Гарнитура: Тип 1 Тип 2 Тип 3 Тип 4 Тип 5 Тип 6 Тип 7 Тип 8
Размер: A A A A A A

Онлайн чтение книги Наши знакомые
6. Человек энергичный — вот как!

Пал Палыча она видела часто, но он был настолько ей неприятен, что она вовсе с ним не разговаривала — здоровалась и шла дальше. Даже разговор о специальном детском питании она откладывала со дня на день — было тяжело думать о взгляде Пал Палыча, о том, как он иронически ее выслушает, об его больших белых руках.

Но говорить было нужно непременно, и она наконец решилась — пошла в столовую, к нему в конторку. Он щелкал на счетах, когда она отворила дверь, и встал, увидев ее. Теперь он все время держал голову несколько набок, как бы внимательно прислушиваясь к чему-то, не слышному другим, и очень часто покашливал, морща лоб и прикрывая усы платком. Все это было неестественно и имело вид кривляний. Она заметила, что Пал Палыч опустился — его платок был грязен, воротничок плохо выстиран. Выслушав Антонину, он с противным смирением сказал, что в столовой никакой роли не играет и что говорить надобно не с ним, а с Николаем Терентьевичем, с которым, впрочем, у нее как будто отличные отношения.

Она сухо сказала, что да, отличные.

Пал Палыч позвонил и велел позвать повара.

— Вот, — сказал он, — вызвать еще могу, а больше — нет. Знай, старичок, свой шесток. Не так ли?

Антонина молчала, потупившись.

— Меня здесь, Антонина Никодимовна, держат из милости, — говорил Пал Палыч, — и еще потому, что веду всю бухгалтерию один. Иначе бы Сидоров меня — ого! Давно бы вышиб. Да и то жду с часу на час. Кто там — не слышно? Ведь вы теперь в приближенных, все знаете.

Вошел Вишняков, и неприятный разговор сам собою прекратился. Повар был только что от очага — красен, от него вкусно пахло соусами, он что-то жевал. На нем был накрахмаленный халат и колпак с особой вмятиной.

— Имею честь, — сказал он рассеянно и сел.

Антонина изложила ему свое дело. Он слушал внимательно, порой поглядывая на нее своими монгольскими глазами. Потом закурил папироску.

— Слово Пал Палычу, — вежливо сказал он, — послушаем хозяина.

Пал Палыч покашлял и сказал, что не может взять на себя еще такую обузу, как специальное питание двухсот детей, — этакий рацион не по силам столовой в нынешние времена.

Вишняков не торопясь погасил окурок, поправил колпак и поднялся.

— Пока его не уволят, — сказал он Антонине и кивнул на Пал Палыча, — что-либо решить отказываюсь. Сами понимаете. С таким заведующим лучше головой в прорубь. Сегодня же подаю заявление Ивану Николаевичу — пусть либо его увольняют, либо меня.

И ушел.

Пал Палыч нарочно улыбался. Антонина встала.

— До свиданья, — сказал он, держа голову набок, — до свиданья, Антонина Никодимовна.

Она вышла не ответив, разыскала Сидорова и передала ему всю сцену, которую только что видела. Вечером уже был вывешен приказ об увольнении Пал Палыча и о том, что заведующим столовой назначается по совместительству руководящий повар, шеф-кулинар Н.Т.Вишняков. В этом же приказе Вишнякову объявлялась благодарность.

Пал Палыч прочел приказ, усмехнулся. Потом в конторке собрал свои личные вещи, свою чашку, из которой, работая, бывало, пил чай, свои тяжелые, купленные еще в Лондоне счеты, свое пресс-папье. Прислушался, огляделся. Было тихо, только неподалеку в кухне щелкали и пели приводные ремни — работали, вероятно, корнерезка, мясорубка, картофелечистка. Пал Палыч вышел в коридорчик — тут стояли шкафы для верхнего платья работников кухни, — миновал душевые кабинки и со сверточком под мышкой спустился по ступенькам на первый декабрьский снежок. Он слышал музыку — шел под марш из «Веселой вдовы» и подпевал одними губами: «Тру-ля, тру-ля, тру-ля-ля-ля». Потом встретился с Сивчуком и спросил, где Антонина. Сивчук пробурчал, что она принимает мебель в столярных мастерских.

