Гарнитура: Тип 1 Тип 2 Тип 3 Тип 4 Тип 5 Тип 6 Тип 7 Тип 8
Размер: A A A A A A

Онлайн чтение книги Наши знакомые
8. Познакомьтесь — Сема Щупак!

Когда ему исполнилось двенадцать лет, он решил завести дневник. Выпросив у тетки сорок копеек, Сема сходил в лавочку «Прогресс» и купил толстую тетрадь в добротном зеленом переплете. Вечером Сема написал крупными, довольно-таки корявыми буквами:

«Щупак Семен, Дневник. Фрагменты. Афоризмы. Эссе. Мысли для себя. Воспоминания. Житейские мелочи. Невысказанное, но решенное».

Подумав, Сема начал заполнять первую страницу, но тут дело пошло хуже.

«Быть таким…» — написал Щупак размашисто. Потом: «как…»

На этом застопорило. Впрочем, может быть, он и решил бы, каким именно надлежало ему быть, но под окном раздался крик раненого тапира. Сема напялил черную полумаску и выпрыгнул во двор.

Юные Спартаки жили двумя жизнями. Днем они делали, что положено Спартакам, а ночами собирались в овраге возле фольварка бывшей пани Млодовской, в бузине, крапиве, среди битого кирпича и поваленных колонн, и играли в свои странные игры.

Предводительствовал Сема. Братство называлось «Снеговые совы». Почему — никто толком не знал. Так было красиво и немножко загадочно.

По крику раненого тапира собирались в овраге и шествовали на бывшее коровье кладбище, где, по слухам, раньше закапывали самоубийц. Здесь росла корявая ветла, слепо поблескивали стекла избушки выжившей из ума бабки Терентьихи, бесшумно взмахивали перепончатыми крыльями летучие мыши. Одним словом, это было наиболее страшное место в местечке.

— Не греметь оружием, — говорил Семин заместитель Зачумленная нога, — не разговаривать, сосредоточиться. Смертная казнь непокорному. Где капитан спаги Лос-Анжелос-Карлос?

— Здеш капитан шпаги Лош-Анжелош-Карлош! — отвечал Гришка Прудкин. Он вместо буквы «с» произносил «ш» и часами тренировал волю, пытаясь избавиться от этого недостатка, но пока что дело подвигалось туго.

— Где ваш бинокль, капитан спаги?

— Здеш мой бинокль, штарый бригадир Зачумленная нога!

— Посмотрите на восток, капитан спаги, не увидят ли ваши соколиные глаза дымы эскадры?

— Видят.

— Считайте дымы!

— Щитаю.

— Сколько?

— Тыща дымов.

Сема Щупак не выдерживал. Начальник, он должен был появиться последним, но войска пороли чепуху, и он, как тигр, вылетал из лопухов.

— Отставить! — кричал Сема. — Какие дымы, когда паруса? Зачумленная нога, нужно думать головой, а не бормотать, как попка. Все с начала!

И исчезал.

Над коровьим кладбищем медленно и торжественно плыла луна. Где-то неподалеку отрыгивали сонные коровы. На огромных лопухах вдруг вспыхивали капли росы. Иногда снеговые совы слышали смех и повизгивания — возле хаты старухи Терентьевны любили прогуливаться парочки.

Наконец наступало мгновение, когда Сема считал возможным появиться окончательно.

— Мир вам, — говорил он, — селям-алейкум, кукунор, куи-шиу-ши-кок, слава братьям снеговым совам, иессу. Кто первый?

— Бориска первый, — шептали братья, — Бориска…

Щупак молчал, будто оглохнув.

— Я — первый! — говорил Бориска, дрожа от сырости. — Я прибыл от озера Дудравы и принес головы непокорных…

— Мир тебе. Сколько голов?

— Сколько? Много, — подумав, сообщал прибывший от озера Дудравы.

— Кук-нор, что значит хорошо. За дело, смелые братья снеговых сов…

Много времени они ходили по оврагу туда и сюда, выглядывали из-за заборов, охотились на кошек или слушали приказы Щупака.

Потом отправлялись по домам, сонные, одуревшие, испуганные.

Отрыгивали коровы.

Какие-то твари, не то лягушки, не то ящерицы, шуршали в траве.

Один малодушный непременно плакал.

Тетка спала.

Сема съедал простоквашу с хлебом, или картошку, или холодную кашу, бормотал заклинания от змей и от отравленных стрел, тушил коптилку и засыпал.

Утром он отправлялся в школу с учебниками за поясом и с рогаткой в кармане.

Жить было весело и легко.


Когда снеговые совы подросли, братство распалось. Но еще долго товарищи Щупака разговаривали друг с другом на непонятном жаргоне:

— Как живешь?

— Ошорох ен охолп.

(Непременным условием пребывания в братстве было умение бегло разговаривать задом наперед.)

— Куда идешь?

— Ыде течсан.

Даже бранились наоборот:

— Каруд!

— Лесо!

— Ценеджоререп!

Коля Ковалев, заведующий молодежным клубом, мрачный и решительный парень, носивший круглый год черную косоворотку и офицерские диагоналевые галифе, раздраженно одергивал бывших снеговых сов:

— Говорите по-русски!

В молодежном клубе у Семы произошли неприятности. Случилось это вот как: некто профессор Журовский прибыл в губернию с лекцией «Любовь с черемухой или без черемухи, теория стакана воды, пути взаимоотношения полов». После лекции Александра Петровича должен был состояться диспут. Билеты были платные — от пятидесяти копеек до рубля двадцати пяти. Весь чистый сбор (за вычетом гонорара Журовского) в пользу МОПРа.

Еще накануне Коля Ковалев продал все билеты. Для лектора поставили аналой, изъятый из церкви, покрыли его красной скатеркой, и рядом, на табуретке, приготовили стакан чаю. Появление москвича было встречено аплодисментами. В первом ряду сидела Сонечка Карпова рядом с Семиной теткой. Сам Сема слушал лекцию из-за кулис: тут, бесплатно, сгрудился весь актив.

На Журовском был костюм в полоску, рубашка, как сам он выразился, «глаже-манже», остроносые ботинки шимми, галстук бантиком. По рядам пробежал шепот — вот, оказывается, как одеваются профессора.

Александр Петрович под бурные аплодисменты зала остроумно и зло высмеял теорию «любви без черемухи» и долго глумился над защитниками «стакана воды». Он привел массу цитат, читал нараспев стихи, простирал вперед руку и красивым движением закидывал назад легкие, длинные редеющие волосы. Лекция прошла блестяще. Но ни один человек не изъявил желания участвовать в диспуте. Коля Ковалев выразился в том смысле, что «попахивает катастрофой».

В перерыве публика гуляла перед клубом под акациями, ела мороженое, пила лимонад. Но что же будет после перерыва?

Журовский дважды пересчитал причитающиеся ему червонцы, уложил их в бумажник, бумажник запрятал глубоко в карман и на глазах актива карман заколол английской булавкой, потом потянулся, широко зевнул, показав всем белозубый, красный рот, и спросил:

— Ну? Что же с диспутом? Молодежь? Или нету больше пороха в пороховницах?

Взгляд его вдруг остановился на розовом, круглом, совершенно еще детском лице Семы Щупака. Коля Ковалев тоже повернулся к Семе. И Бориска из бывшего братства «Снеговых сов» смотрел на Щупака.

— Вы должны провозгласить теорию «стакана воды»! — произнес профессор Журовский. — Пусть завяжется дискуссия…

И неожиданно добавил:

— Это будет… смешно. Э?

— Видите ли, — мгновенно вспотев, попытался отказаться Сема, — я никак не могу согласиться с тем, что любовь к женщине может быть уподоблена жажде, которая равна водяной жажде…

— Ах, батенька! — опять потягиваясь, вздохнул профессор. — Ужели вы думаете, что с трибуны непременно надо высказываться искренне? В данном случае мы просим вас помочь нам в дискуссии, которая срывается. Понимаете? Сры-вает-ся. Я, профессор Журовский, и ваши товарищи просим вас…

Сема сдался. Товарищи и профессор просят, может ли он отказаться? Зазвонил третий звонок, зал опять загудел, все места вновь были заняты. Медленно поднялся занавес с нарисованным на нем пожарищем. Сема оперся рукой об аналой и, с ужасом глядя на Сонечку и на тетку, понес свой ужасный, кощунственный и цинический бред. Боже, что он говорил, бедный, толстый, погибающий на глазах у всех Сема Щупак! Какие неожиданные омерзительные слова изрыгал он помимо своей воли, — он, не посмевший даже взять под руку Сонечку Карпову, не то что отнестись к ней как к стакану воды…

А профессор все кивал и записывал, записывал и кивал.

Как во сне, Сема заметил: низко-низко склонилась тетка-учительница.

Сонечка, милая Сонечка, в беленьком платьице, с черной косой, спадающей через плечо, сидела, закрыв пылающее лицо ладонями.

Ковалев ухмылялся, довольный и строгий. Бориска стоял за кулисой, кусая губы.

— Какая там черемуха, какие букеты! — говорил Сема сиплым от ненависти ко всему сущему голосом. — Ишь чего захотели! Все это ложь, прикрывающая влечение полов, свойственное всему живому…

— То есть человека вы уподобляете свинье? — вежливым голосом спросил профессор. — Человек с большой буквы и хряк, по-вашему, одно и то же?

Удара отсюда Сема никак не ожидал.

— Позвольте, — облизав губы, сказал он.

— Не позволю! — крикнул профессор. — Не позволю! — вставая, повторил он и, обратившись ко всему залу, заявил: — Довольно, не так ли, товарищи? Хватит! Я лично сыт по горло…

— Довольно! Не позволять! Хватит! — закричали Семины школьные учителя, фининспектор Бутурлин, портниха Людмила Аркадьевна, дьячков сын Пунька, хлеботорговец Пилецкий и другие жители местечка.

— Но я! — заорал Сема. — Я…

Уйти ему не дали. Он стоял за аналоем, а про него говорили такое, что он в конце концов даже начал удивляться. Сема Щупак оказался грязной гадиной, вползшей, как тать, в новое общество, где любовь, освобожденная от пут религии, предрассудков, мещанства и всего прочего, существует в своем подлинном виде. Его, Сему, называли развратником с лицом агнца. «Почему агнца? — печально подумал он. — Разве я на овцу похож?» А Коля Ковалев, тот самый Коля Ковалев, который отлично знал, почему Сема нынче выступил поборником теории «стакана воды», — этот самый Ковалев назвал Сему в своем коротком, гневном и жестком выступлении «зарвавшимся солипсистом».

Диспут затянулся до часу ночи. Под конец Сема ни о чем уже не думал. Ему было все равно, особенно после того как Сонечка с теткой ушли. Он стоял за конфискованным аналоем, вздыхал и старался не зевнуть. «Теперь мне крышка, — уныло раздумывал он. — Пожалуй, я конченый человек!»

— Жарко пришлось? — спросил Сему профессор, опять потягиваясь, после всего происшедшего. — Дали вам жару?

— Знаете что? — вспылив, сказал Сема. — Я лично думаю, что никакой вы не профессор. Так профессора не поступают. Так поступают провокаторы!

— Наглец! — завизжал Журовский. — Щенок!

— А вы — проходимец и жулик! — глядя прямо в глаза Александру Петровичу, заявил Сема. — И если вы профессор, то покажите документы. Тогда я извинюсь перед вами. Да, да! — срываясь на фальцет, заорал он. — Профессора — это порядочные люди, а вы пользуетесь тем, что тут глушь, уезд, дурачите людей, но только запомните: в Советском Союзе Хлестаковым туго приходится…

Сему вытолкали.

Но «профессор» ночью удрал, и не только из уезда, а из всей губернии. Впрочем, это Семе нисколько не помогло…

Опустив голову, вошел он в свою калитку. Тетка сидела на крыльце, гладила кота. Улыбка у нее была невеселая, когда она сказала:

— Иди пей молоко, развратник! Возьми из маленькой кринки, в большой поставлено на простоквашу.

Кот спрыгнул с теткиных колен, потерся о Семины ноги.

— Понимаешь, тут недоразумение, — произнес запинаясь, но довольно развязно Сема. — В сущности, я вовсе не принадлежу к сторонникам теории «стакана воды»…

Тетка кротко усмехнулась.

На следующий день Сема возле собора встретил Сонечку Карпову. Она с ним не поздоровалась, гордо вскинула маленькую голову, встряхнула черной, глянцевитой косой. Сема записал в дневнике:

«Беспредельно глупо. Ничего, еще крепче сожму зубы. Никто не увидит мою скупую мужскую слезу».

В молодежном клубе Коля Ковалев встретил Сему ироническим возгласом:

— А, солипсист!

— Я не солипсист! — возразил Сема. — И вообще вчерашняя история…

— Ты солипсист, и притом зарвавшийся! — сухо сказал Ковалев. — Желаешь знать почему? Изволь. Я глубоко убежден в том, что ты признаешь единственной реальностью индивидуальный субъект, то есть самого себя.

— Я и тебя признаю, и вчерашнего проходимца Журовского, и…

— Весьма возможно, что признаешь, но только как собственное ощущение…

Глаза у Коли сделались вдруг немножко сумасшедшими…

— Да не как собственное. Вот ты… — Сема совершенно терялся. — А вот я… и, разумеется, субстанция…

— Однако, — возразил Ковалев, — однако, Щупак, ты подрываешь среди молодежи мой авторитет, заявляя во всеуслышание, что Журовский, приглашенный мною, — проходимец и Хлестаков. А так как ты матерый солипсист и признаешь реальностью только самого себя, то, следовательно, все, что ты говоришь про меня и про профессора, есть твое представление, а не наша суть…

— Ты психический! — испуганно сказал Сема. — Тебе лечиться надо.

— Весьма вероятно, что мне надо лечиться, тебе же, индивидуалисту-солипсисту и хлюпику-интеллигенту, не место в комсомоле…

— Это еще вилами на воде писано — тебе или мне не место. Ты — догматик, начетчик и талмудист…

— Опять начинаются солипсистические штучки! — мрачно усмехнулся Ковалев.

История с «любовью без черемухи» начала постепенно забываться, но Сонечка больше с Семой не здоровалась. Впрочем, Щупак не очень долго огорчался. Радий Луков познакомил его со своей сестренкой Электрой, и теперь Сема ей читал стихи и некоторые выдержки из своей тетрадки. Электра слушала, задумчиво ела пирог с черникой, позевывала и говорила:

— Ты не думай, что мне скучно. Это у меня — желудочное. У мамы тоже так бывает.

В молодежном клубе Коля Ковалев не позволял даже шутить и дурачиться.

— Доктор Ватсон, — говорил Сема, — налил себе стакан грогу и, закурив сигару…

— Какую сигару? — тяжело спрашивал Ковалев.

— Ну… «Виргинию».

— А почем ты знаешь?

— Пошел к черту!

— Вот поставлю вопрос на бюро, — сообщал Ковалев, — тогда поглядим. «Виргиния»! Твой Нат Пинкертон — провокатор рабочего класса. Тоже — нашел откуда цитаты брать!

Однажды Сема написал стишок с такой строфой:

Хочу я бурное море,

И яхту я тоже хочу,

И кружку ароматного эля.

И об этом я вовсе не шучу.

— Не шутишь? — спросил Ковалев.

— Не шучу.

— Явишься на бюро, заявляю официально.

— Ну и хорошо.

За ароматный эль, за бурное море и за яхту, а главное, за то, что он вовсе не шутит, Семе вкатили выговор. Он поехал в губком, губком вернул его в уком, туда вызвали Ковалева и секретаря бюро. Мрачный философ Коля в укоме вдребезги разругался с секретарем и один пошел на речку купаться. Бюро было созвано опять. Так Семе было разрешено хотеть ароматный эль, бурное море и яхту, то есть все то, чего он, в сущности, никогда не хотел и даже не видел.

Он стал говорить о себе в третьем лице, часами сидел над дневником, гуляя с Электрой и ее пшеничными подружками, вдруг раскидывал руки наподобие крыльев и говорил загробным голосом:

— Я ворон, а не мельник. Упал двенадцатый час, как с плахи голова казненного. Ван-Гутен и Гутен Таг — здесь есть что-то метафизическое.

И спрашивал:

— Страшно?

На вечерах в клубе он декламировал стишки:

Го, го,

Го, го, го, го,

Го, го,

Идем, идем

Сквозь белую гвардию снегов!

Затем пояснял:

— Товарищи! Данный еще нигде не опубликованный отрывок рисует нам поступательное движение революции…

— А что значит «го»? — терпеливо спрашивали из публики. Сема пытался объяснить, что значит «го».

— Солипсист несчастный! — усмехался сидевший в первом ряду Ковалев.

Электра Лукова — сестра Радия — довольно быстро переутомилась и от Семы и предпочла ему нахального, в начищенных до металлического блеска сапогах дьячкова сына Пуньку. Вдвоем они теперь сидели в скверике, лузгали подсолнухи и всех осуждали, а когда проходил Сема, то Пунька непременно говорил ему вслед какую-либо пакость.

Жить было трудновато. Тетка умерла, пришлось и работать и учиться. На Подгорной улице у бойни постукивал, попыхивал дымком маленький, за высоким частоколом, маслобойный заводик братьев Нотовичей. Сему направили туда как комсомольскую прослойку и активиста. Братьям Нотовичам комсомольская прослойка, да еще пишущая в губернскую газету насчет охраны труда, была совершенно не нужна. Сначала старший брат Нотович, по кличке Жмурик — потому что всегда сладко, как кошка, жмурился, — предложил Семе должность лаборанта. Лаборатории на заводике не было, и Сема понял, что его хотят просто купить.

— Э, — возразил Жмурик, — какая вам разница — есть, нет? Получите белый халат, регулярную зарплату, будете учиться в вашей школе, и мы поладим.

— Нет, мы не поладим! — твердо ответил («отрезал» — было записано в дневнике этим же вечером) Сема. — Я пришел рабочим и буду рабочим.

— Такой принципиальный?

— Какой есть.

Младший Нотович, Жорж, возненавидел Сему лютой ненавистью — сразу, с первого же разговора. Жора носил бриллиантовые запонки, бриллиантовую булавку в галстуке, лаковые туфли, мягкую шляпу — в праздники. В будни он не мылся, не брился, ел руками из миски здесь же, на заводике, и поминутно подозревал всех в том, что его обкрадывают. «Совсем молодой и уже абсолютный мерзавец», — записал про него в дневнике Сема.

Комсомольца и активиста Щупака братья решили поскорее замучить, для того чтобы он поднял лапки кверху и ушел по собственному желанию. В первый же день его поставили на горизонтальные жернова, а мастеру велели уйти, якобы к врачу, а потом в постель. Сема отработал две смены. Едва разобравшегося в жерновах, его наутро отправили на вальцовку, потом на цилиндры, потом обратно на жернова, потом на погрузку. Заводик был древний, жернова никуда не годились. В маленькой поломке оказался виноват Сема. Жорж вычел из Семиной зарплаты двадцать шесть рублей тридцать две копейки, в чем Щупак и расписался. К получению наличными осталось два рубля девять копеек.

— Согласно колдоговору! — выедая баранье рагу из чугунной латки, заявил Жора.

— У вас все согласно колдоговору! — сказал Сема. — И то, что старик Межевич работает у вас почти бесплатно, — тоже согласно колдоговору. Между прочим, советская власть существует и на вас, нэпманов, тоже.

Хромой старик бобыль Межевич жил при заводике сторожем. Ему позволяли брать для «питания безвозмездно» подсолнечное масло и разрешали существовать в сторожке, похожей на большую собачью будку. Межевич был немножко с придурью — «городской сумасшедший», — это случилось с ним после того, как бело-зеленые бандиты у него на глазах зарубили саблями мадам Межевич — так он называл свою покойную жену.

— А вас интересует Межевич, хотя он из дворян? — осведомился Жора.

— Интересует.

За подписью «Око» в губернской газете появилась заметка Семы о старике Межевиче. Кончалась она так: «Мы верим в торжество справедливости!»

Братья Нотовичи предложили Межевичу уладить дело миром, даже подарили ему старое пальто, но Сема и его новые друзья на заводике — вальцовщик Сигизмунд Августович и грузчик Мотя — подговорили Межевича подать в суд. Старик выиграл дело. Жмурик Нотович в этот вечер напился пьян, Жорж сказал Семе:

— Это даже странно: у меня больше классового чутья, чем у вас. Теперь этот осколок контрреволюции воспрянет на моих трудовых деньгах. Чудовищно!

В свободное от работы на маслобойном заводе время Щупак много занимался.

Читал книги по всем областям знания, делал выписки, зубрил немецкий язык, бормотал Пушкина:

На холмах Грузии лежит ночная мгла;

Шумит Арагва предо мною.

Мне грустно и легко; печаль моя светла;

Печаль моя полна тобою,

Тобой, одной тобой…

Ему было действительно грустно. Он представлял себе девушку, непременно золотоволосую, непременно в кожаной куртке, непременно с маузером на ремне…

Мне грустно и легко; печаль моя светла…

Он хотел любить, а любить было некого. Он представлял себе разговоры непременно умные, непременно горячие, непременно с тонким остроумием…

Печаль моя светла…

«Поеду учиться, — думал он, раздеваясь, — поступлю в университет… Не всю жизнь мне делать масло… Будут профессора…»

Мне грустно и легко…

Как-то ему приснился солипсизм.

Солипсизм было длинное, серое и шипящее. Оно ползло и выделяло дым.

«Пусть еще раз скажет, — решил Сема, — ударю в морду. До галлюцинаций довел, сволочь!»

Кончив семилетку и провоевав на заводике еще около двух лет, Сема уехал в Ленинград.

Ленинград его ослепил и оглушил.

В день приезда он очень долго стоял возле Публичной библиотеки. Над улицами летела пыль, поднимаемая жарким ветром. Шипели трамбовки. Студенты, шлепая разношенными сандалиями, исчезали в прохладном и таинственном вестибюле огромного здания. «Там хранятся фолианты, — думал Сема, — там хранятся клинописи и фолианты. Они сейчас будут трогать клинописи руками». Его толкнули, он почтительно извинился: в Публичку шли премудрые люди, он должен был уступать им.

Потом в садике возле памятника Екатерины он купил себе яблоко и сжевал его, морщась от кислоты и глядя на изгаженных голубями царедворцев и на игравших возле пьедестала детишек. Пыль летела по-прежнему. «Вот здесь ходил А.С.Пушкин, — думал Сема, — со своим другом Вяземским».

В табачном киоске он купил открытку и, уже послюнив карандаш, вспомнил, что писать, собственно, некому. С учета снят. Может быть, написать Коле Ковалеву?

И он написал Коле Ковалеву.

«Милый Коля, — писал Щупак, — сказка это, чудо или это бред, но я в Ленинграде. Прямо передо мной Екатерина. Во дворец (в Зимний) можно входить. Мне очень грустно, дорогой Коля! Знаешь, тут в 12 часов дня стреляет пушка. Вот бы нам в местечко? На островах тут бывшие дачи все заняты Домами отдыха. Сейчас пойду в Петропавловскую крепость. Обедал за тридцать пять копеек — шницель. Будь здоров, напиши мне до востребования в почтамт. Передай привет ребятам. Сема».

Опуская открытку в почтовый ящик, Сема вдруг вспомнил маслобойный завод, речку, музыку в саду, свою полку с книгами.

Ночью он попал в заведение на Обводном и напился пьян. Два подозрительных типа подсели к его столику. Он поил их и читал им стихи:

По вечерам над ресторанами…

Типы слушали, будто бы даже восхищались.

— Ишь ты! — говорил один.

— Картина, картина! — поддакивал другой.

— Полная картина.

— Чудесные стихи! — кричал Сема. — Вы только послушайте: «В моей душе лежит сокровище». И таких стихов сколько угодно. Один Пушкин чего стоит.

Типы пили портвейн, похожий на чернила, с любопытством поглядывали на красное от пива и от вдохновения Семино лиц, на его русые волосы, на добротный перелицованный пиджак и перемигивались.

— А скажите, — спрашивал Сема, — тут в Ленинграде есть какие-нибудь, ну… морские таверны? Мне бы только поглядеть. Понимаете? Там, где моряки, а?

— Чтоб с бабами? — спрашивал тип постарше и помордастее. — Вам поиграть?

— А там и карты есть? — не понимал пьяный Сема. — Разве карты еще не запрещены?

Во втором часу ночи Сема вдруг почувствовал в своем кармане чужую руку и, развернувшись от плеча, ударил одного из типов по зубам. Тип качнулся и нырнул головой, точно купаясь, в серый мрамор стола, но в ту же секунду страшный удар железной перчаткой в грудь свалил Сему с ног…

Он очнулся от холодной воды.

Немолодой человек с седеющими уже висками, стриженный бобриком, в гимнастерке военного образца, поливал ему голову из жестяной кружки.

«Таверна! — смутно подумал Сема. — Меня ударили навахой. Или кортиком. Только бы металл не был отравлен!»

И опять забылся.

Потом они долго ехали в машине уголовного розыска. Сема первый раз в жизни ехал в автомобиле и, несмотря на тошноту, головокружение и противную вязкую истому, наслаждался. «Авто! — думал он. — Меня мчат в авто!» Типы тряслись на скамейке напротив. Они были чрезвычайно мрачны и в очередь курили одну папиросу. Тот человек, который поливал Сему водой, угрюмо молчал.

«А может быть, я кого-нибудь убил? — внезапно испугался Сема. — Тогда будет мне таверна. Эх, черт!»

Его мучили угрызения совести. Почти с нежностью он вспоминал рацеи Коли Ковалева, свои бои с братьями Нотовичами, сквер, все то, от чего он уехал…

В уголовном розыске на площади Урицкого Сема долго ждал в коридоре, прежде чем его вызвали.

— Направо! — сказал штатский парень в высоких сапогах, с маузером на боку. — Направо к товарищу Лапшину. Да вы же налево идете!

Сема еще не слишком хорошо соображал, и Лапшин понял это. Молча он перелистывал Семины документы и покуривал…

«Что ж, — думал Сема. — Теперь в тюрьму. Все как полагается. За решетку. Сижу за решеткой в темнице сырой. Выгонят из комсомола. И справедливо выгонят. Может быть, я убийца! Хотя, впрочем, кого же я убил?»

— Фамилия? — спросил Лапшин.

— Щупак.

— Имя?

— Там же все написано…

Когда Сема ответил на все вопросы, Лапшин приказал ему пересчитать деньги. Покуда Щупак считал, пересчитывал и недоумевал, Лапшин пил чай с ванильными сухарями.

— Ну?

— Не хватает.

— Неужели? И много не хватает?

— Много! — глупо улыбаясь, произнес Сема. — Только девять рублей осталось, и вот еще мелочь…

— А было?

— Двести семьдесят.

— Много пропили?

— Не знаю.

— А с кем вы сидели — знаете?

Сема слегка приоткрыл рот.

— Вы пили с матерыми рецидивистами. Одного зовут Барабан, другого Невеста…

— Невеста? Он же мужчина…

Лапшин вздохнул.

— Щенок вы косолапый, а то-оже, по ресторанам. «Таверна». Черт знает каких слов наберутся, а потом вот — «где мои деньги?», «Наваха»…

— Разве я про это… говорил?

— Нет, я про это говорил! — угрюмо произнес Лапшин. Открыл сейф, вынул оттуда пакетик, накрест перевязанный бечевкой, и протянул его Щупаку.

— Вот ваши деньги, за исключением девятнадцати рублей. Их вы, наверное, успели пропить. Напишите расписку.

— Все?

— Все. Можете идти. Возьмите пропуск, в соседней комнате вам поставят штампик.

Сема встал.

— Дело вот в чем… — сказал он.

И вдруг ни с того ни с сего поведал незнакомому сыщику всю свою жизнь.

— Куда же вы собрались поступать? — осведомился Лапшин.

— Я… меня интересует искусство… Например, Институт истории искусств… Я бы…

— Да, искусство! — задумчиво подтвердил Лапшин. — Нынче многих искусство интересует. Вот рецидивист Невеста тоже в киноактеры метил…

Сема молча немножко обиделся. «Странные ассоциации», — подумал он.

— А чтобы дело полезное делать — это мало кто задумывается, — продолжал Лапшин. — Чего, например, лучше — рабочий! Государство наше как-никак не истории искусств государство, а рабочих и крестьян…

— Я и работал на заводе…

— Работал? — усмехнулся Лапшин. — Таких, милый человек, работников нынче хоть пруд пруди — делают себе рабочий стаж. Нет, не то…

— Знаете, — внезапно оживился Сема, — возьмите меня к себе в органы!

Он сидел перед Лапшиным, прямодушный, голубоглазый, насквозь пропахший подсолнечным маслом, толстый и косолапый…

— В пир… в пинкертоны? — спросил Лапшин.

— Ага.

— Молода, в Саксонии не была! — усмехнулся одними губами Лапшин. — У нас работенка, товарищ дорогой, серая, будничная. А вот на работу встать я могу тебе помочь…

И велел позвонить ему по телефону в среду после шести вечера.

Сема позвонил и в четверг уже оформлялся в числе ста комсомольцев, уезжающих на Гидроторф.

Комсомольцев провожали с оркестром. Плакали девушки. Сема торчал в окне и махал веером, купленным перед отъездом в игрушечном магазине. Его лично никто не провожал, но так как провожающих было много, то Щупак не чувствовал себя особенно одиноким. В пути он декламировал Маяковского, пел песни, вывешивал на стенке вагона распорядок дня и ухитрился даже выпустить номер ильичёвки с собственными карикатурами и со стихотворением, кончавшимся так:

Наш паровоз, лети вперед

На торфе остановка.

Другого нет у нас пути,

В руках у нас винтовка.

С.Щупак

— Что ж ты подписываешься? — сказали ему. — Не твой ведь стишок…

— Моя аранжировка, — ответил Щупак, — а если не нравится, напиши другое.

Потом ехали пароходом.


На пристани комсомольцев никто не встретил.

Трое сейчас же решили ехать назад. К ним присоединилось еще несколько человек. Длиннорукий, рыжий комсомолец Гребако заявил, что он «не намерен».

Было уже совсем темно.

Никто не знал, куда идти, хотелось есть. Беленькая девочка Ефремова заплакала.

— Ну что это, — говорила она, — у меня и денег нет…

Начался дождь. Ребята стащили сундучки, баулы и чемоданы под навес. Тут пахло смолой и мышами. Из окошка дежурного доносилось пение:

Очи черные,

Очи страстные…

Сема подошел к окну, отодвинул рукой занавеску и спросил:

— Как на Гидроторф пройти, хозяин?

«Хозяин» лежал на клеенчатом диване с женщиной. У женщины было красное, глупое лицо и растрепанные волосы.

Мужчина играл на гитаре. Гитара лежала у него на животе, длинная георгиевская лента висела до самого полу, на стуле поблескивала банка с черным пивом.

— Послушайте, — во второй раз крикнул Сема, — как пройти на Гидроторф?..

Мужчина поднялся и, размахивая гитарой, подошел к окну.

— Просто, — сказал он, — пойдешь…

— Ну?

— На легком катере…

— Ну?

Мужчина нелепо в рифму выругался, захлопнул окно, опустил занавеску и погасил свет. На Волге орали пароходы.

По-прежнему дождь барабанил по жестяному навесу. Сема печально засопел, поднял воротник пиджака, нахлобучил пониже кепку и, сунув руки в карманы, зашагал в город. На почту его не пустили.

— Закрыто, — сказал голос из-за двери, — чего ломишься?

Из милиции разговаривать с Гидроторфом тоже не разрешили.

Наступила ночь, а Сема все бродил из улицы в улицу, старательно разыскивая хоть какое-нибудь гостеприимное по виду учреждение, но отовсюду его прогоняли.

В одиннадцать часов Сема добрел до больницы. Бородатый фельдшер впустил его в свою дежурку и кивнул на телефон. Гидроторф очень долго не отвечал. Сема дул в трубку, называл телефонистку «дорогим товарищем» и, из опасения надоесть фельдшеру, говорил:

— Извините, доктор, я сейчас…

— Гм, — произносил фельдшер, — что ж!

Тонкий голос дежурного по Гидроторфу заявил, что, во-первых, он ничего не знает, а во-вторых, даже если бы и знал, все равно транспорта нет.

Сема потребовал квартиру директора.

Директор спал. Будить его отказались.

Тогда Сема позвонил начальнику автопарка.

На пристани под навесом никто не спал. Беленькая девочка плакала. Ребята сосредоточенно курили. Желающих вернуться в Ленинград было уже девять. От усталости у Семы подкашивались ноги и гудело в ушах.

— Сейчас за нами приедут, — сказал он громко, — слышите, товарищи?

— Ври больше, — сказал кто-то из темноты, — мы целый час мотались по городу…

— Я звонил.

— Откуда?

— Из больницы.

Ему было холодно и очень хотелось есть. Кроме того, он насквозь промок. Но люди приободрились, настроение стало лучше, беленькая девочка перестала плакать. Для того чтобы стало совсем хорошо, Сема решил соврать.

— И о нас вовсе не забыли, — сказал он, — ничего подобного. Когда я звонил, то мне сказали, что машина за нами уже вышла. Хорошая, большая машина. Поместительная.

— На колесах, — сказал голос из темноты.

— Конечно, на колесах, — всерьез ответил Сема, — обязательно. Ну и вот. Нас ждут давно, барак нам приготовлен, все…

— Вот что, ребята, — густым и медленным басом предложил Ястребов, — надо Щупака сделать бригадиром. Правильно?

— Правильно, — сказала беленькая девочка, — надо энергичного.

В общем, история получилась довольно глупая. Его сделали бригадиром за то, что он наврал. Ведь в автопарке ему никто не ответил.

И тогда он вновь направился в город. Ужасно болели ноги, хотелось полежать, попить горячего чаю. И угнетала полная безнадежность положения.

«Удрать, что ли?» — подумал Щупак.

Но это было бы подлостью по отношению к товарищам.

На какой-то темной, хлюпающей от дождя, незнакомой улице, у огромных ворот разгружались грузовики — штук шесть-семь или даже больше. Красноармейцы в подоткнутых шинелях таскали в ворота ящики, там сиплый голос считал:

— Пятьдесят шесть, пятьдесят семь, пятьдесят восемь…

«Не жить мне на этом свете, если Красная Армия нам не поможет!» — загадал Сема.

И армия помогла. Из темноты вышел командир, посветил в Семино измученное лицо электрическим фонариком, выслушал печальную историю торжественного прибытия ребят и девушек на Гидроторф и велел Семе обождать. Командир этот оказался к тому же прекрасным шофером. Сема сел рядом с ним в сухую кабину и выслушал слова о том, что трудности закаляют, что будущий красноармеец (а все вы будущие красноармейцы) должен всегда быть в хорошей форме, не раскисать, даже когда двое суток не принимает горячей пищи, и прочее в таком же роде. Но никаких казенных интонаций в словах незнакомого командира Сема не расслышал. Порою даже казалось ему, что командир этот немножко посмеивается.

Подъехали к пристани, Сема встал на подножку, крикнул:

— Эй, товарищи, рассаживайтесь, попрошу спокойно, мест всем хватит, мы имеем семь машин, на бортах сидеть воспрещается, всем на пол, покрыться брезентом! На фронте случается и похуже, а все мы, в конце концов, будущие красноармейцы!

— О, дает бригадир! — произнес кто-то в темноте.

Из-под брезента голоса доносились, как из могилы:

— Душно!

— Примите сундук! Сундук же на меня поставили…

— Брезент под зады подсовывай, ребята, а то ветром оторвет…

Наконец Сема тоже уселся и захлопнул за собой дверцу.

— У меня просто нет слов, — сказал он. — Так выручили нас, так выручили. Может быть, мы теперь познакомимся? Щупак Семен.

— Сидоров Иван! — ответил командир, вглядываясь в залитую дождем булыжную мостовую.

В кузове, под брезентом, ребята пели «Слезами залит мир безбрежный», а Сидоров рассказывал, что, по его сведениям, дела на Гидроторфе идут из рук вон скверно, рабочая сила бежит, специалистов не хватает, на электростанции постоянно садится пар и отвратительно тянут котельные из-за слишком большой влажности торфа, что под угрозой выключения находятся многие промышленные предприятия края.

Сема слушал и удивлялся: откуда этот военный человек, командир, знает такие подробности насчет Гидроторфа?

— А мы вам кое в чем помогаем, — сообщил Сидоров. — Небогато, можно бы больше, но помогаем.

Грузовик, фырча и постреливая, мчался по темной лесной дороге. Фары едва пробивали влажную темень, но Сидоров вел машину легко и уверенно, точно чутьем угадывая рытвины и ухабы.


Никакого барака для вновь прибывших ленинградских комсомольцев не оказалось. Ни ужина, ни завтрака, ни даже обеда они не получили. Вещи валялись возле дощатой конторы, часть ребят спала вповалку на еще сырой после ночного дождя земле, часть бродила по завам и помзавам, пытаясь отыскать управу на все это безобразие.

Было жарко.

Солнце уже успело высушить остатки ночного дождя. Кричали петухи. Женщина полоскала белье в корыте возле дома. Сема вдруг вспомнил беленькую девушку. Ее звали Кларой.

«Клара, — думал Сема, — Клара, Кларетт, Кларнет, донна Клара. Она измучилась, донна Клара… Может быть, я, наконец, влюблен?»

Ему давно хотелось влюбиться, но влюбиться почему-то не удавалось.

— Донна Клара, — шептал Сема, — донна Клара. Под небом Сегедильи. Шумит, бежит Гвадалквивир… Донна Клара…

«Нет, — решил Сема, — это не то. Я не влюблен. Нисколько не влюблен».

В кооперативе по стенкам висели огромные расписные солонки, дамские шляпы, пачки бумаги «смерть мухам» и часы-ходики.

— Пищей не торгуете? — спросил Сема.

— Нет, не торгуем.

— Может, что-нибудь есть?

— Нет.

Все лето Сема не трогал дневника.

Писать было некогда, так же как и грустить.

Когда комсомольцы получили наконец барак, Сема принялся за искоренение клопов. С тремя помощниками он кипятил в часы отдыха воду, устанавливал по углам барака чудовищно вонючие курильницы, мазал койки керосином, советовался с врачом и опять начинал сначала.

— Есть подозрение, — говорил он, — что клоп является носителем бацилл рака.

Ребята рака не боялись.

Тогда Сема заявлял, что клоп располагает к заболеванию малярией.

И это не было страшно.

Но он до того всем надоел, что субботник все же был устроен: курились курильницы; мусор возле барака поливался известковым молоком; пол в бараке шпарили из ведер подслащенной кипящей водой с квасцами, кровати обливали раствором буры. Тараканы, несомые потоками воды, выливались из дверей барака и хрустели под ногами. Девушки орудовали нефтяным мылом.

К ночи Сема вывесил плакат:

Остановись, прохожий, задумайся, товарищ!

здесь НЕТ и НЕ БУДЕТ ни одного насекомого!

Плакат всем понравился. Сема очень быстро написал еще три:

кто плюет на пол, тот плюет в лицо своему товарищу

свою ненависть к буржуазии

воплотим в усиление бытовой чистоты

кто дружит с клопами, тот враждует с друзьями

Последний плакат был ребятами осужден как плоский и недоходчивый.

Работал Сема на аккумуляторе. Стоял удушающе жаркий июль. От жары и ветра Сема весь облупился. Кожа лезла с него клочьями. В поселковом кооперативе он купил себе шитую золотом тюбетейку и сам смастерил трусы — зеленые с красной отделкой. Когда солнце уж очень жгло, он поливал простыню водой и накидывал мокрое полотно на плечи бурнусом.

Работа была очень скучная, однообразная и унылая: сигналы флажком, слежка за уровнем гидромассы, черпак, мостик… Подолгу он один стоял на мостике и смотрел вдаль на краны, на поселок, на паровоз, бегущий там, где земля смыкается с небом.

Палило солнце. Кричали кузнечики.

На дальних полях, густой и черный, засыхал торф. К нему от аккумулятора тянулись трубы. Сема распределял торфяную массу по полям сушки.

Хотелось спать. Это было самым трудным — не спать, когда так ужасно хочется забраться в тень и уснуть хоть часок.

Для того чтобы не спать, Сема писал стихи.

Порой тоска наваливалась на Сему. Это бывало с ним, когда он думал о своем будущем.

Вот ребята!

Осенью они уедут в Ленинград. У них есть знакомые, работа, кино, книги.

А куда ехать ему, Семе?

И вообще — чей он? Местечковый? Нет. Ленинградский? Ленинград уж вовсе ни при чем.

«Я комсомолец, — утешал он себя, — я мобилизован на торф, я работаю».

Конечно же, он комсомолец, конечно… И конечно, торф.

Но иногда он подолгу лежал ничком в траве, высушенной солнцем. Ему хотелось уехать, или сделаться кинематографическим актером, или полюбить девушку навеки.

— Навеки, — шептал Сема, — твой навеки.

Шумела машина.

Флаг поднят, флаг опущен.

Сема пробовал массу черпаком на длинной ручке и опять мечтал, уткнувшись в траву.

Через месяц его перебросили в комсомольскую бригаду на третий кран. Над карьером стоял гром. Четыре струи размывали залежи торфа. Брандспойт дрожал, вода хлестала из медного ствола под давлением двенадцати атмосфер. В высоком голубом небе пели жаворонки. Через час-два со Щупака начинал лить пот. Тогда он передавал рукоятки брандспойта другому карьерщику, простывал и, натянув брезентажку, лез в холодный черный кисель карьера — к торфососному крану. Там, ворочаясь как медведь, он выбрасывал на берег коряги, палки, корневища — все, что могло засорить хобот крана, и опять вылезал к брандспойту, страшный, измазанный и круглый, как шар.

Пошабашив, он ехал со своей бригадой в автодрезине к поселку, жевал хлеб и вдруг говорил: Ребята, гляньте, как красиво!

Ребята глядели, но не так на то, о чем говорил Щупак, как на него самого.

Он был хорош в такие минуты: глаза у него становились милыми и мягкими, он забывал жевать и сидел с набитым ртом — круглолицый, розовый, поросший пушком, как персик. Ветер раздувал его спецовку, он расчесывал пальцем грудь и, будто отвечая самому себе, бормотал:

— А вон и лес. Рыжий..

В начале сентября комсомольская бригада получила переходящий приз — Красное знамя — и продержала его до самого конца работ.

Поздней осенью мобилизованные уехали. Сема остался. Дули холодные, серые ветры. Поселок готовился к встрече зимы. Уезжали инженеры, техники, десятники. По улицам летели бумажки.

Зашивались досками окна бараков. Тракторы, урча и постреливая, развозили прицепы, груженные топливом.

Сорок часов с лишним Сема работал на отводе своего крана. Ночью кран стал оседать в мягкий, размытый непрестанным ливнем грунт. Поднялась паника. С воем хлестал ливень. Во мгле, при свете ацетиленовых фонарей, мелькали буденовки красноармейцев. «Армия нас выручит!» — подумал Сема. И на вопрос, как у него дела, ответил, что ничего, справится сам. В вое ветра и ливня никто не заметил, как Сема, оступившись, полетел в глубокий карьер. Вытащили его красноармейцы и их командир, знакомый со дня приезда на торфоразработки, — Сидоров.

— На ноги можешь ступить? — спросил он.

— Нн-е-ет! — проскулил Сема. — Выло-омал, наверное!

— Ничего не выломал, ушибся…

Умелыми руками, еще до приезда санитарной машины, он разул Сему, осторожно прощупал кости, сказал, что жив будет Сема и даже танцевать сможет.

— А вы — в-врач?

— Нет, жена у меня медичка.

— Больно з-з-здорово!

— А ты не реви!

— Это только скупая мужская слез-за! — произнес Сема вычитанную фразу.

Сидоров обещал написать письмо и уехал.

Потом в больнице врач показал Семе краевую газету, где было напечатано черным по белому, что комсомолец ленинградец Щупак совершил подвиг.

— А что? — сказал Сема. — Подвиг не подвиг, но труса не праздновал…

Погодя, спохватившись, не хвастает ли, добавил:

— Каждый на моем месте поступил бы так же…

И жадно впился в газету: там ведь было напечатано, что он, Сема Щупак, — ленинградец.

— Я — ленинградец! — сказал он грозно.

Он поправился, но не совсем. Не то чтобы он оставался хромым, но ноги сделались какими-то не своими, они иногда вовсе переставали слушаться, иногда подолгу ныли, иногда ходить он мог только косолапо.

Ему предложили новую для него, странную даже работу.

К весне Сема Щупак заправлял питанием всех рабочих на торфу. Своего предшественника он отдал под суд. Под суд пошли два заведующих складами, повар и пекарь основной пекарни.

В марте он получил премию — пятьсот рублей.

В его личном распоряжении была ручная дрезина. Целыми днями он пропадал в дальних поселках. На полях разлива, на кранах, в механическом и в кузнечном появились наконец горячие завтраки.

Каждое кило сахара, масла, риса стоило Семе величайших трудов и усилий, но все же он наладил специальное детское питание и открыл детскую столовку. В конце апреля ему удалось поставить диетический стол. Он даже ухитрялся помогать больнице.

Как-то поздним вечером его позвали в партком.

Было еще холодно. Под ногами трещал тоненький весенний лед. Брехали поселковые собаки. На площадке возле клуба девушки качались на качелях.

Вызвездило.

Идти было легко и приятно.

Сема расстегнулся, сдвинул шапку на затылок и засвистал песню.

В кабинете секретаря парткома сидел человек лет сорока пяти, с бритой головой, с широким, в оспинах, лицом, с умными маленькими глазами.

— Будем знакомы, — сказал он, разглядывая Сему, — садись.

Сема сел.

— Расскажи, как работаешь? — попросил человек, пододвинул к себе тарелку с остатками супа, накрошил в тарелку хлеба и принялся есть.

— Да как вам сказать, — начал Сема, — работа чрезвычайно сложная, в двух словах не объяснишь…

— А ты постарайся…

— Позвольте, — сказал Сема, — но ведь я даже не знаю… с кем, так сказать, имею честь…

Человек назвал свою фамилию.

Семе показалось, будто он ослышался…

— Минуточку, — произнес он, — так ли я понял…

Человек доел суп, вытер рот ладонью и заставил Сему рассказать все о своей работе.

Сема говорил до двух часов ночи.

Порою ему становилось холодно, он замолкал и разглядывал собеседника — его пиджак, поблескивающие ордена, большие волосатые руки. Неужели это тот человек, о котором он столько читал? Неужели ему он, Сема, говорит о ячневой крупе, о баранине, о гнилой капусте?

Когда разговор кончился и Сема встал, человек протянул ему свою большую руку и негромко сказал:

— Я еще кое-что о тебе, Щупак, знаю…

Сема побагровел: наверное, всплыла наружу история с «таверной»?

Но речь шла не о таверне. Все было гораздо проще: Сема открыл на станции маленький буфетик, нечто вроде кафе или чайной. Поэтому люди, приезжавшие на поезде-подкидыше на работу и не успевшие позавтракать дома, тут всегда могли получить и чай, и яичницу, и бутерброд, и тарелку горячей каши с молоком. Открывалось заведение за десять минут до прихода поезда. Об этой нехитрой затее и пошла речь.

Сема опять сел, вновь заговорил. Собеседник записывал в большой блокнот.

— Ну что ж, — сказал он на рассвете. — Надо бы тебя, парень, очень похвалить, но боюсь, зазнаешься. Хороши наши ленинградцы, а?

— Я не ленинградец! — сказал Сема. — Я из провинции. А с ленинградцами я оказался случайно.

— Тоже неплохо. Значит, молодцы наши советские люди. Впрочем, быть тебе ленинградцем, зовут тебя туда на работу, жди…

Щупак прождал около месяца. Телеграмма была от Сидорова: «Выезжай интересную работу Нерыдаевский жилищный массив Сидоров».

Большой, расхлябанный грузовик «Рено» отвез Сему в Нижний. По левую сторону шоссе текла розовая в утренних лучах солнца, широкая и могучая Волга. Шофер поднял смотровое стекло, поддал газу и пустил машину на полный. Прохладный ветер вдруг ударил в лицо, зашумели придорожные сосны, Волга потекла быстрее.

— Куда ж теперь? — спросил шофер. — Учиться?

— Нет, работать.

— Ну, от работников автопарка вам спасибо, — неожиданно сказал шофер, — хорошо снабжали. Будем вас вспоминать.

Сема сконфузился и улыбнулся.

На половине пути он остановился попить квасу. Широколицая баба, ласково улыбаясь, наливала одну за другой пивные кружки холодным хлебным квасом. На Волге ревели пароходы.

Сема пил квас и вспоминал пристань, фельдшера, гитару, женщину с глупым лицом.

Все это осталось позади.

— Значит, и снабженец может быть честным человеком, — продолжал шофер. — Это я в отношении вашего багажа говорю. Легонький у вас чемоданчик и даже костюм нисколько не выдающийся. Но, с другой стороны, если по жизни рассуждать, даже форменный ворюга не станет людям особенно шикарным туалетом глаза рвать — разве не верная у меня постановка вопроса?

— Верная! — нисколько не обижаясь, сказал Сема.

В вагоне Сема вытащил дневник и записал:

«Еду в Ленинград, как ленинградец, по вызову на работу. Что бы сказал мой милый, ограниченный Коля Ковалев или жмоты братья Нотовичи? Впрочем, каждый человек стоит столько, сколько он стоит, минус его тщеславие».

Читать далее

Добавить комментарий

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. правила

Скрыть