Гарнитура: Тип 1 Тип 2 Тип 3 Тип 4 Тип 5 Тип 6 Тип 7 Тип 8
Размер: A A A A A A

Онлайн чтение книги Наши знакомые
2. Первый месяц

Утром Сидоров осведомился у нее, хочет ли она всерьез работать или решила учиться «на потом».

— Как это «на потом»?

— Ну, знаете, у вас еще могут быть разные искания. Вы ведь не нашли себя. Вы еще можете обнаружить у себя музыкальный слух и пойти учиться на арфистку. Разное бывает.

— Перестань, Ваня! — попросила Женя.

Антонина молчала.

— Будут искания?

Сидоров любопытно и недружелюбно смотрел на нее и пускал кольцами табачный дым.

— Ну?

— Я не знаю, — сказала она, — я бы хотела работать, если можно.

— Можно, — строго сказал Сидоров.

Она опять замолчала.

— Удивительно ты противно все-таки робеешь, — сказал Сидоров, — просто гнусно.

Потом он потушил окурок, разогнал ладонью табачный дым, особенно как-то причмокнул и начал говорить. Антонина слушала, стараясь не проронить ни одного слова, — глядела Сидорову в лицо не отрываясь, даже дышать старалась потише. Кончив, он вопросительно на нее посмотрел.

— Я подумаю, — сказала она, — можно? Я вам через час скажу. Я немножко, часик подумаю.

— Думай.

В своей комнате она заперлась и легла ничком на кровать. Ей было очень жарко и неудобно, и сердце билось сильно, точно у самого горла. «Думать, думать, — говорила она себе, — думать», — и не могла сосредоточиться. Она то видела перед собою Сидорова, то представлялось ей, что она все потеряет, все казенные деньги — «суммы», как говорил Сидоров, — то ей вдруг начинало казаться, что все вздор, чепуха, злые, глупые шутки.

Постучали.

Она открыла и, не глядя на Женю, вновь легла в постель ничком. Женя села рядом и, гладя ее по спине, стала что-то говорить сурово и убедительно.

— Что? — спросила Антонина.

— Не будь ты глупой раз в жизни, — сказала Женя, — Сидоров в таких штуках не ошибется. Раз он тебе говорит, что выйдет, — значит, выйдет.

Антонина повернулась на спину.

— Очень красиво, — сказала она, — очень! Ты ему веришь, а мне нет. Подумаешь, Сидоров сказал! Я давно сказала, что у меня все получится, — значит, получится!

— Тем более. Чего ж ты тогда здесь мучаешься? Вон какая красная!

— Да. И сердце бьется. — Она взяла Женину руку и прижала ее к груди. — Слышишь?

— Слышу.

— Все-таки страшно, — сказала Антонина, широко раскрыв глаза, — безумно страшно.

— Да что тебе страшно?

— Всё, всё.

— Ну например?

— Например, Сидоров. Как он скажет: «Э, матушка, ничего-то у тебя не вышло».

— Так ведь выйдет? Выйдет.

— Ну?

— Не знаю. Ах, Женька, — Антонина обхватила Женю за шею руками и притянула к себе, — Женечка, вдруг сорвусь, так уж навсегда. Ты понимаешь, я сейчас думаю: еще будет, будет, будет еще все впереди. Да?

— Да.

— А уж если сорвусь, — тогда нельзя будет думать, что все впереди. Тогда уже надо будет думать: кончено, кончено, кончено.

— Ну?

— Тогда я повешусь.

— На здоровье, — сказала Женя и встала.

— Только ты не сердись, — крикнула Антонина, — пожалуйста, не сердись! Женька, мне очень страшно, пойми же. Ведь я гордая, дура, я себя знаю: когда мне будет плохо, я ни к кому за помощью не побегу, а вот так опущу руки — и все, пока меня не отдадут под суд…

— Еще что?

— А еще я беспартийная, и работа очень большая — я лопну, понимаешь, мне никто не будет доверять…

— Значит, отказываешься?

— Нет, нет, ты с ума сошла.

— Ну, тогда пойди скажи ему, что ты берешься.

— Сейчас?

— Нет, еще месяц-другой подумай.

— Он это, может быть, из милости мне дает?

— Тоська, надоело.

— Нет, нет, конечно, не из милости. Но в случае чего, Женечка, ты мне поможешь?

— Разумеется. Пойдем!

— Что же мне сказать?

— Скажи: «Я согласна», — засмеялась Женя.

Сидоров лежал на диване, когда они вошли.

— Ну! — сказала Женя и легонько толкнула Антонину.

Сидоров моргал.

— Я берусь, если можно, — сказала Антонина твердо. — Когда можно уже начать?

— Завтра.

— Завтра?

— Да Утром. Встань пораньше и пойдем. Я тебе все растолкую поподробнее, ты и начнешь. — Он взял газету и заглянул в нее одним глазом. — Но предупреждаю: работа большая, трудная, ответственная. Если увижу, что не справляешься, сниму тотчас же. Понятно?

— Понятно.

— И с обидами у тебя не выйдет. Под удар это дело нельзя ставить. Рисковать нельзя. Дело политического смысла — горшки ломать не разрешается.

— Да, — сказала Антонина, — я понимаю.

— И хорошо делаешь.

Сидоров сел на диване.

— Имейте только в виду, — сказал он, опять переходя на «вы», — учтите только, если можете, что я лично вам еще далеко не доверяю, но моя жена, которая вас, по ее утверждению, понимает больше, чем я, она, видите ли, за вас ручается, как за себя. Она лично думает, что вы на арфистку пробовать себя не станете. Ну, и таким путем — я вынужден. Слышите?

— Слышу! — угрюмо ответила она.

— Постараться вам придется. Целиком и полностью…

— Я — постараюсь.

— Жалованьем не интересуетесь?

Она не поняла.

— Зарплатой, — пояснил Сидоров. — Жить-то вам надобно не век продажей вещей. Жалованье тебе пойдет в размере двухсот пятидесяти рублей. Это для вашей сестры много, но ничего, пользуйся, советская власть для старательных работников нескупая.

Он опять лег и заглянул в газету. Антонина стояла неподвижно.

— Можете идти, вольно! — сказал он. — Не обязательно тут надо мной все переживать. Для этого у вас есть комната, я вам там не мешаю…

— Ваня! — застонала Женя.

Всю ночь Антонина не могла заснуть, да и не пыталась. За окном лил дождь; в Ленинграде бывает так: вдруг в самое лето завоют осенние ветры, пойдут лить холодные, словно в ноябре, дожди, затянет небо, кажется навечно, серыми плотными тучами…

К утру Антонина вымылась, напудрила нос и села ждать, когда проснется Сидоров.

Они вышли из дому в десятом часу утра.

Сидоров молчал, нахохлившись, спрятав руки в карманы своей старой кожаной курточки. Он шел быстро, Антонина едва поспевала за ним, и он ни разу на нее не оглянулся. В конторе строительства он велел дать ключи, вытер мокрое от дождя лицо и, буркнув: «Пошли», опять зашагал под дождем.

Антонине казалось теперь, что она виновата в чем-то и что Сидоров на нее сердится.

У одного из парадных крайнего левого корпуса Сидоров остановился.

— Вот здесь.

Антонина робко на него взглянула.

Он вошел в парадную, она за ним. Он поднялся немного по лестнице (первый этаж здесь был выше, чем в других корпусах), вынул из кармана ключ и стал отпирать уже успевший покрыться ржавчиной замок. Ключ гремел и срывался в замке, дверь не открывалась. Сидоров сердито забормотал и наклонился над замком. Антонина стояла сзади, сердце у нее тревожно колотилось, ей было страшно и как-то томно — до того, что дрожали колени.

Замок щелкнул, дверь отворилась бесшумно. Там дальше было темно, и тьма пахла сухой штукатуркой и олифой.

— Проходи, — сказал Сидоров сердито.

Она сделала два шага и остановилась. Сидоров вошел следом, закрыл за собой дверь и сейчас же наткнулся на Антонину. Она отскочила. Он обругал ее совой, и она услышала, как он стал шарить по стене ладонью, — вероятно, искал выключатель, но не нашел и принялся чиркать спичкой о коробок. Спичка вяло загорелась зеленым светом. Он велел идти вперед, она пошла, отворила дверь, — тут была комната, большая, окрашенная в мягкий желтовато-серый цвет. В стекла барабанил дождь. Она попробовала рукою радиаторы — они были горячи и пахли крашеным железом. Сидоров уже бродил где-то в дальних комнатах и пронзительно свистел — все почему-то свищут в пустых комнатах; Антонина постояла, потом вышла в коридор, зажгла электричество и пошла по коридору, отворяя двери справа и слева, внимательно оглядывая каждую комнату. Всех комнат было семнадцать, да еще очень большая кухня, передняя, коридор, кладовая. В кладовой она встретилась с Сидоровым. Он курил и, прищурившись, ковырял ногтем стенку — пробовал краску.

— Ну как, — спросил он, — ничего?

— Очень хорошо, — сказала она, — очень.

— Возьми ключи.

Антонина надела связку ключей на палец. Сидоров с любопытством, быстро на нее взглянул и, сказав, чтобы она, когда оглядится, зашла к нему в контору, вдруг ушел. Хлопнула дверь, стало совсем тихо, потом Антонина услышала, как воет за окном ветер, как льет дождь. «Рамы надо вставлять», — подумала она и опять пошла из комнаты в комнату.

Вероятно, она здесь пробыла очень долго, потому что Сидоров ей сказал: «Давно пора», — когда она пришла к нему в контору.

— Можешь сесть.

Она робко села.

— Ты знаешь, что такое смета?

Антонина кивнула головой.

— А казенные деньги?

Она вопросительно глядела на Сидорова.

— Их нельзя тратить на свои нужды, — произнес он сурово, — тебе понятно, что казенные деньги нельзя тратить на себя?

— Да, понятно.

Потом он спросил ее, что такое бюджет. Она ответила довольно сносно.

— Совершенно не знаю, как с тобой обращаться, — сказал он, потирая затылок, — просто измучился. Как ты думаешь — можно тебе уже доверить деньги или нет?

Антонина сказала, что можно. Он повел ее к старухе в железных очках и велел старухе «сочинить» несколько справок и удостоверений для Антонины. Затем познакомил ее с главным бухгалтером, бухгалтер дал ей ордер, в кассе она получила сто пятьдесят рублей, причем, когда она получала деньги, ей показалось, что кассир на нее подозрительно посмотрел. Удостоверения она еще не успела спрятать — держала их в руке свернутыми в трубочку.

— Деньги можешь тратить на себя, — сказал Сидоров, — у тебя ведь денег ничего нет? Сейчас поезжай по магазинам и купи книг по вопросу очагов и вообще по детям. Вернешься — здесь будет Сивчук, поболтаем.

Всю ночь Антонина решила читать, но в третьем часу заснула, сидя за столом, и проспала до девяти.


Неделя прошла точно в бреду. За неделю она так исхудала, что ни одна юбка не держалась на ней. По ночам ей снилась та смета, которую она сочиняла с Леонтием Матвеевичем, — снились цифры, графы, а главное, раздраженный Сидоров, что-то у нее отбирающий. Стоило ей заснуть, как появлялся Сидоров. Она убегала. Он за ней. Она спотыкалась, падала, катилась в бездны — он скакал за ней. Она вновь подымалась и бежала. «Отдай, — кричал он сзади, — отдай!» — и бил в нее из револьвера. Каждую ночь ей снилось то же самое.

В книгах она рылась лихорадочно — надеялась, что они ее всему научат, но они совершенно ничему не учили. Ее не устраивали брошюрки об организации очага и ясель в деревне — этого было мало, да и вообще совсем не то. Потом была книжка какого-то американского профессора, но тоже не годилась — цифры, статистика. Ничего, ничего не годилось, все было не то, не было даже материала для сметы.

Измученная, худая, со сверкающими огромными глазами, раздраженная, поехала она в Институт охраны материнства и младенчества и пробыла там с утра до вечера и еще день с утра до вечера. Она исписала два толстых блокнота и тетрадку, потом купила общую тетрадь и всю ее исчертила — было много интересных конструкций.

Ее консультировал врач-педиатр, совсем еще юноша, но уже знаменитый; у него было много трудов, и он так удивительно говорил о детях и столько знал о них, что сразу совершенно покорил Антонину. И ему, видимо, было приятно с ней разговаривать и учить ее — она все говорила, что он занят, и все извинялась, а он водил ее по институту, даже сам рисовал в ее блокноте и сказал, что познакомит ее еще с несколькими людьми.

Потом она поехала в другое учреждение, уже с Сивчуком, и там они вдвоем целый день зарисовывали детскую мебель. Учреждение было опытное, такая мебель еще не продавалась нигде, а Сивчук сказал, что ему только зарисовать и измерить, — все будет сделано на самом массиве, и не хуже, а лучше, чем в любых опытных мастерских.

— И кроватки сработаем, — говорил он, — и вешалки, и даже игрушечную железную дорогу, так что ребята сами ее соберут, и сами поедут, и сами разберут. Полная конструкция.

Все зарисовки она показала своему педиатру, он все очень одобрил и сказал, что может порекомендовать ей двух хороших работниц для очага. Антонина с ними встретилась. Воспитательницы ей понравились, и она первый раз в жизни, робко, но с достаточной твердостью в голосе, официально предложила им работать в детском комбинате Нерыдаевского жилищного массива.

— Да и вообще у вас огромные возможности, — говорил педиатр, смешно пофыркивая, — огромные!

Антонина смотрела на него блестящими глазами. В расстегнутом белом халате, быстро расхаживающий по кабинету, он походил на какую-то сказочную птицу.

— Да, да, — говорил он, — об этом надо писать. Почему я ничего не читал об этом в газетах? Было что-нибудь в печати? И вообще, кому принадлежит вся эта идея? Ведь это великолепно. Вы представляете себе перспективы всего этого дела? Сорок тысяч народу, да?

— Да.

— Позвольте, финансирует завод?

— Да, два завода. Мы обязуемся к годовщине Октябрьской революции дать обоим заводам по сто женщин. Мы их от хозяйства освободим.

— Отлично, отлично.

— Но самое главное тут — дети, — возбужденно говорила Антонина, — понимаете, доктор? Мы должны все так организовать, чтобы матери сами привели нам ребятишек. Это должно быть очень хорошо, очень. То есть не то, что они детей приводят, хорошо, — путалась Антонина, — а то, что комбинат должен быть хорошо организован. Столовая у нас отличная, там сейчас кормят лучше, чем можно сварить дома, — особенно последнее время. Там есть повар такой замечательный, Вишняков, он сейчас переходящее Красное знамя получил и держит третий месяц, никому не отдает, — значит, он лучший повар считается по всему Ленинграду. Ну, механические прачечные у нас есть. Да и вообще, доктор, проектов масса. Вишняков наш, знаете, недавно принес проект поквартирного семейного питания из полуфабрикатов. Очень интересный. Понимаете? Семья получает обед уже готовый, но еще без спецификации. Это вишняковское слово. Оно означает, что это обед, который может быть приготовлен по вкусу. Понимаете?

— Понимаю.

— Интересно, да?

— Очень интересно.

— Такой обед, — говорила Антонина, — можно приготовить в сорок минут. Он уже рассчитан на быстрое приготовление, скомбинирован из таких фабрикатов. Вам не скучно?

— Конечно, нет.

— Таким образом, если мать отдает ребенка к нам в очаг или в ясли, но не хочет питаться из общего котла, она все-таки может отлично работать, питаясь дома. Пока это еще очень трудно организовать, но когда с продуктами станет легче, мы это введем…

Антонина вдруг осеклась и покраснела. Ей стало стыдно за слово «мы», за то, что сказала «мы это введем».

— Вы там давно работаете?

— Нет, недавно.

— К вам можно заехать посмотреть?

— Конечно. И я очень вам буду благодарна.

Вечером она сказала Сидорову, что завтра придут оформляться два новых работника детского комбината.

Сидоров дико на нее взглянул, но промолчал. Ночью она испугалась. Ничего, по существу, не делалось, ничего даже не начинало делаться. Пятнадцатого Сидоров велел открыть комбинат во что бы то ни стало.

Она поднялась, зажгла электричество, накинула халат и села к столу. Шел третий час ночи. Она опять переглядывала наброски плана, смету и ничего не могла понять — что это за цифры, что это за буквы, зачем это все? «Боже мой, боже мой, — бормотала она, — боже мой, что же мне делать?»

Женя, услышав, что Антонина не спит, вошла к ней и стала ей выговаривать, как выговаривала каждую ночь.

— Нельзя так волноваться, — говорила она, — ведь посмотри на себя, куда это годится? Это, деточка, истерика, а не работа, исступление, варварство, — так нельзя. Все идет отлично, все очень хорошо, а ты даже не ешь.

Антонина сидела бледная, не слушала.

— Ах, оставьте вы меня все, ради бога, в покое, — сказала она и сбросила Женину руку со своего плеча, — далась я вам! Идите, пожалуйста, и спите, не утруждайте себя.

— Просто дура, — спокойно сказала Женя, — взбалмошная девчонка! Ну как тебе не стыдно?

Антонине стало стыдно, но все-таки она прогнала Женю и опять уставилась в смету. «Надо отбросить все личное, — думала она вычитанной недавно фразой, — и тогда, тогда…»

Утром ее разбудил Сидоров — она спала, положив голову на стол, и стонала во сне. Сидоров смотрел на нее сверху с выражением брезгливой жалости. Он ничего ей не сказал, посмотрел и ушел, и потом еще долго ей казалось, что все это сон.

Наконец смета с помощью двух новых воспитательниц была закончена. Несколько вечеров она сидела над сметой с Сидоровым. Каждую цифру, каждую графу расхода он предлагал «снять», и голос у него был такой равнодушный, что Антонине делалось холодно. Она сидела злая, ей казалось, что она ненавидит Сидорова, что все в нем мерзко, отвратительно, что он мелкий торгаш, ничтожество.

— О брат, — бормотал он, не замечая ее ненавидящих глаз, — вот это мы у тебя ликвидируем. Вовсе не нужно, абсолютно не нужно.

И поднимал руку с остро отточенным карандашом.

— Не дам, — отчаянным голосом говорила Антонина, — не смеете зачеркивать. Это содержание двух боксов. Это нельзя. Это те…

— Я плевал на твои боксы, — кричал Сидоров, — у меня нет таких денег! Понимаешь? Нет.

Антонина отворачивалась.

Смета была урезана на сорок тысяч. Ночью Женя страшно шипела на Сидорова, чтобы он достал сорок тысяч. Он отмалчивался, лежа лицом к стене.

— Это хамство, — говорила Женя ему в затылок, — почему ты мне не отвечаешь?

Сидоров встал, надел штаны и ботинки.

— Куда ты? — спросила Женя.

— Если это не прекратится, — сказал Сидоров, — я уйду ночевать к Щупаку. У меня нет сорока тысяч, понимаешь? Нет! Мне негде их взять.

— Но ведь нужно.

Сидоров надел рубашку.

Женя вскочила, поцеловала его в ухо и сказала, что больше не будет. Но когда Сидоров лег, спросила, нельзя ли достать недостающие сорок тысяч через отдел народного образования. Сидоров демонстративно захрапел.

Несколько дней подряд до Антонины доходили как бы отдельные раскаты грома — то смета проходила через инстанции, и Сидоров за нее сражался. Вернулась смета вся в пометках: и чернилами, и разными карандашами, и синим везде были расставлены вопросительные знаки, крестики, птички, кружки, в одном месте раздела «бельё» был даже изображен чертик, но все-таки смету утвердили: теперь можно было начинать работать. В смете должность Антонины была исправлена: вместо «заведующий» детским комбинатом кто-то размашисто написал «директор». И оклад был понижен.

Она по-прежнему ездила в разные учреждения, по-прежнему договаривалась, узнавала, записывала, но теперь еще и распоряжалась, и это последнее очень ее пугало. Ей было невообразимо трудно что-нибудь забраковать, или даже выразить неудовольствие, или сказать, что это дорого или это не подойдет. Она краснела, ей делалось жарко, но она браковала, хоть и в деликатной форме, но жестоко, и выражала неудовольствие, если считала это нужным, — и все это у нее получалось, так, по крайней мере, говорила Женя, да и самой казалось, что получается неплохо.

Теперь она очень следила за собой, за каждым своим жестом, за каждым своим словом — ей казалось, что от манеры держаться с людьми многое зависит в будущей работе.

Но ей нисколько не надо было следить за собой. Душевный такт позволил ей очень скоро держаться с людьми свободно и просто, как велит сердце, и эту ее простоту и искренность все работающие с нею быстро поняли и оценили. Она была прямодушна и требовала прямодушия. Она была решительна (ох, как трудно давалось ей это вначале!) и требовала решительности. Она была честна и требовала, чтобы люди работали честно. Ей пришлось расстаться с одной из воспитательниц, зачисленных на работу всего две недели назад, — и она уволила ее, вся замирая от страха: ей очень страшно было обидеть человека, но она ничем не могла рисковать в этом деле, к которому сама относилась с такой честностью.

С Сидоровым она теперь разговаривала только официально. Очень с ним поссорилась из-за кафеля: он не дал кафеля, заявив, что этак она весь массив потащит в свои дурацкие ясли и все полетит в трубу, а у него, у Сидорова, отберут партийный билет.

Но все же он заходил к ней на комбинат — всегда раздраженный, бормотал что-то непонятное, смотрел, как внутри перестраивают, нюхал краску, что-то разглядывал, колупал, ворчал. Антонина внезапно перестала его бояться. Он посмеивался, встречаясь с ней глазами. Однажды она слышала нечаянно, как он говорил Жене, что «Тоська — ничего, пока что держится», это для Сидорова было высшей похвалой.

Потом у нее украли из кладовой сто девяносто метров бязи.

Сидоров рассвирепел.

Приходили из уголовного розыска, с собакой, но ничего не нашли. Замок был взломан — вот и все приметы.

У Антонины сразу опустились руки. Она не плакала, не злилась — ей просто сделалось невыносимо скучно, захотелось все бросить, раздеться и долго-долго лежать в постели, укрывшись с головой одеялом. Несколько дней она почти ничего не делала — слонялась по комбинату молчаливая, с потухшими глазами.

Женя пыталась ее «разговорить» — не вышло. Антонина поддакивала, соглашалась и не глядела на Женю.

Тогда Антонину официально вызвал к себе Сидоров. Она пришла — он сидел торжественный, гладко причесанный, в большом кресле.

— Садитесь, товарищ, — сказал он сухо.

Она села.

— Вы что, товарищ, в куклы здесь играете или что? — спросил он. — Как понимать ваше поведение?

Антонина молчала.

— Ох, не дури, Тоська, — сказал Сидоров и погрозил по своей манере пальцем. — Не дури, слышишь?

— Слышу.

— Отвечай.

— У меня все равно ничего не выйдет, — сказала она тихо, — так уж все сложилось.

— Что сложилось?

— Жизнь.

Он явно притворялся глухим.

— Жизнь так сложилась, — сказала она громко и раздраженно.

— Ты мне, пожалуйста, здесь не напускай лирику, — сказал Сидоров, — очень прошу. Я тебе не Вертинский.

Антонина отвернулась.

— И не отворачивайся. — Он, видимо, не знал, что сказать. — Да, не отворачивайся, — повторил он, — здесь обидчивых не любят. Будешь работать?

— Мне бязи жалко, — сказала она, — мне так жалко бязи!

— И мне жалко. И у пчелки тоже жалко, — сказал Сидоров, — да, Тося?

— Да.

— Ну, вот что, — сказал Сидоров, — я вам на бязь отпущу, леший с вами. Подайте мне заявление.

— Мне той бязи жалко, — сказала Антонина, — той, украденной.

— Вы мне надоели, товарищ, — произнес Сидоров, — идите работайте. Понятно?

— Да.

— А не будете работать — вывешу выговор. У нас без лирики. Поняли, товарищ?

— Что-что, а уж это я давно поняла.

— И прекрасно. Кстати, завтра выходной, Евгения совершенно расклеилась, а нынче ко мне придет один мой близкий человек. Тебе неизвестно, что у нас в семействе в смысле продовольствия?

Антонина сказала, что неизвестно, начисто забыла об этом разговоре и до глубокой ночи проработала на комбинате.

Утром, с чайником в руке, она вошла в столовую и замерла у двери. На диване кто-то спал, а на стуле возле дивана висела форменная военная одежда и лежал револьвер в кобуре. У дивана стояли высокие остроносые, хорошо вычищенные сапоги, и по всей комнате, несмотря на открытое окно, характерно пахло военными ремнями, военным сукном — тем особым запахом, который с такой силой действует на мальчиков, уже играющих в войну.

Антонина постояла, посмотрела, понюхала. Человек спал, укрывшись с головою одеялом. Она вспомнила, что Сидоров вчера с кем-то пришел, и голос того, с кем он пришел, показался ей сквозь сон знакомым, но она забыла и уснула. Мало ли теперь у нее знакомых голосов — полжилмассива!

Она вышла из столовой и принялась на кухне готовить завтрак на всех, так называемый «выходной», когда никто никуда не торопится, никто не проспал, сидеть можно долго, куражиться друг над другом, наслаждаться законной ленью работающих людей и обсуждать планы на вечер…

Вдруг вошла Женя в халате, очень испуганная.

— Все пропало, Тонька! — сказала она. — Рожаю! Сидоров не верит, поди разбуди его, крикни что-нибудь устрашающее…

Она согнулась и села на пол посредине кухни.

— Да иди же, — крикнула она, — мне твоя чуткость не нужна, мне он нужен, понимаешь? А он спросонья ничего никогда решительно не соображает…

Антонина испугалась до того, что у нее задрожали колени.

— Все вранье, — сказал Сидоров, когда она его трясла, — дайте спать. Я в шесть часов утра лег. Вранье, вранье, потерпит.

Нo все-таки встал и с опаской заглянул на кухню. Женя плакала, сидя на полу.

Пока Сидоров тащил Женю в комнату, Антонина будила того человека, который спал в столовой. Она подняла одеяло с его головы, и он тотчас же, как собака, открыл один глаз. Это был Альтус.

Он смотрел на нее одним глазом, недоумевая.

— Женя рожает, — сказала она, — вас просят вызвать машину.

Он сел в постели, голый, но сейчас же закрылся одеялом. Глаза у него были свежие, острые, будто он не спал.

— Я не понимаю, — спросил он, — кто рожает?

— Женя.

— Какая Женя? — опять спросил он, но тотчас же сам себе ответил: — Ах, да!

Женя охала и плакала в спальне. Сидоров стоял над ней, как когда-то над Антониной, точно у гроба, и при каждом Женином стоне кривился, будто больно было не Жене, а ему.

— Вот, брат, — сказал он, когда Антонина вошла, — что делается.

На лице у него было выражение ужаса и растерянности.

Приехала машина.

Женя, причитая и охая, спустилась вниз и села рядом с Сидоровым. Антонина села с другой стороны. Альтус рядом с шофером. Сидоров держал Женю за руку и все просил шофера ехать «пообходительнее». Потом, так как шофер ехал плохо, Сидоров показал ему права и сам сел за руль. Теперь машина шла плавно, но Женя вдруг закапризничала и потребовала, чтобы Сидоров сидел с ней рядом.

— Один раз в жизни имею право, — говорила она, — без посторонних товарищей, а с мужем. Только вы не обижайтесь, — она повернулась к шоферу, — от вас лавровым листом пахнет, а я не выношу сейчас.

Наконец Женю привезли в родильный дом. Дежурной была какая-то ее приятельница, и потому Женя закапризничала так, что Антонина на нее прикрикнула.

— Тоська, относись ко мне хорошо, — кричала Женя, когда Антонина уходила из приемной. — Тоська, я не буду тебя перевоспитывать, слышишь?

— Слышу.

— Достань мне икры кетовой.

— Хорошо.

— Погляди за Сидоровым.

— Хорошо.

— Не завлекай его, не кокетничай с ним.

— Ладно, ладно.

— И чтоб ты с утра до ночи здесь под окнами дежурила…

— Ладно!

— Ну, целую тебя! И Сидорова поцелуй. Ох, как больно, боже мой! Нет, Сидорова не целуй.

Когда она вышла из приемной, Сидоров стоял в коридоре, бледный, потный.

— Ну что, как? — спросил он почему-то шепотом.

— Что «как»? — передразнила Антонина. — Надоели вы мне, голова от вас пухнет.

— Да брось ты, — молящим голосом сказал Сидоров, — я серьезно спрашиваю…

— Вот Федя мой там проснулся, орет, наверно…

— Я вас могу довезти, — предложил Альтус, — поедем, Ваня?

Но Сидоров отказался ехать: по его мнению, он должен был сидеть здесь и ждать.

— А ты поезжай, — сказал он Альтусу. — Антонина тебя накормит. Накормишь, Тося?

И жалко, непохоже на себя, улыбнулся.

— Накормлю.

— Найдется чем? — Глаза у него были отсутствующие.

— Да найдется же, господи!

— А я тут побуду! — опять сказал Сидоров. — Мало ли что. Вдруг понадобится.

Альтус и Антонина сели в машину вдвоем.

В машине она, стала волноваться — что с Федей? Вероятно, проснулся и плачет, плачет — один в запертой квартире. Она представила себе, как он вылез из кроватки и ходит босой, в ночной длинной рубашке, из комнаты в комнату, как по его щекам текут слезы, и как он совершенно ничего не понимает, и как ему страшно, как он кричит и топочет ножками — от негодования и от ужаса.

Альтус ей что-то говорил, она не расслышала, но и не переспросила. Он недоуменно на нее взглянул. Потом он легонечко посвистывал и глядел в сторону, положив локоть на борт автомобиля.

Наконец мелькнула рощица, трамвайная петля и сырой асфальт проспекта. На полном ходу, не сбавляя газа, шофер завернул в ворота и остановился у парадной. Альтус открыл дверцу. Шофер сразу же уехал. Вдвоем они поднялись по лестнице, Антонина открыла ключом дверь и, совсем позабыв об Альтусе, бросилась к Феде. Он страшно плакал, стоя в кроватке, вцепившись красными пальцами в веревочную сетку. Увидев мать, он весь вытянулся в ее сторону, поднял руки и, неловко шагая по постельке, пошел к Антонине, визжа и захлебываясь слезами. Она подхватила его, обвила руками и, как могла, крепко прижала к себе, спрятала его мокрое от слез личико на шее и стала ходить с ним по комнате из угла в угол, а он все вскрикивал и все никак не мог успокоиться.

— Мама, мама, — кричал он порою, — мама!

И прижимался к ней, будто не веря, что она уже пришла, что она с ним, что больше не надо звать и плакать.

Наконец он успокоился, она его одела, умыла, расчесала его челочку и вывела в столовую.

— Это ваш? — спросил Альтус.

— Мой, — сказала она с гордостью.

— Ну, здравствуй, — сказал Альтус и сел на корточки перед Федей.

Федя оглянулся на мать, потом сделал один коротенький шаг вперед к Альтусу и замер, слегка приоткрыв рот, глядя на ремни, на портупею, на форму, — замер в особом, вечном детском восхищении перед всякой формой, значками, оружием.

— Ну, давай знакомиться, — сказал Альтус и протянул Феде руку. — Как тебя зовут?

Федя молчал.

Он был хорош сейчас — румяный от недавних слез, с блестящими глазами, с влажной еще от умывания челочкой, с припухшей верхней губкой, пахнущий мылом, восхищенный и немного испуганный.

— Вы с ним немножко поговорите, — сказала Антонина, — я только чайник поставлю…

Она пошла в кухню, включила простывший чайник и нарезала на блюдо копченого кролика. Когда она вернулась в столовую, Федя сидел уже на диване, и Альтус тоже, рядом с ним, — у Феди на коленях лежал револьвер, настоящий, большой, вороненый, и Федя его с нежностью гладил одним пальцем; было похоже, что он его щекочет и поджидает — вот-вот револьвер захихикает.

— Он не выстрелит? — спросила Антонина.

— Нет.

Но все же Антонина с опаской глядела на Федю — она, как все женщины, не очень доверяла оружию.

— А кобуру тебе дать? — спросил Альтус.

— Дать, — сказал Федя каким-то словно бы запекшимся голосом и проглотил слюну.

Альтус высыпал из кармашка кобуры патроны и положил их в кошелек. Федя, поглаживая револьвер, следил за каждым движением Альтуса. От волнения он стал косить.

— Не коси, — строго сказала Антонина.

— Мы вот так сделаем, — говорил Альтус, вешая на Федю кобуру, — правильно?

— Правильно.

— А теперь туда маузер. Правильно?

— Правильно.

— Что у вас на револьвере написано? — спросила Антонина, заметив буквы на одной из щечек маузера.

— Это так.

За завтраком Альтус опять спросил у Феди, как его зовут.

— Федор Скворцов, — сказал Федя неразборчиво и пролил изо рта немного чаю.

Антонина едва заметно покраснела. Ей не хотелось почему-то, чтобы сейчас, в это утро, здесь начался разговор о том времени и, главное, о том дне, когда Альтус ее допрашивал.

— Вы кушайте, — говорила она, — пожалуйста, кушайте… Это копченый кролик, он ничего. Правда?

— Правда, — соглашался Альтус, но кролика не ел.

— А ваш муж, — спросил Альтус, — он что, отбыл наказание?

— Он умер.

Альтус растерянно на нее взглянул.

— Он спился и умер, — сказала Антонина, — попал под грузовик.

Пришел Сема, долго отнекивался, но все же сел за стол, Антонина подвинула ему кролика.

— Вот так штука, — сказал Сема, — богатая штука!

Альтус смотрел на Сему улыбаясь. Сема сначала отрезал ломтик кролика, потом съел переднюю ножку, потом заднюю.

— Землей пахнет, — говорил он жуя, — но вкусно. Что вкусно, то вкусно.

Он заметил Федю и сделал ему рожу. Федя холодно на него глядел.

— Что, брат? — спросил Сема. — Жизнь проходит?

Федя молчал.

Тогда Сема приставил к своему лбу голову копченого кролика и сказал:

— Федя, смотри, гу-гу!

Федя слез со своего высокого стула и ушел.

— Пессимист ты, брат! — крикнул Сема ему вслед. — Пессимист, флегматик!

Альтус стоял у окна, не очень высокий, и курил. Сема все расправлялся с кроликом. Антонина нервничала, ей хотелось, чтобы Альтус поскорее ушел, но он не уходил. «Сейчас опять начнет, — думала она, — будет спрашивать».

Федя расхаживал из комнаты в комнату с маузером на ремне и шептал охотничьи и военные слова.

Антонина прибрала со стола, подмела в столовой и села на диван. Сема ушел. Альтус опять повернулся к окну с газетой в руке. Он читал, газета шуршала в его пальцах. Потом засвистел, потом сказал «ого!» и вновь засвистел.

За окном был туман и сеял мелкий дождик, в комнате сделалось до того сыро, что даже скатерть на столе сволгла.

Альтус сложил газету. Он держал себя так, будто в комнате, кроме него, никого больше не было. И сел на диван рядом с Антониной.

— Ну вот, — сказал он просто, — я помню вас совсем девочкой на бирже труда, а теперь вы взрослая женщина, — вон какой у вас сын!

— Да!

Она отвернулась.

— Да, да, — задумчиво говорил он, — я не люблю замечать, как проходит жизнь. На мужчинах это незаметно, знаете? А женщина… Вдруг была девочка на тоненьких ногах, в коротеньком платьице, и вдруг женщина, и уже сын. А его ведь тогда совсем не было. Он не существовал, да? И тут, знаете, начинаешь думать, что вовсе еще ничего толком не успел — все собирался, собирался…

— А что вы хотели успеть?

— Много, много… — Он махнул рукой. — Хотел научиться по-английски… Ерунда, — он засмеялся, — хотел побывать на Памире, в Семиречье… Массу думал сделать. А вы?

— Что я? — не поняла Антонина.

— Вы что-нибудь хотели успеть?

— Да, хотела… Впрочем…

— Успели?

— Нет, — сказала она, рассеянно улыбнувшись, — не успела. Так-таки ничего не успела. Вот разве сын, — она кивнула на дверь, — сын, правда, хороший. Хороший?

— Хороший мальчик, — сказал Альтус, — но в детях я ничего не понимаю, это не мое хозяйство.

Он помолчал.

— А что ваше хозяйство? — спросила она.

Альтус поднялся.

— Я пойду, — сказал он, — передайте Ване, что я уезжаю. Я забыл сказать им всем. Я завтра уезжаю в одиннадцать сорок.

— Куда?

— Я уезжаю в Тифлис на год, или на два, или больше…

— Совсем?

— Может быть, совсем, — ответил он, отыскивая глазами фуражку.

Он крикнул Федю, снял с него маузер, зарядил обойму и затянул на себе широкий ремень.

— А вы сами уезжаете, — спросила она, — или вас посылают?

— И сам и посылают… Вот она! — Он надел фуражку и перекинул через руку макинтош…

— Лучше наденьте, — сказала она, — дождик идет…

— Пожалуй.

Ее раздражение куда-то исчезло. Теперь ей было грустно. Дождик равномерно шумел за окном. Она зябко поежилась.

— Хорошо, — сказала она, — я все передам Сидорову. А Жене что передать?

— Да так, — сказал он, — ничего. Что ж ей передавать?

И, козырнув, ушел.

Антонина закрыла за ним дверь, постояла в передней. Еще были слышны его шаги. Потом стало тихо. Она погасила в передней электричество и вернулась в комнаты. Тотчас же в парадную постучали. Сердце ее забилось. Она нарочно медленно пошла отворять. «Что он забыл, — думала она, — что он забыл?»

Это пришла Марья Филипповна — спрашивать, как у Жени, скоро ли?

Читать далее

Добавить комментарий

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. правила

Скрыть