Глава пятая ТИТЕЛЕВ

Онлайн чтение книги Маски
Глава пятая ТИТЕЛЕВ

Бородою трясет, как апостол

Лизала метель через колья забора: сквозной порошицей, с серебряным свистом; замах за замахом хлестал; заморочили белые ворохи, прядая, двери шарахая.

В быстрых разрывах выскакивали: синеватый простор с забледнением, с дымом, с угластыми кровлями домиков дикорябиновых, синих и розовых; ржавый Икавшев тулупил и сыпал песок.

Из сквозной порошицы скрипел, как забор, перержавленный голос:

– Хорош бы домец: да жилец! Что такое?

Заборы, осклабясь прорезами, заверещали по-бабьему:

– Знаем: не все говорится, что варится в нем.

– Ты – копни; и – найди!

Порошица серебряная, покрутясь простыней завиваемой, – стлалась.

И – думалось: колокола отливает Егор Гнидоедов, сосед; Никанор ухо выставил: недопонять; слова ясные, грубые; смысл их неясен, как слово Терентия Тителева; как ужимки Леоночки, как положение брата, Ивана.

И он перекрался сугробом, прокопом, обцапканным лапой вороньей, – вдоль тропки; и взабочень стал он в прореху заглядывать; видел: Егор Гнидоедов, да бабища (писаной мискою рожа), да рыжий тулуп, да какой-то, по виду, рабочий.

– Сварили с корову, а нам показали с воробушка.

– Сам бородою трясет, как апостол.

– Сама – раскрасава.

– Как пава бесхвостая, – Психопержицкая дверь распахнула с ушатом помой.

– С приживальщиком драным, – помои в снег выплеснула, – по прозванью: болван!

Да и в двери.

И кто-то снегами отхлопал вдали.

Невесомые истины крались сквозь души людей; и они же, Егором оплеванные, как ковры, на заборе развешаны в бабьину рожу, которая писаной миской кричит на базарах.

Надысь искосочком он шел; ему в спину:

– Какой нищеброд!

А Икавшев?

– Настрял на зубах у меня тут!

А Агния?

– Ишь, – топотун, – наставитель какой!…

А Леоночка?

Слышался звук ударяемых дров; и снежиночки падали; и Никанор пригорюнился: травля при помощи грубых тулупов; а он – только ветром ломимый заборик сквозной, под которым присел брат, Иван.

Тут опять оцарапало в ухо:

– Бородкою в Минина; и сухорукий такой же; очками выходит, что в филина.

– Бегал третеннись в больницу.

– Иван, Никанор: много всяких «Иванычей», как под березой поганычей.

– Супа не сваришь из них.

Тут рабочий вступился:

– По-моему, кура быка родила; тоже, – слушай: такого наслушаешься, что от чаду счихнешь.

– А по-моему, – кура, корова ли, – были б быки; а говядина красная – будет, – кулак умертвительный в воздух зажал Гнидоедов.

– В говядину, братцы, мы пустим щуров этих красных.

– Какой черный дрозд!

И машисто вошел серодранец; с ним дергал седой архалук.

Встали ворохи – мороком, рокотом; и из пустого простора шарахнул, заухавши страх, как косматый монах: на оранжевый домик; пригорбился брат Никанор, чтобы стужей стальной не зашибло.

А в паветре слышалось:

– Морозовой!

– Пропустить бы мерзавчик!

И – выступили за забором сугробища да серебрень;

никого; только на леднике, дерном крытом, на целый аршин – снеговина, как белая митра, надета.

И кто-то —

– встает от нее и рукой снеговою и строгою в

снег – подымит!

____________________

Жались голуби; слышался звук ударяемых дров; жестяная флюгарка, вертяся, визжала с соседнего домика; пусто глядел Неперепрев в свои пустоглазые окна.

Сугроб за сугробом с соседних пустующих двориков встал за забором, – нетоптаный, непроходимый; нигде – ни души; покопайся, – неведомки всюду: —

– как белые вши, вездесущие, ползают.

Вьюга пустилась по кольям забора, как стая несытых смертей.

На кровях, на костях

И из снежного дыма расслышалось еле:

– Живое мясцо, когда режут, мычит, – говорю я Шамшэ Лужердинзе.

– Геннадий Жебевич Цецосу рассказывал…

Белые массы бросались сквозь белые массы.

– То – правильно: карта России – пятно кровяное; Москва – на кровях.

– Петербург – на костях.

– И пора ликвидировать это.

Охлопковый снег повалился за шею Терентия Титыча; он же, в сугроб проваляся, едва выволакивал валенок; в шапке рысине, в тулупчике с траченым мехом, шажисто шарчил из сугроба и слизывал сырости с белых усов.

Глядя вбок, Каракаллов, Корнилий Корнеич, мотался кудрями и не поспевал; загораживал рот он рукою; метался очками; и пар пускал: папечками:

– Скоро партию новых листовок, – а в рот хлестал ветер, – на дровнях доставит Пров Обов-Рагах, но и ловко и из моря ловили их.

– Кто?

– Бронислав Бретуканский, Артем Уртукуев, Мамай-Алмамед, Мовша Жмойда… Тюки им бросали за борт: буря, ночь; лодки старые, – жался в серявом пальтишке, с которого шарф голубой, закрывающий рот, завивался змеей в Гартагалов, мелькающий еле; счихнул.

– Чох на правду!

Тащили за три с половиною верст из Батума; Цецос при разборе листовок присутствовать должен, а он точно в воду упал.

И скользнувши, рукой – за очки он; а Титилев, даже не слушая, выставил бороду, – белый ком пуха; походка – со стоечкой; задержь в посадке спины:

– Ветерец!

О Цсцосе – ни звука.

Под сниженным боком заборика, собственного, в снег – коленями, а бородой – под забор; снег слетел с бороды; разъерошилась, – желтая, шерсткая:

– Сорвана.

– Что?

– Да доска, чорт дери!

А в отверстие – психа.

– Ну, гавочка… – валенкой он отпихнулся. – Кукушка полезла в чужое гнездо!

Сдунул иней, под ним обнаружив следок собачиный; под руку ему Каракаллов заглядывал, точно собака в кувшин.

– Ну, чего надо мной заплясали, как чорт над душой?

И шарчил из сугроба; опять Каракаллов:

– Цецос, – точно в прорубь.

Терентий же Титович снова – ни звука.

Оглядывая Каракаллова, думал:

– Жердяй: точно чучело на коноплянике; рот, как дыра; кос, курнос; рыло – дудкою; глух, точно тетерев!

С силою шел: руки – за спину; клином волос изъерошенных – в ветер:

– У нас соберутся Иван Буддогубов, Богруни-Бобырь, Галдаган этот, Нил, Откалдакал; галдят – врозь, вразвалку!

И – смык смышлеватых бровей:

– Все Шемяки да Шуйские; как кулаком, заезжают друг в друга, – мигнуло лукавое, польское что-то, – партийным оттенком; я не о рабочих, – взусатился он, – проработались славно в ячейках заводских; я – о комитетчиках; эти в подпольи гниют; их – проветрить, на воздух; им все невдомек: хладнокровие и осторожность – десница и шуйца, – упорил он валенком, в снег ударяющим.

– Шутка – нехитрая? В том-то и дело: нехитрое – очень хитро, как огонь, в кремне скрытый.

В его хохотавшем баске с перезвоном икливым, как… хвостик.

И – вдруг:

– Меделянского пса заведу.

И – на Козиев Третий свернул он, ступая с притопом; и – зная: он – сила больших обстоятельств, которые властно подкрадывались, – уже изнемогает; а вихрь – хлестал в горло; порыв утаив, жестко шел, припадая на правую ногу:

– Кадет полевел; вылезает эс-эр; и садит меньшевик из-под локтя; пиликает всякий кулик про болото свое… Наши темпы трещат; расслоение спутает карты программ; надо знать из сегодня же схему поправок на время, когда меньшевик и эс-эр пас загонят в подвал; не боятся вливаемых ядов, их схватывать, кристаллизуй из них силикаты полезные; сила движения – верткая, да-с… Ну, – а мы? Хороши ли? Глафира Лафитова, – та лупит славно; а Римма Ассирова-Пситова, – дай волю ей: тебе кровопускатель откроет; живет на Кровянке, а не на Солянке.

И руку с черешневой трубочкой выбросил:

– Небопись, – эк?

Вздул усы; и – с посапом:

– Леоночка: тоже за ножик; она – декаденточка.

С силою выпустил облако дыма; порыв утаив:

– Разложение капитализма погубит не сотню, а тысячу эдаких!

Точно рыдваны, в ухаб опрокинутые, – перегромами пали, снесясь за забор, где сугроб скорбно скорчен и где Неперепрева дом пятнил издали.

Он, педагог удивительный, силой и сметкою бравший, надеялся все же, что есть исключения: служит же общему делу и он, хотя дед – откупщик; в нем замашки кулацкие сжаты в кулак, его собственный: пикнуть не смеют; под бурей и натиском, старый стояло, скрепясь, – развернул-таки красное знамя.

Под собственным домом, вобравши движения, вытянул шею, как сеттер на стойке, – в плюющую муть; стать – закал; сталь – не поза.

Но дернулись уши: он выбросил:

– Во все лопатки лупите: за мной!

Под ворота летел – от ворот, своих собственных он; и за ним Каракаллов, который и – рухнул в бревно, как кобыла в оглоблях.

В месте, где только что шли, расхлестался рукав; и – снизился, сгинул; и тумба торчала; над ней прошел бритый: безглазием.

Тителев выбросил руку, скарячась вприсядь; а другую – под глаз.

Бросил:

– Это – Маврикий Мердон, провокатор.

И на Каракаллова:

– Эк же, – строчит настроеньем с бревна!

И зубами щемил свою трубку:

– Обычное дело!

И красная церковка, —

– всплывшее бывшее, —

– сфукнулись.

Тертий, Тетерев

Тертий Терентьевич Мертетев, блистая кокардой и ясной подковой сапог, перехрустывал в снег – там, где еле тусклило лиловым забором; мелькнул номер дома.

Рукою в молочной перчатке махал и пятью белоснежными пальцами воздух отхватывал; статная талия, стянутая бледно-серым пальто, проходила в сквозной, улетающий дым; он подрагивал вымытым, синим своим подбородком, погоном серебряным и эксельбантом серебряным; глаз – как в атаке; в атаку бросал за собою пахучий тулуп и невзрачную личность, которую тукал он пальцем, лица не повертывая:

– Говорю, Каконасним, что – зря: Жюливор пишет – Знаменка…

И увидавши Мердона, возникшего из-за забора, он бросил Мердону:

– Как с радио? А?

Снег попадал с усов; и они прочернели, как кокс.

И Мердон:

– Не похоже.

Мертетев, понюхав, как дымом воняет, в Мердона уставился; и – промелькнуло: —

– матерый мерзавец; и – неутомимый подлец: не доспит, не доест, а – напакостит!

Тертий Мертетев к подобного рода субъектам испытывал только гадливость; к Мердону – напротив:

– Почтенная гадина!

Серо рябил из-за них мимобег: мимоезд, мимолет!

И заборы ломящему ветру подставивши спину, Мертетев закуривал:

– С радио – вздор: ну, а с гели о, – и проблистал огоньком папироски в бормочущий, пусто сквозной веретенник, – а с гели о – некуда.

И он пошел, передрагивая подбородком, погоном серебряным и эксельбантом серебряным.

– Что же те двое? – к Мердону с дымком.

И Мердон изъязвленной губой изъяснялся:

– На Знаменке: номер семнадцать, квартира двенадцать.

И шел независимо в белые призраки между морковных желтых домов, разевающих темные окна; загривина лепку орнамента, – морду клыкастую, – взлизывала.

Возникала проблема: а стоит ли лично ему, когда здесь исполнительный этот Мердон, неворующий вор, не подлиза, не червь, – с положением, с весом; Велес-Непещевич снимает пред ним котелок: и Миррицкая, Мирра Мартыновна, кремовым тортом кормила.

И шли; и высвистывало: и уж издали выметились, как из неба, сложения серых, кофейных, сквозных фиолетовых стен, задымившихся трубами; грохотом труб ветер ржал.

Но вмешался тулуп.

– Они с энтого места, из энтой дыры в Гартагалов таскают ночами тюки.

– И вполне не относится к делу, – Мердон: и к Мертетеву: – левые просто.

Но не унимался тулуп:

– И живет непрописанный с ними: и лазает ночью в ледник.

– Не профессоров брат?

– Нет, – Муфлончик, эс-дек: это дело не наше.

Мертетев согласен: Маврикий Мердон бескорыстную ненависть чувствовал к явным «предметам» своих наблюдений, зачеркивая все случайное, не относящееся к прямой цели; ему прикажи: «Проследи!» Бескорыстная ненависть вспыхнет; своих мнений – нет: предавая, смотрел он на руку, сжимавшую кандалы, с нежным порывом: ее лобызнуть, – как невестушка на жениховскую руку, державшую сердце:

– Что, милая?

– Гадится мне!

Что же, – гадил исправно Маврикий Мердон.

И уж издали всплыло сложение трех-двухэтажных цветочных домов —

– как пион, как лимон и как лютик; —

– взлизнули вьюнки; завизжав, как стрижи, затрещав, как чижи, под колонну лимонного дома, под фризом серизовым; улепетнули под небо.

– Позволю заметить, – подергал Мердон перебитым, мездрявеньким носом, – на Знаменке, от углового окна, дом Фетисова, явно мигает окно с половины второго: в Ваганьковский; тушится ровно в одиннадцать свет; с половины второго – «раз-раз»!

– Вы-то видели сами?

– С подзором ходил.

Он давно изучил все оттенки подлогов: подлог на письме, на счетах, на товарах, подлог государственный!

Прядал серебряный пар: промаячил домочек резнок деревянный, коричнево-розовых колеров, с легкой, резной, полукруглой надстройкой; там вырезанный Геркулес, размахнувшись дубиною, льва добивал: из-за снежного облако.

– Кто жилец-то?

– Да дамский портной, Цвишенцворш.

– В списке значится?

– От Николаевского с двумя ящиками эти самые – прямо: к нему.

– А в Ваганьковском?

– Грек Филлипопи с жильцами: Лорийдисом, Маго Маогой, из Индии.

Тертий Мертетев под небо молочного цвета перчаткой с дымком:

– Значит – Знаменка; значит – не Тителев; здесь – делать нечего.

Порх, перемельк: ничего; перепырснулось все; из-за свиста провесилась кариатида, одною рукою держащая грузы балкона, другой – опрокинутый факел.

Мертетеву вспомнилось: из Хапаранды писали ему: ожидается нынче иль завтра развоз аппаратов берлинских для крыш по шпионским квартирам в Москве; аппараты в разобранном виде таки унырнули от зоркого ока с границ:

– Глаз – сюда; глаз – на Знаменку.

И осенило: да что? Тигроватко! Ее и прислать; баба с носом, с принюхом.

К тулупу:

– Аптека ближайшая?

– На Петероковой.

– Вы уж, Маврикий… А я – к телефону.

И Тертий Терентьевич Мертетев, подбросивши руку к фуражке, другою рукой замахав и пятью белоснежными пальцами воздух хватая, от них захрустел в перевзвизг рукавов, куда все унеслось; только —

– кучер в лазурной подушечке задом растолстым провесился из белой пены на белую пену.

А саночек – нет; коней – нет.

____________________

И матерый мерзавец, —

– Маврикий Мердон, —

– усмехнулся…

С Велес-Непещезичем, – не с Манасевичем, – путь; как же: Тителев – лакомый кус; не для царской охранки же; «князю», премьеру, его, точно торт, поднесет: «Пораженческий заговор против войны до конца!» Чего доброго: «князя»; в придачу с Велесом, он Тителеву, сберегаемому до последних, решительных действий: он знает, «кто» Тителев; и презентует, как торт, потому что Велес – неглижирует Тителевым; Сослепецкого он прострочит; капитан Пшевжепанский – мозгляк; а Мертетев – токующий тетерев.

А то – охранка!

Скажите пожалуйста: как же!

Вернулся, прищурясь, глядеть на лысастое место, как Форд, озирающий шкаф, несгораемый.

Винт снеговой, развизжась, полетел из-под ног, развивая рои перевертней; как ухнет из них:

– Тоска бешеная!

И тарахтом полозья снега шерошили; и белой овчиной тороченный, старый тулуп над полозьями мордой рябою скользнул.

Свиристенье вьюров

Куралесило.

Свист, свиристенье вьюров из пустых рукавов: в разговор подворотен: —

– «хлоп» – крыша; «дзан» – склянка; – – и серые тени прохожих из белого дыма, —

– как издали! Провод дрежжит; свора борзая храпами бьется о красный забор; вырез серый прохожего гнется в него; жестяной жолоб ржет; подворотня ворот —

– без ворот!

И морковного колера выступ без стен, поднимаемый каменной мышцей, безглавой, безгрудой из снежного дыма; а вьюрчивый юркий вьюнок – подлизнул под колонну.

Сутулая шуба, без ног, пронеслась за колесами черной кареты в сухой и рассыпчатый дым; и ударилось звонкое что-то; от жолоба свесились гущи снегурьи.

Проткнулись: —

– фонарь, верх проснеженной будки и штык часового с казенного места, которого —

– нет.

И прошел инженер, пыхтя паром туда, где отцокала свора морозная —

– гривистых, нежных, серебряных,

снежных коней —

– сквозь забор, переулок, ковровый платок, полушубок, тулуп и сквозь стену, с которой, как рапортом, отбарабанила крыша.

Москва, —

– как на крыльях, без стен, перегрохами в воздухе виснущих крыш —

– улетает.

Их – нет.

Санок – нет; людей – нет; шелестение ботиков, цоки и поскрипы мерзлых полозьев; и —

– Ноо!

Головою мотается лошадь.

И сереброперой загривиной переострился сугроб, от которого юркий вьюнок, вознесясь, разрываясь, —

– сквозной синусоидой ширится: —

– синие линии вьются и крутятся!

Белая ведьмочка

Терентий Титович из-под ворот появился: лицо его светом стальным полыхнуло: —

– Леоночка: —

– все же предательски держит себя: в настроеньях – сума переметная; перекати-поле; совести нет ни полушки; садись на нее; и – катись: как в санях; и – пиши с ней восьмерки: налево, направо; едва «гильотина», уже – «лидер-абенды»; как в полуобмороке; эта лютость – жирок буржуазный; а рыльце в пушку: появились знакомства: какие-то Гелиолобовы, Флитиков-Пли, Тигроватко; ныряет куда-то; шпика привела: он, Мер дон, записной!

Это ж в их положении – выстрелил дымом – начало предательства!

И протончилось лицо, точно горный хрусталь; и рукою держась за калитку, не взглядом, а смером обвел: вон – колун стоит в снеге; песок для усыпа в ведре; и лопата, которою снег разгребают, в снег воткнута, перекрестятся с метлой; Никанор там с лопатой, как чорт с сатаной, то ужаснейше морщась под тяжестью кома, а то впереверт, мимо снега махал, проливаясь испариной.

Вдруг:

– Кровцу выпустим все же: с поры до поры – в топоры; вещь естественная!

Верещало; и – проволока дребезжала: и – белая ведьмочка, вылетев из-за трубы, вверх ногами и вниз головой, развизжалась икливыми криками в воздухе…

Леоночку – предупредить: дружба дружбою, а – служба службою: как же иначе? Стальная душа у него; не послушается, – он доложит о ней в комитете.

И – хлопнув калиткой, не слушая вздор о Цецосе, который порол Каракаллов, он упорной походкою меряя снег, жестяными глазами глядел на лысастое место, откуда пустым снегодуем, сквозным пустоплясом винтила, вихрами взлетев, коловерть на размой, наметы, канавы, поля.

Вдруг, присев, руки в боки; а нос – в Никанора:

– Совсем, как мамзель: вы полегче; а то накромсали тут рытвин, смудрили с подкопами.

Варежкой в варежку, валенок в валенок: точно приплясывал:

– Зря.

Накоробил гримас.

Из тулупа кровавою клюквой пылала огромная рожа Икавшева, тут же стоявшего: теркой, – рябая, как вспаханная; этот – рылом не вышел; и толст: натощак не объедешь.

Ему, с Никанора слетевши зрачком:

– Вот Икавшев-то – что говорит? Говорит, – и зрачком в Никанора, – что – «мамочкин» сын.

А Икавшев, взоржав, – «раз» метлой на него:

– Ну, чего вы лазгочете!

Рот – до ушей, хоть лягушку пришей.

– Ты, Акакий, – брыластый: тебе бы идти в трубачи!

Руки в воздух:

– О, интеллигенция! Что говорить, хорошо Чернышевского грызть; а вот эдак, – рукой в Никанора он, – мат; ну да из неврастеников быстро смассируем мускулы!

Быстрые смыслы мигнули пространствами

Гарком – Икавшеву:

– Ты на ворота – замок…

Каракаллсву:

– Ну-те, – в обход?

Ясны действия: сила устоя – неведомая.

Под конюшней, где в снеге затоптаны щепки, он сметливо из-за сугроба разглядывал, быстро отрезывая:

– Утварь – вынести!…

– Дровни тюки подадут.

– Прова знаешь? – Икавшеву.

– Так их сюда.

И рукою в открытые двери конюшни показывал; чувствовалось: не свернешь.

– А тючок ты неси в кабинет; этот вот.

И следил, как Икавшев тащил:

– Осторожнее с ним.

Каракаллову, вскользь:

– Динамит!

И – задумался: видно, решенья свои проводил, как сквозь строй, разъедая анализом; но с простотою «дурацкой» выбрасывал.

Вдруг подпираясь руками, почти бородою лег в снег, побежав на карачках:

– Эге: следы дога…

– Ищейка… – прослеживал.

В криво затиснутом, скрытом усищами рте, – точно спорт: нос – собачий: с принюхом:

– А вы не смотрите, а вникните: вот, – да и вот!

Распрямись и спиною откинувшись, свистнул под форточку, где Никанор обитал и откуда трепалася синяя тряпка-махавка; пождал.

Как загаркает:

– Гей! Заросли у тебя, что ли, уши, – товарищ?

И тотчас из фортки взъерошились дыбом оранжево-красные волосы; и голова, спугнув двух голубей, выле зала усами и скулами; яркий румянец заржал во всю щеку: —

– Мардарий Муфлончик!

– Махавку убрать!

– Есть.

И пуще, и пуще отгрохало крышами; свистнулись свисты: ни дома, ни фортки; когда пронеслось, то трепаласи желтая тряпка в том месте, где синяя веялась.

– Теперь узнают, увидят; они, «наши», – близко!

Под черепом, как муравейник: мурашиков, мыслей, свершающих одновременные выбеги, – гибель: решения – многосоставные, многоколенчатые!

– Ну, – поехали?

И – на лысастое место повел; и зрачком облетевши сугробы, как будто свои диспозиции выметил.

– Вы скипидаром подметок не мазали? Смажьте при выходе… Я – уже мазал… Не в том вовсе сила, – на бревнушке сел, с силой топнув, – что, – ну-те, – кобыла сива…

И вскочил.

– А в том сила, она – не везет!

Стальным торчем с лысастого места он виделся: видели местность, кричавшую громким галданом солдатским.

Лишь тут, узкоглазый и верткий, склонясь к Каракаллову, быстро ответил на давешний, видно, его удручавший вопрос: о Цецосе:

– Цецос – пошел раков ловить: пузыри от него на воде!

Каракаллов:

– Что? Как?

Вкоренясь в точку трубочкой, – в воздух варежку сжал; и стальным кулаком погрозил в щелк железных листов, в дикий скрип подворотен:

– Цецос – арестован!

Смотрели на местность с лысастого места, где взапуски ветры, взадох – дуновенье, где в тихие дни прозияла Россия, – немая, суровая, где повисал сиротливый дымок и лесочек тоскливо синел.

Нынче – белое поле; и – заверть; и – нет ничего!

____________________

А когда опускались под дом, он – заказывал:

– Ну-те, с Мардарием из кабинета стащите тючок в это самое место.

И тут усмехнулся, представивши, как сапогами они прогрохочут в гостиную, дверь приперев; там погрохают; как языком их слизнет: рухнут в прорубь; припомнивши, как Никанор удивлялся и как на коленях исползал гостиную, стал похохатывать.

Да оборвался:

– А вы осторожнее; пахнет белой с динамитом: взлетим; коли пир – на весь мир; коль взлетать – с растарахами!

Чувствовалось: дай упор, – ось вселенной свернет!

– Пообедаем, – с милой, простой, безобидною ясностью; делалось жутко: что в ней?

И какие-то быстрые смыслы неслись; и какие-то быстрые вихри мигнули пространством сорвавшимся.

И, и, и…

– Ну-те-ка!

И Каракаллов уселся, диваном натрескивать, целясь пальцами в клавиатуру машинки; Терентий же Титович, взяв в руки списочек и зацепясь за расштопину карего поля ковра, клюнул носом, носком отцепился и светлым пятном, точно солнечный зайчик, мигнул на стене:

– Эк!…

– Валите же…

И – дроботнул «Ундервуд» —

– Колбасовкина,

– Мымзина; —

– и тюбетейка – запрыгала; пальцем отрезывал, точно щелчком: —

– Герцензохер, —

– Рехетцев-Гезец!…

– Это?

– Меньшевики: проживают в квартале у нас.

– Для чего этот список?

– Хватился Малах!… Нужно знать – все, решительно: ну-те.

И – щелкнул:

– Эс-эры теперь.

И – трещал «Ундервуд» —

– Бомбандин, Вододонова, Агов.

– Вы знаете, – Сенекерим Карапетович?… Дальше…

Трещало: —

– профессор Нервевич, Кирилл Куромойник, Сергей Гусегурцев…

– Я, – ну-те, – сказал в Комитете – отчетливо, с цифрой в руке: большинство будет наше; противников, меньшевиков и эс-эров теперь же, —

– и всем выраженьем лица еде лал стойку, —

– учесть!

И пошел синусоиды строить ногами, отшлепывая в темно-синие каймы ковра: головою – вперед, темно-синие кайма отсчитывая и прислушиваясь; – и – там снегом визжало, как пулею.

Список швырнул Каракаллову:

– Сами справляйтесь: немного осталось! —

– Нил Стрюк, Нина Пядь, Юрий Песарь, Помыхом, Фуфлейко.

– А как с Циммервальдом сношения?

– На волоске…

В шелестениях снега несущихся взвизгнет Россия.

И —

– тысячами развернется знамен!

– Все же есть.

И уже там повизгивает из-за визгов: иными какими-то визгами; и – Зимияклич —

– «старик» —

– из Лозанны глядит.

Почему же – с густой укоризной? – И – он, стало быть? Нет же, – в руки себя он возьмет.

И как хватит по воздуху, взвив в воздух руку:

– И – меньшевиков!

– И – эс-эров!

– И… и…

Будет дело: разрушится этот квартал!

Треск: —

– Те-ка-ко-ва!

– Кончили? Пойдем обедать!

Суп с сальцем

Обедали же у Леоночки, на круглом столике; столик качался; плохая посуда; Леоночкин ножик без ручки: с железным торчком; а тарелки – с потресками; вилки – не чищены.

Терентий Титович выскочил, бразилианскую бороду бросивши:

– Эк, – насосал папирос Никанор!

Передернул короткую курточку-спенсер; Леоночке – вскользь; мимоходом:

– Опять зажевала очищенный мел?

Желчь и зелень локтей оглядел:

– Износились!

И сел за обеденный стол:

– Ну-те, милости просим, Корнилий Корнеевич, – бросом руки; бородой, – желтым клином, – Леоночке:

– Гость: ждали – с гор; подплыл низом!…

Леоночке стало казаться: она, как на вешалке, виснет в развислыи дымок папироски, который проклочился в воздух из ротика; а Никанор подвязался камчатной салфеткою: с меткою «М».

Чтобы что-нибудь, – Тителев руку к бутылке, а бороду на Каракаллова:

– Эк? Кахетинского?

– Нет, благодарствуйте!

И – за графинчик с водою; но руку отдернул: отстой, —

не вода.

Леонора со скошенным ротиком передавала тарелку остывшего супа (с сальцем) Никанору, крича о каких-то разгласиях каждым своим изогнувшимся пальчиком; видом показывала, что наскучили ей раздабары его; глаз агатовый – в окна, где дым из трубы, выгибаясь, как чорт голенастый, в минуты затишья, выскакивал рывами в белые рывы; —

– в разрыв белых вей: —

– двор, забор: за забором дома деревянные колером вишневым и незабудковым, нежным, едва показались; но свисты засыпались снова.

Леоночка, точно косая: агатовый глаз за окно, а другой, зеленый и злой, наблюдал Никанора, который давился: как мерзлую кочку ворона, – долбит своим видом и лезет в глаза, как оса, Никанор; он сопел и отчавкивал громко (дух блюд подаваемых Агнией – сало свиное); он насморк схватил, нахлебав сапогами снежищ.

Каракаллов пытался опять завести разговор о Цецосе, но Тителев – сбил:

– Эк, метет!

Мигунками, сквозными вьюнками, забор и домок по мигали.

Наблюдательность с учетверенною силой, как десять поставленных автоматических камер; работала: мог крепко спать, все же зная, когда там Мердон, не по адресу при сланный, ходит заборами; глазом, как шилом, – в тарелку, в стакан, в Никанора, в Леоночку: видел, как злилась, как глазик, зеленый и злой, перепархивал: под подоконник, под скатерть, под руку.

И глазом забегал за глазиком: под подоконник, под скатерть, под руку; и – бегал за ними очком Никанор.

И тут ручка с салфеткой – салфеткою в нос Никанору:

– Несносный!

– Леоночка!

– Терентий Титович, я вас прошу… – Никанор.

А Леоночка:

– О, уважаемый наш Никанор: не разбейте тарелки мне!

И Никанор, закусивши бородку, прискорбно давился; и губы, сухие и черные, стали сухими полосками в серых усах.

– Ты, невзрючка, какая! – ей Тителев, переблеснул тюбетейкой. – Ты рожечек, ну-те, не строй: Никанор, он – хороший; – рукой трепанул, – трубадуры, голубчик мой, в нынешний век, – трубокуры; иначе они просто «дуры»; не будьте таким!

И как будто ему наступил на мозоль он, затронув какую-то тайну его отношенья к какой-то особе.

И тотчас – к Леоночке:

– Эк, закаталася глазками… Неохоть, что ли, тебе?

– Опаскудило, что ли, тебе наше дело? – пытался сказать его взгляд, потому что не губы, а – ржавая жесть; прожесточил усами; в глазах – добродушие.

Ровность подчеркнутая приводила ее просто в ужас; она – верный признак паденья барометра: знать, урагану ужасному, – быть.

Но она передернула плечиком.

Пискнула белая стая мышей: —

– за окошком взвилась шелестящая мантия нежно-серебряным просверком; и громокатный удар тарарахнул по крыше.

– Ну, ну, – и обеды же!… Лучше в столовую бегать, – вдохнул Никанор; и – схватился за ножик качавшийся: ручка некрепкая; бросил.

Схватился за скатерть: суровая и с бахромою из синих павлинов; глазами рассматривал брюки, которые он растиранием пепла о них перепакостил:

– Лучше язык за зубами припрятывать.

И – облизнулся: ни звука.

И – ухнуло с неба.

Низринулась снегом на снег, промелькавши сквозь черч размахавшихся веток на бледном, оранжевом домике, бледная девочка, ножками дергаясь в черч размахавшихся веток, чтоб спинкой разбиться об острый сугроб; и ее пропорола ворона летящая; и все – взвизжало; и тотчас ей вслед прочесала свистящими космами баба хрипящая: снегом упала, как скатерть, на снег; и – бледкявый оранжевый домик с оранжевой силою выкровил в снеге; прислушивались, как мотор стал подпрыгивать.

– Кончили?

Тителев бросил салфетку.

– Пошли?

Но мотор у ворот профырчал, ход сорвав.

Как шутовка юродствует

Черная шляпа, махаяся перьями невероятных размеров, влетела в калитку экспрессией бедер и таза, с лицом, злым и длинным.

За ней развевалася дымчато-серым отливом мехов, точно плащ героический, шелковая, шелестящая, черная, но, с гиацинтовым просверком, мантия, схваченная на груд и серебрящейся пряжкой.

За мантией иноходью побежал котелок.

И – звонок.

Из передней: походка с шумком, юбка с шуршем; слова закатались, как яйца; тотчас фонтанами страусовых черных перьев плеснулась на них; Тигроватко!

И – что-то: за нею.

И Тителев всем выраженьем лица сделал стойку, как гончая.

– О, моя девочка!

С желтого носа посыпалась синяя пудра: на Тителева.

– Не имея приятности лично вас знать…

Пертурбация перьев: поля черной шляпы закрыли лицо:

– Зная вашу прелестную женку, – моталась серьгами Коза, а не дама!

– Простите за стиль фамильэр.

Но он с верткою силою мускулов, перемуштрованных в нервы, ей кресло подвинул.

И тут:

– Ташесю!

Чисто выбритый, чисто одетый, душистый, но старый пижон, как букет, прижимая к груди котелок, подбегал – к Леонорочке, к Тителеву, к Никанору; и каждому, точно взапых, —

– Ташесю!

Он сел с видом невинным и розовым на кончик кресла, держа котелок на коленях и нежно любуясь им.

Каракаллов за ширмочкой сгинул: моргал из постели Леоночки: сел… на… постель.

И очками пылал Никанор на перчатку грачиного колера: руку схватила она вперетяг, до подмышек.

– А я, мон анфан, на секундочку: ждет – лорд.

И – пауза; и – с серенадой, с руладой:

– Везет на моторе нас, – долгая пауза, – к князю.

И быстро пустилась мишурить разбором, заветов, имен, ситуаций.

– Парбле, – ангажирую… завтра: приезжайте же… Прелесть, что будет: такой получила сервиз:…И – давайте сестриться!… – И к Тителеву:

– Вы – не против?

И юбкою шуркнувши, – в креслице, выставив, как напоказ, неприлично икрастую ногу; и муфтой, которою бросилась в стол, половину стола заняла.

– Отнимаю ее; после вас у нее отниму; вы по слухам, – за глазками злость, – независимый, так что отнять – невозможно; и – наоборот…

Выходило, что он – отнимает.

– Из стаи ворон, закружившихся над Леонорой Леоновной.

И Никанор наблюдал, как она безобразничала искривлением талии, бедер и таза.

– Ведь я – маркитантка, хотя не при армии, но – тем не менее: мы, – Ник и я, – при заботах о страждущих; я появилась – за «ней» и за вами; за «ней» – для себя, а за вами – для дела: для общего, «нашего»… Ник – начинайте, – и муфтою, сняв с половины стола ее, – на Ташесю.

И поставила тощий свой локоть, согнула когтистый мизинец, чеснула им нос, облизнувши сухим языком губы кубовые; и жестокое, злое лицо ушло в нос – хрящеватый, большой, с масленистой площадкой, посыпанной пудрой, с горбком, круто сломанным.

И Ташесю полетел в котелок, собираясь сорваться и призамирая, до вздрога, от этого.

Вот-вот

– Леокадия, – и к Тителеву, – Леонардовна к вам меня гонит; я, видите ли… Комитет, нами организованный, нам поручил пригласить вас читать в моем доме.

Он – путался:

– В пользу «Яичка»!

– Какого? – взусатился Тителев.

– Красного… Дьё!… Для увечных…

– И раненых, – тут Тигроватко вмешалася муфтою.

– Воинов, – едва он кончил.

– О чем же, помилуйте!… – Тителев: дымом стреляющим; и наблюдательность с учетверенною силой опять заработала в нем.

– Вы, – сгорал от стыда Ташесю, – всеми признанный, незаменимый знаток социальных…

– Вопросов, – вмешалась опять Тигроватко, которую звал он на помощь; и всеми сокровищами разбросалась: лорнетка в оправе молочного цвета дрежжала стаканом, перо щекотало Леоночку; локоть теснил Никанора, который заметил, как —

– пользуясь переговорами, эта «мадам», сцапав ручку Леоночки двумя перчатками, сжавшими верно цыплячьи, когтистые темные лапы, затискала ручку; и тиская втиснула в ручку конвертец; конвертец – исчез: во мгновение ока!

– О вас, – продолжал Ташесю, – говорил капитан Пшевжепанский: вы – знаете?

– Нет, я не знаю!

– Как?… Как?… Капитан Пшевжепанский!

Мосьё Ташесю перепуганно прядал плечами к мадам Тигроватко, к Леоночке с видом обиженным и говорившим:

– А вы говорили? Леоночка стала белей полотна.

Как назло, Ташесю смешал «Т и тел ев» с «Тателев» – «а»: буква «а» – разрушительна: – нюх розыскной ее всюду разыщет: не слежкою глаз, а ушами, которые слушать умеют, как мысли растут:

Вот —

– вот —

– вот —

«Капитан Пшевжепанский!» И – кончено!

И невзначай разглядела взгляд, брошенный от теневого дивана: взгляд грустный, сериозный, значительный: —

– точно в пучине кипящей спасительный круг —

– Никанор! Ташесю волновался, настаивал; свой котелочек от сердца бросал, точно вазочку с розочкой:

– Вы… вы… прочтите… Вы… Вы… просветите, пожалуйста!

Тителев весело дзекнул.

– Я не просветитель.

И – «ух»: отдышалась: «он» – нет, не ищейка: следов не разглядывал; ждет, что – покается; знала: жестокий и грозный ее ожидает о, нет, – не разнос, а – суд партии!

Но собралась: лишь в зубах дроботок оставался.

– Итак, решено, – интонировала Тигроватко, с мизинца свергая лорнетку молочного цвета: в стакан.

– Я же – не специалист: я – статистик.

И громким щелчком, как отрезал:

– Отказываюсь!

Не свернешь.

– Ник, – милорд?

И лорнетка прыжком из стакана на «Ника».

– Я – жду вас, – к Леоночке.

– Вы почему не бываете у Ташесю? – снисходительно: Тителеву.

– Извините же…

– Сделайте милость…

– Я… мы…

И все, встав, загремели и быстро прощались друг с другом.

И с силою, с натиском мускулов, перемуштрованных в нервы, он, ставши галантным, по-польски, ее выпроваживал; и шелестящая но, с гиацинтовым просверком, мантия легким полетом шушукнула в дверь.

И за мантией —

– выбритый, чисто одетый, душистый, но старый пижон, перещелкивая каблуками, летел с котелком.

И снежиночки, бледные цветики, падали, плача: все – минуло; все – прожитое.

Под черным мотором

А черный мотор, тараторя дымком, у ворот передрагивал, черный шофер двумя черными стеклами ел колесо рулевое, вцепяся руками в него, чтобы стужей стальною не сшибло.

И сумеречно; двери огненным отброском бросили.

В черном, моторном окошке, склоняся на палку, следила а вьюгою бритая серо-базальтовая голова; еле сырые волосы злились под черным цилиндром.

Уже начинался закат; и над Козиевым полетели косматые тучи: в закат.

Тут калитка расхлопнулась. Перья мадам Тигроватко махнули к. подножке мотора; не двинулся лорд перевернутым корпусом; глазки открылись, которых и не было;

– протыки под череп, откуда белясо и фосфорно мыслью мигнула материя серого мозга; и воздух куснул электрический ток, когда —

– Тителев, скорчась, мадам Тигроватко за локоть подсаживал; выюркнул локоть; ладонь же осталась повешенной в воздухе; клин бороды глянул в вырез мотора, откуда лицо показалось.

И, точно железо к магниту, —

– два глаза – в два глаза —

– сверканием, произнесли роковой монолог.

И, как хвост скорпиона, расщербом морщина прожалила лорду базальтовый лоб: и прожалился лоб расколовшийся Тителева —

– потому что —

– потому что —

– он лорда узнал по портрету.

И кто-то ударил из воздуха – воздухом – в воздух; и снегом набился без вскрика разорванный рот; и он – шмыг: за калиточку.

Лорд —

– Ровоам Абрагам, —

– ставши серым, блиставшим мерзавцем, за ним головой прянул в вырез; и в спину глазами своими хотел —

– изомститься!

Но черный мотор, громко гаркнув, как десять козлов, фыркнул вонями; и тараторя, отпрянул.

И тотчас же прянул – вперед, перемаргивая на заборах расширенным диском; – фырчит —

– и —

– уносится…

И отварганивал он

Никанор, отварганивши доброе дело, – стыдился, как нищий с рукою протянутой; он настоящих монет не стыдил ся; при Тителеве состоял и протягивал руку, в которую Тителев скороговорочным бряком совал за монетой монету:

– Не я-с!

– Поручители…

Брал: с подфыфыком:

– Добрит кашу масло!

Так думая, он засигал к флигелечку; и – в дверь; мимо пестреньких комнаток перемелькнула рябая фигурка седыми клоками по переплетению синих спиралек с разводом оранжевым; креслица, в аленьких лапочках, в белых ромашках, стояли, готовые брата, Ивана, принять; Никанор засигал мимо них в неказистый чуланчик; махнул рукавом: брякнул ножик, упав:

– Будет гость!

Он ходил, опаленный Терентием Титовичем, точно молньей, – с того разговора: субъект, обещающий в рог соснуть… мир!

Так фигура Терентия Титовича над Москвою, из Козьего Третьего, выбухнула дымовыми столбищами.

И Никанор раз пятнадцать на дню перерезывал двор, постоянно выскакивая (не полиция?) из уважения, смешанного с опасеньем за брата, Ивана, который ведь – будет себе выздоравливать здесь!

Он – дурак дураком: как оплеванный ходит: в Ташкенте мальчишки однажды приклеили… к креслу!

Схватил папиросу и в дыме исчез; снял очки; и, почувствовав веред (лопатою мышцу себе раструдил), повалился в кровать, подскочив на пружине на четверть аршина: кряхтунья кровать; да и – детская; сам себе выбрал в конюшне из старбени: не оказалось нормальной; ему ж предлагали… двуспальную!

Скрипнул; и – набок; таким завалюгой лежал; подушонку скомчив, подложив себе руку под щеку; и функции мозга справлял в подзасып; разговор Гнидоедова с Психопержицкой поддел:

– Передать, и – скорее: Терентию Титычу!

Ликвидировали типографию – правда: машины-то – где? Если переносили, он видел бы; нет – ни тюков, ни шрифтов.

– Она – в воздухе!

– Посередине гостиной?

– Так-эдак!

– На пересечении диагоналей, которое – воздух?

Мардарий Муфлончик, Трекашкина-Щевлих и доктор Цецос проходили в гостиную; в ней – …исчезали! Дверей, кроме той, коридорной, в ней нет; и замазаны окна.

Она, типография —

– в воздухе?!? —

– Терентий Титыч жегромыхает свинцовыми валиками прямо в хор… голосов… бестелесных – из воздуха!?!

– Надо бы брата, Ивана, серьезнейше предупредить!

Он себе самому пересказывал это, и прыгал кадык; и из этих Себе самому пересказов —

– опять —

возникала —

– Леоночка!

Кошка горбатая

Это ж – разрыв окончательный!

И Никанор прядал задом, и ржавой пружиной визжал, и подметкой глядел на растреск потолочный, откуда опять перед ним возникал «этот случай».

– Чудовищно-с!

Третьего дня, проходя черным ходом из дома, увидел он: двери наружу – открыты; Леоночка в них подставляет метелице грудь; ветер снегом охлестывает и рвет юбку; глаза сумасшедшие выскочили в рыв забориков.

И пережив это все еще раз, Никанор развизжался пружиною.

____________________

Как гренадерик в штанах, а не барынька, в снег по колено, она, вздернув юбку – на хворост, через веретенник, бормочущий пусто, царапаясь за сучья, – так чч-то: опустил он глаза; все же цапаясь, фыркая и вереща, —

– Леонора Леоновна! —

– в хворост – и он; но – скатился!

Она же, одною рукою схватившись за зубья забора, – в метелицу: шейкой и ручкой с платочком.

Он, выкинув руку, подпрыгнул: за юбку стащить.

На него как зафыркает:

– Бросьте вы, – брысь!

Рысь, – не дамочка!

Ну – махать: в ветер!

Тогда он – к калитке; да – в Козиев, голову вставив.

И —

– с изголовья тормашками – вверх; из постели – на угол; сигнул меж углами; и – рухнул опять, чтобы —

– пересказать!

____________________

Снявши черные стекла очков, иностранец, брюнет синеватый глазами ужасно живыми, – ужасно живыми, – Лео-ночке передавал без единого слова из бури об… ужасах, стрясшихся, видно, над ним; разлетаясь мехами с плечей упадающей шубы, подставив крахмалы и бронзовый просверк своей бороды, ударяющей буре, – рукою, затянутой черной перчаткой, он снял свой цилиндр под фонарик, затрезвонивший с ветром.

И ветер цилиндр, – вырывая, – так странно ужасно качал.

Точно гипсовый труп, белизною лица, темно-бронзовым сверком пробора вырезывался на заборе; и только живели его неживые глаза, точно ввинченные бриллианты – в такие же ввинченные бриллианты, которые из-за забора стреляли в него.

Над забором, как кошка горбатая, в режущем скрежете жолоба, скалясь, готовилась прыгнуть за гвозди забора – – Леоночка!

Миг, и Леоночки – нет, иностранец же, взмахом цилиндра черпнув бурю, уже тащился сутуло, оскалясь в снега.

И тащились по снегу меха.

Фрр —

– и все перестроилось, —

– только морковный, кисельный и синий процвет, как неясные пятна в потопе, обрушенном на Никанора; стоял: отдышаться не мог, трепачка наддавая зубами; и – перкал, и – перкал, и – перкал.

Из гребней какой-то под ухо:

– Пардон! – Я – Мердон: господина в цилиндре, Мандр…

«Ррр!» – буря.

Он – не расслышал.

Расслышал:

– Разыскиваю.

И какой-то прохожий:

– В цилиндре?

И – выбросил руки в метель:

– Вон – идет…

И все странно, ужасно, разъялось в душе Никанора.

И вспыхнула цепь фонарей, а из морока снежного черный мотор с перекрестка проглазил, свернув в ор – и в деры пустых рукавов.

____________________

Все же к – «ней»: все же – впустила.

Ну – вид! Грудь – дощечка дрежжащая; точно раздавлена:

– Вы-то – при чем?

– Леонора Леоновна, – я… Вы напрасно меня понимаете…

Так трепанул он рукой, что манжетка бумажная, вылетев и описавши дугу, тараракнула в пол.

А она:

– Домардэн: публицист из Парижа…

– И все!

– И – не думайте…

– Думайте все, что хотите…

– Все – вздор.

Узкогрудой дурнушкой захныкала:

– Жалко его!

Да и он, Никанор, прослезился:

– Вы – что?

Он – шарк, бац – вверх тормашками: в дверь; и – ходил с той поры без манжетки.

____________________

С тех пор у нее разгулялась метелица злая в душе; на кого опрокидывала раздраженье, того как кусали мурашки.

С этого ж дня горячил ее вид Никанора; бедняга присутствием в доме гневил; своим носиком пренебреженье оказывала; и перчатку натягивала, убегая из дому, – с насмешкой; а то начинала шарахаться, будто за ней, прищемивши кольцом своим нос, негритосом гоняется он.

Раз, напав из теней, защемила: на коже ее коготочки остались:

– Язык за зубами держите!

____________________

– Эк як, —

– затрещала кровать, —

– потому что он видел, – – с какой осторожностью взвешивала свое слово пред мужем и как, подойдя к кабинету с опаской, глядела на дверь кабинета; и – мимо на цыпочках шла…

____________________

На прерыв отношений ответил удвоенной предупредительностью.

Тут живи, – когда —

– брат, —

– брат, Иван,

– Леонора Леоновна,

– Тителев, —

– каждый врезался; и каждого врез – перерезывал: каждого; так что душа – перерезалась; странно, дрежжали разъятые части: в метель из метели…

Да, да, – угоняется смысл, угоняется смысл отношений; и смыслы истории – рушатся.

Ветер в трубе, точно мучаясь, плачет о том, что уже ничего нет святого: последняя ставка!

«Хлоп» – крыша железная; с нею история, как от пенечка Терентия Титовича – «тарарах!».

«Дзан» – защелкало с крыши; он рушится в сны; до-проснуться не мог; и – стучало —

– стучало —

– стучало: под дверью!

____________________

– Войдите!

В открытых дверях – милолицая крошка стояла в мехах; и – малютила глазками.

Видела: даже предметов не видно; дымищи заухали.

А из расклоченной дряни расклоченный кто-то, ерошась, пленительно ей продобрил:

– Так чч-то, – милости просим в хоромы мои!

И – стал взабочень он.

В представленьи его Серафима росла, как гигантша.

Гигантша

И шубку состегивая, Серафима страдательный бросила взгляд; и оправила платье, какое-то пышное, круглое: цвет – хризолитовый, с искрой златистою; села на стулик; косынку – на плечи:

– Я шла, – начала; и оправила волосы: русые, с отсверком золота, тупясь:

– А вы?

– Я?

И за папиросой: глазами показывал, будто дичины с мешок настрелял: ее крепко любил, но стыдился: прорезывалось из доверия странное, чорт дери, чувство: любовь из любви, эдак-так, эдак-так!

– Я давно замечаю: судьба посылает меня на расхлеб; не завариваю, а – хлебаю; по дням тащу с кряхтами!

Слушала сосредоточенно: в муфту:

– Брат – раз! Леонора Леоновна – два-с!

Папироску, вторую:

– Терентий, – вкурился он, – Титович три-с!

В синем дыме исчез.

– Владиславик – четыре! Пять, – пепел рассыпал, вперясь в чемоданчик: с кулак; весом – с фунт!

– Ну, – рабочий там класс: я читал; а тут, под боком, – и под бока запихавши, докладывал с торопом, с завизгом, – шито и крыто шаги принимают «они», – и – вздымил папироскою, третьей, – к тому, чтобы все ликвидировать: даже Россию закрыть, точно лавочку. – Явятся, и – опечатают!

И облизнул черноватые губы, полоски сухие. Язык за зубами стал перепелкой.

– Шестое-с! – исперкался: кровь на платке.

– Надо ж к доктору, – думала, быстрый задох утая.

Не любила она сердобольничать; жаркое сердце лицо каменило; и точно сердилась: морщинки, сцепясь коготочками, дернулись.

Он свои руки – в карманы; и набок голову: такой перепелкою вылетел между углами, рисуя ногой грациозные па и рукой с папироской, с четвертой, винтя; и поселя в подол Серафиме охлопочки пепла.

– Так чч-то, – все заботишки!

И принялся за Леоночку снова: «Леоночка» – вот вот, «Леоночка» эдак вот.

А Серафима в ответ на «Леоночку» – только:

– Она – человек раздражительный!

Руки сложив на груди, себе в руки смотрела; все дни в ней ходило, как море; они переедут, а что будет после? Боялась Леоночки; бегала даже к Глафире Лафитовой; та ей:

– Да что вы… Да Тителевы… Не носитесь с Леоночкой: баба двужильная!

Вздернула плечики, став некрасивой: лиловые тени пошли под глазами; а лоб стал тяжелый, квадратный; и локти – в коленки; и ноги расставились.

Шла, чтоб узнать, что для нового дома купить: Никанор ей не раз давал деньги; и знала она – «Тителевские», удивлялась: а как же «жена»? И самой приходилось метаться, забросив профессора: тут – керосинка, а там – полотно: для белья; с Домной Львовной они по ночам подшивали его.

И – расслышала:

– Не отложить ли – а?

– Что?

– С переездом.

И – пепел седьмой папироски осыпался.

Два коготочка явились на лобик:

– С лечебницей, конечно: нет – остается одно!

И Пэпэш недвусмысленно стал их преследовать, мстя за визит Синепапича:

– бедный старик: – оказался на улице; надо скорее устроить его!

И мучительно позеленела.

И все – Ливанора Левоновна

Тут Никанор спохватился:

– Да вы… Да садитесь сюда: на постель… Стулик кос: не настулишь на нем.

На кривуш свой упав, он ногой – на колено, любуясь дырявым носком; вырисовывался на обоях: —

– узорик едва розоватый; а жидкий цветок, – как прыжком пританцовывал: и серо-белявой невзрачности; коврик – оборвыш; столишко – не стол: половина стола раздвижного и драная скатертца; стопочка, а не стакан; и хоромы ж!

Вид – ямы…

И вздрогнула: холодно!

Видно, дом – с придурью; видно, что он не домашничал, а – куралесил; сам печку топил; вероятно, – дымил, угорал; и от стужи подрагивал: глядь: а жилетец о трех только пуговках; где же четвертая?

Личиком ласточкой сделалась; крылья косыночки, – справа и слева: малютка и милочка: а волосята – пушились.

– Давайте-ка я вам жилет подошью!

И мордашкой, раскругленькой, беленькой, заулыбалась ему; платье щупала:

– Нет, позабыла игру.

Грохотнула передняя: шамк угрожающий:

– Ах, ты, топтыжник: грязищи принес со двора; половик-то он – вот!

И – ковровый платок бабы-Агнии выставился:

– А вас Ливанора Ливоновна просит: она из окошка увидела вас, – к Серафиме.

А – где Серафима?

Зажмурилась: рот – рот суров: «Что-то непереносное!» Снова представилось, как Леонора Леоновна, встретив ее, залицуется классом рабочим, которого вовсе не знает она.

– Право, – я уж не знаю…

– А что?

– Мне пора.

За окошком, под месяцем, из зажужукавших там веретен, пролетали воздушные; прытко белье перемерзлое, с мерзлой веревки срываяся, прыгало: на снеговом помеле снеговая какая-то перетрепалась под месяцем.

– Что же: идем?

Серафима оправила добренькой ручкою волосы; ясным согласием лобик разгладился.

Встали.

Мардарий Муфлончик под пол провалился

На Никанора взглянула: зима, а – осенняя шляпа, калошики рваные и перетертое до серой нитки пальтишко; шарф – новый, пушистый, коричневый: великолепно свевается в снег: – настоял-таки Тителев, чтобы он принял подарок; носил этот шарф с таким видом, как будто не шарф – омофор архирейский!

Заборики, кучи: вон сизо-серизовый верх Неперепрева над фонарем серебреет снегурками; как все легко и летуче: в накуре сидели; смотрели, как падала буря; и слушали: безутолочи догромыхивали с дальних крыш.

И – безвременна брызнь; и – небременна жизнь!

Никанор, став под кремовым, бледным веночком из листьев морозных, серебряных, блещущих видел Леоночку: встала под свет за окошечком, как в полуобмороке, затерзавши на грудке узорное кружевце: в желтом халатике; глазки, агатики, став золотыми, мигнули своим изумруди-стым выблеском; и – их закрыла она: папироску к губам; дымок выпустила: и… и… и…

Не глаза, – две звезды, соблеснулись как солнце!

И тотчас, нащупавши их, стали звезды, как точечки: злые; мельк, мельк.

И – в окне: никого.

____________________

Проходя коридором, в гостиную, носом нырнул: и мелькнуло, что здесь, меж стеной, потолком и ковром, повисают невидимо ассортименты машин, поднимающих грохоты в хор голосов: бестелесных?

– Пожалуйте: вас ожидала давно… нам о стольком условиться надо… Привычки профессора, вкусы, чего не хватает…

Леоночка ласково, очень сердечно, излишне, пожалуй, но сдавленно, вогнуто, с быстрым издрогом стуча каблучками, спешила навстречу:

– Входите же, – на Никанора.

И красные губы раздвинувши, белые зубы, – не душу, – ему показала.

– Потом, – к Серафиме «потом», – и икливенько выкрикнула, Серафиму схватив, – вы же знаете: я ваша чтительница.

А лицо стало дряблое, злое, в морщинках, когда Серафиме подвинула кресло она.

Никанор влетел с искоркой: он, из кармана, чурбашку достав, к Владиславику юрким скачком; Владиславика взявши в хапки, сел на корточки, в воздух подкинул, поймал и поставил: чурбашку показывал: —

– хоть бы игрушку купила ему! —

– Поднимаясь, коленкой трещал с видом гордым, достойным учителя русской словесности.

Но, оглядев Леонорочку и Серафиму, он понял, что – лишний; и – в дверь; и – и —

– «ррр» – грохотала гостиная; в полуоткрытую дверь, – видел он, – что отдернут ковер; под ковром люк квадратный, в который, рурукая, пол, вероятно, проваливался; но он пола не видел; он – видел: усы, скулы, красный махор головы; и – Мардарий Муфлончик – под пол провалился! И тотчас: рука неизвестная хлопнула дверью; и щелкнул запор!

Никанор перед дверью: очками блистал:

– Эге!

– Вот оно что!

Бестелесные звуки, – имели телесную, дак-так, почву?

Тут Владиславик, который за ним вылезал, – ему под ноги; с ожесточением правой рукой мальчишку на левую руку швырнул:

– Они ж газы делают?

– Шиш, – ишь?

Сломавшися, ширококостное и искаженное очень лицо бросив пупсику и обдавая едва обоняемым, луковым духом его, он – представьте – запел: деритоником тоненьким; точно писк крысы; руками качая младенца; как мамка, локтями закидывая и полой пиджачишки взлетая над задом, лопаткой и лысинкой; и засигал коридориком, такт отбивая под вой, верещание: белые перья, как пальцы, летали по проводу, по подворотне, по крыше: «Да, – да-с, – они, видно, отмачивают вещи очень сериозные; газы… А брат, Иван, будет посиживать, пока и пол, и квартал, и Москва, и Европа, и мир – не взлетят!

Он, в испуге летая туда и сюда, – ну тетенькать, подкидывать пупсика, строить из пальцев «козу».

Носом – в пол гоголечком, почти мотылечком порхал, бороденкои мелькнувши в оконном пролете; в его кулаке оказался платочек: Леоночки; и, точно хвостик, платишко вилял:

– Э, они – ди-на-мит-чи-ки?!

А Владиславик, метаемый, точно кулек, – в оры! Бабушка Агния дверь распахнула из кухни:

– Что ты трындыкаешь? Малый не мячик? Чего ты кидаешь его? Ты бы песенку спел али гукал.

Он, пойманный, перкать, схватяся за грудь; не отперкался: даже с постоном рычал, чтобы перш горловой не душил.

– Я тогодля тебе, топотун, говорю, чтоб ты слухал. И – дверь отворилася; голос Терентия Титовича:

– Надо к доктору.

Но Никанор, мимо Агнии, – вот, потому что в дверях разлетевшийся Терентий Тителев встал.

Постоял он; и —

– он… —

Пролетел в коридор

Пролетел в коридор, притоптывая, но бесшумно; предметы держали, а пятка не шлепала; и он – застопорил, вытянув шею; он видел: —

– из зеркала —

– голубоватое поле стены, туалетик, гребеночки белые, щеточки белые.

На туалетике локтем какая-то – мал мала меньше, с невзрачненьким личиком, тяжеловатым, в хорошенькой шубке с коричневым мехом; обвисла ушастою шапочкой; муфта огромная, мехом свисая, лежит на коленях; в нее опустила с улыбкою ротик неправильный в тяжеловатом усилии высмыслить; сосредоточенно слушает, лобиком вцелясь в икливенький голос Леоночки; и сожалеет вперением в муфту. И вдруг она тихо загубила: и растворились черты в нежном цвете лица: как миндаль розоватый!

– Какая такая?

Рассыпались звездочками из прищуров глаза.

И – вся быстрость, которую он развивал, улизнули в него, притаились в плечах и в руках, подлетевших к подтяжкам, блистающим яркими пряжками:

– Экий миленок!

И – вытянув шею; и – видел Леоночку, ножки поджала она под себя на подушке зеленой, которая – в синих изляпинах карего коврика; ручкой берет цвета тертых каштанов она подпирала, следя за развислым дымком папиросы, который проклочился в воздухе; другою гладила желтый капотик, по тканям дымок папироски ведя.

Но – о чем? Но – про что?

И он выставил ухо: ему, как звоночек, икливенько задребезжал голосок:

– Я овцою паршивой стою перед вами!

Опять психопатия?

И незнакомка страдательно переложила с колена на стол руку с муфтой; глаза опустила, качая головкою; складки на лобике сделали «же»; и лицо, став квадратным, казалося старше.

Но чудно пропела грудным своим голосом:

– Вы, Леонора Леоновна, ходите, как в перепряжке; не к вам эта упряжка; зачем на себя вы клевещете.

Тут Владиславик, приползший опять, зацепился за юбку Леоночки и перебил своим «ааа» разговор; но Леоночка грубо его оттолкнула: «Да бросьте его: тоже – вот!» – Серафиме, как бы извиняясь за жест; вышел – грубый, не да-мочкин: бабьин!

– Несносный мальчишка. С ним – не оберешься хлопот: он – расстроил живот.

Незнакомка вторично, как арфою, – ей:

– Иноземцевы капли полезны ему.

– В социализме родителей нет!

И скривилися губы Терентия Титовича, потому что родителей нет: есть друзья; а – какая тут дружба: игрушку купила бы; «есть» в социализме друзья, а не эдакие гренаде-рики с личиком, напоминающим – скопчика!

А незнакомка внимала вперением в муфту лица с таким видом, что совестно ей, что она виновата; и вдруг – вверх соловку ушастую; виделись только белки закатившихся глаз от разгляда в себе Леонориных слов.

Леонорочка, ей с огонечком, звоночком:

– У нас, в социализме…

– Эк, – дернулся Тителев.

И – перекрикнула:

– Вы, Серафима Сергевна.

Так вот «она» кто? Их жилица? Такая «дитёныш»? Тверденька: морщиночки, как коготочки, на лбу.

А Леоночка ей:

– К счастью, я не знавала пустых этих нежностей: мать умерла у меня; гувернантка моя докучала достаточно все ж половым извращением под формой нежности к детям… Совалась во все… И носила два цвета: фисташковый, серый; ходила с опухшей щекою; и все вспоминала Штурцваге какого-то.

Тителев – глазом —

– топазом, —

– как ярким кинжалом, сквозь шерсткую, бразилианскую бороду сердце свое просадил: и – кинжал перевертывал в сердце.

– Петровка проклятая!

Топанье пятки отчетливо пол сотрясало.

____________________

Леонора Леоновна и Серафима Сергеевна вздрогнули; и – Серафима Сергеевна стала испуганной ланью: глаза – вкруговерт.

А Леоночкин глаз стал зеленый.

И – видели —

– голубоватый отлив куртки-спенсера из теневого ничто – появился; и – брюками дымного цвета шагнул; ярко-красный жилет прокричал, —

– и —

– все это утопало: в тень!

____________________

Пролетел мимо них в кабинет, хлопнув дверью.

И слышался шаг: как кузнец, ударяющий молотом в кузне, вышлепывал в синие каймы ковра, их отсчитывая равномерно и быстро.

Вдруг, вставши, глядел, как слепой, в дико-сизые стены своим кадыком волосатым и желтым.

И – в дикое кресло упал.

С собой справился он

С собой справился; и – притопатывая, но не шлепая пяткою, в спальню влетел, став в пороге; и руки подпрыгнули к кубовым ярким подтяжкам; и – смык смышлеватых бровей.

И —

– Терентий —

– с прищурами —

– Тителев!

– Ах!

Точно сжиг на щеке!

С невесомой какою-то поступью, легкой и быстрой, – к нему.

– Мне приятно…

И личико стало котеночком.

Добрым, задзекавшим смехом, ее упреждая и даже как будто конфузясь ее, подлетел, щелкнул туфлей, ломаясь под муфту, и руке: отблистать тюбетейкой.

– Смелехонек, – думала…

– Точно для виду сробел.

Глазки стали, как искорки:

– Мы уж знакомы…

– Надеюсь…

И – екнуло:

– Вот он какой?

И с задором, как будто к нему приступая, она потопталась на месте, смешная и маленькая, как синичка.

Леоночка ей указала на кресло: с ужимкой, желающей выразить:

– О, преклоните почтенные ваши седины; вам этот ребяческий вид – не к лицу…

И – под дым: на подушку.

А Тителев в кресло склонился, рукой захвативши колено, серебряной пряжкой и с ним носком проярчев; и от столика свесилась мягко ладонь:

– Вы ведь переезжаете к нам?

И невидную глазу улыбку разгляда, которой она отмечала разгляд ее жестов, скорее узнал, чем увидел; портной кроит глазом натасканным:

– Белочка, – вспыхнуло в нем.

И – лукавое, польское что-то явилось в баске, – с перевизгом, как с хвостиком:

– Видно, на воздухе много бываете вы?

– Чистый воздух полезен! – она объяснила.

И розовым носиком, очень задорным, потупилась, думая: от доброты этой, деланной, веяло бойким напором и стопотством; и чтобы – что-нибудь, как-нибудь:

– Время у вас отняла?

– Квас не дорог: изюминка!

– Бросьте, – она перебила.

И – в смехе зазубила; и – отвернулась; и – в муфточку; а цвет лица, – как миндаль розоватый.

– Здоровье профессора?

У Леоноры – зачем опасок, а в зубах – дроботок?

– Благодарствуйте…

– Ну, а Глафира?

И стало смешно, что они друг за другом подглядывают. В черно-серое кресло светлейше вдаваясь, вдруг он сиверко мелким раздробчивым смехом рассыпался.

– Вкрадчивый, – ёкнуло, – точно подушку подкладывает; а склонись на нее, – оглоушит.

Леоночка задребезжала с подушки.

– Не нравится ей? – коготочком царапнулся лоб Серафимы; и взявши книжонку, глазами испуганно к Элеонорочке:

– Ибсен?[96] Ибсен Генрик (1826 – 1906) – великий норвежский драматург, творчество которого постоянно было в поле зрения А. Белого.

С Терентием Титовичем – что такое?

Как солнечный зайчик, он выскочил в голубоватое поле стены; головою – под зеркало, в зеркало бросив глаза жестяные; и тер жестковато сухие ладошки: —

– опять некрофагия: Ибсен, грызение прошлого!…

– Что это?

– Сольнес…

Он – знает: «кто» Сольнес: «Петровка»!

Леоночка видела: —

– точно рапирой стальною он ткнулся глазами из зеркала; тотчас: мигнула из зеркала ей тюбетейка зеленая – золотцем: перевернулся: – – невинно и дружески…

– Ну, – я пошла?

Серафима пошла с невесомой какою-то поступью, легкой и быстрой, мехастою муфточкой носик укрывши, – к Леоночке, видясь не личиком, а меховою ушастою шапкой.

– Я вас провожу, – к ней Леоночка.

Тителев вслед бросил взгляд.

Обернулась; и —

– «ах», —

– точно сжиг на щеке!

В двери скрылась.

За нею Леоночка, явно двояся глазами меж ним и носочками, с вниз наклоненной головкой прошла.

____________________

Обе остолбенели в передней: подвязанный фартуком бабушки Агнии, напоминающим белый капотик, прилежно себе улыбаясь в усы, Никанор грациозно водил половою, огромною щеткой, склонив набок голову, напоминая седую, морщавую и бородатую… Гретхен.

– Вы что тут? – Леоночка.

Он же очковыми стеклами точно трубил Серафиме о том, что его положение здесь трудноватое.

– Собственно, я – ничего: не мое это дело: так чч-то!

Фартук, сброшенный в нос.

– Расправляйтесь-ка!

Вылетел!

Тут Серафима задох подавила.

Мышонком —

– испуганно —

– в двери!

Бежком побежала

И – «ффр»: шелестнула юбчонка…

Ее захватя, – муфту вверх, пред собою, как щит, – в куралесицу быстро неслась; и развив золотой волосят в фонаре просиял; а мехастая муфта покрылась звездинками.

– Вот он какой?

Громкорогий позвал за забором.

Казалась всердцах.

Представлялся «Терентием Тителевым», домовитым хозяином; тонкая штука; и – трудная; и – с перемудрами!

Точно в сердцах, когда сердцем кого понимала!

И бурной походкой прошла: от восторга, что все, что ни есть, раскидает навстречу.

Зачем не писала давно Николаше?

– И все в ней кипело: сплошным состраданием; как ей писать; когда нечего думать о будущем.

И – рот суров; и, как рожки, морщинки; на лбу яркий блеск волосят пырснул бурей: —

– как лебеди, переливаясь в темноты, алмазно взвились из темнот завывающих: точно несется навстречу до ужаса узнанный; и —

– решено, суждено!

– Что?

Представилось: дома письмо Николаши – из Торчина, с фронта; она разрывает его; он ей пишет, что он возвращается; и предлагает ей —

– руку и сердце?

– А!

____________________

Жизнь будет трудная; жить с мужиками седыми, – втроем; без мамуси она не жила; не сумеет она!… —

– Вытаращивая свое черное око, прошел черноусый в шинели, при шпаге; и – дама; – белеет боа, как змеей; веет белыми перьями…

– Нет!

С Леонорою трудности – будут: она – человек раздражительный; то, что сказал на ушко Никанор, ей ломает ось жизни; трагедия – будет.

За сердце схватилась.

И – беглые взгляды; и – руки; она походила на отрока быстрого, когда бежком побежала в танцующий блеск и хрустела серебряным бархатцем; —

– фрр! —

– в кружевные винты ей блиставшие в непереносное счастье и – в космосы света, —

– подняв свою муфту, как щит на руке, защищался им от предчувствия.

Свертом, направо: к мамусе!

Серебряная Домна Львовна

Быстрехонько, не раздеваясь, в шубчонке, в шляпенке, – под цветик, под скворушку, – в пестрый диванчик: головкой.

– Мамуся!

– Что, ласанька?

И небольшого росточку серебряная Домна Львовна зашлепала к ней.

– Нет, мамуся, – скажите: как быть?

Села, ручки зажав меж коленок, дыханье тая и прислушиваясь, как старушка, молчала дыханьем: подтянутым ртом и очками.

Головкой ей в грудь: в платье каре-кофейное, с лапками белыми; и подбородком легла на головку малютки старушка, руками ее охватив; и прижала к пылавшему сердцу.

И ей Серафима отрывисто: с пылом:

– Была фельдшерицею…

– Стала сиделкой…

– А думала, – докторшей буду!

Старушка вдавилась в диванчик веселых цветов; и глядели в обои: веселого цвета.

– Дитя мое, – благословляю тебя: труден путь, да велик; обо мне и не думай; я – здесь: с Мелитишей моей; Николашу ты любишь…

И – носом дышала; и после молчания:

– Истина – в этом пути: он – прямой.

И проснувшийся скворчик: «чирик!»

– Ну, а платят – солиднее: дров прикупить, вам на платье, посуду какую…

– Правда и солнце! – сказала, в снега принахмурилась. И грязные космы всклочились.

Дама в ротонде прошла.

И лицо, —

– как раскал – добела – интеллекта, огромного волей.

Чувств – нет!

____________________

Ледоперые стекла, сквозь ясное облако. – пурпурные лампочки; пурпурно-снежные пятна ложатся на снеге.

Он – мудрый, а все же – больной.

Кто, какой!

Николаша? Профессор? Иль… – кто же?

Профессору – нет: не понравятся стены.

Скорее бы «это»? —

– И «это» —

– скрипучие ботики: шуба; усы хрусталями; огнец, – а не нос.

Снеговые вьюны рассыпалися; ясная пляска алмазных стрекоз и серебряных листьев ей пырснула в веко: кипела под веком.

– Так вот он какой?

Николаша?

Который из двух, или… трех, или…

– Путаюсь я!

Из глаз – жар; во рту – скорбь: от узрения всех обстоятельств; но в блеск электрический; блеск электрический: блеск золотых волосят.

А мехастая муфта, —

– направо —

– налево, —

– по воздуху!

Не думала: жизнь отдает без остатка: так все, совершенное ей, от нее отпадало, как сладкое яблоко с дерева; пользовалась не она, а – другие.

И – нет: —

– не любила она сердобольничать!

Нет же, —

– любила пылать!

И – согласием лобик разгладился:

– Буду сиделкою!

Тихо!

Старушка глаза опустила в пестрявенький коврик; блеснули очки очень строго; в дыханье – покой; а из глаз – золотистые слезы; и бабочка зимняя бархатцем карим порхала под лампою.

Нет!

Уверяла себя, что верна Николаше.

С мамусей прощаясь, мамусе она говорила какие-то трезвости, ластясь прищуром на все.

Домна Львовна вязала чулок:

– То-то будут жалеть на дворе; ты – любимочка ведь у собачек, мальчишек…

И —

– знала: —

– у «гулек»!.

____________________

– Мелькунья!

Старушка, качаясь, на кухню пошла, проводив Серафиму; а ложкой махала она Мелитише:

– Да, – мал малышеныш…

– Любуется, барыня, – солнышком, небом, котенком.

– Самую малость показывает, – Домна Львовна грозила ей ложкой своей, – от великого, что в ней творится!

– Уж, – иий… – Мелитиша отмахивалась. – Ее знаю: слова – пятачки; рассужденья – рубли…

– А сердечко – червонец, – ей ложкою в лоб Домна Львовна.

– Дарит свою милость; – прихныкивала Мелитиша, – а – как-с? Без огляду!

И бабочка каряя бархатцем —

– перемелькнула —

– под лампою.

____________________

Бурею ринулась в бурю.

В глазах – совершенство; во рту – милость миру; и белые веи на щечке огонь раздували; на муфту – звездинки.

Звездинка лизнула под носиком.

Снежные гущи посыпали пуще; и – нет – не видать; лишь блеснули и сгинули искры из искр – не глаза!

Да серебряной лютней морочила пырснь.

Саламандровый Барс

Выключатели щелкали; планиметрические коридоры бледнели; и блеск электрических лампочек злился.

Профессор —

– седатый, усатый, бровастый, брадастый —

– бродил коридорами.

Ждал Серафиму, вздираясь усами на блеск электрических лампочек.

Плечи прижались к ушам: одно выше другого; с лопаткою сросся большой головой; с поясницей – ногами; качался лопатками вместе с качанием лба; серебрел бородою; оглаживал бороду, с черных морщин отрясая блиставшие мысли.

А издали виделась комната: склянки, пробирки, анализы, записки; там – Плечепляткин; студент.

И оттуда дежурная фартучком белым мигнула; и – скрылась.

Туда оттопатывала.

Точно давно не имея пристанища, странствовал он, разлетаясь халатом, с которого оранжеватые, белые и терракото-карие пятна на кубовом и голубом разбросались.

Он думал о том, что открылось ему, как другому, и что, Как другому, себе самому пересказывал; глаз разгорался, как дальний костер из-за дыма.

А там —

– из палаты в палату, —

– став в пары, халаты прошли, предводимые Тер-Препопанцем, врачом, ординатором, дядькою, профиль Тиглавата-Палассера долу клонившим.

И – кто-то оттуда шептал; и – показывал:

– Он – стоголовою, брат, головою мозгует.

– Губою губернии пишет!

____________________

Он помнил, пропятяся носом, – что именно?

– Каппу, звезду? – нос, как муха, выюркивал.

– Математическую, – чорт, механику?

Нос уронил в земной пуп: вырастает из центра на точке поверхности!

– Сколько же было открытий?

– Одно?

– Или – два?

Он с отшибленной памятью, паветром схваченный, жил.

– Или ж, – нос закатил он в зенит, – наша память не оттиск сознания, а – результат, познавательный-с!

Нос говорил, как конец с бесконечностью, жары выпыхивая.

В бесконечности планиметрических стен саламандрою пестрой на фоне каемочки синей выблещивал.

Вдруг:

– Поздравляю вас!

Кто?

Пертопаткин.

– А что?

– Уезжаете?

– Это еще – в корне взять…

– Ах, оставьте, пожалуйста: следует, знаете ли, павианам иным показать, извините, пожалуйста, нечто под нос, и вы – мужественно показали; от всех – вам спасибо!

Кондратий Петрович вспотевшими пальцами руку горячую тискал; но кто-то взорал в отдалении:

– Не скальпируйте меня!

– Полюбуйтесь же, что происходит под игом тирана.

И – нет Пертопаткина: блеск электрических лампочек: шаг – громко щелкает.

____________________

Помнишь не то, что случалось, а то, что – случилось бы, носом, как цветик невидимый, нюхал.

Ресницы прищурил на блеск электрической лампочки; луч золотой, встав в ресницы его, распустил ясный хвост, как павлин; глаз открыл; и – павлин улетел из ресниц.

– Дело ясное, – он показал себе точечку в воздухе, – памятно то, чего не было

Целился носом на точечку.

– Воспоминание-с воспламененное в совесть сознания, – повесть!

И точечку взял двумя пальцами; точно пылинку, разглядывал.

– В корне взять: вспомнить – во всем измениться, чтоб косную память утратить!

| И точечку бросил, закинувши нос; точки – не было: перекрещение воображаемых линий она!

На скрещении двух коридоров стоял с разрезалкою, точно с зажженною свечкой, плеснувши полой, на которой малиновые, темно-карие, синие и терракотовые перетеры, серея износом, всплеснулись, когда перед воображаемой точкою, ставшей профессором, в точке, такой же, всплеснув желто-серым халатом, Хампауэр Иван, с костылей своих свесился:

– Очень жалею я вас, потому что меня, – и тут руку с гнилою картошкой, которую грыз, с костыля в потолок, – вы лишаетесь!

Желтую спину подставил; вскомчил седину, костыли гулко тукали за поворотом.

Профессор же носом, которым кончалось лицо, показал с сожаленьем, добрело лицо, утопающее в бороде, успокоен-но доброй, серебряной, мягко спадающей в кубовые, в желто-красные пятна; казался седой саламандрою; крупный, стенающий воздухом, нос защищался усами.

И вдруг, точно барсы, усы полетели прыжками, почуя добычу.

«Открытие», – вспыхнули щеки огнем, отчего борода побледневшая бросилась в бледную зелень.

«Открытие – сделано», – барсы-усы залетали.

Открытие —

– «сделано» —

– «мной!»

«Не одно-с, – убеждал он себя же скачками своей бороды, – два открытия сделаны мной: Серафима открылась! И – «Каппа», звезда!»

И пошел, торопясь коридором, искать Серафиму – в отбытую дверь своей комнаты; из глубины коридора затыкались в пеструю спину – два пальца; слова раздавались о том, что губою губернии пишет и что – стоголовой башкою мозгует.

Мелькнули халаты пяти ассистентов: за пузом Пэпэша.

Как морда разбитого сфинкса

Вошел.

И увидел – предметы стояли сплошной перебранкою: стол проливался потоками слез, а не скатертью; кресло закормило рожу; мурмолка сидела под столиком красною жабой. Профессор боялся восстанья предметов и стен, из которых застенныи сумбур нападал; Серафима ему укрощала предметы; казалось, вокруг нее воздух зыбеет улыбками; а без нее стол слезился; и кресло гримасничало.

Серафима – открытие, вышедшее из удара оглоблей, над ним разразившегося, потому что события жизни, которые бьют, как оглоблею, – благодения.

И – залетал разрезалкою: жало вонзил в свое прошлое, – в то, от которого он выздоравливает.

Залетал его нос за концом разрезалки:

– Да-с, жало вонзил!

Руку он уронил, распрямился; и – замер:

Припомнить, – опомниться, вырваться: с корнем исторгнуть!

И – руку вознес: как бы с пальмовой ветвью торжественный ход вытопатывал:

– Память – восторги живого ума.

Его лоб нарастал, точно снежная шапка; в сплошных мускулистых морщинах ходили огромные, лобные кости, волнуя седины свои; имел вид, как в венке из ковыли.

Тут – свечку увидел; и – вспыхом жегнуло; морщины, скрестясь, как мечи, поднялись; и повисли – угрозою; он пепелил свое прошлое, точно зажженной свечою, бумагу; наткнулся на свечку; поправил заплату квадратную.

Сел, положив на груди свои руки; покрыл бородою; и – замер; как умер, – от дум: —

– если только —

– не ткнули зажженной свечою его во сне им увиденном?

Страшным отсверком выблеснули сквозь усы его зубы.

Видел во сне: —

– из дыр вылезал на него очень тощий, кровавый, седой мексиканец, весь в перьях, с козлиного, узко пропяченною бородой, над которой всосалися щеки; и пламенником, размахнувшись в жестокое время, – огонь всадил: в глаз!

И – взвизжал.

И – все сделалось красным затопом, расправившим землю.

– Слепцы – прозревают, а зрячие – слепнут, – взблеснулся он глазом.

Так «Каппа», – звезда, —

– опускалась кометой в глаза! Ослепительный глаз, ослепляющий глаз, но слепой, вобрав блески, ушел за пределы миров, как комета, взорвавшая орбиту солнца, свернувшая с оси систему вселенной И ставшая даже не точкой, а – местом ее в черной бездне. Чернела заплата, как глаз, ставший углем, который, в алмаз переплавленный —

– чиркнул: —

– по жизни!

И жизнь, как стекло, перерезалась: надвое!

Да, эфиопское что-то в лице; голова, точно морда разбитого сфинкса; щека – расколупина, нос – глядит дырами.

Встал, – заходил: в повороте выбрасывал руку – направо и вверх, как весло; и потом опускал, как весло, глубоко, как веслом, ей загребывая свое прошлое; и на Загребе, с подскоком, повертывался – на прошлое.

Жил прозябанием – в мороке серо-зеленых обой; вырывался в поля; старый, серо-зеленый туман, – как обои, – в полях настигал.

Не улыбка, а отсвет улыбки явился в лице, потому что припомнилось, как —

– в котелке, в черноватой крылатке, под желтою тучей бежит он из серо-зеленого поля; а кто-то, седой, догоняет: в зеленом, прокрапленном желчью, – его —

– как себя!

Страшным отсверком выблеснули сквозь усы его зубы; и – выблеснуло стародавнее, – то, чего не было в жизни!

Открытие – дома, в – бумагах, рассунутых в томики! Надо спешить в Табачихинский! Надо – скорей, поскорей, – в них изрыться!

И – к двери: в дверях —

– Серафиму!

____________________

Они как бы замерли, не замечая друг друга; и вдруг – бородою, как облаком, он к ней навстречу вскочил за рукою летевшей, расширяясь полою, как пестрым павлиньим хвостом.

И – ударил серебряным громом ей в уши:

– Я – сделал открытие!

– Вы?

– И – забыл!

Бородою – вразлет; тормошами – враздрай.

– Скажите мне, – где оно?

Ноги и руки разъехались; стал буквой «ха»; глаз – с лицо; а лицо расширялось в исполненную выражения, просиявшую плоть:

– У кого?

____________________

В двери пузом вдавился Пэпэш, передрагивая, точно лошадь, сгоняющая оводов, красной кожею:

– Тише, пожалуйста: здесь – не кофейня-с!

Тогда, отступая, две руки на груди в кулаки зажимая и выбросив голову, мрачной Эриннией, точно щипцами, затиснула вдруг Серафима в морщинах тяжелого лобика взгляды Пэпэша.

И – лобиком в бод!

Два шажочка, с притопом, как в танце, – на согнутых

твердо коленях; в позицию – встав, помотала головкою: —

– и —

– Николай Николаевич прочь ушлепал.


Читать далее

Глава пятая ТИТЕЛЕВ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть