Гарнитура: Тип 1 Тип 2 Тип 3 Тип 4 Тип 5 Тип 6 Тип 7 Тип 8
Размер: A A A A A A

Онлайн чтение книги Наши знакомые
1. Будьте знакомы — Пал Палыч!

Смолоду Паша Швырятых был широк в плечах, статен, чрезвычайно вежлив и независимо любезен. Лакейский номер он носил словно орден белого орла — так по крайней мере казалось посетителям.

Когда ему исполнился двадцать один год, хозяин ресторана назвал его в присутствии директора-распорядителя Пал Палычем и назначил старшиной лакеев в угловом, «золотом» зале. Пал Палыч поблагодарил так равнодушно, что хозяин не понял — доволен Швырятых или очень недоволен.

Его ценили старые почтенные посетители. В его присутствии совершались грандиозные по размаху и чудовищные по суммам сделки. Два, три, иногда четыре человека в глухих сюртуках, едко подшучивающие друг над другом, запивали очередную «комбинацию» бутылкой мартини, выкуривали по черной тонкой «виргинии» и уходили довольные собой, тихим отдельным кабинетом, молчаливым Пал Палычем. Умел он и покормить, как нигде и никто, в соответствии со вкусом, возрастом, состоянием пищеварительного тракта того или иного гостя. Не тыча карточку, не рекомендуя новое блюдо, не болтая о погоде, не слишком даже священнодействуя, он накрывал на стол, подавал, откупоривал бутылки и никогда не лез с зажженной спичкой, не лебезил, не угодничал.

На него можно было вполне положиться. И миллионер, и его этуаль, и генерал свиты его величества в штатском, и министр финансов, и железнодорожный туз заказывали по телефону отдельный кабинет непременно с Пал Палычем. Секретная полиция не могла состязаться с этими тузами: они платили сотенные, а жандармский полковник — трешницы. И потому на вопрос, с кем было в кабинете номер четыре некое лицо, Пал Палыч лишь пожимал своими широкими плечами и не стесняясь позевывал. Запонки на его рубашке были с бриллиантами, а жандармский полковник носил какие-то хризолиты.

Золотая петербургская и московская молодежь побаивалась Пал Палыча и заискивала перед ним. Иногда он записывал на какого-нибудь графчика год, полтора, два. И поражал его в самое сердце ничтожностью общей суммы долга — не приписывать же, в самом деле, не марать себя, рассуждал Пал Палыч. Получив наследство, молодой, хороших кровей жеребчик вручал Пал Палычу сумму значительную, намного превышавшую запись. Пал Палыч, не считая, совал деньги в карман фрака, не благодарил, чувствительные сцены были не в его характере. Его сиятельство более не изменяло Пал Палычу, риск, разумеется, окупался многократно.

Лицо и прическу Пал Палыч сделал себе в самом начале своей карьеры, в скромном, английского типа ресторане. От рождения он был немного близорук, это только помогло ему — очки на молодом, длинном и белом лице выгодно отличали его от остальных лакеев. Он не был похож на них ни манерами, ни тоном, ни внешностью. Никто не называл его «человеком», «любезным», «милым» — это было бы дико и, пожалуй, смешно, а смешными баре, как известно, бывать не желают.

С лакеями Пал Палыч разговаривал холодно, коротко и резко, брезгуя их обществом и презирая их радости и горести, их беды и надежды. Ни разу не ходил он ни к кому на именины, на крестины, на свадьбу, даже на похоронах не бывал. Он не пил, не курил, не воровал денег у пьяных гостей, не приписывал к счетам, не делился со своими сотоварищами размышлениями о кутежах и «чертогонах», о букетах роз из Ниццы и кулонах с бриллиантами, об автомобилях и рысаках, об акциях на нефть и каменный уголь…

Он жил сам по себе, отдельный человек, одержимый своей тайной, нелегкой страстишкой…

И любви он не знал. На Васильевском, в маленьком деревянном флигеле по Косой линии, жила его содержанка, неудачливая француженка — бонна Адель. Вечно она возилась с птицами. Пал Палыч был добр к ней, и она никогда ему не изменяла. К тому же она великолепно крахмалила белье — это, пожалуй, было самым существенным в их отношениях.

В тысяча девятьсот восьмом году его пригласили в новый ресторан. Он потребовал годовую заграничную командировку для усовершенствования. К этому времени он уже свободно изъяснялся по-английски, по-немецки, по-французски — тут тоже помогла Адель. В Берлине он месяц присматривался к постановке ресторанного дела в «Отель Адлон», из Берлина он уехал на Ривьеру, и за три месяца побывал в наиболее фешенебельных местах Французской и Итальянской Ривьеры и на Корсике. Никто не знал, кто он такой на самом деле. У него были документы на чужое имя — он изображал богатого русского гурмана, втирался в доверие шефов кухни, постигая тайны закрытых блюд, подолгу просиживал в ресторанах, а по ночам записывал все достойное внимания в толстую кожаную тетрадь. Потом он поехал в Лондон и поступил лакеем в «Крайтириен». Там он прослужил полгода. В Петербург он приехал осенью, побрился, принял ванну, переоделся и на лихаче поехал в ресторан. Двое суток он почти не выходил из кабинета хозяина. На третий день план переоборудования кухни, системы обслуживания посетителей и нового декорирования главного зала был закончен. Отслужили молебен. Пал Палыч стоял во фраке, в лаковых туфлях, рядом с хозяином, спокойно смотрел на священника. Хозяин размашисто крестился и вздыхал.

Успех нового дела ошеломил хозяина.

Пал Палыч был старшим метрдотелем и получал шесть тысяч в год. Его приглашали к Донону, к Контану, на «Виллу Родэ». Он докладывал хозяину. Хозяин прибавлял ему жалованье, и Пал Палыч оставался.

Через два года он опять уехал, но уже в Америку. Когда он вернулся, хозяин умер, и вдова со слезами просила его войти в дело. Он отказался наотрез. Он хотел служить. Тогда она уговорила его принять директорство. Он ездил в венской лаковой коляске покойного хозяина — это было желание вдовы, — но по-прежнему ничего себе не позволял: не курил, не пил и жил всего в двух комнатах.

В тысяча девятьсот тринадцатом году к нему домой заехал делец и маклер Вениамин Леопольдович Шумке. Был теплый летний вечер, Шумке сосал черную сигару, зычно хохотал, хлопал Пал Палыча по колену и уговаривал до поздней ночи. На следующий день Пал Палычу вручили задаток — пять тысяч рублей. К осени хозяйка была разорена до нищеты и продала ресторан Шумке. Пал Палыч получил двадцать тысяч и поступил директором-распорядителем к «Донону».

Все тайное, как известно, становится явным, и комбинация Пал Палыча с Шумке довольно скоро получила огласку. Греясь на солнышке в Александровском саду, он услышал «подлеца» от старенького буфетчика — своего бывшего подчиненного. Размахнувшись, он ударил старичка в зубы с такой силой, что тот упал. Разумеется, был составлен протокол, но Пал Палыч выглядел к этому времени барином, а буфетчик — выпивошкой-босяком, и дело не дошло даже до мирового. В полицейском участке хорошо понимали, что Пал Палыч по роду своих занятий должен давать кулакам волю…

Началась война. Опять приехал Шумке. Пал Палыч принял его предложение и пошел на следующий день по назначенному адресу. Ему отворил разбитной голубоглазый денщик. Седоусый, очень вежливый человек дал ему задание по шпионажу — он должен был посещать кабинеты, в которых пьянствовали высшие чины, приехавшие из действующей армии в отпуск; он должен был завязать связи с женщинами, ему предоставлялись большие деньги и совершенная самостоятельность.

Пал Палыч прямо от седоусого поехал в жандармское управление и заявил, что имеет дело, не терпящее отлагательства. Молодой щеголеватый адъютант исчез за портьерой. Через несколько минут Пал Палыч был принят. Его усадили в кресло. Очень красивый, надушенный, с манерами решительного человека полковник, слушая, глядел Пал Палычу в лицо не отрываясь. Было тихо, полутемно, жарко, сквозь опущенные шторы едва просачивался свет. Пахло коврами и лаком от новой мебели. Когда Пал Палыч кончил, полковник пожал ему руку и решительным тоном произнес что-то не очень понятное, но явно поощрительное. Пал Палыч поднялся. Полковник остановил его и опять указал на кресло. Довольно долго беседа шла о войне, о родине, о солдатах. Потом полковник перегнулся к Пал Палычу через стол и предложил ему сотрудничество. Пал Палыч холодно, но вежливо отказался. Полковник нажал. Пал Палыч откинулся в кресле и сделал усталое и не совсем понимающее выражение лица.

Вскоре его постигло первое несчастье: скончалась Адель. Он не любил ее, как вообще никого никогда не любил, но оставаться без нее было очень тяжело, велика была сила долголетней привычки.

Ее птиц и ее тропические растения он перевез к себе на Гороховую. Птицы дохли одна за другой, он не жалел их, они слишком назойливо чирикали и пели.

Шли годы. Пал Палыч не старел, не менялся. Он жил скромно, любил простую, здоровую пищу — гречневую крутую кашу, творожники, наваристые щи из русской печи, бараний бок… По возможности рано ложился спать, вставал до света, брал прохладную ванну, растирал тело на английский манер — двумя щетками. Во всем он был умерен и строг к себе, ничем никогда не мучился, размышлял насмешливо и спокойно.

Все было просто для него; людей он знал голыми, они были дрянью, быдлом — и министры, и знаменитые художники, и важные генералы, и философы, и артисты, и писатели, и священники, и архитекторы, и фабриканты, и подрядчики. Жадное, бесстыдное зверье! Надменные с малыми мира сего, они становились ничем в присутствии сильнейших, поистине рыцари чистогана, глупые обжоры, надутые индюки, ничтожества, пьяницы и развратники. Он даже не презирал их, они не стоили этого, он просто относился к ним как к вещам.

Только однажды, и то ненадолго, Пал Палыч вдруг призадумался и несколько иначе взглянул на нескольких подчиненных ему людей. Было это так: с некоторых пор в раздаточной «Виллы Родэ», где он тогда заменял господина директора, Пал Палыч стал замечать незнакомых людей. Они приходили черным ходом, шептались возле юноши-гарнирщика, там, где в судочки красиво подсыпался зеленый горошек, картофель «Пушкин», морковка, стручки, передавали друг другу то ли какие-то книжки, завернутые в бумагу, то ли тетрадки и исчезали. С ними не раз видел он повара первой руки, гордость ресторана — Николая Терентьевича Вишнякова, человека трудного, в некотором роде даже мучителя, но тонкого мастера своего дела. Хмурый Вишняков тоже шептался и до того однажды дошептался, что самому Сумарокову-Эльстону подал брюссельскую капусту — п е р е с о л е н н у ю. Пал Палыч сказал Вишнякову резко:

— Я этого не потерплю.

На что тот, сощурившись, ответил:

— Мне на ваше непотерпение на…

Все в кухне замерли. Побелел и Пал Палыч. Но повар Вишняков изгнан не был. И не потому, что Пал Палыч его пожалел, а по иной причине. В тот же богатый происшествиями вечер, но чуть пораньше Пал Палыч был приглашен к уже знакомому жандармскому полковнику для конфиденциальной беседы. Полковник постарел, пожелтел, попахивало от него водкой, а не духами, как в прошлое время. Постучав полированным ногтем по крышке портсигара, жандарм задумчиво и не торопясь поведал Пал Палычу совершенно невероятную историю: оказалось, что в раздаточной «Виллы Родэ» теперь явка каких-то революционеров, что есть в ресторане лакеи, работающие на революцию и с интересом слушающие всякие разглагольствования господ Пуришкевича, Милюкова, Родзянки, Монасевича-Мануйлова, Рубинштейна и разных иных посетителей отдельных кабинетов роскошного ресторана. В организации этой не последний человек — повар Вишняков. Так вот, нынче же придут к Пал Палычу новый лакей и новый раздатчик, их нужно принять на службу. Эти люди есть правительственные секретные агенты, и полковник надеется, что господин Швырятых окажет им всевозможное содействие в их трудной работе.

— Окажу! — спокойно и солидно произнес Пал Палыч. Полковник наклоном головы дал понять, что беседа кончена.

Вернувшись в свой кабинет, Пал Палыч велел позвать к себе Вишнякова, запер дверь и спросил:

— Вам, Николай Терентьевич, известно ли, что революционеров, бывает, и вешают?

Вишняков ответил, что известно.

— А для чего это им нужно? — поблескивая очками, осведомился Швырятых.

— Этого вам не понять, господин! — последовал ответ. — Ваша дорога жизни определенная, и не об чем нам с вами рассуждать. А ежели желаете меня выгнать — дело, конечно, хозяйское.

Пал Палыч смотрел на Вишнякова твердым взглядом, стараясь скрыть изумление. Тот молчал, крутя пальцы на животе. Тогда Пал Палыч рассердился и рассказал Вишнякову о беседе с жандармом, о новом лакее и о новом раздатчике.

— А это мне без интересу! — нагло притворяясь дураком, ответил Вишняков.

— Мне тоже! — угрюмо сказал Швырятых. — Но чтобы эти революции кухонные прекратились. У нас заведение наипервейшее в Петрограде, и нам ваши бомбы и прокламации ни на кой черт не нужны. Идите!

Вишняков ушел.

Вскоре его забрали. Забрали и четырех лакеев. Забрали и юношу-раздатчика. Судили их военным судом, и Пал Палыч вызван был в качестве свидетеля.

— Ни в чем предосудительном замечены они мною никогда не были, — твердо и жестко сказал Пал Палыч, обращаясь к председателю — жилистому, огромному генералу, частому в былое время посетителю «Донона», куда приглашалась к нему в кабинет молоденькая этуаль, по кличке Золотая. — Работали вышеупомянутые преступники честно, про государя и отечество никаких слов я от них недозволенных никогда не слыхивал, религиозность тоже в упреках не нуждается…

— Вот и врешь, Пал Палыч! — перебил его вдруг Вишняков, сидевший на своей скамье под обнаженными саблями. — Врешь! На годовом молебне ты мне сам замечание сделал, что я не крещусь и языком щелкаю…

Председательствующий сердито зазвонил.

Пал Палыч покраснел пятнами и надолго задумался. Витков и четыре лакея с Витей-раздатчиком никак не шли из головы. Зачем им каторга? Чему они смеялись при такой страшной беде? Какая им польза от всего этого заворота?

В тысяча девятьсот семнадцатом году страстная мечта всей его жизни была близка к завершению. На текущем счету, в хорошем, солидном банке, лежало восемьдесят семь тысяч рублей. Оставалось тринадцать. Еще тринадцать тысяч — и он уехал бы прочь из Петрограда, надолго, навсегда. Он ненавидел свою работу, людей, с которыми его сводила судьба, самый город. Крестьянин по происхождению, он всегда мечтал о деревне. И в тот же день, когда на текущий счет — еще мальчишка тогда — положил свой первый рубль, ему показалось, что мечта начинает осуществляться. Он служил в трактире. Пьяные купцы мазали ему лицо горчицей. «Ничего, — думал он, — ладно, погодите!»

Потом он положил пять рублей, потом десять, потом сто, потом тысячу. Уже можно было купить хутор на Украине, где Псел, Пятихатка, Коростень, Полтава, где вишневые садочки и девушки поют песни про Днепр, но Пал Палыч был тверд и не поддавался искушению. Еще мальчишкой он выдумал цифру — сто тысяч. Еще мальчишкой он назначил себе быть помещиком. Но вначале помещик представлялся ему чем-то вроде царя. Потом появились реальные цифры. Ночами он читал о сельском хозяйстве. Постепенно сто тысяч оказались разложенными — на мельницу, на имение, на земли, на скот, на машины.

По ночам ему снилось: горячая мука-полевка, почти золотая, сыплется из тряского желоба в ларь. Снились мельники — белые, почтительные толстяки в колпаках, по немецкой мукомольной книге. Представлялся сад, клумбы, куртины, розовые кусты, огромный, блестящий под солнцем стеклянный шар на шесте. Коляска — английская, желтая, с ацетиленовыми фонарями, лошади — в наглазниках, с подстриженными хвостами… Он сам — в чесуче, в легком дорожном пыльнике, прямой, загорелый, строгий. Или — река ночью, дымный костер, туман, рваный и белый, тонкий писк комаров, всплески весел на рыбачьей лодке, вкусный чай с медом…

Потом оказалось, что на восемьдесят семь тысяч ничего не купить.

Пал Палыч ждал — спокойно, даже строго. Все должно было образоваться.

Но ничего не образовывалось. Он заведовал столовой, в которой ответственных работников кормили селедочным супом и американскими бобами. Для того чтобы ни о чем не думать, он много работал: доставал сервизы, соусники, салфетки. Организовывал симфонический оркестр. Это никому не было нужно, над ним посмеивались. Понемногу он стал чудаком. Наконец он понял все.

Он понял, что произошло несчастье, огромное, непоправимое. Он стал бедняком. До конца своей жизни он должен будет работать. Всегда. Каждый день.

И вдруг он отыскал виновника: это был Вишняков, проклятый повар, вот кто все это устроил. Сейчас, наверное, рад-радешенек. И эти лакеи — бездомные мерзавцы — тоже. И щенок раздатчик. Небось комиссарят, распоряжаются, ходят в красных галифе, разъезжают в автомобилях, понавесили на себя гранаты и револьверы…

Но это оказалось не так: на Шамшевой, поросшей травой, тихой улочке, встретил он как-то Вишнякова. И ужасно изумился: Николай Терентьевич маленько исхудал, костюмишко был на нем обтрепанный, шляпенка засаленная. В кошелочке нес Вишняков молодую крапиву.

— Вот сварю щишек, — сказал он с усмешкой. — Пойдем отобедаем, Пал Палыч, а? По стопочке опрокинем?

— А вы… что ж? Не комиссаром? — довольно-таки глупо спросил Швырятых.

— Какой же я комиссар? — тоже удивился Вишняков. — Я повар.

— А Виктор где же? Раздатчик гарнирный?

— Раздатчика нашего убили, — задумчиво и невесело сообщил Вишняков. — На пересыльной убили. Бунтишко там у них заварился, парень он молодой, горячий, сердцем чистый, — вот и налез на пулю. Так-то, Пал Палыч…

— Тогда для чего же вам это все было? — даже возмутился Пал Палыч. — За каким бесом? Какой профит для себя вы приобрели?

Повар усмехнулся неласково и обидно, встряхнул свою кошелку и исчез за углом Шамшевой улицы.

Две недели Пал Палыч сидел дома не выходя. Потом начал курить — это оказалось приятным и развлекающим занятием. Попивал винцо. Ходил он теперь с тростью, читал внимательно газеты, сидя по утрам на бульварчике, вдумывался в слова: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Первым заговаривал с незнакомыми людьми. Теперь он знал, что много прожил и много видел, а все стороной — без вкуса, без радости, без души.

Знал и жалел.

Жизнь предстала перед ним иной, неожиданной стороной. В часы заката он ходил на Острова, на Стрелку и подолгу там сидел, опершись подбородком о набалдашник трости. Медленно плыли облака. Наступала легкая, нежная, грустная ночь. Плескалась вода о камень. Где-то сзади, в аллеях, шипели велосипеды, туда доносился девичий смех — радостный, ожидающий. Пары ходили обнявшись. Как-то Пал Палыч видел юношу, который долго целовал девушке руки, то одну, то другую. Девушка плакала беззвучно и горько. Пал Палыч прошел мимо, потом вернулся, опять прошел. В нем что-то открылось. Он сел на свою скамью и заплакал без слез, трясясь и закрывая рот ладонью, чтобы не закричать. «Боже мой, — думал он, — боже мой, я мог умереть, просто-напросто умереть — и ничего, ничего не осталось от меня…»

Все люди, которых он видел в своей жизни, показались ему другими, чем он о них думал. Он их не знал. Он ничего не знал, Видел ли он Ривьеру, Лондон, Монако, Сан-Франциско? Нет, конечно, нет. А Париж? Нет. А песни в Италии слышал? Что-то осталось, какой-то дальний шум — точно грохот промчавшегося езда. И все, и ничего больше… А розы в Ницце? Да, он что-то заказывал, какие-то сорта по бумажке.

В тысяча девятьсот двадцать пятом году он служил в ресторане на Петроградской стороне, Жизнь его странно изменилась. Летом на заре он уезжал в Озерки и испытывал удовольствие от того, что ходил по мягкой, теплой земле. Он стал разговорчивым, простым в обращении, легким, даже веселым. Он что-то! Л, гулял по аллейкам, разговаривая с чужими людьми, срывал листки клена и, положив лист на кулак, щелкал ладонью, как добрый чудаковатый дядя.

Ничто не занимало его, кроме самого себя, ради себя он стал веселым. Так ему было приятнее. Ради себя он разговаривал с чужими детьми — это веселило его. Ему казалось, что он только что получил большой неожиданный подарок. И только иногда он вспоминал свои деньги — те тысячи.

Читать далее

Добавить комментарий

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. правила

Скрыть