— Ну, вот и хорошо, — сказал Пал Палыч как можно более развязно, — и отлично, сейчас я ее разыщу.

— А зачем она вам? — настороженно спросил Сивчук.

— Как «зачем»?

— Вот так — зачем?

— Да уж нужно, Леонтий Матвеевич…

— В самом ли деле?

— Точно нужно… К чему это вам?

— Да ведь один уж раз избили, — спокойно сказал Леонтий Матвеевич, — чтобы в другой раз грех не случился.

— Не случится.

— Да уж надо бы не случиться.

Они разошлись в разные стороны, и Пал Палыч опять услышал музыку. Антонину он нашел внизу, в подвале, в столярной мастерской, как и сказал Сивчук. Странным было лишь то обстоятельство, что Леонтий Матвеевич, шедший всего несколько минут назад в сторону, противоположную столярной, сейчас был здесь, уже без шапки, без рукавиц, грохотал киянкой в углу верстака. Антонина стояла спиной к двери, куталась в платок и что-то говорила, что нет, нет, этот сучок выпадет и клеем еще измазано — такая работа никуда не годится. Белобрысый парень, столяр, что-то ей объяснял, но она опять не согласилась.

— Антонина Никодимовна, — позвал Пал Палыч. Антонина обернулась, и вместе с ней обернулся Сивчук.

— На минуточку бы мне вас, — сказал Пал Палыч и поправил сверток под мышкой, — на два слова.

Она вышла на лестницу и остановилась, кутая подбородок в платок. Глаза ее выражали скуку.

— Ну что? — спросила она. — Говорите, а то холодно.

Сивчук теперь был около выхода, возле самой двери, — ворочал старые парты и все выглядывал на лестницу, выразительно поигрывая киянкой.

— Телохранитель-то ваш, — сказал Пал Палыч, — видите, молотком упражняется.

Антонина поглядела назад и улыбнулась своей ласковой, милой улыбкой, но тотчас же лицо ее выразило скуку, почти раздражение.

— Говорите же, — сказала она, — здесь дует.

— Я спросить у вас хотел, — торопливо заговорил Пал Палыч, — это вы Сидорову рассказали про мой отказ?

— Да, я.

— Не поверили мне, что действительно нет продуктов?

— Не поверила.

— И оставили меня без куска хлеба?

— Только жалкие слова не говорите, — сказала она раздраженно, — хватит.

Он улыбался.

— Какая вы, однако, стали, — он отступил, как бы любуясь ею, — новая женщина…

— Ну?

— И ни с кем еще…

Он хотел сказать грязное слово, но не смог — Антонина гневно смотрела ему в глаза.

— Отказываюсь понимать, — говорил он, — почему вы меня на эти табуретки поменяли? А? Объясните!

Она повернулась и ушла.

Теперь он шел как пьяный, его качало. От белизны снега болели глаза. Музыка гремела. «Я схожу с ума, — думал он блаженно, — я схожу с ума». Он шагал и качался. «С кем она живет сейчас, — спрашивал он себя, — с кем она спит по ночам? Если бы узнать, если бы узнать!» Ему казалось, что стоит только узнать, и все станет легко, просто, понятно. «Я бы успокоился, — думал он, — я бы занялся делом». Он вспотел. Воображение рисовало ему это дело: некую деревеньку, лесок, садик — и как он стоит на ветру, на лестнице, и садовыми ножницами стрижет ветви деревьев.

В эту ночь он напился пьян — один, в кабаке на канале Грибоедова. «Все равно, — думал он, — все равно».

В его комнате теперь пахло нечистым, прелью, старой бумагой. Завелись мыши. Он купил мышеловку и выбрасывал пойманных мышей на улицу. Перечитывал те книги, которые читал когда-то вместе с Антониной. Варил на примусе себе суп или второе — всегда что-нибудь одно. И очень много пил.


Все яснее, четче и тверже намечались контуры будущего дела. Она уже видела, сосредоточившись, все свои семнадцать комнат, наполненные детворой, видела игралки, спальни («дортуары», как почему-то говаривал Вишняков), видела яркий и теплый свет молочных ламп, видела столы в столовой, крытые отличной серенькой экспортной клеенкой (в те годы высокое качество непременно обозначалось словом «экспортный»), видела чудесные, матового стекла боксы в яслях, а главное, видела и как бы уже разговаривала с матерями в своем кабинетике — уютном, любовно отделанном Сивчуком. Ей было очень неловко за этот кабинетик, и она долго не хотела отдавать столько метров полезной площади под кабинет, но все кругом настаивали — и Сидоров, и Женя, и тот врач-педиатр из института (он побывал на массиве), и даже Сивчук. Педиатр говорил, что комната у Антонины непременно должна быть, потому что работа начнется, по существу, только тогда, когда комбинат уже откроется, и работой директора будет не столько руководство повседневной жизнью комбината («Это механизм, — сказал Сидоров, — его только надобно будет смазывать вовремя»), сколько длительная и упорная возня среди матерей, возня сложная, иногда скучная, длиннейшие разговоры, споры — вот для этого-то предназначен кабинетик.

— В чем наша беда, — говорил педиатр, сидя у Антонины в комнате уже после того, как они обошли весь массив, — в чем? В том, что мы разложили жизнь на две категории — на производство и быт. А это на самом деле неправда. Это все называется жизнью. Понимаете, к чему я веду?

Они пили чай в комнате у Антонины. Первый раз у нее был гость — у нее, отдельно от Сидорова и от Жени. Она застелила салфеткой стол, наделала бутербродов, купила даже очень маленькую бутылочку коньяку — чай с коньяком любил ее отец, она вспомнила это и решила, что доктор тоже выпьет чаю с коньяком, но он не стал. Они были в столовой у Вишнякова, и Вишняков предложил Антонине накормить гостя завтраком, но Антонина отказалась, ей очень хотелось устроить чаепитие у себя дома и использовать с в о е  п е р в о е  х о з я й с т в о: у нее были и стаканы, и ложечки, и сахарница, и даже салфетки — все это было куплено на заработанные ею одною деньги. Вишняков велел ей взять голубцов. Она взяла четыре голубца с пшенной кашей и с ливером — доктор съел три и похвалил.

— Это тот повар, — сказала Антонина, — помните, я вам рассказывала? Он будет ведать и детским рационом, он отлично знает диетическое питание.

— Да, да, отлично. О чем это я говорил?

— О производстве и быте.

— Да. Так видите, в чем дело. Мать не может начать работать до тех пор, пока она не уверена, что с детьми все благополучно, что детям не хуже, чем с ней с самой. То есть она, конечно, работает, но производственные ее показатели гораздо ниже, чем могли бы быть, а главное, ее самочувствие, понимаете? Ведь что получается? Мы все говорим: ясли, очаги, пятое-десятое — а сами берем преспокойно няню, да старенькую, да уютненькую, чтобы и попричитала, и поохала, как в добрых помещичьих семьях, и передоверяем своего ребенка этой самой няне. А ясли и очаги — это вообще, это для тех, кто не может себе позволить лучшее. То есть до тех пор, пока не сможет семья позвать няньку, пользуются яслями и очагами. А это в принципе неверно. Ясли и очаги должны быть не низшей ступенью, а высшей. Лучше няни. Лучше даже матери, потому что непременно должен ребенок бывать подолгу среди других детей. Общественные навыки должны образовываться. Ну, одним словом, это все понятно. Я это к чему? Мы о вашем кабинете говорили. Вот вы там должны убеждать. Оттуда мамаша будет вами выведена в комбинат. Пусть посмотрит. Ах, это крайне важно. Это ее должно оглушить, поразить, растрогать. Понимаете? Очень многое начинается почти физиологическими путями. Тут она, мамаша, должна признать себя побежденной. И ребенок будет приведен. А раз ребенок здесь, у вас, и мать уверена, что все с ним совершенно благополучно, она не только свои часы отработает, но еще останется и на собрание, и, быть может, на спектакль. Тут у вас должны быть две системы в комбинате — посменная и круговая, я потом вам объясню, что это такое. Вы понимаете? Ребенок должен быть как у хорошей бабушки, только лучше. Знаете, у бабушки: его там накормят, напоят, умоют, спать уложат и касторки даже в случае чего дадут. И телефон у вас должен быть, чтобы мать позвонила, узнала и чтобы ей все толково и вежливо сказали. Вот тут и начинается разговор о жизни, ведь мамаша только-только жизнь узнает. Мир перед ней иной совсем, лучший. Потому что взять ребенка на часы работы — это всего полдела. Ну что ж? Постояла за станком, да и домой, да поскорее — мало ли что, в очаге смена, может быть, мой малыш уже одетый стоит и плачет. Понимаете? А у вас должно быть все иначе. Вот, например, вы можете, если немного денег у вас есть лишних, взять да и купить два десятка билетов. И в своем кабинете, против существования которого вы так возражаете, в этом самом кабинете матерям раздать. Но внимательно, очень внимательно. И пьесу подберите не просто так, с бухты-барахты, а чтобы прямо мамашино гражданское сердце пьеса бы задела, чтобы царапнула. Понимаете? Чайку мне можно еще? Да. И убедите мамашу. Дескать, ваш сын у меня побудет, ему тут хорошо, удобно, и переночует у меня. А вы отдохнете. Огромные возможности, огромные. Только отлично надо знать людской материал — в лицо надо знать, не по карточкам, не по карточному учету, а точно, в лицо, и не ошибиться, не спутать, матери таких вещей не прощают.

Он говорил долго, горячо, убедительно. Антонина слушала и не стеснялась — записывала. Потом они еще раз пошли на комбинат, и доктор опять советовал, объяснял и просто рассказывал. Все это было так интересно, что даже Сивчук подошел послушать и вдруг спросил:

— Разъясните мне, пожалуйста, про маргарин. Действительно для стариков и детей вредно или это есть обывательские сплетни?

Доктор разъяснил.

Уже смеркалось. Антонина проводила его до ворот массива.

— Большое спасибо, — говорила она, прощаясь, — если бы институт действительно взял над нами шефство…

Вечером приехал Сема, и Антонина поила его чаем. Он был в командировке, уже отчитался перед Сидоровым и теперь явился к Антонине — у них были свои дела: по дружбе Сема доставал для комбината несколько больше, чем велел Сидоров.

Антонина спрашивала, Сема отмалчивался с таким видом, точно охранял какую-то тайну. Порою он отвечал, но очень немногословно и даже несколько двусмысленно.

— Да так, — говорил он, пережевывая оставшийся после доктора голубец с пшеном, — так, было дело.

— Какое?

— Разное.

Антонина отлично понимала, что простодушный Щупак и методов-то никаких в работе не имеет, не то что тайн, а говорит двусмысленно только потому, что все «доставалы», «арапы» и «жуки» непременно скрывают способы своей работы, так как способы эти изрядно пахнут уголовщиной. Частенько бывая среди этих самых «доставал», Сема научился у них только одному: таинственно ухмыляться и произносить какие-то «темные» фразочки, например:

— Сегодняшнего дня рванул цинку…

Или:

— Отрегулировал свои вагоны…

Или:

— Четыре кило вмазал…

Глотая горячий, сладкий чай и страшно хрустя сушками, Сема неторопливо отвечал Антонине о качестве того или иного материала и порою говорил совсем просто и понятно, но, как только она его спрашивала, как он достал байку, или картон, или сразу девяносто семь резиновых «экспортных» кукол, Сема тотчас же делал бессмысленные, осоловелые глаза, или непонятно улыбался, или даже бормотал стихи:

Фабрикой вывешен жалобный ящик,

Жалуйся, слесарь, жалуйся, смазчик!

Да и что он мог ответить, если сам не знал, почему в тех местах, где самые первоклассные «ловчилы», «доставалы» и «арапы» в кровь расшибали лбы, и без всякой для себя пользы, он, Сема Щупак, оказывался победителем и получал все, что ему требовалось.

Тайна Семы состояла в том, что он был честен, весел, прост, искренен… И когда он, голубоглазый, толстый, прямодушный, входил в кабинет к умученному «доставалами» и «ловчилами» хозяйственнику и без всякого вранья, и без мандатов, и без знакомых «Иван Петровичей», и даже без папирос (а какой «ловчила» позволит себе «работать» без хороших папирос!), улыбаясь своей чуть сконфуженной улыбкой, рассказывал «дело», — суровый хозяйственник сразу же и безоговорочно верил Семе, верил, что Нерыдаевскому массиву олифа нужна больше, чем ему самому, пугался, что он сам «исподличался» со всякими «ловчилами», вспоминал вдруг, что у него сын Васька, пионер, вспоминал, что нынче весна, вспоминал, что он сам, усатый и издерганный хозяйственник, вовсе ведь нехудой, по существу, человек, вспоминал чью-то пропись о молодежи, которая есть соль земли, и, вспомнив все это гуртом, добрел и писал на Семиной не очень вразумительной, но совершенно честной бумаге замечательное слово: «Отпустить!»

Уже написав «отпустить», хозяйственник внезапно начинал по привычке торговаться и ни с того ни с сего предлагал Семе четверть или двадцатую часть просимого количества.

— Мало, — говорил Сема грустно, — ведь это все равно что ничего не дать. Ну куда нам с этим…

— Еще достанете, — по привычке лгал хозяйственник, — где-нибудь в другом месте…

— Где? — спрашивал Сема и вытаскивал блокнот, чтобы записать адрес.

Хозяйственник густо краснел и, крякнув, писал на Семиной невразумительной бумаге удивительную резолюцию: «Отпустить требуемое количество».

Сема не был наивен. Он был честен, упрям, хорошо знал, что такое Нерыдаевка, любил Сидорова, безоговорочно ему подчинялся, а главное — всем сердцем верил в будущее того дела, на которое работал. Нерыдаевский массив и все с ним связанное были для Семы личным благополучием, дружбою — всем.

«Доставалы» и «ловчилы», все эти профессионально вежливые люди с хорошими портфелями, в модных костюмах, разъезжающие на чьих-то автомобилях, не любили Сему и частенько глумливо и подолгу врали о разных хозяйственных «ладах», давали ему вымышленные адреса, называли людей, к которым следует обратиться: «Товарищ Пуговичкин направит вас к товарищу Кнопочкину, но вы пойдете к товарищу Курицыну».

Сема верил, отправлялся на розыски Пуговичкина и, конечно, никого не находил.

Однажды в приемной какого-то хозяйственника Сема не выдержал глумливого «розыгрыша», побледнел, сжал кулаки и на всю комнату спокойно и зло сказал:

— Погодите, сукины дети, и до вас доберемся! Оторвем вам всем головы, дождетесь своего дня!

Произошел крупный скандал.

«Ловчилы» и «доставалы» немедленно организовались и написали куда-то какую-то превыразительнейшую и предлиннейшую бумагу с фразами о том, что вот-де наличествует «оскорбление группы специалистов, которому не дано отпора».

Знакомый юрист нажал что-то, знакомый журналист тиснул заметочку, и плохо пришлось бы Семе, если бы не Сидоров.

Узнав, в чем дело, он сел на мотоцикл и уехал.

Через несколько дней «группа оскорбленных специалистов» попала под суд вместе с юристом и журналистом за расхищение народного имущества, за взяточничество и просто за воровство.

— Селям-алейкум, — недоумевал Сема, — а я-то, дурак, чуть не извинился — думал, понапрасну людей обидел.

— Ты уж лучше не думай, божья коровка, — сердился Сидоров, — ты уж лучше мне говори, если у самого не все винты в голове…

Съев все сушки до единой, Сема поискал глазами, нет ли еще чего-нибудь, что можно было бы съесть, убедился в том, что нет, и попросил просто чаю.

— Небось есть хотите? — спросила Антонина.

— Хочу, — вздохнул Сема.

— Каши ячневой дать?

— Дать, — сказал Сема, — резолюция: «Выдать».

Поедая кашу, он спросил:

— Это очень противно, Тося, когда мужчина столько лопает? — И сам ответил: — По-моему, нисколько не противно. Мужчина должен много есть.

Покончив с кашей, он сказал:

— Вот я и отвалился. — И запел басом: — «Блоха, блоха, блоха! Ха-ха-ха!»

— Тише, ребенок спит!

— Простите, забыл…

Потом Антонина принялась подсчитывать расходы по комбинату, и Сема ей помогал: раскладывал счета, диктовал статьи расходов и при этом все время что-то тихонько гудел — какую-то песенку.

— Ах, если бы вы в меня влюбились! — сказал он, уходя. — Что бы было…

Махнул рукой и ушел.

Антонина еще долго щелкала на счетах, считала, разговаривала с Женей.

В срок комбинат не открыли — Сидоров сам начал разговор о том, что не успеть. Теперь открытие было намечено на первое января — «и уже окончательно», сказал Сидоров. Об открытии комбината в «Ленинградской правде» появилась заметка, маленькая и скромная. Через несколько дней к Антонине пришел ловко скроенный парень в кожаном пальто и потребовал, чтобы ему было все показано и рассказано. Антонина вначале растерялась, но парень был так прост и так ему все нравилось, он так простодушно и искренне восхищался и так был чем-то похож на Сему Щупака, что Антонина постепенно разошлась, глаза ее заблестели, румянец появился на щеках — она стала подробно все рассказывать, вдруг расхвасталась мебелью, и в самом деле отличной, тотчас же опять смутилась, зачем-то показала мяч в сетке, раскрашенной по ее собственному эскизу, и неожиданно спросила, с кем, собственно, имеет честь разговаривать.

Парень показал ей свой корреспондентский билет.

— Ну нет, тогда я не могу, — сказала она, окончательно сконфузившись, — ведь это же хвастовство. И вообще ничего не известно, что из этого выйдет. Может быть, провалим с треском.

— Ни за что не провалите, — горячо сказал парень, — такие начинания не проваливаются. Сейчас мы это дело как следует подадим в печати, мобилизуем внимание общественности, комсомол, несомненно, поддержит… И знаете что? Вообще дадим подборку про весь ваш массив. Очень будет интересно. И про повара вашего. Очень здорово.

Тридцать первого декабря Сидоров, таинственно улыбаясь, принес ей номер газеты. В спешке и суете последних перед открытием дней она совсем забыла о парне в кожаном пальто и недоуменно развернула газету. На третьей полосе была статья под названием «Новогодний подарок матери».

Начиналась статья так:

«Год тому назад эта женщина еще нигде не работала…»

Антонина покраснела и взглянула на Сидорова.

— Кто это ему рассказал? — спросила она.

— Я.

— Зачем?

— А разве это неправда? Может быть, ты работала год тому назад?

Она молчала. Сидоров прочитал всю статью с выражением, и было видно, что он радуется. Впрочем, про самое Антонину в газете было всего несколько строк: говорилось, что А.Н.Скворцова — человек энергичный, энтузиаст своего дела, знающий товарищ…

— Это ты-то знающий товарищ! — сказал Сидоров. — Кто же тогда незнающий?

А Женя, вернувшись из клиники, крикнула, еще не войдя в комнату:

— Где здесь энтузиаст своего дела?

Читать далее

Добавить комментарий

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. правила

Скрыть