Глава седьмая. СВЕТ И ТЕНЬ

Онлайн чтение книги Открытая книга
Глава седьмая. СВЕТ И ТЕНЬ

ПОЛЕ ЗРЕНИЯ

Мы читали рукопись Павла Петровича вместе с Андреем – я была рада, что эта трудная работа скрасила его вынужденное безделье: нужно было соединять разорванные главы, сличать повторяющиеся места, по строчкам, по словам разбирать поспешно набросанные страницы. Вслед за протоколом опыта шли наброски письма к Ленину. Программа Института защитных сил природы была разбросана по всей книге. Трудна была и сама манера письма. За мыслью, выраженной кратко и точно, шли пространные мечты о будущем науки, о будущем человечества, то, что в современной научной литературе выглядело бы старомодным и странным. Так, в книгах Циолковского рядом с колонками точнейших вычислений как бы высятся возведенные мечтой ученого причудливые, призрачные здания.

Некоторые страницы я узнавала, как узнают друзей после долгой разлуки. Вот та, которую Павел Петрович диктовал мне, а я ерзала и оборачивалась, борясь с желанием написать «токсин» через "а", потому что при этом слове мне неизменно представлялась такса. Могла ли я тогда вообразить, что пройдут годы и, перечитывая эти детские, кривые, то клонящиеся в сторону, то взлетающие строки, я буду тщательно восстанавливать нить, ведущую от одной мысли к другой?

Чтение шло медленно. У меня было мало времени, а Андрея мучили припадки слабости, которые время от времени заставляли его на весь день оставаться в постели. И мне стал помогать Виктор, который защитил свою диссертацию у Никольского. Потом к нам присоединились Лена и Катя Димант, и постепенно весь коллектив стал заниматься этой трудной работой.

Вовсе не мистической верой в плесень была полна эта книга – так выразился Крамов, который, очевидно, не прочитал, а лишь небрежно перелистал ее. Но мысль о целебных свойствах плесени действительно занимала в ней заметное место. На чем она была основана? На опытах, которые Павел Петрович подробно описывал в своей книге. «Вопреки многолетним заблуждениям, – писал он, – зеленая плесень не приносит ни малейшего вреда человеку. Но эта же плесень губительно действует на гнойные микробы, и, следовательно, представляет собою лечебное средство».

Гнойные микробы! Испытывая влияние плесени на возбудителей разнообразных болезней, мы убедились в том, что плесень задерживает рост гнойных микробов. Но каким видом плесени пользовался в своих опытах Павел Петрович?

Неясное воспоминание мелькнуло передо мной при чтении этой страницы: вот я рассказываю старому доктору о том, что у Зины Николаевой из нашего класса огромный, незаживающий нарыв на ноге, и он лечит ее – сперва неудачно, а потом присыпает нарыв каким-то зеленоватым порошком, и Зина выздоравливает в несколько дней. У почтальона три месяца нарывают пальцы – тем же порошком, тщательно растертым в фарфоровой ступке, Павел Петрович присыпает их, и нарывы проходят. Не была ли это зеленая плесень?

Я поставила этот вопрос перед коллективом нашей лаборатории, и на столах снова – в который раз – появились заплесневелые корки хлеба и сыра.

Мне всегда нравилось оставаться в лаборатории по вечерам, когда медленно остывает все, что было сделано, обдумано, намечено за день и проступают контуры главного – того главного, что подчас зачеркивает работу не только минувшего дня, но месяца и года. Все утро прошло в горячем споре с Коломниным, и теперь нужно было подумать, прав ли он, спокойно оценив все его сомнения и возражения.

– Вы пользуетесь понятиями, взятыми из общих представлений о естественной защите, – сказал он. – А какое, в сущности, отношение к механизмам защиты имеет ваша зеленая плесень?

Два или три года тому назад Крамов в другой форме поставил передо мной этот вопрос – и я не нашла ответа. Но тогда я работала наудачу, а теперь у меня в руках были новые, связанные между собой факты. Подумаем же, о чем они говорят.

Илья Терентьич, оставшийся на ночное дежурство, зашел ко мне и спросил, не хочу ли я чаю. Я ответила, что хочу, он принес и заговорил о том, что волновало всех летом тридцать седьмого года.

– Это что же, Татьяна Петровна… Выходит, куда ни взглянешь, везде враги народа сидят?

– Не знаю, Илья Терентьич.

Он постоял, помолчал.

– Вот сын говорит, что на это надо смотреть как на явление природы. Можем мы остановить грозу? Нет. Так и тут.

Он вздохнул и ушел.

«Итак, – продолжала я думать, – о чем же все-таки говорят эти факты? И не только эти: еще на кафедре у Николая Васильевича я понижала ядовитость дифтерийного микроба с помощью экстракта из печени. Нет ли сходства между этим явлением и действием плесени на гнойные бактерии?»

Кажется, только что растаяли в сумерках косые тени деревьев на Ленинградском шоссе, а уже подошла ясная, теплая, еще совсем летняя ночь. Зажглись фонари. Тоненький серп молодого месяца мелькнул и пропал в облаках. Стало быть, сходство? А если нет между этими фактами ни малейшего сходства? Нет – вот и все!

И я стала думать о том, что завтра воскресенье и мы всей лабораторией собрались в Нескучный сад. И Андрей хотел вернуться из санатория на этот день и поехать с нами. Как он все-таки беспокоит меня! У него стали другие – погасшие, расстроенные глаза, другие движения, как будто он все время инстинктивно старается сбросить с себя какую-то тяжесть.

В прошлом году мы вместе провели отпуск под Тарусой – вот где он чувствовал себя хорошо! И мне вспомнилось, как на пасеке пчела укусила мальчика и я стала горячо доказывать Андрею, что ядовитость пчел подтверждает «теорию защиты». «Те же вещества ядовиты для одних организмов и совершенно безвредны для других» – вот в чем заключалась моя мысль. "Пчела ядовита, а куры, например, едят пчел без малейших последствий. Вот так же и стрептококки… "

Я принялась точить карандаш и сломала.

"Одни формы нечувствительны к веществу, которое выделяет плесень, а другие… "

Смутная догадка шевельнулась в сознании, когда, вдумываясь в эти слова, я негромко повторила их про себя. Шевельнулась и ускользнула. Что это было? Отброшенное предположение, незначительная, но почему-то запомнившаяся подробность одной из старых работ? Кто знает.

Стекла зазвенели в ответ на равномерный грохот, донесшийся издалека. Я подошла к окну. Люди стояли на бульваре и смотрели в ту сторону, откуда слышалось это катящееся железное громыхание. Танковая часть прошла по шоссе…

Андрей позвонил из санатория, что врач не пускает его с нами – шумно, слишком много народу, – и мы поехали без него.

Потом не раз вспоминался мне этот радостный день; он запомнился не только мне – и Коломнину, Виктору, Лене. Быть может, уже таилась в глубине души неясная догадка, что такие хорошие дни повторятся не скоро?

Виктор был не один – с незнакомой девушкой, такой крепкой, стройной, сероглазой, с таким здоровым румянцем на добром лице, что невозможно было, разумеется, мысленно, не пожелать ему счастья. Но были ли для этого серьезные основания? И, поглядывая на бегущую мимо автобуса оживленную Москву, ученые люди занялись этим интересным вопросом.

Мы долго бродили по Нескучному саду, потом спустились в парк, где была какая-то выставка. Лена то и дело отставала и вдруг появлялась откуда-нибудь со стороны, бледная, веселая, размахивая розами.

– Как хорошо, Танечка, да? – тихо спросила она, взяв меня под руку. – Эх, жаль только, что молодость уходит, черт побери!

В сельскохозяйственном павильоне были выставлены образцы пшеницы «Зерносовхоза-5», и хотели этого мои товарищи или нет, но они должны были выслушать краткую речь бывшего врача этого зерносовхоза о том, что он представлял собой в 1930 году.

– А ведь, помнится, вы еще тогда работали над плесенью, Татьяна Петровна, – сказал Коломнин. – Я слышал ваш доклад на конференции тысяча девятьсот тридцать третьего года. У вас свечение передавалось от холероподобных к холерным. Но при чем же тут была плесень?

Я хотела напомнить – он не дал.

– Ах да! В соединении с плесенью усиливалась сила света.

– Товарищи, предложение, – сказала Лена. – Один час без плесени. Кто «за»? Поднимите руки.

– Да не просто в соединении с плесенью, Иван Петрович. В том-то и дело, что плесень сама по себе не усиливала свечения. Я пользовалась фильтратом.

– Как фильтратом?

– Ну да! Свечение усиливалось под действием какого-то вещества, которое плесень выделяла в питательную среду… Постойте, Иван Петрович! Как я сказала?

Это и была та самая – ночная, мелькнувшая и исчезнувшая догадка. Если дело в том, что не сама плесень действует на бактерии, а это неведомое вещество, стало быть… Стало быть, это вещество и защищает плесень от бактерий. Так вот этот мост между плесенью и естественной защитой! Павел Петрович смотрел на плесневой грибок как на организм, способный вырабатывать активные средства защиты.

Товарищи, я кажется, поняла, в чем дело!

Только что мы стояли перед фото, изображавшим силосный подсолнечник в два человеческих роста, и спорили о том, насколько правдоподобно это фото, и Виктор предлагал навести соответствующие справки, а я, защищая честь своего зерносовхоза, собиралась вести маловеров к директору павильона.

Минуты не прошло, как все это было забыто. Шесть человек заговорили разом, отчаянно размахивая руками и наскакивая друг на друга. В публике, чинно осматривавшей павильон, произошло движение. Служащий выставки, очевидно вообразив, что начался скандал, торопливо направился к нам.

– Откуда берется желтая краска на поверхности питательного бульона? Плесень выделяет вещество, которое окрашивает бульон. И нужно изучать не плесень, а это вещество, потому что именно оно-то и действует на гнойные бактерии.

Радостная, взволнованная, проведя в Нескучном целый день, я возвращалась домой. На лестнице мне встретилась Агния Петровна, которая бежала в аптеку.

– Что случилось?

– Ничего не случилось. – Она сердито махнула рукой. – Врачи, профессора, а в доме пирамидону нету.

– А для кого пирамидон?

– Да для Андрея! У него голова разболелась.

– Он приехал?

Я торопливо поднялась по лестнице, открыла дверь – у меня был свой ключ – и остановилась в передней: повсюду было темно – и у Павлика и у нас.

– Зажги свет, я не сплю, – негромко сказал Андрей, когда я вошла на цыпочках, чтобы не разбудить его, и стала в темноте снимать туфли.

– Что с тобой? Ты все-таки приехал?

Он лежал одетый, закинув руки под голову, очень бледный, с напряженным взглядом.

– Меня вызвал Малышев. Срочное дело.

Я села на постель и прикоснулась губами к его лицу. Лоб был горячий.

– У тебя опять температура.

– Может быть, небольшая. Ну, рассказывай!

– О чем?

– У тебя что-то новое, я вижу.

– Хорошо, сейчас расскажу. Но прежде ты.

Он помолчал. Глаза у него немного косили, как всегда, когда он был расстроен.

– Захарьин арестован.

Это был видный работник Санэпидуправления, безупречный человек, один из основателей нашего здравоохранения. Он часто бывал у нас – именно поэтому Малышев и вызвал Андрея.

– Не может быть! За что?

Андрей усмехнулся.

– Опять?

Каждый раз, услышав о новом аресте, я спрашивала: «За что?»

– Если завтра посадят меня, ты тоже спросишь – за что?

– Не дай бог. Но ведь нельзя же допустить, что без всякой причины!

– Да, нельзя допустить…

– Малышев говорит – поезжайте в Гаспру. Черта с два! От самого себя не уедешь. Ладно! – Он ласково взял меня за руку. – Чего ты всполошилась? Меня не возьмут. Могут спросить насчет Захарьина – что ж! Скажу, что редко встречал человека честнее и благороднее, чем он. Ну рассказывай, что у тебя?

Это было трудно, но я стала рассказывать, стараясь справиться с нараставшей, сжимавшей сердце тревогой.

ГЛАВНАЯ МЫСЛЬ

Многое удалось сразу, как бывает, когда новая мысль, мгновенно озарив все, что было сделано прежде, проводит резкую границу между тем, что хотят увидеть глаза исследователя, и тем, что они действительно видят.

Девяносто три вида плесени были изучены и проверены на микробах гниения. И оказалось, что с наибольшей энергией растворяет эти микробы все тот же грибок – пенициллиум крустозум. Это были дни, когда мы стали говорить о нем как о живом существе: «Он любит, он не хочет, ему нравится», – точно в лаборатории появился ребенок. Какая питательная среда нравится ему больше других? При какой температуре он любит расти, а при какой не любит? Как переносит действие кислот, воздуха, солнечного и электрического света? Нужно было «создавать для него условия»!

Как в незнакомом городе, мы за каждым углом открывали новое, то, что никогда не видели прежде. Все непривычно, все возбуждает интерес, волнует и занимает. И неизвестно, что еще раскинется перед глазами, когда выйдешь на главную улицу и поймешь, что она действительно главная и что до сих пор ты бродил по окраинам, упираясь в тупики да путаясь в заброшенных переулках!

Случалось ли вам взять с полки давно забытую книгу и вдруг прочесть ее совсем другими глазами? Глубокий смысл открывается в том, что прежде казалось поверхностным или случайным. Отдельные бессвязные черты складываются в картину, и, всматриваясь в эту оживающую картину, начинаешь догадываться, что многое до сих пор оставалось в тени.

Последний предвоенный год вспоминается мне с этим чувством вглядывания и неузнавания.

В морозный февральский день мы всей семьей, с Павликом и Андреем, отправляемся встречать седовцев.

Украшенные цветами машины мчатся по улице Горького к Белорусскому вокзалу. Делегации заводов, учреждений, вузов несут цветы, и непривычно, странно выглядят гиацинты и левкои в этот холодный день с резким ветром, с жесткой снежной пылью, бьющей в лицо. Цветы привезены с юга.

Павлик недавно научился считать и теперь все подсчитывает – шаги, дома, время… Дрейф «Седова», по его расчетам, продолжался 27 месяцев, или 812 суток и 10 часов. Он говорит задумчиво, с выражением пристального внимания, которое заметно, даже когда я опускаю уши его шапки и становятся видны только маленький нос и шевелящиеся серьезные губы.

Мы заходим к Коломнину (он живет на улице Горького, в угловом доме напротив Белорусского вокзала), и из окон четвертого этажа открывается украшенная лентами, портретами, знаменами снежно-зеленая площадь.

Проходит немного времени, и люди в черных шинелях появляются на той нарядной площади, встречающей их с шумным восторгом. По красной ковровой дорожке седовцы проходят к трибуне.

Лица плохо видны, и кто-то из соседей Коломнина по квартире приносит полевой бинокль. В порядке очереди, вслед за Павликом, я подношу бинокль к глазам. В толпе встречающих я вижу Митю – так ясно, как если бы он стоял рядом со мной!

Я передаю бинокль Андрею.

– Как ты думаешь, кто этот человек? Вон, видишь, высокий, в бекеше?

Андрей смотрит. Потом говорит неуверенно радостным голосом:

– Митька!

И с этой минуты мы не спускаем глаз с высокого человека в бекеше, стоящего под плакатом «Пламенный привет победителям льдов».

Представители Совнаркома, ЦК, Моссовета приветствуют седовцев, оркестр играет «Интернационал», командир ледокола благодарит, школьница подносит ему огромный букет. Митинг окончен. Увитые гирляндами машины мчатся по улице Горького, народ начинает расходиться, и мы торопливо спускаемся вниз. Коломнин остается на своей наблюдательной вышке со строгим наказом неотступно следить за Митиным двойником, или, если мы не ошиблись, за Митей.

– Это он! Я тебе говорю, это он.

– И по-моему, он. Но как он оказался здесь?

– Очень просто! Приехал, не застал нас и отправился встречать седовцев.

И это действительно Митя! Мы догоняем его у самого дома, в институтском дворе.

Вечером Агния Петровна в честь приезда старшего сына печет пирог. Братья спорят – они всегда спорят, – а я слушаю, удивляясь тому, что с каждым годом они становятся все больше похожи друг на друга. Оба держатся по-военному прямо, у обоих между бровями появились одинаковые морщины. У обоих стал всматривающийся, уходящий вдаль, задумчивый взгляд. Оба похудели с годами.

Спор – все о том же, неизбежно вспыхивающий в первые же часы каждой новой встречи.

– Когда настоящий ученый-исследователь приходит на кафедру, с какой жадностью обступает его молодежь! За примером недалеко ходить: Лавров ушел в Первый Медицинский. И что же? Через два года его кафедра стала лучшей в Союзе. А ведь он звезд с неба не хватает. Но он – исследователь, и это прекрасно чувствуют те, кто идет ему на смену в науке.

– Да почему же ты думаешь, что мне не удалось связать кафедру с научной работой?

– Мне казалось…

– Казалось! Ты просто боялся, что из меня ничего не выйдет в науке.

Митя проводит у нас несколько дней, и эти дни, когда Андрей возвращается с работы в восемь часов, мы обедаем дома, и весь домашний уклад перестраивается таким образом, чтобы почаще и подольше видеться с Митей. Втроем мы отправляемся в MXAT, на новую постановку «Трех сестер» – прекрасный вечер, когда все, что происходит на сцене, какой-то таинственной нитью связывается с Лопахиным, с годами юности, с первой сквозящей зеленью вязов, с памятной ночью на Пустыньке, когда мы с Андреем поклялись «совершить великое во имя и для счастья народа».

А потом Митя уезжает – очень веселый после удачного доклада в ВИЭМе. Прежде, едва мы расставались, я начинала с грустью думать о том, что к его таланту – оригинальному, острому – с годами не прибавляется почти ничего. В детстве мне подарили калейдоскоп, и я не могла насмотреться на разноцветные, симметричные узоры и сочетания, мгновенно изменявшиеся, едва поворачивалась трубочка, в которой было заключено это чудо. Потом я нечаянно наступила на калейдоскоп, и из треснувшего картона посыпались осколки самых обыкновенных цветных стеклышек – тех самых, которыми мы играли в «классы»… Что-то непрочное, легко меняющееся подчас мерещилось мне в Митиных слишком стройных сочетаниях и схемах.

Но с другим, совсем другим чувством я на этот раз провожала его…

Это был не совсем обыкновенный день – по двум причинам, между которыми не было, казалось, ни малейшей связи. Часов в двенадцать Лену вызвали к телефону, она поговорила с кем-то и, озабоченная, постучала ко мне.

– Это мой сосед, Стогин, – сказала она. – Он просит меня приехать. Катеньке хуже.

– Хуже? Я не знала, что она заболела. Давно?

– На прошлой неделе.

– Что с ней?

– Стрептококковая ангина. Но уже дня три, как температура упала. А сегодня почему-то опять поднялась.

– Ну, поезжай. Я тебе позвоню.

Лена уехала, и день пошел своим чередом. Но часа в четыре оглушительный грохот вдруг донесся из комнаты биохимиков – я опрометью бросилась туда и, не поверив глазам, замерла на пороге: взявшись за руки, Виктор, Катя Димант и двое молодых сотрудников плясали какой-то дикий танец вокруг стола, на котором в штативе одиноко стояла пробирка с темно-желтой жидкостью. Вечно озабоченный Коломнин притопывал, прищелкивал пальцами и мурлыкал.

– Татьяна Петровна, получилось! – закричал он. – Вот он – душа моя!

В пробирке был первый очищенный крустозин – правда, еще не в той степени, которая могла совершенно исключить вредное влияние примесей на организм. Но это в ту пору было не так уж и важно для нас; мы искали самый метод очистки, и пробирка с темно-желтой жидкостью была первым доказательством, что в этих поисках мы вышли наконец на дорогу.

…Лена позвонила вечером и сказала, что Катя чувствует себя плохо.

– Но что же все-таки с ней?

– В том-то и дело, что ничего не понять. Налетов уже давно нет. А температура высокая.

– Что же врач говорит?

– Говорит: надо ждать.

И мы заговорили о другом. Впрочем, другое – это был все тот же наш крустозин. Лена уже знала о нашей удаче от Виктора, который зашел к Рубакиным после работы.

– В общем, ты не волнуйся. У Павлика в прошлом году после ангины тоже долго держалась температура.

– Я не волнуюсь.

Но наутро она пришла в институт такая бледная и подавленная, что не было человека, который бы не спросил, что случилось.

– По-видимому, общее заражение крови.

– Да что ты говоришь! Не может быть! Откуда?

– После стрептококковой ангины.

– Сделали анализ крови?

– Да. Кровь стерильна. Но врач говорит, что это еще ничего не значит.

В течение дня она несколько раз звонила Катиному отцу, и вся лаборатория уже знала о девочке, заболевшей общим заражением крови, тем самым заражением крови, которое вызывается гнойными микробами, столько раз таявшими на наших глазах под действием крустозина.

– Вот был бы у нас устойчивый препарат, – сказал Коломнин со вздохом.

Лена быстро взглянула на него, потом, широко открыв глаза, – на меня. Я промолчала.

Вечером я поехала к Лене и нашла ее у Стогиных, в полутемной комнате, у постели, на которой, закинув ручки и тяжело дыша, лежала Катенька. Высокий человек в военной форме шагнул мне навстречу. У него было хорошее лицо с темными, сдвинутыми у переносицы бровями. Это был Стогин.

Прошло несколько дней, и положение оставалось тяжелым, а между тем что только не делали с этим бедным, худеньким, измученным телом!..

Поздним вечером мы с Коломниным сидели в лаборатории, когда дежурный позвонил и сказал, что меня хочет видеть какой-то военный. Я спустилась в вестибюль.

– Татьяна Петровна, это я, Стогин.

– Как Катенька? Консилиум был?

– Да. Только что кончился. Плохо. Татьяна Петровна, я приехал к вам… Больше нет надежды. У вас есть препарат, который, возможно, мог бы помочь. Елена Васильевна говорила мне… Я знаю, вы еще не испытали его на больных. Но ведь теперь все равно… Никакой надежды.

Он говорил бессвязно, торопливо, перебивая себя и, видимо, очень боясь отказа. На скулах ходили желваки. Губы поджимались, как от неожиданной боли.

– Да как же я могу дать вам препарат, который еще не прошел клинических испытаний!

– Ну и что же! В крайнем случае он просто не подействует, правда? Ведь от него не может быть никакого вреда?

– Думаю, что вреда не будет. Но…

– У меня, кроме этой девочки, нет никого на свете. Вы женщина, вы должны понять…

– Да поймите же и вы, что у нас еще нет этого препарата! А если бы и был, все равно выдать его вам я не имела бы права!

Он замолчал. Я взглянула на него – он быстро прикрыл ладонью глаза. Лицо его было искажено ужасом перед надвигавшейся бедой…

– Я сейчас вернусь. Подождите немного.

И, поднявшись наверх, я передала этот разговор Коломнину, который еще сидел за работой. Он задумался, щурясь и крепко сжимая в зубах свою трубку.

– А точно ли, что положение безнадежно? Позвоните Елене Васильевне.

Я позвонила.

– Да чем же рисковать? – со слезами в голосе ответила Лена. – Ты бы на нее посмотрела!

Я повесила трубку.

– Сколько у нас крустозина?

– Кубиков сто. Не хватит.

– Вы думаете? А вдруг хватит?

– Едва ли.

– Даже и это нам еще неизвестно. Все-таки страшно.

– Да, страшно.

Мы помолчали. Коломнин взглянул на меня и протянул руку.

– На счастье.

Препарат был введен внутримышечно по пять кубиков через каждые три часа. В конце концов терять действительно было нечего, а безвредность крустозина была к тому времени установленным фактом. В десятом часу утра я позвонила Рубакиным; никто не ответил: очевидно, Лена дежурила у девочки, а Петр Николаевич уехал. У Стогина не было телефона.

Я пошла в институт, принялась за работу. Не шла работа. Опять позвонила. И поехала на Крымскую площадь в трамвае, который, как нарочно, тащился медленно, задерживался на остановках.

…Все трое стояли у Катиной постели – Стогин, Петр Николаевич и Лена.

– Ну, как дела?

Все трое ответили шепотом:

– Кажется, лучше.

Но какое бледное, измученное лицо с заострившимся носиком, с бессмысленно блуждающими глазами взглянуло на меня с высокой подушки! Смешные прямые волосики торчали, посиневшие ручки беспомощно лежали поверх одеяла.

Мы с Леной поехали в институт, и я отдала ей весь крустозин, который был получен за последние дни.

Прошла ночь – положение не изменилось. Но к исходу вторых суток раздался телефонный звонок, и голос Стогина, который я сразу узнала по какому-то нервному, звенящему оттенку, сказал торопливо:

– Татьяна Петровна, ей лучше. Гораздо лучше!

– Да что вы!

– Она очнулась, узнала меня. Как вы думаете, это ничего, что мы немного поговорили? Татьяна Петровна, я… Не знаю, что мне еще сказать вам…

– Да я ничего лучшего от вас не хочу и слышать!

– Врач поражен. Он говорит, что еще несколько дней такого лечения – и дело пойдет на поправку.

– Несколько дней?

Что я могла ответить ему? У нас больше не было ни одного кубика крустозина.

– Возможно, что теперь понадобится уже немного, – снова сказал Стогин, и у меня сердце сжалось от этого робкого, неуверенного тона. – Вы… Почему вы молчите, Татьяна Петровна? Я говорил с Еленой Васильевной, и она тоже почему-то молчит.

– У нас больше ничего нет, товарищ Стогин. Можно приготовить, но для этого необходимо время.

– Много времени?

– Дня два-три.

Теперь он замолчал надолго.

– Что же делать?

– Вы говорите от Елены Васильевны?

– Да. Она у Катеньки.

– Попросите ее к телефону.

Но крустозин не появился оттого, что мы с добрый час проговорили с Леной.

После работы я поехала взглянуть на девочку и была поражена тем, насколько ей стало лучше. Озноб прекратился, боли пришли. Температура почти не поднялась к вечеру – впервые за время болезни. По-прежнему мертвенно-бледным было маленькое, осунувшееся лицо, но слабое мерцание жизни мелькнуло в глазах, когда Лена поцеловала ей ручку.

Значит, мы были правы? Ах, если бы можно было продолжать эти впрыскивания! Быть может, нам удалось бы одержать двойную победу, двойную, потому что мы не только спасли бы Катеньку Стогину, но доказали бы, что с помощью крустозина можно спасти не одну, а тысячи человеческих жизней.

Но крустозина не было, и никакими силами невозможно было заставить плесневой грибок ускорить свою работу. Крустозина не было, и Катеньке стало хуже, и Стогин звонил и приезжал, и сидел в вестибюле, опустив голову, провожая каждого входящего и уходящего остановившимся взглядом. Он унес из лаборатории бульон (питательную среду, на которой растет грибок). Девочка выпила этот бульон. Разумеется, это не принесло ей – и не могло принести – ни малейшего облегчения.

Враг, с которым мы так и не справились, – время – продолжал действовать против нас. На любом лабораторном столе можно было найти пробирку со старым, потерявшим активность крустозином. А в термостатах медленно вырастал плесневой грибок, из которого можно было приготовить свежий препарат только через девять-десять дней после посева.

Мы с Леной поехали к профессору Вишнякову, одному из лучших терапевтов Советского Союза, и привезли его к больной, вернее было бы сказать – к умирающей. Профессор выслушал ее, посмотрел анализы, температурный листок.

– Так вы думаете, Татьяна Петровна, что улучшение наступило после впрыскивания вашего препарата?

– Да. Но препарата больше нет. Чтобы приготовить его, нужно время.

Грузный человек с умными усталыми глазами внимательно слушал, подняв большие старческие брови.

– Еще хотя бы два-три дня, и, быть может, ее удастся спасти.

Он чуть-чуть улыбнулся и печально пожал плечами.

– Я бы хотел, чтобы это было так. Ну что ж, сделаем все, что возможно.

Я почти не выходила из лаборатории и не знаю, как он боролся с надвигавшейся смертью, какими средствами воспользовался, чтобы отвоевать эти немногие дни. Но борьба шла, непрерывная, неустанная, острая.

Кажется, и мы сделали все, что могли за эти стремительно пролетевшие дни! Матрацы с питательной средой, на которой росла зеленая плесень, длинными рядами выстроились во всех термостатах. Везде, куда ни взглянешь, стояли эти плоские сосуды, и в каждом – мы были в этом уверены – таилась частица жизни, которую мы хотели вернуть Кате Стогиной, вернуть во что бы то ни стало!

К исходу третьего дня нам удалось приготовить препарат, и ассистенты Вишнякова стали вводить его внутривенно по пять кубиков через каждые три часа.

…Все перепуталось – дни и ночи. Все сдвинулось, смешалось: работа, какие-то дела, отчеты, отпуска – то, что еще неделю назад могло, казалось, существовать одновременно и независимо от болезни Кати. И все соединилось у постели маленькой худенькой девочки, лежавшей на высокой подушке с крепко затянутой полотенцем головой.

Все то же. Маленькая надежда. Никакой надежды. Как будто меньше одышка? Снова надежда.

Умное, с пристальным взглядом лицо Вишнякова, часами изучающего новое «воскресение из мертвых». Напряженно наблюдаем и мы. Час за часом. Ночью и днем. Меняется ли – и в чем – картина болезни? Так все-таки есть надежда? Да, может быть. Осторожные недомолвки врачей.

И все-таки девочке становится легче. Температура падает. Уменьшается резкая бледность. Давно миновали три дня, которые я требовала у знаменитого терапевта, а Катя живет…

– И будет жить? – спрашиваю я Вишнякова, который поздним вечером выходит из дома на Крымской площади. Мы с Леной провожаем его, и он идет между нами, задумчивый, рассеянный, тяжело опираясь на палку.

– Пока я могу сказать только одно: вот уже скоро сорок лет, как я наблюдаю эту тяжелую болезнь, и впервые не узнал ее. Вы совершили чудо. Но одна ласточка не делает весны. Будущее покажет.

Да, будущее покажет. Прошлую ночь мы почти не спали, но почему-то не хочется спать – ясный вечер, много гуляющих, светло.

– У тебя бывает когда-нибудь такое чувство, Танечка, что кончается одна полоса жизни и наступает другая?

– Бывает. И всегда хочется заглянуть в это новое, угадать его.

Мы с Леной идем по Кропоткинской, по бульварам. Каждая ветка нежной молодой зелени отчетливо видна под светом и повторяется в тонком рисунке теней на земле.

– У меня сегодня была такая минута… когда я посмотрела Кате в глаза и поняла, что она будет жить. И что это сделали мы.

– А помнишь тот вечер, когда мы кончили институт и собрались у моей подруги – не институтской, а лопахинской? У Нины. Вот когда мы пытались заглянуть в будущее! И оно казалось нам таинственным, сложным, необыкновенным.

Мы свернули в переулок. Здесь было темнее, чем на бульваре, но зато мы увидели звезды.

– Знаешь, какие у нее были глаза? Как у очень маленьких детей, когда они впервые начинают сознательно видеть… Теперь ты согласна, Таня, что пора публиковать нашу работу?


Читать далее

Глава седьмая. СВЕТ И ТЕНЬ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть