небе, усеянном звездами; то – отраженье от зеркала.

Вот же он!

Дело ясное

Серый халат с отворотами – стертыми, желтыми? Как? Не на нем? На нем – пестрый, – халат был подарен Нахрай-Харкалевым, профессором и знаменитым ученым, объездившим свет; он приехал из Индии, с белоголовых высот гималайских с мурмолкой малайской; года, нафталином засыпанный, прятался; вынут, надет; а мурмолка – на столике: вместе с футляром очков, с разрезалкою, – вот!

И прошлепал он к зеркалу – глазом вцепиться в квадратец повязки.

– Сто сорок сорок! Почему-с? И – откуда?

Глазную повязку поправил.

Коричневый клок волос – где? Обвисает, как снегом, нестриженым войлоком: видно, не красился.

Как вырос нос? Щека, правая, – всосана ямою, шрам, процарапанный ярко, – вишневого цвета: стекает в усищи, которые выбросились над губами, как грабли над сеном: седины свои ворошить.

– Дело ясное!

Взаверть, – свою завернувши ноздрю, закосив на себя самого через плечо; на плече он серебряный волос увидел; серебряный волос с халата он снял.

Тут малютка какая-то, – барышня очень приятная, за руку взявши, от зеркала прочь повела:

– Не полезно, профессор, разглядываться!

Кабинетик был маленький; в темно-зеленых обоях себя повторяла фигурочка: желтая, с черным подкрасом.

Где туго набитые книгой шкафы?

Вот – кровать; стены белые, гладкие, с голубоватой холодной каемкою; коврик.

– Скажите пожалуйста!

Жмурился, точно от солнца, внимая себе:

– Ничего-с… Образуется…

Образовалась же комната – все-таки: было то – чорт знает что!

– Извините, я – кто, с позволенья заметить?

– Профессор Коробкин.

– Как так? Быть не может!

И руки потер: формуляр его ввел в овладение именем, отчеством, званием, рядом заслуг пред наукой; и – «Каппой» – звездою.

Припомнилось, —

– как Млодзиевский его волочил, точно козлище, в аудиторию – кланяться в щелки ладошей и в гавк голосов сквозь гвоздику кровавую; этот венок перед ним два студента держали, а Штернберг, астроном, огромную, «Каппу», – звезду, в отстоянии тысячи солнечных лет, – подносил!

Десять чортов, – или тысяч пустых биллиоников, лучше сказать, километров, его отделили с тех пор от… «Коробкина»?

– Каппа-Коробкин!

Тут он, положивши на сердце футляр от очков, как державу, другою рукой разрезалкой взмахнувши, как скипетром, над своим царством, над «Каппой», звездой, – депутацию встретил, иль…: личико высунулось, на одно став колено под ним; эта белая тень на халате, малютка, ему оправляла… – как-с, как-с, нет позвольте-с, – …штаны?

– Я и сам-с!

И к окну отошел: подтянуться.

Серебряно-синий издрог бриллианта, звезды, встал в окне; в размышленье ударился он, оправляя штаны: небо – дно, у которого сорвано всякое дно, потому что оно – глазолет: сквозь просторы атомных пустот; где протоны – сияют, как солнца; созвездья – молекулы; звездное небо, – вселенная, клеточка: звездного или небесного тела, в которое он, как в халат, облечен.

И он выкинул, рявкнув, в окно разрезалку свою.

– Макромир, – как сказал Фурнье д'Альб.

И увидел: с ним вместе в окошко знакомое, будто Надюшино, дочкино, личико, – высунулось; и ему из окна объяснил: небо – дно, у которого сорвано дно; и оконный квадрат, ими вместе распахнутый в небо, – распахнут из неба же.

– Небо, – наш синий родитель: протон; так сказать, электронное солнце!

Тут поняв, что – сад пред ним: зазаборный домок на припеке желтел в мухачах – в этом месте; и Грибиков шел проветряться; а тут – что такое теперь? – Неизвестный подъезд? – Над подъездом какая-то твердая морда из камня морочила.

– Где ж переулок?

– Какой?

– Табачихинский?

– Девкин!

– Взять в толк!

И – умолк.

Не сказал, что тревожится: память отшибло; вчера же он ехал к Матвею Матвеевичу Кезельману, к кассиру Недешеву, с дачи, в Москву, получать свое жалованье и с Матвеем Матвеевичем о делах перекинуться; пер он полями на станцию: и собиралась гроза; встала желтая тучища; после ж, – ударила молния.

Деньги-то, жалованье: получил и – куда-то засунул! «Фу, – чорт!» и похлопал себя по штанам: они пусты.

____________________

Актер входит в роль, ее даже не зная; и – он: он трудился над ролью «Коробкин».

Коробки ломались

Его навещали: пришел Задопятов:

– Уф, – сам я стал одр: умерла Анна Павловна.

Он – не расслышал: зажмурился, пальцами отбарабанив, внимая себе, как другому.

– Будь бодр: чего доброго, – встанет твоя Анна Павловна.

– Да умерла, – говорю.

– А… Взяв в толк…

И – умолк.

Приходила сюда Василиса Сергевна:

– Мы – что; мы – живем: а вот Надя твоя долго жить приказала…

– Что ж: я поживу еще…

Видно, – не понял; вдруг – понял он:

– Наденька?… Как?

И из глаза, единственного, – в три ручья!

____________________

Громко фыркая, плачась, что вот он – один и что некому плакаться, протопотошил с неделю под дверью; и выплакался, положив седину, на колени: к сестре.

Лир – Корделию встретил.

Плаксивый период прошел.

____________________

С того времени в памяти рылся: расспрашивал:

– Ну, а Цецерко-Пукиерко, чорт побери, – что и как? Василиса Сергевна:

– Ах, – не говори, скрылся Киерко твой; след простыл; писал – в «Искре».

– Все умерли, – что ли?

И глаз – вспыхнул искрою; не избежать горькой доли; и глаз – погас! Каждый из нас, вспыхнув искрой, знать, гасит свой след – в бездне лет

– Да!

Без дна – времена!

И по памяти он заметался кругами: когда улепетывали: как испуганный заяц; и он припустился в бежавшее время, – испуганный заяц!

____________________

И вновь косохлест, подымающий бреды, где – Грибиков (дрянь снится нам) из-за форточки сызнова фукнул; и – сызнова (рухнули прахом года, как в дыру). —

«Дррр!…»

– Война мировая, профессор Коробкин!

____________________

«Драмбом» —

– точно рапортом дробь выдробатывал, вздрагивая, барабан; дрдррр —

– тарртаррадар! —

– дрр-дро!

– Право! Раз! – вскрикивал прапор в туман: за забором отряд пехотинцев прошел: «Дрроо!»

Карета, квадрат

Удар, драма: дар: —

– даррр —

– ман… дрррооо!

Головою отпрянув и носом влетев в потолок, он вскочил, точно бой барабанов, свою разрезалку, как меч, вознеся

И залаял, кидаясь, – залаял усами: во тьму:

– Патентованный вы негодяй-с… Я-с – ученый; и – да-с: патентованный!

Ус белой граблей топырился: форточка в ухе открылась; я голос, плаксиво визжащий, как ножик точимый, мозги и составы оттуда разрезывал —


– Что же, – давайте, давайте тягаться; попробуем, как патентованный ножик задействует над патентованным мясом!


– А, а!

Вынималось дыхание; тряпкой заклепывали разорвавшийся рот; он, всплеснув голубою полой, на которой оранжевые, сизо-синие, желтые пятна в глаза Серафиме взлетели, зажав свои уши, спасался; под столик – на корточки сесть.

Серафима – под столик: на корточки сесть, успокаивать, одеколоном за ухом тереть, чтобы —

форточка в ухе: закрылась.

____________________

– Дрроо!

– Дроби пролеток, профессор: чего вы волнуетесь?

– Дроби?

К окну выходил уверять: эти дроби открыл математик Бернулли:

– Вот что-с: теорема Коши, – та, которая связывает теорему Фермата с рядами дробей в разложении сумм степеней…

И в светящийся блеск, пролитой из окна, засветяся своей сединою, он тыкался пальцем в пылиночки, тщася их вычислить:

– Дробь: единица, – гм, – в степени «эм», плюс, два в степени «эм», плюс ряд точек, плюс «эн», степень «эм», по, – гм-гм, – степеням: «эн» – пылинку на пальце разглядывал; к пальцу приставился носом:

– Бернулли ввел дроби такие; поэтому их называют

Бернуллиевыми; в них память прочислена; а то – дыра вместо памяти.

Глазом своим из опухшего века глядел вопросительно: память в квадрат возвести? Открыть скобки?

–  Сто чортов и двадцать пять ведьм! – залягался он носом.

Удар за ударом: —

– оглоблей —

– по памяти!

Черный квадрат, а не память: на глазе сидит.

____________________

Он выносит за скобки его…

– Не срывайте повязки!

И – перекувырки: незыблемый остров, звезда его, «Каппа», которую знал, как пять пальцев, где жил, – унырнула, как кит под ногами; квадрат, став каретою черною – ринулся; он – за квадратом: довычислить!

– Тряпку и мел.

И сквозь солнечный луч, расплескавши халат, как павлиний, играющий красками хвост, – в двери он; а – за ним: Серафима, Матвей Несотвеев и Тер-Препопанц, – все, – повыскакав, ринулись в планиметрические коридоры: со шлемом и гавком!

За всеми за ними, глаз выкатив, ринулся пузом Пэпэш-Довлиаш.

Привели, уложили:

– Пузырь!

Кризис кончился.

Поступь поступочная

Отрывали ее: в этот номер, в тот номер, их – шесть!

И из номера в номер, как тихий теленок, он, туфлею шлепая в пол —

– за ней шел!

И носище просовывал в стаю халатов – узнать: Пертопаткин, Кондратий Петрович, войну отрицавший, за это сидевший, – какой поднимает вопрос?

Поднимался вопрос:

– Человек, что такое?

Пух, пыли, – взлетают с земли; град – слетает из неба; и он – слетал: наголову:

– Человек… есть… число… – искал слов.

– Не гармония ли? – сомневался Кондратий Петрович.

– А я-с утверждаю: число, – искал слов, – «звуковых».

И просил Серафиму Сергевну: подсказывать.

– Ритм? – сомневался Кондратий Петрович.

Зрачок, как орленок, плескался, как крыльями, – веками:

– Он – отношенье числа колебаний. – Просил Серафиму Сергевну: подсказывать:

– Скажем, – к рукам?… Или, – скажем, – к стопе?

– Что ли, – к поступи, – слова искал.

И зрачок ушел в веко, как желтый орленок: в гнездо. И Кондратий Петрович, всплеснувши руками:

– К поступку?… Как сказано-то?

Николай Галзаков, заболевший солдат, приседал от восторга: орлом:

– И выходит-то – вот что: ногами мы слушаем!

Желчный Хампауэр подкрался: второе пришествие, собственное, проповедовать.

– Слушайте поступь мою; это – я: к вам пойду!

– Вот: изволите видеть! – как лопнет за спинами.

Видели, что Николай Николаич, Пэпэш-Довлиаш, с громкой жалобой Тер-Препопанцу на кучу показывал, с Тер-Препопанцем подкравшись и слушая жадно протянутой челюстью; он к Серафиме Сергевне с иронией выкинул руки свои:

– Ессе femina!…[64] Ессе feminа!…(лат.) – Вот женщина!… Вы-то что смотрите тут!

А профессор, как пес, защищающий дом – на него: хрипло взлаял:

– Живем, сударь мой, – говоря рационально, – у вас непорядочной жизнью-с: горилл, павианов, гиббонов-с!…

Пэпэш, не ответя, показывал с дьявольской радостью им на отверстие двери глазами.

– По камерам!

– Там – гулэ ву!

Пертопаткин к нему приставал:

– Верю в правду, в сознание, в категорический императив, а не в грубое право насилия, здесь практикуемое.

Николай Николаич же ручку – в карман, а другою в бородку; профессору пузом своим передрагивал:

– Как самочувствие ваше, коллега?

– Прекрасное…

– Стул?

Глаз напучив, – бараний, пустой, – ну приплясывать ножкою, «Тонкинуаз» напевая; и – вдруг: к Серафиме:

– Клистир ему ставили? Ставьте!

И броской походкой – бежать: коридорами; и – выклю-

чатели щелкали; в ламповых стеклах выскакивал блеск, – электрический, белый.

____________________

Губа – принадлежность едальная; фейерверк слов в ней – откуда?

Под небо ракетою выбросил: силою мысли свершится-таки обузданье гиббона прямящею правдой: «да» правды есть – категорический императив, что ни скажешь!

Пузырь из плевы – человеческий глаз: так откуда же фейерверк?

С ним он шарчил коридорами: правда есть первоначало, «пра» в «да»!

Шаркал шаг; и – да-с: – раз; и – да-с: два-с!

– Голова, – ладно: при! – Пятифыфрев подбадривал

Три… Семь…

И – темь.

Николай Николаевич – действовал.

____________________

Скорби седые его принимала на грудь; и расческою космы чесала; к ней близил единственный глаз; ей гырчал успокоенно в ухо:

– Мой батюшка, «ламбда» – простое число…

– «Ламбда» эс вычетом трех, разделенное на два, – Бернуллиево!

____________________

Как лавина, из белого облака, грозно сверкнув серебром, грохотаньем и мраком напучась, – тяжелою массою рушится в пропасти, – так Серафима, из воздуха воздух, серебряная в серебре, – грохотала.

Пришел таракан

Как, чорт, отчество барышни в фартучке? Ротик – малиновый; личико – мило овальное; платье – вишневое… Ей он подшаркнул:

– Ну вот-с!…

– Говоря рационально…

– И – я-с!

И смотрел исподлобья с приятным лукавством, в обязанность влопавшись: личность свою на себя, как халат повисающий в шкапе, надеть.

На плохом самокате возможна езда; взяв больной интеллект в свои руки, – поехал на нем: дипломат!

– Я-с – к услугам-с!

У губ появилась ирония.

Что, мой родной?

И глаза заглянули в глаза.

И взяла его за руки; он же заплатой – в звезду законную; глазом – в нее, скрывши дырочку в памяти, темою выбрав вопрос отвлеченнейший.

Вы камфару положите; и к ней через месяц придите– она – улетучится…

И перешлепнул губою:

– И – я: в свои думы.

И клок бороды ухватив, ткнул под нос:

– Полагаю: в системе Минковского время быстрее…

Прислушался к голосу из-за стены: Николай Николаич, морская свинья, видно, свинствует в номере «шесть».

– Шут ломается!

Нос завернул, будто запах услышал плохой:

– Фу ты, чорт, – растерял свои мысли.

– О чем я?

– О времени.

Вспомнил: к столу – начертать знак числа:

– Чтоб представить его, – показал ей число, – надо взять единицу; и к ней, говоря рационально, приписывать столько нулей, чтобы два миллиарда лет жизни наполнить и ночи, и дни, приставляя нули к единице.

Отставивши ногу, качнул сединой, переживши число, им представленное, в миллиардах лет жизни, осиливаемой черчением ноликов, между двух жестов руки Серафимы Сергевны, протянутой к скляночке с бромом, и скляночку эту на место поставившей.

– Вы – Серафима?… Простите, пожалуйста, – отчество?

– Я – Серафима Сергевна.

– И я говорю: Серафима Сергевна!

Похлопал себя по груди; и, – огладивши бороду, сел.

Серафима Сергевна смеялась здоровым, грудным своим смехом; оправила скатерть:

– Я чай заварю.

Наводила уют.

– Кипяток: в номер семь, – с тихой силою: к двери.

Рачком прибежал чернокан; сел у ног и свой ус философски развеял; профессор бросал ему крошечки, припоминая, как мухи садились на нос; но кусаки исчезли, пришли тараканы.

Они распивали чаи; голова Галзакова в дверях появилась; за ней Несотвеев стоял:

– Сестра?

– Брат?

И профессор, поднявшися с кресла, их звал к чаепитию; стулья придвинул им сам; и горячий стакан передав Галзакову, он стал занимать разговором гостей:

– У китайцев «два» – «пу», или – «уши»…

– Поди ж ты, – Матвей обжигался губами.

– Шесть: «Титисит упа» – зулус говорит, – и вознес разрезалку в окошко, под звезды он. – Значит: взять палец большой руки, левой-с, когда пересчитана правая-с!

Так это выревнул, что таракан, крошки евший, – фрр: в угол!

Все – в смех.

Серафима Сергевна сидела с расплавленным личиком: в розовом жаре своем.

Николай Галзаков подмигнул:

– Не нарадуешься: голова отрастает!

Профессор же пил с наслаждением чай; он подставил стакан:

– Еще, Наденька!

– Я – Серафима Сергевна.

– А?

И – почесался за ухом: когда он, бывало, работу откладывал, то – шел он к Наденьке: броситься словом!

Матвей Несотвеев шептал Серафиме:

– Как мать и как дочь ему будете!

– Значит – близнята, – решил Николай Галзаков, опрокинув на блюдце стакан.

Значит: —

– Лир —

– и Корделия!

Как Микель-Анджело…

Кэли, Лагранж и Кронекер, как тени родные, ходили за ним по пятам; эти образы он переделывал в факт юбилея, в плод жизни; неважно, с кем прожил ее: с Василисою иль с Серафимою…

Ночь исчезает на ночи, в которой сияет звезда; он звезду увидал в месте ока – затопами света: не свечку, которой жгли око; он, в звездное пламя взвитой, прядал пульсами жизни; на рану – на красную яму, – надели заплату «о н и»: не на жизнь!

Она – фейерверк!

Абелю, тени родной, лоб подняв на пустое пространство, твердил:

Исчисление Лейбница съел инженер!

И – в пустое пространство твердил:

– Социология, – вывод теории чисел!

А лоб, точно море, в пустое пространство свою уронивши волну, прояснялся:

Закон социального такта найдет выраженье в фигурном комплексе.

И – к Софу су Ли, —

– к этажерке:

– Мой батюшка, числа – комплексы живой социальной варьяции!

Так убеждал этажерку он: Софуса Ли.

Пифагора связав с Гераклитом, биение опухолей – на носу, на губе, на лопатке, в глазу – пережил сочетанием, переложением чисел, – не крови; кривые фигур представ-дял – перебегами с места на место: людей.

Игру выдумал.

– Будете «а»… – точно пулей сражал Пертопаткина.

– Стало быть… – оком наяривал дроби.

– Вы станьте сюда вот.

И оком толкал:

– Не туда-с!

– Ну, вы будете – «бе», – разрезалкой ловил Панту-кана.

– И, стало быть… – бил разрезалкой в плечо.

– Вы параболу справа налево опишете… – и разрезалкой параболу справа налево описывал.

– А Пертопаткин параболу слева направо опишет… – параболу слева направо описывал он.

Завернувши ноздрю, доставал свой платок: отчихнуть; носом – в небо: поднюхивал формулу.

– Ну-с, а теперь, – пальцы прятал под бороду; и их разбрызгивал в воздух из-под бороды:

– Разбегайтесь! —

– Из «бе-це-а» —

– в «а-бе-це»!

И Пертопаткин ему:

– Мы играем, как в шахматы!

– Это же-с шахматы нашего века… А в Индии в шахматы, – ну-те, – играли людьми: не фигурами; ставились воины; и – выводились слоны.

Параноик, дразнило, – ему из кустов:

– Каппкин сын это выдумал!

– Справьтесь в истории шахмат, – профессор в ответ.

И Пэпэш-Довлиаш с наслажденьем чудачества эти подчеркивал:

– Видите?

Видела: силится всем доказать, что профессор Коробкин – дурак; демонстрировал Тер-Препопанцу (я – что-де: оставим!):

– Вы видите сами!

Орлиная, цепкая лапа, схватившая курицу: курица в воздухе бьется; и – видит: из неба, из синего, злой и заостренный клюв к ней припал!

Умоляла его Серафима.

– Профессор, – сдержитесь.

Переорьентировать всю биографию (детство, Кавказ, надзирателя, годы учебы, женитьбы) – не просто; и так он с усилием сдерживал мысль, чтоб в нее контрабанда не влезла.

Себе объяснял, как попал в этот дом (знал, – в лечебнице, болен): его шибануло оглоблею до сотрясения мозга.

____________________

– Я все вот стараюсь понять его жизнь и ему показать: на картинках, – пыталась другим объяснить Серафима Сергевна. – Я их подбираю со смыслом; и этим подбором стараюсь помочь ему память о прошлом сложить; его бред – переводы действительно бывшего на язык образов, очень болезненных; образами излечить надо образы; вправить фантазию в факт.

Приносила альбом; и – подобранные мастера Возрожденья прошли: роем образов:

– Это – Карпаччио.

– Это – Мазаччио.

– Вот – Рафаэль, Микель-Анджело.

Точно родною дорогою от Рафаэля к Рембрандту вела, совершая в нем роды: —

– из фабул страдания вырос осмысленный облагороженный образ увенчанной жизни!

И над Микель-Анджело плакал он:

– Вот: человек.

И увидел: глаза ее, золотом слез овлажненные, – голубенели звездою.

– Вы поняли?

Глазом, открытою раною, видел он

Свет – ясно желт: канареечен; серая, каре-кофейная – тень;. только дальних домов ярко-желтые призраки нежно чистееют: медовыми окнами; встал из-за рденья деревьев профессор Иван, жмуря глаз, как от солнца.

То было тому назад – год.

С Серафимой глядели: как смуглыми скулами пучилось с лавочки оцепенелое тело в шинели, склоняясь на озолоченный костыль, сжатый в пальцах; серели: щетина и щеки; и врезались: лоб костяной, в синих жилах, невидящий глаз, застеклелый, как от судака.

И костыль, —

– золотой от луча!

Пятна ржавые ярких расхлестанных листьев качались перед обескровленно мертвым.

Профессор Иван – с глазом, точно с открытою раной, стоял, опустивши главу, точно гостя высокого встретил; себе самому, как другому, внимал.

И ему Серафима:

– Смотрите-ка… С прифронтовой полосы; его мучили, били, едва ли не повесили; он обвинен в шпионаже!

– Невинно…

– Хампауэр, Иван.

Два Ивана!

Вдруг —

– трупы не плачут: —

– из белого из остеклелого глаза слеза, – человеческая, – в оке, видит он, виснет, отблещивая стекленеющим перлом: в перловые росы.

Слезе поклонился профессор Иван, потому что страданьем, как палкой, ударило; это – страданье Ивана Хампауэра, а не его!

Понял: совесть сознания – повесть страдания.

Томочка-песик

Однажды, полгода назад, кто-то в двери усиленно стал колотиться; профессор уставился с громким:

– Войдите!

Влетел —

– Никанор!

С независимым видом, как будто расстались вчера лишь, моргал перед братом он, ногу отставив, – таким гогольком:

– Здравствуй, брат!

И стремительно выпала из задрожавшего пальца очковая спица, чесавшая ухо профессора: брат, как на нос, ему сел.

Носы вытянув, стойку они подержали, как псы под забором (ногой – на забор); брат, Иван, приседал Никанору под нос и заглядывал глазками в глазки:

– Ты, – ясное дело?

Зашаркал с попышкой.

– Как видишь, – руками в карманы отчаянно всучивался Никанор.

Что же дальше?

Формальности: чмокнулись.

____________________

Брат, Никанор, называл, как и прежде, его:

– Брат, Иван!

Брат, Иван, с «Никанорушка» шаркал вокруг Никанора, бросая глазочек, как мячик, мальчишкой метаемый под колоколенный шпиц; Никанор же, пофыркивая на Ивана, на брата, глядел сверху вниз, как и прежде, когда брат обшил его: фрак ему сшил, шапоклак подарил.

С головы до пяты, до последней сорочки обшил, начиная с енотовой шубы, в которую брат, Никанор, исчезал; это было лет двадцать назад; Никанор государственное испытание сдал: в Петербурге.

Оказия: шуба исчезла, а брат, Никанор, голышом появился в Москве из Серепты, куда он заехал случайно.

Багаж стибрил жулик; но – брату – ни слова:

– Пустяк-с!

– Так себе!

– Предрассудок!

Хотя бы спасибо!

Ходил легкомысленно лето и зиму в тряпчоночке (плед полосатый), швыряя ее независимо в руки почтенных швейцаров гимназии, где стал служить.

____________________

И теперь прилетел независимо он.

– Как ты тут?

Будто не было черной заплаты, кровавого шрама, седин; брат, Иван, завернувши ноздрю, ею чмыхал:

– Да так-с: ничего-с…

– Вопрос – в том…

И – волчком завинтили они меж постелью и столиком: брат, Никанор, вокруг брата, Ивана; и столик у брата, Ивана, как у бегемота: —

– крах!

– бац.

И с блаженством носы в потолок запустив, друг о друге сужденья свои изложили: друг другу.

По-прежнему брат, Никанор, зашагал вокруг стола; и профессор по-прежнему тщетно гонялся за ним с кулаками по кругу:

– Всегда повторяю я: выломал, чорт подери, из себя нигилиста какого-то ты!

Никанор, как и прежде, парировал:

– Ум – хорошо, а два – лучше: ты, вот, математиком – и, как морской конек прыгал он, – вышел; я – вышел, – ерошился едко, – словесником.

С вызовом:

Кто из нас лучше, – так, эдак?

Но брат с кулаками его настигал в полукруге стола; и тогда, гонор сбавив:

– Я думаю, – он удирал от стола: взаверть, скоками.

– Думаю, что – оба лучше!

Дразнился за креслом.

Карьера учителя шла в нисходящей градации: Питер, Варшава, Саратов, Ташкент!

Спор, стремительно вспыхнув, стремительно же обрывался; отспорив, стояли: носами – друг в друга; и гладили бороды с нежным блаженством.

– Так!

– Вот!

И, – как прежде, сперва помолчав:

– Никанорушка, – что же ты думаешь делать в Москве, – брат, Иван, с приседанием.

– Да по финансовой части я думаю, – брат, Никанор, как в окоп, перепрыгнул за кресло: от столика.

– Именно, – что же-с? – выпытывал брат, наступая на кресло: от столика.

– Думаю в банке служить.

В Государственном банке, – не в банке с водой.

И пока Серафима Сергевна не выставила Никанора Иваныча, он, ощетинившись, тыкался.

Был он таков: в коридоре небрежное и запоздалое «мое почтенье-с» услышалось: издали.

____________________

Он – зачастил; он – влетел; он – ерошился.

– Тителев думает.

– С Тителевым, полагаем, решили: условились.

Переселение брата, Ивана, из этого дома, – решенное

дело; а – брат: брат, Иван?

С философским спокойствием, с юмором и с пожиманьем плечей разрешился сентенцией раз:

– Не могу, – дело ясное, – лекций читать: рассуди-ка, – ну как я прочту? И суть – в этом, – прошаркал он в угол; и. перевернувшись, пошел из угла:

– Уже – второстепенное дело, где жить: там, так – там; здесь, так – здесь.

Горько – руки – в карманы, а нос – Никанору:

– Скончалась ведь Наденька!

Спины подставив – в углы: из углов; молча строили: диагонали квадрата.

Один огорчался, что Наденьки нет, а другой заключал, что о собственном доме у брата, Ивана, составилось здравое мнение: сиденье в коленях Никиты Васильевича – не сиденье в кресле своем; о возможности жить им вдвоем или даже втроем, если взять на учет Серафиму Сергевну, – закинул он слово; и тут же умолк, потому что заметил волнение.

Это – естественно.

____________________

Брат произвел революцию в брате; с приездом его поправленье заметили все; не рысцой, а галопом профессор помчался к осмысленной жизни по дням.

Аналогия вынырнула:

– Права Наденька-с, – что ни скажи: песик Томочка стал человеком.

– Как?

– Бегает?

– Где?

– Здесь?

Кто? Как? Никанор?

– Впрочем, – видя испуг Серафимы Сергеевны, – я – пошутил-с!

Аналогия эта исчезла.

У девкина девка

У Девкина встала церковенка.

Ходит девица; и парень – за ней: завитой:

– Расхарошая краля хрестей, почему вы такая лимоночка кислая?

– А отчего вы такой раскурчавый баран?

– Я для вас протувар перемерил… Желаете, – семечки-с?

– Благодарю: чай с изюмом пила… Не трудитесь напрасно: сапог даром сносите.

– Я – не какой-нибудь: пару намедни купил, шубу

Разговор обрывается; фортка захлопнута.

Элеонора Леоновна перед цветочком под скворушкой то-диванчике ситцевом, видясь в обоях веселого цвета над Н6ким, пестрявеньким ковриком; выглядит свеженькой, мило невинной; не скажешь: шельменок.

И все:

– Домна Львовна…

Да:

– Да, – Домна Львовна.

И ей Домна Львовна:

– Куда? Посидели бы!…

Элеонора Леоновна – к Фиме с кулечком сластей для Ивана Иваныча; Домна же Львовна – одна; Мелитиша – кухарка, друг дома, – на кухне; а Фимочка – в клинике; чаю проглотит, – в бега.

Редко виделись с Элеонорой Леоновной; Фимочке не о чем с ней; она – тупится: молча:

– Такая хорошая вы.

И от этого Фимочка кажется беленькой, глупенькой; русые волосы в солнечном лучике великолепно отблещива-ют: как сиянье вокруг головы; а скворец – верещит.

– Моя жизнь – не такая. – Леоночка ей: – я – порочная, грешная…

Фима терпеть не могла, когда козий прищур и русалочий взгляд появлялись при этом; и знала, что, если она пожалеет, – получит щелчок:

– Эти тонкости ваши рабочему классу чужды.

Своей ручкою с матовой прожелтью выщепит волос порывисто; и – заостряет рабочий класс с таким видом, как будто она собирается Фиму за локоть куснуть.

И какое-то – «ах да зачем» – подымается.

Был разговор только раз: о друзьях и желании их, чтоб профессор с сиделкою жили во флигеле Тителевых; в Серафиме, как птичка, вспорхнуло сердечко; сидела с открывшимся ротиком; Элеоноре Леоновне в глазки агатовые загляделась она: так и вспыхнули.

Элеонора Леоновна тут же себя заморозила:

– Ну, я пошла.

Но заботою этою стала близка она Фимочке. Все же дружить с ней нельзя, как с Глафирой Лафито-вой, через которую и познакомились, где-то случайно; Глафира, которая лишь социальным вопросом жила, а не личною жизнью, уверила:

– Тителевы превосходные личности!

Бредила эта Глафира, – брожением масс, производственными отношеньями; слышала тоже не раз от Глафиры о некоем Киерке: громкое имя в рабочих кругах, этот Киер ко долгие годы с профессором жил бок о бок; он теперь – нелегальный.

Но хлопоты о помещении – не без него.

– На Леоночку не обращайте внимания; ей тяжело; и – потом: фанатичка.

И верилось, что тяжело; а вот «что фанатичка», – не очень.

Глафира в контакте: Шамшэ Лужеридзе, Богруни-Бобырь, Ержетенько, Жерозов, Торбозов, Геннадий Жебе-вич и Римма Ассирова-Пситова – ее товарищи: они – партийцы.

Глафира Лафитова: – да; что «Леоночка», – как-то не верилось; Фима дичилась, когда с сухотцею, с прикурами, Элеонора Леоновна ей:

– Вы опять с вашим сердцем.

А тут – Домна Львовна:

– Леоночка, это – чертенок, шельменок… А все же в обиду ее я не дам.

Вся серебряная, небольшого росточку, в очках; платье с белыми лапками каре-кофейного цвета; и – в чепчике бористом; то у окна под скворцом восхищается Глебом Успенским; а то у плиты учит строго свою Мелитишу картофель томить; то по Девкиному переулочку с палкою бродит, укутавши голову в шапочке круглой фуляровой, с черною шалью.

А вечером – за самоваром:

– Что, Фима, страдалец твой?… Ты береги уж его…

– Да уж я…

И – к «мамусе», ее теребить: завертушка! В кофтенке проношенной, старенькой вертится; личико станет лукавым задором; и белыми зубками мило малиновый ротик сверкает.

В последние дни приставала старушка:

– Пошла бы к Леоночке: не заболела ли? Скрылась… Ни слуха ни духа.

Пойти как-то боязно ей.

Владиславинька

Все же – калошики, зонтик: пошла в сине-сером своем пальтеце, в разлетавшейся шали, кисельно-сиреневой, – в перемельканьи (на карем заборе – крылатая, спорая), быстро крутя переулками: в головоломку играли – тупик

с тупиком.

Едва вырвалось – в пригород.

– Козиев Третий – тут где?

– Ты вертай водоточиной – к Фокову: вправо; пройти

Фелефоковым; будет тебе Гартагалов; там – прямо валяй.

И уже тротуарчиком. Козиев пляшет, заборами валится; пом Неперепрева выпер; и —

– Психопержицкая —

– ржет за забором с Егором.

И бродит, косясь на заборы, Маврикий Мердон.

– Этот Тителевой?

– Этот самый.

Плечо отзвонила; вот – ражая рожа: в воротах; оранжевый домик с оранжевой крышею; ропотень капелек; белая лысина; долго звонилась.

– Здесь – жить? «Бац»: и —

– нос Никанора,

– очки Никанора —

– ударили по носу.

Он, подскочивши, очки и рукою и носом ловил, потому что едва не слетели:

– Вы – чч-то?

На руке, на другой, его шею ручонкой обнявши, чернявый младенец висел и ручонку слюнями мусолил, пока Никанор его ссаживал:

– Ты, Владиславинька, – шел бы себе!

– Это кто же? Сынок Леоноры Леоновны?

– Шиш, – из кармана сухарик с платком носовым, в воздух взброшенным, вынул; и – тыкнул сухариком в ротик:

– Вот, – на: тебе… Жри…

– Домна Львовна меня… – густо вспыхнула, но Никанор перебил:

– Вот – сюда; не споткнитесь.

Не дав ей раздеться, тащил коридориком: в ряби тетеричные; и влетела испуганным носиком – в ряби оранжевые:

– Посидите.

Тут, сгорбившись, желчно руками в карманы всучась, он вильнул пиджачком, как балетною юбкой, затейные па изучая: и – был таков.

– Я в переделку, должно быть, попала, – подумала, в карие крапы обой и горошины желтых, протертых кретонов.

Китаец фарфоровою закачал головой, потому что из двери в одной рубашонке младенец полез, а вдогонку старушечья, желтая лапа его за рубашечку – хвать, – заголяя места неприличные: уволокла.

Из-за двери уставились: челюсть старухи и нос; покосились и спрятались.

Скрипнул сапог в коридоре; просунув испуганный носик, она обнаружила, что Никанор, встав на цыпочки, нос протянувши к носкам, восклицательным знаком давно, вероятно, восьмерки вывинчивал в ряби тетеричные, не решаясь войти; а расстроенный вид выдавал неприятный сюрприз, разрешаемый, видно, с собою самим в коридоре, под дверью.

Как легкий тушканчик, отдернулся он; но сейчас же – наскоками, боком:

– Я должен заметить, что Элеонору Леоновну видеть нельзя-с, – стал очень громко, в сердцах.

Став малюткой, пищала она:

– Домна Львовна… меня…

Вдруг доверчиво он улыбнулся:

– Я сам в затруднении: Элеонора – так, эдак, – Леоновна, что ли?

– Больна?

– Того хуже!

– Быть может, могу я помочь?

Он пустился ее выпроваживать рядом услуг с подскаканьем, с подшарками, с перетиранием рук, с подношеньем калош, о которые руки он вымазал – без объяснения.

– Не оступитесь: ступеньки…

Зачем-то бежал перед ней по дождю, до ворот; весь подол ей обрызгал, танцуя на лужах; возился с засовом, пыхтел:

– Неприятная штука-с… Она – затворилась; и – не принимает…Терентия Титыча – нет: в Петрограде; так что: баба-Агния – в кухне, на рынке; приходится, – он покраснел, – Владиславика, – шаркал над лужею, – пестать.

И шаркая, – в спину: засовом; едва не зашиб.

Получилась одна чепуха; ничего не добилась; и – думала: от Домны Львовны влетит; шла с наморщенным лобиком.

Вдруг, – в спину:

Вздрогнула: за руку, дернув, – схватил Никанор: без пальто и без шапки.

– Вас Элеонора Леоновна… – путался, просит про тенья: не может принять.

– Ну, – да знаю…

Я вам покажу помещение – брату, Ивану, – тащил ее: все – деревянное, дрянное, пересерелое, перегорелое: флигель.

____________________

Вот комната:

– Элеонора Леоновна, – собственноручно: все выбрала,

повеселее… Для брата…

Диванчик, два креслица – в аленьких лапочках, в желто-лимонных квадратиках, в белых ромашках: узорик на кубово-черном на ситчике; стеганое одеяло, закрытое пологом пестроковровым, – постель; занавесочки – переплетение синих спиралек с разводом оранжевым; цвет же обой – черно-кубовый; точно на ночь фонарики; полочки, письменный столик.

– Вот – вам, коли будете жить: теснота – не обида. Какое слиянье цветов —

– бирюзоватая празелень фона диванчика креслец, – в крапинах розово-серых и кремо-желтых, в горошинах, бледно-жемчужных; и – серо-кисельная скатерть на столике; цвета такого же коврик; обои – сиреневые.

– Прелесть что!

– Все – сама…

Коридорчик и кухонька.

– Можно готовить… Тут – я, – показал он на дверь, – ну, тут нечего видеть пока.

Что-то сделалось с нею: волнение, радость, щемящая грусть. И – пошла под фронтоном оранжевым; кремово-бледный веночек – над нею. В глазах закатившихся – только белки: от разгляда себя же – в себя.

А очнулась за городом. Почва зубринами; копань; песох пролысая; и – густой лес; это – выгон овечий; здесь – прогарь костра; и – разлогая яма; и мальчик на розовой лошади скачет в лиловую лужу: под скос; и – раскроенный камень; и – красная глина.

И – домики: первые.

Урчи

Как Тителев в Питер уехал, то штука – опять откололась; решил Никанор:

– Непокойный, – чорт, – дом!

Началось – вот с чего: раз он в спальню влетел:

– Вы – мешаете, – вскинулась ротиком Элеонора Лео-новна.

Змейкою мимо него пролетела, раскинувшись в воздухе ручками; шляпа с пером из руки, описавши дугу, пролетела над носом его – на диванчик: пером – на ковер; Никанор, перед шляпой в позицию встав, заключил своевременно; значит, опять – офицер!

Так и вышло.

В тот вечер забзырили издали; знал, что – машина; подскакивая под заборами, дернулась, остановилась она; иностранная барышня, – та, у которой с плечей соболя и которую видел в окошке кофейни, влетела в ворота: звонила у двери; вломилась в гостиную, опопонаксом наполнивши воздух; и вздернутым носиком, – на Владиславика, пупса; и – пальцем по носику пупса.

– Пети монстр, те вуаля![65] Пети монстр, те вуаля! (фр.) – А, вот и ты, маленький урод!

Он – затрясся; он – в плач; Никанор же Иванович, на руки взяв трясуна, ей подставил плечо и очки; но она на него – нуль внимания, зонтиком, стукнула в дверь:

– Ву з'эт прэт? Иль э тан![66] By з'эт прэт? Иль э тан! (фр.) – Вы готовы? Время!

Тут же с перекосившимся ротиком Элеонора Леоновна, – к барышне выскочила:

– Же не пе па![67] Же не ne па! (фр.) – Я не могу!

И ей барышня:

– Рьен, – мон анфан! Фэт вотр трист девуар![68] Рьен, мон анфан! Фэт вотр трист девуар! (фр.) – Ничего, дитя мое… Исполните вашу печальную обязанность!

Тут же, Элеонора Леоновна, ножкой подбросивши шлейфик под руку, его ухватила рукой.

– Вы присмотрите: за Владиславом!

И рывами с барышней: в дверь.

Там машина как тяпнет; бензинный дымок подлетел над забором: в окно Неперёпрева; затараракало рывами; за Гартагаловым умерло.

Мертвое время: семь, восемь, одиннадцать; в тени прихожей под зеркалом сел.

Только полночь вскричала звонками; в открытую дверь ворвался: замкнуться на ключ – у себя ли?

Не знали, кого пропускали они с бабой-Агнией: Элеонору Леоновну или – еще кого?

И Никанор колотился:

– Так – чч-то: это – я, Никанор…

– Между прочим… Иванович… может быть…

– Так, эдак…

– Доктора?

Не отвечали.

Тут он в толстолобые стены раскашлялся: взвизгом.

Решил: дела партии; ну там, – карают за что-то, кого-то; ей – жаль: эдак-так; и пошел на чердак – до рассвета сигать, наблюдая крупу световую за окнами: —

– под полом —

урчи: так зверь из норы животом, а не глоткою весть подает о своей дикой жизни.

Шиша заголил над суденышком

А утром сошел с бормотаньем, что лучше стоять в стороне с Владиславиком; —

он —

– ненавидимый, брошенный шиш, без вины виноватый: не смей и родиться!

И вот, посадив на колено шиша, он колено подкидывал; штуки забавные пальцем под носиком строил; повел коридором: шишонок, свой носик задрал, кулачоночком трясся доверчиво под животом Никанора: —

– и зверь любит ласку!

Но голосом, явно пропавшим, позвали из двери:

– Войдите!

С опаской вошел; и наткнулся на сутолочи из гребеночек, щеточек; зеркальце в сереньком кружевце, мелкой снежинкой осыпанном, – наискось: складками морщился стол; дымы синие, как над пожарищем, над диким креслом, в котором разбросанное руками и шлейфом, змеясь, издыхало ужасное платье; – а женщина, в нем шелестившая, – где?

Стал искать.

И – нашел: где подушка едва выглавлялась за ширмой, – в подушку вдавилося синее личико; выскочило; и за ним вылезала худышка, упрятавши голые плечи косыночкой; точно трехдневный мертвец, не в себе: дыры, блюдца, – глазницы.

Едва дорасслушал из дыма:

– Коли человек самый близкий, – подлец.

– Дела партии, – в нем перемельком…

– Убить?

Он, с испугу на цыпочки встав и вперяясь в нее из-за ширмы:

– То, – да!

– А коли, – посмотрели вплотную, вгустую они друг на друга, – коли это только нарост?

Отмахнулась от дыма; и встала под ширму, забыв, что она – в рубашоночке.

Супился туром, боясь слово молвить:

– То, – нет!

А она от него – головою в юбчонку; и сухенько затараракавши ротиком, из-за юбчонки – головка, два плечика, талия: ручкой дрожащей искала тесемку:

– Мир – мерзь: как паук с паутиной; мы – мухи: все, все, – затряслась на него она, – заболевают пороками лучшие…

Голые палочки, вовсе не ручки, над ширмой взлетели, ломаясь; и он – отошел; как сказать, что в присутствии все-таки взрослого, – дезабилье: эдак-так!

Но она, голоножка, – за ним: из-за ширмы:

– А я – погубила!

Вцепилась в плечо:

– Я… я… с детства, – прихныкивала, – и любила, и верила; он – изнасиловал: девочку, может быть – больше: пытал… Не меня даже, – и перешлепала к зеркалу: что-то отыскивала:

– Впрочем, – это – догадка…

– Кто?

– Салом обмазал: разъел!

Вдруг, увидевши голые плечики в зеркале:

– Ай!

И – под кресло; рывнувши ужасное, черное платье, уйдя, точно в шкурку в него: под ним вздрагивала.

Никанор понял: бред; и ее подхватив, как пушинку, по голубоватой стене понес в черное креслице: в серых, как дым, перевивчатых кольцах сложить; закрыл пледом:

– Спустите мне штору.

____________________

Казалось: за комнатой комната; в комнате кто-то ее схватив за руки, руку другую подкинувши в воздух, – галопом, галопом, помчится с добычей своей по векам в невыдирные чащи свои.

Прогнала от себя Никанора.

____________________

Опять-таки: Агния-баба на рынок ходила; и – видит он: просится шиш; пристает; он же не виноват, что нужда; – и пришлось, в руки взявши, шиша заголить —

– над суденышком

Вот положение!

Кукиш, брат!

А через день гулять вытащила.

Переулок: душок гниловат; шоколадные домики, – синие, каре-оранжевые; дерева здесь, синичники, листьями темно-табачного и перепрелого цвета просыпались: олово в небе ползет и окрапывает водоточину; роспись сбегает малярною краской.

Сбежал человек с человека в окопе и вшами, и тифа-ми: в тыл.

Они бегали, как угорелые; Элеонора Леоновна, точно стараясь стереть впечатленье, – со смехом икливым словами забрасывала:

– Вы же знаете: Тира и я, мы – скрываемся; «Тителевы» – псевдонимы; «они» ж – отыскали меня; значит – Тира открыт!

– Эдак-так, – кто «они»?

– Те, которые ловят «его», – да не Тиру же: «его»!… Затащили меня, показали «его»; и – признание вырвали.

– Стало быть, я полагаю, Терентию Титовичу угрожает опасность?

– Они уверяли меня честным словом, что – нет, что другая тут линия: не политический розыск полиции, – заговор Ставки…

Вон там —

– за окошком повешена шторка из желтой китайки;

– в окошке —

– Матрешка – в бурдовой сережке, в рублевой застежке, в платке голубом, в ясно-аленьком, краповом ситчике – ротик разинула.

Слушает песенку:

Как вороны приюркнув,

Злые черногоренки

С Гришкой тащатся, – сам друг –

К Николаю в горенки.

Как пустился наш ирой

В игры царскосельские!

Как задергали урой

Меллер-Закомельские.

Петербурженская знать

Рожу кисло скалила:

Муха гессенская, знать

Ее в нос ужалила.

Ныне ж крепнет против нас

Из-за Протопопова,

Задом став в иконостас.

Силища распопова.

– Все-таки: если бы Тира узнал, он – убился бы: из-за меня это… Вы… вы смотрите: молчите… И вы не расспрашивайте… Вы… Я – справлюсь…

На них – серячок, тот, который – в Москве и который – в папахе: кричал под Аршавой, пропал под Полтавой; он – здесь: безобразничает.

Эх!

Надуй на всю Ивановску,

Наплюй на всю Семеновску!

Марина не малина,

Галина не калина, —

Эх! —

– в дроби: ногами: –

бамбан, другодан,

на козе – барабан,

а на нем – таракан!

К Никанору Иванычу: под нос:

– У нас тараканья дыра в полтора, брат, ведра… Что же!

Свет, – он не баня… Для всех место есть: место есть таракану запечному, мне!

Они – в сторону; а серячок – к проходящему мимо рот-мистрику:

– Так говорю, ваш-рот-мистр-ство?

Перстами – в папаху:

– С собой, – налицо, это выеденное яйцо.

На сапог:

– Не из блох голенище… Я – так говорю, ваш-рот-мистр-ство?… Не выговоришь… Прем со мной водку пить!

И ротмистр – наутек; кто-то с темным лицом, с подхихиком, – указывая на папашника:

– Этого, – нет, не подкупишь, брат: кукиш!

Москва – серо-прелого цвета

Выходит Маврикий Мердон из ворот; лицо – бритое, желтое; глазок, как нет; черный ворот рубашки; и – черный картуз; поручения – черные тоже.

Живут тут: Павлин Женопанский с Ненилой; живет Корничихин с Еленой; Ненила – за Нила; Елена – за Ленина.

– Ну и поедешь: за Лену.

– Не вой: Лена станет Невой.

И Маврикий Мердон это слушает; ходит гулять: и прохаживается под самым забориком Тителевых; ходит к Цивилизацу, который был главным заведующим фирмы «Дом Посейдон» (Сухум, фрукты); и Цивилизац дал намедни записку Друа-Домардэну – в «Пелль-Мелль» – отель. Снес.

В погребке Швилиидзе (торговлю вином запретили) по-прежнему: склад оболочек для бомб.

И Маврикий Мердон это знает; и – знает: Коханко-Поханец, мадам, – в доме колера «пюс» проживает; она – с папиросою, сеющей пепел на толстый живот шерстяной; она – сводница; Тайнойс, писатель, свой труд «Трубадуры» готовит над нею; и Лизозизйлины – в розовом доме напротив живут; Нина Пядь поселилась жиличкою в рамочное заведенье купца Потолоба; и повивальную бабку Сысоич (над чисткой перчаток Перши-Песососова) знает Маврикий Мердон; знает Шйбздика: вот так пузей, над губою бобок; глуп, как пуп, как надолба, как пробка, как почка; и пакостит в банку, и звонкий процент получает из «банки»; с Мимозой Фетисовной жил; сын Мимозы Фетисовны – Примус!

Филипп Фентефеврев, Нефешкин, Григашкина, Флориков, Каклева, Иколева, Велеклев – мещане; купцы – Белузрахин; Срыщов, Простобрюкин, Шинтошин.

Тут жили.

А далее – домики-особнячки: модиольоны, фронтоны, орнаменты, камень; и люди – такие же; проулочек – чистый.

Маврикий Мердон сюда ходит в квартиру богатую: к барыне, к Мире Миррицкой; и Тертий Мертетев бывает тут; что за оказия, —

– Мирра Миррицкая,

– Тертий Мертетев,

– Маврикий Мердон, —

– перья страусовые,

– эксельбанты, и – – черный картуз, черный ворот рубашки; все – черное: бритое, желтое очень лицо.

Глазок – нет.

____________________

В переулочке ходит себе Николя Ньюреню-Ньюреня: в котелке; Коко Кубово (кони под сеткой), шах Нагар-Малх, Галилевич, Нигрицкий, Леднилина, Филтиков-Плй,

Лилипонский, Певако и у князь Калеверцев здесь жили; и – слушали с ужасом песенку: из переулка соседнего:

Как ходил я в караул, —

Щеку унтер дулом вздул.

Дилим-булим, дилин-дрю:

– Очень вас благодарю!

Ружьи – дружьи: много дул!

Спины – к немцу: на краул!

Дилим-булит пулемет:

Корпус на Москву идет.

В пуп буржуя, – дилимбёй, —

Пулей, а не дулом бей!

Дальше – выход на улицу: в свет, где окно; над окном: «Маскарад-Напрокат, Перстопалец!» – И палец в окошке на маски показывает.

____________________

Густопселая жизнь: неотводное и безысходное горе; пространство – разбито, а время – исчерпано: прядает с домиками, точно с прелыми листьями – в бездну: табачного и серо-прелого цвета труха, – не Москва!

В расшарап

Лишь икра селитряная, красная, с пасхою – в лавке; художник в хламиде, с копнищей волос, с бородищей, как сена воз; губы, как семга; труба, а не трубка, как пороховыми разрывами пышет; дубиной – на пасху показывает. А напротив горит магазинище; здесь – осетры, балыки: сюда щелкает щеголь с дурацкого лада – на новый фасон.

А за стеклами хваткие руки протянуты к окорочищам; зеркальные стекла, которые выдержат палку, – не выдержат камня; и будут стоять заколоченными эти пулей пробитые стекла, опутанные ледяным паутинником; и малярийный комар, прилипая к стене, – скопит яд.

Появились скуластые лица в Москве.

И взвизгнули рои неглядящих в глаза разъерошенных глаз; серячок, вздув папахой башку, превоинственно выглядел; знать, и уверенность в том, что мы немцев побьем, коренилась в папахе; башка-то – распутила.

Гришка Распутин войну ликвидировал вовсе.

Прохожие: —

– красные вилочки: шляпка; а плечики – робкие; точно заискивают; муфта – к носику: наголодалась; а франт за ней; щелкает; —

– и —

– скороногий прошел архалук; ворот – крепкий, с опушкою лисьей, старинных фасонов;

– и —

– рожа скобленая; рот – с пересвистом; папаху себе посадил наотхват; стать и хвать прямо аховые; глазик – злой, но со смыслом; на все он готов: сколоколит, скомшйт, —

– в расшарап! —

– и —

– прошел фейерверк.

Куда?

Да туда, —

– где уж взлопотала толпа, где захлопнуло вскриками, точно бичами, где хлопнули двери, где дзанкнули – ца-ца-ца – стекла: туда – в в толкишй, туда – в дребезги.

Синие пачки свечей полетели в окошко; и желтые кубы мылов волокли, переталкиваясь армяками, орины подняв, и прикряхтывали, удивлялись, старались, чтобы расхищение шло деликатным манером.

Стыдились тащить, а – тащили: в мешок хлопяной кто-то ссыпал крахмалы; а топлый товар, деревянное масло, смешавшися с синькой, лилось в тротуары.

Распевочным ладом, как плакал – «толците: отверзется» – старчик какой-то: над ражим толцателем с ломиком.

Бегал купец (вес – сам-десять; сапожные скрипы – сам-двадцать) без шубы и без картуза: в темень – потною лысиной.

Это громили —

– его —

– Елеонство!

С лампасами синими (знать, есаул) все же силился очередь установить: он громил вместе с прочими.

Эти отверстия окон, впервые разбитых, как прорва, в которую будто летел опрокинувшийся тротуар с сапогами, зашаркавшими пяткой в небо, с носами – в земной, выпирающий пуп.

Недра подали голос.


Читать далее

Глава третья. «КОРОЛЬ ЛИР»

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть