Онлайн чтение книги Огнем и мечом
XXXIII

Скшетуский со своим отрядом отправился не в Тарнополь, а в Збараж, так как от князя пришел новый приказ идти туда. Дорогой он рассказывал верному слуге о своих приключениях, как был взят в плен в Сечи, сколько пробыл там, сколько выстрадал, пока его не отпустил Хмельницкий. Они подвигались медленно, хотя не везли с собой никаких тяжестей: ехать пришлось по такому разоренному краю, что с трудом можно было доставать припасы для солдат и лошадей. Временами они встречали толпы исхудалых людей, особенно женщин и детей, которые просили у Бога смерти или даже и татарской неволи, ибо там их кормили бы по крайней мере; а здесь, хотя было время жатвы, полчища Кривоноса уничтожали все, что можно было уничтожить, есть было нечего, и уцелевшие жители питались лебедой. Только около Ямполя отряд вступил в местность менее опустошенную, где можно было доставать припасы и подвигаться скорее; они пришли в Збараж через пять дней.

В Збараже был большой съезд. Князь Еремия остановился там со всем войском, кроме того, здесь было много шляхты и солдат. Все только и говорили, что о войне, висевшей в воздухе; город и все окрестности были переполнены вооруженными людьми. Партия мира в Варшаве, которую обнадеживал воевода Кисель, не отказалась еще от переговоров и верила, что путем соглашений можно будет предотвратить бурю, но она поняла также и то, что переговоры могут быть успешны только тогда, когда будет наготове сильное войско. Было объявлено "посполитое рушение" и созваны все войска; хотя канцлер и регенты еще верили в мир, но между шляхтой царило воинственное настроение. Победы Вишневецкого разожгли воображение и возбудили жажду мести за Желтые Воды, за Корсунь, за кровь погибших мученической смертью, за позор и унижение.

Имя грозного князя, окруженное ярким ореолом славы, было у всех на устах, и вместе с ним от берегов Балтийского моря до Диких Полей раздавался зловещий крик: "Война! Война!"

Война! Ее предсказывали и знамения на небе, и пылавшие лица людей, и сверкавшие сабли, и вой собак по ночам перед избами, и ржание лошадей. Шляхта во всех селах и усадьбах доставала из кладовых старые доспехи и мечи; молодежь пела песни о князе Еремии; женщины молились перед алтарями. Вооруженные полчища двинулись из Пруссии, Лифляндии, Велико-полыпи и Мазовии, с Карпат и из лесных пущ Бескида.

Война эта вызывалась уже силой обстоятельств. Разбойничье движение Запорожья, поголовное восстание украинской черни потребовали новых, высших идеалов, чем борьба с магнатами и простая резня. Это прекрасно понял Хмельницкий и, пользуясь раздражением и обоюдными притеснениями, в которых никогда не было недостатка в те суровые времена, превратил социальную борьбу в религиозную, разжег народный фанатизм и вырыл между двумя сторонами пропасть, которую могла заполнить только кровь, а не договоры.

Желая всей душой соглашения, он хотел только обеспечить себя и свою власть, а о том, что будет дальше, запорожский гетман и не думал, и не заботился.

Не знал он лишь того, что разверстая им пропасть так велика, что ее не смогут засыпать никакие договоры, даже на короткое время. Этот тонкий политик не угадал, что ему не придется спокойно наслаждаться плодами своего кровавого дела. А все же нетрудно было предвидеть, что там, где станут друг против друга сотни тысяч людей, там пергаментом для писания договоров будут поля, а перьями — мечи и копья.

Весь естественный ход событий заставлял предполагать близость войны, и даже самые бесхитростные люди угадывали инстинктивно, что обойтись без нее невозможно; глаза всех в Речи Посполитой обращались все больше и больше на Еремию, который с самого начала объявил войну не на жизнь, а на смерть.

Его гигантская тень все больше и больше затмевала канцлера, воеводу брацлавского, регентов, а вместе с ними и могучего князя Доминика, назначенного главнокомандующим. Исчезало их влияние и значение, исчезало вместе с тем и повиновение их власти. Войску и шляхте приказано было собираться у Львова, затем идти к Глинянам; туда и шли все полки, стекались все отряды войск и жители ближайших воеводств. Но вот уже новые события стали грозить могуществу Речи Посполитой. Не только мало дисциплинированные отряды народного ополчения, но и регулярные войска отказывались повиноваться своим начальникам и, несмотря на приказ, уходили в Збараж, под начальство Еремии. Так прежде всего сделала шляхта киевского и брацлавского воеводств, которая раньше служила у князя; за ними пошли русское и люблинское воеводства, затем и коронные войска; нетрудно было предвидеть, что и остальные последуют их примеру.

Обойденный и намеренно забытый Еремия силой обстоятельств становился гетманом и главнокомандующим всех сил Речи Посполитой. Шляхта и войска, преданные ему душой и телом, ждали только его мановения: власть, война, мир и будущность Польши — все было в его руках.

Силы его росли с каждым днем, ибо каждый день к нему приходили новые полки, и он стал таким могущественным, что тень его затмила не только канцлера и регентов, но и сенат, и Варшаву, и всю Речь Посполитую.

Во враждебных ему кружках в Варшаве, при дворе князя Доминика и воеводы брацлавского начали говорить об его безмерной гордости и самоуверенности, вспомнили гадячское дело, когда он приехал в Варшаву с четырьмя тысячами солдат и, войдя в сенат, готов был рубить всех, не исключая и самого короля.

"Чего же ждать от такого человека? — говорили они. — И каков же он стал теперь, после этого похода с Заднепровья, после стольких побед, так прославивших его! Какую гордыню должна была возбудить в нем эта любовь шляхты и войска! Кто может теперь бороться с ним? Что будет с Речью Посполитой, если в руках одного человека сосредоточится такое могущество, что ему нипочем воля сената и он может отнять власть у избранных Речью Посполитой вождей? Неужели он думает возложить корону на королевича Карла? Он — настоящий Марий! Но дай бог, чтобы он не оказался Марком Кориоланом или Каталиной, а в гордости и высокомерии он может сравняться с обоими".

Так говорили в Варшаве и в правительственных кружках, особенно у князя Доминика Заславского, чье разногласие с Вишневецким причинило немало бед Речи Посполитой. А "Марий" сидел в Збараже, мрачный и непостижимый; даже новые победы не прояснили его лица. Когда в Збараж являлся новый полк или отряд народного ополчения, он выезжал ему навстречу, одним взглядом оценивал его достоинство и снова погружался в задумчивость. Солдаты с криками радости бросались перед ним на колени и восклицали:

— Виват, вождь непобедимый! Геркулес славянский! До самой смерти будем верны тебе!

— Низко кланяюсь вам! — отвечал он. — Мы все воины Христовы, и я недостоин распоряжаться вашей жизнью!

И он возвращался к себе, избегал людей и вел одинокую борьбу со своими мыслями. Так проходили целые дни. Между тем город наполнялся все новыми толпами солдат. Ополченцы пили с утра до ночи, расхаживали по улицам, затевая ссоры и драки с офицерами иностранных отрядов. Регулярные солдаты, чувствуя ослабление дисциплины, тоже развлекались пьянством, едой и игрой в кости. Каждый день прибывали все новые гости, а с ними затевались новые забавы и пирушки с горожанками. Войска запрудили все улицы города и его окрестности — какое разнообразие оружия, мундиров, перьев, кольчуг, панцирей! Казалось, город превратился в какую-то многолюдную ярмарку, на которую съехалась половина Речи Посполитой. Вот мчится золоченая или красная панская карета, запряженная шестеркой или восьмеркой лошадей с султанами, с гайдуками в венгерской или немецкой одежде; янычары, казаки и татары; там ополченцы в щелку и бархате, без панцирей, расталкивают толпу своими анатолийскими или персидскими лошадьми; султаны на шляпах, застежки на платье переливаются огнями брильянтов и рубинов. Вот на крыльце дома красуется офицер полевой пехоты в новом, блестящем колете, с длинной тросточкой в руке и с гордым видом и мещанским сердцем в груди; там мелькают шлемы драгун, шляпы немецкой пехоты, рогатые шапки ополченцев, рысьи колпаки…

Челядь, одетая в разноцветные наряды, мечется по городу за покупками. Улицы запружены возами; везде ссоры, драки, ржанье лошадей. А маленькие, тесные улицы так завалены сеном и соломой, что нет возможности пройти.

Среди всех этих великолепных нарядов, сверкавших всеми цветами радуги, среди шелков, бархата и блеска брильянтов резко выделялись солдаты Вишневецкого, изнуренные, ободранные, исхудалые, в заржавленных панцирях и поношенных мундирах. Солдаты даже лучших отрядов были похожи на нищих и были одеты хуже чем прислуга других полков, но все склоняли перед ними голову: эти лохмотья, эти ржавые панцири, эта худоба делали из них героев. Война — злая мать; она, как Сатурн, пожирает собственных детей, а если и не пожрет, то обгложет им кости, как собака! Эти полинялые цвета говорили о ночных дождях, о походах в бурю и грозу; эта ржавчина на оружии — это несмываемые пятна крови, своей, или вражеской, или обеих вместе… Поэтому солдаты Вишневецкого были везде первыми: они рассказывали по квартирам и шинкам о своих победах, а остальные только слушали их; и по временам у кого-нибудь из слушателей спазмы сжимали горло, и, хлопая себя по коленям, он кричал: "А, чтоб вас разорвало! Вы, должно быть, черти, а не люди!" — "Это не наша заслуга, а нашего полководца, коему равного нет во всем мире", — отвечали солдаты Вишневецкого.

Все пиры оканчивались возгласами: "Виват Еремия! Виват князь-воевода и гетман над гетманами!"

Шляхта, подвыпив, выходила на улицы и стреляла из мушкетов и ружей, а так как воины Вишневецкого напоминали им, что скоро конец их свободе и что князь заберет их в свои руки и введет такую дисциплину, о какой они и не слыхивали, то они тем более старались пользоваться временем.

— Пока можно, давайте веселиться!

— Придет пора, будем слушаться! Да и есть кого!

Больше всех доставалось несчастному князю Доминику, которого солдаты ругали на все лады. Рассказывали, будто он по целым дням молится, а вечером не выпускает ковша из рук, плюет себе на живот и то и дело, открыв один глаз, спрашивает: "Что такое?" Говорили, что он принимает на ночь слабительное и что он видел столько битв, сколько их вышито у него на голландских коврах. Никто за него не заступался, никто его не жалел, а больше всех нападали те, которые были против военной дисциплины. Но Заглоба заткнул и их за пояс своими насмешками и колкостями. Он уже вылечился от боли в пояснице и чувствовал себя превосходно; а сколько он ел и пил — описать невозможно, да этому бы никто и не поверил! За ним ходили толпы солдат и шляхты, а он рассказывал и издевался над теми же, кто его угощал. Он, как опытный воин, смотрел свысока на тех, кто впервые шел на войну, и говорил с сознанием своего превосходства и опытности:

— Вы столько же знакомы с войной, сколько монашки с мужчинами; платье на вас чистое, надушенное, но хоть и хорош его запах, но я постараюсь в первой же битве держаться от вас подальше. О, кто не нюхал военного чесноку, не знает, какие он слезы выжимает! На войне не принесет вам сударушка ни гретого пива, ни похлебки с вином! Спадут у вас животы, высохнете вы, как творог на солнце. Можете мне верить! Опыт — главное дело! Я бывал в разных переделках, захватил немало знамен, но ни одно не доставалось мне с таким трудом, как под Константиновом. Черт бы побрал этих запорожцев! Рубился до седьмого пота, пока ухватился за древко. Спросите пана Скшетуского, того, который убил Бурдабута и который видел это собственными глазами и любовался. А теперь крикните-ка казаку в ухо: "Заглоба!" — и вы увидите, что он вам скажет. Но что вам рассказывать, если вы только мух хлопушкой по стенам били, а больше никого!

— Как же это было? Как? — спрашивала молодежь.

— Что же вы хотите, панове, чтобы у меня язык загорелся во рту, как деревянная ось в немазаной телеге?

— Надо смазать! Вина! — кричала шляхта.

— Разве что так! — отвечал Заглоба и, радуясь, что нашел благодарных слушателей, начинал рассказывать все сначала, от путешествия в Галату, бегства из Розлог до взятия знамени под Константиновом; а они слушали, разинув рты и ворча по временам, если Заглоба уж слишком начинал трунить над их неопытностью. Но зато его угощали и поили каждый день в новом месте.

Весело и шумно проходило время в Збараже, так что старый Зацвилиховский и другие удивлялись, что князь так долго терпит эти пиры, а он все сидел в своей квартире и, видно, нарочно дал волю солдатам, чтобы они перед новыми битвами могли всем насладиться. Но вот приехал пан Скшетуский и тотчас попал в этот водоворот. Ему хотелось отдохнуть среди товарищей, но еще больше попасть в Бар, к своей возлюбленной, забыть все прежние тревоги и горести в ее сладких объятиях. Он немедля отправился к князю, чтобы дать отчет о походе под Заславль и получить разрешение уехать.

Он нашел князя переменившимся до неузнаваемости и даже испугался его вида, невольно задав себе вопрос: "Тот ли это вождь, которого я видел под Махновкой и Константиновом?" Перед ним стоял человек, согнувшийся под бременем забот, с впалыми глазами, запекшимися губами, точно снедаемый какой-то тяжелой внутренней болезнью. На вопрос, здоров ли он, князь коротко и сухо ответил, что здоров, и рыцарь не смел больше расспрашивать. Дав отчет о своей поездке, он начал просить позволения оставить полк на два месяца, чтобы жениться и отвезти жену в свое Скшетушево.

Князь точно проснулся. Свойственная ему доброта отразилась на его угрюмом лице и, обняв Скшетуского, он сказал:

— Теперь конец твоим мукам! Поезжай, поезжай! Благослови тебя Бог! Я бы сам хотел быть на твоей свадьбе: я в долгу у княжны Курцевич, как у дочери Василия, а у тебя, как у друга, но сейчас не могу. Когда ты хочешь ехать?

— Хоть сегодня, ваша светлость!

— Так поезжай завтра, но только не один. Я дам тебе три сотни татар Вершула, чтобы они проводили жену. Они тебе и потом пригодятся, там теперь бродят целые шайки мятежников. Я дам тебе письмо к пану Андрею Потоцкому, а пока я его напишу, пока придут татары, пока ты сам соберешься, подойдет и завтрашний вечер.

— Как прикажете, ваша светлость! Но осмелюсь еще спросить, не могут ли ехать со мной пан Володыевский и пан Подбипента?

— Хорошо. Приходите завтра проститься и получить мое благословение… Я хочу послать и твоей княжне что-нибудь на память. Будьте счастливы, вы стоите друг друга!

Рыцарь обнял колени любимого вождя, который несколько раз повторил:

— Благослови тебя Бог! Но завтра приходи проститься.

Но рыцарь не поднимался и не уходил, точно собираясь еще о чем-то просить, наконец он решился:

— Ваша светлость!

— Ну, что еще скажешь? — спросил ласково князь.

— Простите мою смелость, ваша светлость, но сердце у меня разрывается. Что с вами, ваша светлость? Горе ли мучит вас или болезнь?

— Этого ты не можешь знать! — сказал князь с нежностью. — Приходи завтра.

Скшетуский встал и ушел с тяжелым сердцем.

Вечером к нему на квартиру пришли Зацвилиховский, маленький Володыевский, пан Лонгин Подбипента и пан Заглоба. Они сели за стол, и тотчас появился Жендзян с кубками и бочонком.

— Во имя Отца и Сына! — воскликнул пан Заглоба. — Твой мальчишка, вижу, восстал из мертвых.

Жендзян подошел к нему и обнял его колени.

— Я не воскрес, но и не умирал благодаря вашей милости.

— Попал на службу к Богуну, — сказал Скшетуский.

— Значит, у тебя будет протекция в аду, — сказал Жендзяну пан Заглоба. — Несладко было тебе служить там; вот тебе талер, утешься.

— Покорно благодарю, ваша милость, — сказал Жендзян.

— О, он, — воскликнул Скшетуский, — на все руки мастер! Он накупил столько добра у казаков, что нам с вами и не купить, хотя бы вы продали все свои имения в Турции.

— Вот как? — воскликнул Заглоба. — Держи же мой талер и расти его, милейший, — если он тебя до добра не доведет, так доведет до виселицы!.. Хороши у него глаза!.. — И пан Заглоба схватил Жендзяна за ухо и, дернув его слегка, продолжал: — Люблю таких ловкачей и предсказываю тебе, что будешь человеком, если только не останешься скотиной. А как тебя твой Богун — поминает теперь?

Жендзян усмехнулся; ему польстили слова и ласки Заглобы, и он ответил:

— Нет, ваша милость, а вот как он вас поминает! Как вспомнит, так зубами и заскрежещет!

— Пошел к черту! — крикнул вдруг Заглоба с гневом. — Что ты тут мелешь! Жендзян ушел, а за столом началась беседа о завтрашнем путешествии и о

безмерном счастии, ожидающем Скшетуского. Мед вскоре поправил настроение пана Заглобы, и он начал приставать к поручику то с будущими крестинами, то с ухаживанием Андрея Потоцкого за княжной. Пан Лонгин вздыхал…

Все пили и веселились от души. Наконец разговор перешел на войну и на князя.

Скшетуский, который несколько дней был в отсутствии, спросил:

— Скажите мне, Панове, что сталось с нашим князем? Ведь это другой человек! Я ничего не понимаю! Господь даровал ему победу за победой… А если его и обошли с назначением, так что же? Зато теперь к нему валит все войско и он без всяких назначений станет гетманом и уничтожит Хмельницкого… А он, видно, все томится чем-то, все томится!

— Может, у него начинается подагра? — спросил пан Заглоба. — У меня иногда как стрельнет в большом пальце, так я три дня хожу в меланхолии.

— А я вам, братцы, скажу, — произнес, качая головой, пан Подбипен-та, — сам я этого не слышал, но ксендз Муховецкий говорил будто бы кому-то, почему князь так угнетен… Сам я ничего не говорю, он добрый пан и великий воин, не мне судить его, но так говорил ксендз Муховецкий. Впрочем, разве я что-нибудь знаю!

— Но смотрите, панове, на этого литвина! — вскричал Заглоба. — Как же мне не смеяться над ним, когда он человеческой речью не владеет! Ну что ты хотел сказать? Топчешься на одном месте и никак с места не сдвинешься.

— Что же вы слышали, в самом деле? — спросил пан Ян.

— Ну вот… говорили, что князь пролил слишком много крови. Он великий вождь, но не знает меры в наказании, и теперь, говорят, все ему кажется красным — днем красно и ночью красно, точно его окружает красное облако.

— Не говорите вы вздора, ваць-пане! — с гневом крикнул на него старый Зацвилиховский. — Это бабьи сплетни! Во время мира для этих бездельников не было лучшего пана, а то, что он не знает жалости к бунтовщикам, так это заслуга, а не грех! Нет таких мук и кар, каких достойны те, кто залил кровью родину, кто собственный народ отдал в неволю татарам, кто презрел Бога, отечество и власть! Укажите мне других таких чудовищ, которые бы допускали такие жестокости с женщинами и детьми, как они? За это мало вешать и сажать на кол!.. Тьфу! У вас железная рука, но сердце бабье. Я видел и слышал, как вы стонали, когда жгли Пульяна, и говорили, что лучше бы вам было убить его на месте. Но князь — не баба: он умеет и казнить, и награждать. Что вы за глупости болтаете!

— Да ведь я сказал, что не знаю, — оправдывался пан Лонгин.

Но старик долго еще сопел и, гладя свои белоснежные волосы, ворчал:

— Красно! Гм… Красно! Это что-то новое! В голове у того, кто это выдумал, зелено, а не красно!

Воцарилось молчание; только в окна долетали голоса пирующей шляхты. Маленький Володыевский наконец прервал это молчание:

— А как вы думаете, отец? Что с ним?

— Гм! — ответил старик. — Я не поверенный его и не знаю! Он о чем-то думает, сам с собой борется. Какая-то душевная, должно быть, борьба, но тяжела она — чем выше душа, тем тяжелее мука…

И не ошибался старый рыцарь — князь в эту минуту лежал ниц перед распятием и вел труднейшую борьбу в своей жизни.

Стражи в збаражском замке протрубили полночь, а Еремия все еще беседовал с Богом и со своей гордой душой. Разум, совесть, любовь к отечеству, гордость, сознание собственной силы и высокого назначения превратились в его душе в борцов и вели между собой ужасную борьбу, от которой разрывалась грудь, горела голова, болели все члены. Вопреки воле примаса, канцлера, сената, регентов и правительства, шли к этому победителю регулярные войска, шляхта, частные отряды — словом, вся Речь Посполитая отдавалась в его руки и вверяла свою судьбу его гению; устами лучших своих сынов она говорила: "Ты один можешь спасти! Спасай!"

Еще месяц, еще два — и под Збаражем станет сто тысяч войска, готового к смертельной борьбе с драконом междоусобной войны. Картины будущего, залитые лучами безмерного могущества и славы, проходили перед глазами князя. Задрожат те, которые хотели обойти и унизить его — он, захватив железные ряды рыцарей, пойдет в украинские степи, к таким победам, к таким триумфам, о каких еще никто не слыхал.

И князь чувствовал себя достаточно сильным для этого, чувствовал, что у него вырастают крылья, как у архангела Михаила… Он в эту минуту превращался в какого-то гиганта, которого не может вместить ни замок, ни Збараж, ни вся Русь. Боже! Он раздавит Хмельницкого! Подавит бунт и вернет спокойствие родине! Перед ним — ширь полей, тысячи войска, он слышит грохот пушек! Битва! Битва! Погром неслыханный! Тысячи тел и знамен покрывают окровавленную степь, а он скачет по трупу Хмельницкого; трубы трубят победу, и звук их разносится от моря до моря…

Князь вскакивает, протягивает руки к распятию, а вокруг его головы какой-то кровавый свет: "Господи! Господи! — восклицает он. — Ты знаешь, ты видишь, что я могу выполнить это: только повели!"…

Но Христос, опустив голову на грудь, молчит. В лике его такая скорбь, как будто его только что распяли.

— Во славу твою, — восклицает князь, — и всего христианского мира! Не мне, не мне, но имени твоему дай победу. Во славу веры, костела и всего христианства!

И новый образ мелькнул перед глазами героя. Подвиг этот кончится не одной победой над Хмельницким. Пожрав бунт, князь вберет в себя его силы, станет еще могущественнее и, присоединив к своим войскам еще сотни тысяч казаков, пойдет дальше: ударит на Крым, раздавит врага в его же берлоге и водрузит крест там, где никогда еще колокола не призывали верующих на молитву… Или пойдет в ту землю, которую Вишневецкие уже не раз топтали копытами своих лошадей, и расширит границы Речи Посполитой, а значит и церкви, до самых пределов земли… Но где же конец этому стремлению? Где предел славе, силе и власти? Нет его…

В комнату замка заглядывает белый свет луны, часы бьют поздний час; поют петухи. Скоро забрезжит день, но вместе с солнцем на небе взойдет ли и на земле новый свет?..

Да! Князь был бы ребенком, если бы не сделал этого, если бы по какому бы то ни было поводу отказался от своего предназначения. Он чувствовал уже некоторое успокоение; видно, Господь послал его ему, смилостивившись над ним; мысли его стали трезвее, и он яснее видел положение своей отчизны и всех дел. Политика канцлера, панов и воеводы брацлавского гибельна для отчизны!

Смять сначала Запорожье, вылить из него море крови, сломить, уничтожить и победить, а потом отдать побежденным все — прекратить злоупотребления и притеснения, завести порядок и мир; имея силу поразить на смерть, вернуть жизнь — вот путь единственно достойный великой и великолепной Речи Посполитой! Может быть, прежде возможно было бы выбрать другой путь, а теперь нет. К чему переговоры, когда друг против друга стоят сотни тысяч вооруженных людей? Пусть бы даже удалось прийти к соглашению, какую же ценность может оно иметь? Нет, это только мираж, это растягивание войны на целые века, это море слез и крови в будущем! Пусть все вступят на великий и достойный путь, а он, князь, ничего больше не пожелает и не потребует, вернется в свои Лубны и будет ждать спокойно, пока трубы не призовут его к делу… Пусть действуют! Но кто? Сенат? Шумные сеймы, канцлер, примас или полководцы? Кто, кроме него, понимает эту великую задачу и может выполнить ее? Он один, больше никто! К нему идет шляхта, войска; в его руках меч Речи Посполитой. Ведь Речью Посполитой правит народ, даже когда король на троне, а не только когда его нет. И воля ее высказывается не на одних только сеймах, не на одной только бумаге и в манифестах, а сильнее и яснее — на деле. Кто правит страной? Рыцарское сословие. А оно стянулось в Збараж и говорит ему: "Ты — вождь!" Вся Речь Посполитая отдает ему фактическую власть. И отступить? Ждать назначения? От кого ждать назначения? От тех, кто старается погубить отчизну и унизить его?

И за что же? За то, что, когда всех охватила паника, когда гетманы были взяты в плен, войска погибли, магнаты укрылись в замках, а казаки наступили ногой на Речь Посполитую, — он один только оттолкнул эту ногу, поднял с земли голову умирающей отчизны, все посвятил ей: и жизнь, и состояние, только бы спасти ее от позора, от смерти — он, победитель!

У кого больше заслуг, тот пусть и берет власть! Он охотно откажется от этого бремени, охотно скажет Богу и Речи Посполитой: "Отпусти раба твоего с миром", ибо он очень устал и, кроме того, уверен, что память о нем не исчезнет… Но если никого нет, то он был бы ребенком, а не мужем, отказываясь взять в свои руки власть, отказываясь от этого лучезарного пути, от этого великого будущего, в котором спасение Речи Посполитой, ее слава, могущество, счастье.

— Во имя чего?

И князь снова гордо поднял голову; пламенный взор его упал на лик Спасителя, голова которого по-прежнему была свешена на грудь с такой скорбью, точно его только что распяли…

— Во имя чего? — Князь сжал руками горящую голову.

Может быть, и найдется ответ. Что означают голоса, которые, несмотря на славу побед, на предчувствие величия и могущества, все неумолимее твердят ему: "Стой, несчастный!" Что значит это беспокойство, которое тревожит его душу? Что значат эти голоса, которые шепчут ему, когда он убеждает себя и доказывает, что он должен принять власть: "Ты обманываешь сам себя, гордость завлекла тебя".

И опять страшная борьба закипела в душе князя; тревоги, сомнения и неуверенность опять овладели им. Что делает шляхта, идя к нему, а не к назначенным правительством полководцам? Нарушает закон! Что делает войско? Не соблюдает дисциплины! И он, гражданин и воин, станет во главе нарушителей закона и подаст пример ослушания, своеволия только от того, чтобы двумя месяцами раньше захватить власть, которая и так не минует его, если королевич Карл получит корону? Что же будет? Сегодня так сделает Вишневецкий; завтра Конецпольский, Потоцкий, Фурлей, Замойский или Любомирский! А если каждый, не глядя на закон, ради собственного честолюбия начнет так поступать, а дети последуют примеру родителей и дедов, что же тогда ждет эту несчастную страну? Беспорядки подрывают ее основы, а те, кто должен ее охранять и беречь как зеницу ока, сами будут разжигать огонь! Что же будет? Боже! Боже! Хмельницкий тоже говорит, что он восстал не против закона и власти, а против насилия. Дрожь пробежала по всему его телу, и он воскликнул, ломая руки: "Боже! Боже! Неужели мне суждено быть вторым Хмельницким!"

А что будет, если он примет власть, а канцлер и сенат объявят его изменником и мятежником? Что тогда? Вторая междоусобная война? Разве Хмельницкий и есть самый могущественный и грозный враг Польши? Не раз нападали на нее враги и более сильные, например, двести тысяч немцев под Грюн-вальдом, которые шли против войска Ягеллы, и когда под Хоцимом вышло на бой пол-Азии и погибель казалась совсем неизбежной, что же случилось с врагами? Нет! Речь Посполитая не боится войн, и не они губят ее! Но почему же после таких побед, такой силы и славы Речь Посполитая, которая победила крестоносцев и турок, так слаба и беспомощна, что преклонила колени перед одним казаком, что соседи терзают ее границы, издеваются над нею, никто не слушает ее голоса, не боится ее гнева, и все предвидят ее гибель?

Причина: гордость, честолюбие и своеволие магнатов. Злейшим врагом был не Хмельницкий, а внутренний разлад, отсутствие дисциплины в войске, своеволие на сеймах, ссоры, зависть и ослушание, а главное — безнаказанность. Дерево гниет с середины — первая же буря сломит его, но проклят тот, кто первый приложит руку к этому делу! Проклят он и дети его до десятого колена!

— Иди же теперь, победитель Немирова, Погребища, Махновки, Константинова, отнимать власть у регентов, топтать закон и правительство и подавать пример потомкам, как раздирать утробу матери-отчизны!

Страх, отчаяние и безумие исказили лицо князя. Он страшно вскрикнул и, схватившись за голову, снова упал перед распятием.

И князь каялся и бился головой о каменный пол, из груди его рвался глухой крик:

— Боже, милостив буди мне, грешному!

Заря уже взошла, взошло и золотое солнце и осветило залу. Зачирикали воробьи и ласточки. Князь встал и разбудил Желенского, который спал за дверьми.

— Беги к ординарцам и вели позвать ко мне полковников всех войск.

Спустя два часа квартира князя наполнилась усатыми и бородатыми воинами. Из княжеских офицеров пришли: Зацвилиховский, Поляновский, Скшетуский с Заглобой, Вурцель, Махницкий, Володыевский, Вершул и Понятовский, почти все, не исключая и хорунжих, кроме Кушеля, посланного в Подолию. От других войск явились: Осинский, Корыцкий и другие. Многих из шляхтичей ополчения нельзя было стащить с постели, но и их собралось немало, начиная с каштелянов до подкомориев. В зале стоял гул, как в улье, глаза всех были устремлены на дверь, через которую должен был выйти князь. Наконец он появился. Все умолкли. Лицо его было спокойно и ясно, и только покрасневшие глаза говорили о вынесенной им борьбе. Но даже сквозь это спокойствие виднелась непреклонная воля и величие.

— Мосци-панове, — сказал князь, — сегодня ночью я беседовал с Богом и совестью, спрашивая, что мне делать, и объявляю вам, а через вас и всему рыцарству, что, ради блага отчизны и согласия, которое так необходимо во время бедствий, я подчиняюсь команде правительственных полководцев.

Глубокое молчание воцарилось в собрании.


В тот же день, около полудня, на дворе замка стояло три сотни татар Вер-шула, готовых в путь со Скшетуским, а в замке князь-воевода давал обед войсковым старшинам, который вместе с тем служил и прощальным обедом в честь нашего рыцаря. Его посадили рядом с князем, как жениха, а рядом с ним Заглобу, и всем было известно, что его мужество и находчивость спасли невесту. Князь был весел, сбросив с сердца бремя, и провозглашал тосты за здоровье будущей четы. Стены и окна дрожали от криков. В передней шумела челядь, среди которой первую роль играл Жендзян.

— Мосци-панове, — сказал князь, — пусть этот третий бокал будет за будущее потомство Скшетуского. Это рыцарский род. Пусть яблоки недалеко падут от яблони. Пусть от этого сокола родятся соколята.

— Виват! Виват!

— Благодарю! — отвечал Скшетуский, опорожняя большую чашу.

— Crescite et multiplicamini! [58]Плодитесь и размножайтесь! (лат.).

— Вы обязаны поставить их по крайней мере полэскадрона, — сказал, смеясь, Зацвилиховский.

— Он наводнит все войско Скшетускими! Я знаю его! — кричал Заглоба. Шляхта разразилась хохотом; вино ударило всем в голову, всюду виднелись красные лица и трясущиеся от смеха усы.

— Если так, — закричал расходившийся пан Ян, — то я должен признаться, что кукушка накуковала мне двенадцать мальчиков!

— Ей-ей, всем аистам придется околеть от работы! — кричал Заглоба.

Шляхта ответила новым взрывом смеха; смеялись все; в зале точно гром гремел.

Вдруг на пороге показалась какая-то мрачная фигура, покрытая пылью, которая при виде пира и разрумяненных вином лиц остановилась в нерешительности — входить или нет?

Князь первый заметил ее и, насупив брови и прикрыв глаза рукой, сказал:

— Кто там? А, это Кушель! Вернулся? Ну что слышно? Какие новости?

— Очень скверные, ваша светлость, — ответил странным голосом молодой офицер.

Настала внезапная тишина. Поднятые бокалы застыли в воздухе, глаза всех обратились к Кушелю, на усталом лице которого виднелась скорбь.

— Лучше бы ты не говорил, когда я весел, — сказал князь, — но раз уж начал, то договаривай!

— Ваша светлость, и мне бы не хотелось быть вороном! Я даже не решаюсь сказать этой новости…

— Что случилось? Говори!

— Бар… взят!


Читать далее

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I 13.04.13
II 13.04.13
III 13.04.13
IV 13.04.13
V 13.04.13
VI 13.04.13
VII 13.04.13
VIII 13.04.13
IX 13.04.13
X 13.04.13
XI 13.04.13
XII 13.04.13
XIII 13.04.13
XIV 13.04.13
XV 13.04.13
XVI 13.04.13
XVII 13.04.13
XVIII 13.04.13
XIX 13.04.13
XX 13.04.13
XXI 13.04.13
XXII 13.04.13
XXIII 13.04.13
XXIV 13.04.13
XXV 13.04.13
XXVI 13.04.13
XXVII 13.04.13
XXVIII 13.04.13
XXIX 13.04.13
XXX 13.04.13
XXXI 13.04.13
XXXII 13.04.13
XXXIII 13.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I 13.04.13
II 13.04.13
III 13.04.13
IV 13.04.13
V 13.04.13
VI 13.04.13
VII 13.04.13
VIII 13.04.13
IX 13.04.13
X 13.04.13
XI 13.04.13
XII 13.04.13
XIII 13.04.13
XIV 13.04.13
XV 13.04.13
XVI 13.04.13
XVII 13.04.13
XVIII 13.04.13
XIX 13.04.13
XX 13.04.13
XXI 13.04.13
XXII 13.04.13
XXIII 13.04.13
XXIV 13.04.13
XXV 13.04.13
XXVI 13.04.13
XXVII 13.04.13
XXVIII 13.04.13
XXIX 13.04.13
XXX 13.04.13
ЭПИЛОГ 13.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть