Глава четвертая

Онлайн чтение книги Принцесса Брамбилла Prinzessin Brambilla
Глава четвертая

О полезном изобретении сна и сновидений, и что по этому поводу думает Санчо Панса. ― Как вюртембергский чиновник скатился с лестницы, а Джильо не мог постигнуть свое «я». ― Риторический каминный экран, двойная галиматья и белый мавр. ― Как старый князь Бастианелло ди Пистойя рассевал по Корсо апельсиновые зернышки и взял под защиту театральные маски. ― Сведения о прославленной волшебнице Цирцее, вяжущей банты из лент, а также о красивой змеиной траве, произрастающей в счастливой Аркадии. ― Как Джильо, впав в полное отчаяние, заколол себя кинжалом, после чего уселся за стол, без стеснения наелся, а затем пожелал принцессе спокойной ночи.


Да не покажется тебе странным, дорогой читатель, если в произведении, которое хоть и называется каприччио, однако в точности походит на сказку, происходит много странного, иллюзорного, что взращивает в себе, лелеет человеческий дух или, лучше сказать, если действие переносится в душу ее участников, ибо разве это не самое подходящее место действия? Может быть, и ты, мой читатель, тоже того мнения, что человеческая душа ― это самая дивная на свете сказка? Какой прекрасный мир заключен в нашей груди! Никакая вселенная его не ограничивает, сокровища его превосходят неизведанные богатства всего зримого мира! До чего мертвой, нищенской, слепой, как у крота, была бы наша жизнь, не надели мировой дух нас, наемников природы, неистощимой алмазной россыпью души, из которой нам светит в сиянии и в блеске удивительное царство, ставшее нашим достоянием. Высоко одарены те, что сознают в себе это богатство! Еще более одаренными и счастливыми должно почитать тех, кто не только умеет разглядеть в себе эту залежь драгоценных камней, но извлечь их наружу и ограничить, чтоб они заиграли дивным огнем! Так вот... Санчо говорил: да прославит господь тех, кто изобрел сон, ― преумный, надо полагать, был малый! Но еще большей славы заслужил тот, кто изобрел сновидение. Не то сновидение, которое посещает нас, когда мы покоимся под мягким одеялом, нет! а то сновидение, которое мы проносим через всю жизнь, которое зачастую принимает на свои крылья все бремя земных забот, пред которым стихает вся горькая боль, вся безутешная скорбь обманутых надежд, ибо оно само ― небесный луч, зажегшийся в нашей груди, ― сулит нам вместе с беспредельной страстной тоской исполнение мечты...

Эти мысли пришли в голову тому, кто взялся сочинить для тебя, любимый читатель, странное каприччио о принцессе Брамбилле в ту самую минуту, как он уже собирался описать удивительное состояние, в какое пришел переодетый Джильо Фава, услышав сказанные шепотом слова: «Это принцесса Брамбилла танцует со своим возлюбленным, ассирийским принцем Корнельо Кьяппери!» Авторам редко удается не выдать читателю своих мыслей по поводу тех или иных перипетий в судьбе их героев. Они, пожалуй, слишком даже охотно берут на себя роль греческого хора в своей книге и выдают за размышления все то, что совсем не относится к делу, но может служить истории приятным украшением. Таким приятным украшением можно счесть и мысли, открывающие эту главу. Ибо для самой истории они действительно столь же мало нужны, как и для описания душевного состояния Джильо, которое вовсе не было столь уж странным и необычным, как можно бы подумать, судя по взятому автором разбегу. Короче говоря, едва Джильо услышал эти слова, как мигом вообразил себя ассирийским принцем, с которым танцует принцесса Брамбилла. Всякий дельный философ, у которого есть хоть на мизинец опыта, сумеет так легко это объяснить, что пятиклассники и те должны будут постигнуть, что такое причуды нашего духа. Упомянутый психолог не найдет ничего лучшего, как сослаться на вюртембергского чиновника, описанного в Маухардтовом руководстве по эмпирической психологии, который в пьяном виде скатился с лестницы и потом соболезновал сопровождавшему его писцу в том, что бедняга сильно ушибся. «Судя по тому, ― скажет дальше этот психолог, ― что мы слышали о Джильо Фаве, он испытывал состояние, аналогичное опьянению, своего рода душевное опьянение, вызванное некоторыми, раздражающими нервы, эксцентрическими представлениями о своем «я», а так как актеры сильно склонны к такого рода опьянению, то...» ― и т. д. и т. д.

Итак, Джильо вообразил себя ассирийским принцем Корнельо Кьяппери, и если в этом не увидеть ничего особенного, то будет еще труднее объяснить, откуда в нем взялась никогда еще не испытанная им веселость, которая как огнем зажгла все его существо. Сильней и сильней ударял он по струнам гитары, причудливей и разнузданней становились прыжки и движения его бешеного танца. Но его двойник стоял напротив, прыгая, кривляясь, как он, и размахивая в воздухе своим широким деревянным мечом... Брамбилла исчезла! «Ах! ― подумал Джильо, ― только мой двойник виноват в том, что я не вижу своей невесты-принцессы. Я не могу проникнуть сквозь мое собственное «я», а оно, проклятое, грозится убить меня своим опасным оружием. Но я заиграю его, затанцую насмерть, только тогда я стану самим собою и принцесса будет моей!»

Таковы были несколько смутные мысли Джильо, а между тем прыжки его делались все иступленнее, как вдруг его двойник с такой силой ударил деревянным мечом по его гитаре, что она разлетелась на тысячу кусков, и Джильо, перекувырнувшись, тяжело грянулся о землю. Оглушительный хохот толпы, окружавшей танцующих, вывел его из мечтаний. При падении у него слетели очки и маска, его узнали, и сотни голосов крикнули:

― Браво! Брависсимо, синьор Джильо!

Он вскочил на ноги и кинулся бежать, решив, что не подобает ему, трагическому актеру, давать публике комическое представление. Вернувшись домой, Джильо скинул свой нелепый наряд, завернулся в табарро и опять отправился на Корсо.

Он бродил там из стороны в сторону, пока наконец не очутился возле дворца Пистойя, где вдруг почувствовал, что кто-то сзади его обнял и прошептал: «Если меня не обманывают поступь и осанка, то это вы, мой дорогой синьор Джильо Фава?»

Джильо узнал аббата Антонио Кьяри; при виде аббата ему вспомнилась вся прежняя прекрасная жизнь, когда он играл трагических героев, а после спектакля, сняв котурны, украдкой поднимался по узкой, крутой лестнице к прелестной Джачинте. Аббат Кьяри (возможно, близкий предок пресловутого Кьяри, который позже вступил в борьбу с Гоцци и был вынужден сложить оружие) еще в ранней молодости тяжким трудом набил себе руку, наловчившись мастерить трагедии, грандиозные по замыслу, но по своей форме в высшей степени мягкие и приятные. Он всячески избегал преподносить публике ужас трагических событий, не смягчив, не сдобрив его обильно патокой красивых слов и фраз, отчего зрители без дрожи отвращения проглатывали это приторное месиво, не почувствовав горькой сути. Даже адское пламя умел он умерить, заслонив его пропитанным маслом каминным экраном своей риторики, а в кипящие волны Ахерона лил розовую водицу мартеллианских стихов, дабы адская река текла плавно и нежно, превратившись в поэтический ручеек. Многим это приходится весьма по вкусу, поэтому не удивительно, что Антонио Кьяри был популярным поэтом. А если еще добавить, что он обладал особым умением писать так называемые благодарные роли, то аббат-рифмоплет, естественно, был также кумиром актеров. Некий французский поэт умно сказал, что существует два вида галиматьи: одной не понимает ни читатель, ни зритель, а второй не понимает даже и сам автор ― поэт или прозаик. Из этой-то последней, более высокого сорта, драматургической галиматьи состоит большинство так называемых благодарных ролей. Речи, полные благозвучных слов, непонятных ни зрителю, ни актеру и непонятных даже самому сочинителю, вызывают самые бурные аплодисменты. Сочинять такую галиматью аббат Кьяри был превеликий мастер, так же как Джильо обладал особым даром ее произносить, корча при этом такие физиономии и принимая столь невообразимые позы, что зрители по одному уж этому вскрикивали в трагическом восторге. Оттого-то Джильо и Кьяри находились в самых приятельских взаимоотношениях и почитали друг друга свыше всякой меры ― иначе оно и быть не могло.

― Хорошо, что я вас наконец повстречал, синьор Джильо! ― сказал аббат. ― Теперь я от вас самого узнаю, насколько верны нелепые слухи и разговоры о вашем житье-бытье, которые до меня иногда доходят. Скажите, это правда, что с вами дурно обошлись? Что этот осел импресарио прогнал вас из своего театра, принимая за безумие тот восторг, в какой приводили вас мои трагедии, и еще потому, что вы не хотели читать ничьих стихов, кроме моих? Ужасно... Вы знаете, этот сумасшедший отказался от трагедии и не ставит ничего, кроме дурацких пантомим масок, которые мне до смерти опротивели. Подумайте, этот тупейший из импресарио не желает больше принимать ни одной моей трагедии, хотя ― честным словом заверяю вас в этом ― в моих последних произведениях мне удалось показать итальянцам, что такое настоящая трагедия. Что касается древних трагиков, я имею в виду Эсхила, Софокла и прочих, вы, вероятно, о них слышали, то, конечно, их грубая резкая манера очень неэстетична и ее можно оправдать только тем зачаточным состоянием, в каком тогда находилось искусство; но для нас она совершенно неприемлема. «Софонисба» Триссино и «Каначе» Сперони по невежеству провозглашены великими шедеврами нашей старинной поэзии, но о них не стоит и говорить, коль скоро существуют мои, ибо только они могут служить образцом силы и пленительной мощи истинного трагизма, облеченного в слово. К несчастью, ни один театр не хочет принимать мои пьесы с той поры, как этот злодей, ваш прежний импресарио, свернул на другую дорожку. Но увидите: Trotto d'asino dura poco [9]Осел недолго проскачет рысью (итал.).. Ваш импресарио скоро останется с носом вместе со своим Арлекином, Панталоне, Бригеллой и как они еще там прозываются, эти гнусные ублюдки низменного зубоскальства, а тогда... Поистине, синьор Джильо, ваш уход из театра был для меня ударом кинжала в сердце, ибо ни один актер не сумел столь глубоко постигнуть мои оригинальные, необычайные мысли, как вы... Но давайте уйдем из этой ужасной сутолоки, я просто оглох от нее! Отправимся ко мне на квартиру. Там я прочту вам свою последнюю трагедию, от которой вы придете в такой бешеный восторг, какого никогда не знали. Я озаглавил ее «Белый мавр». Пусть не удивляет вас такое странное название. Оно полностью соответствует необыкновенному, неслыханному содержанию пьесы!

С каждым словом болтливого аббата Джильо чувствовал, как он все больше освобождается от душевного напряжения, в котором находился. В нем вновь взыграла душа, когда он представил себе, как опять выступит в роли трагического героя, декламируя непревзойденные стихи аббата Антонио Кьяри. Он настойчиво расспрашивал аббата, есть ли в «Белом мавре» хорошая, выигрышная роль, которую он мог бы сыграть.

― Разве в моих трагедиях есть хоть одна невыигрышная роль? ― обидчиво спросил аббат. ― Какое несчастье, что все роли в моих пьесах, вплоть до самых маленьких, не могут быть сыграны одними великими актерами. В «Белом мавре» есть раб, он появляется в самом начале катастрофы и произносит следующие слова:


Ah! giorno di dolore! Crudel inganno!

Ah! Signore infelice, la tua morte

Mi fa piangere e subito partire! [10]О горестный день! Жестокий обман! О злосчастный синьор, смерть твоя Заставила меня плакать и быстро уйти! (итал.)


Тут он действительно быстро уходит и больше не появляется. Признаю, что роль эта очень мала по объему, но боже мой, синьор Джильо, лучшему актеру понадобилась бы чуть не целая жизнь, чтобы произнести эти стихи в том духе, в каком я их задумал, в каком сочинил, и тогда они не смогут не очаровать публику, не привести ее в безумный восторг.

Так, беседуя, они добрались до улицы Бабуино, где проживал аббат. Крутая лестница, по которой они поднялись, так живо напомнила Джильо о чердаке, что он второй раз нынче подумал о Джачинте и в глубине души предпочел бы встретиться с ней, чем с аббатовым «Белым мавром».

Аббат зажег две свечи, подвинул к столу кресло для Джильо, достал довольно пухлую рукопись, уселся против него и очень торжественно начал:

― «Белый Мавр», трагедия, и т. д. и т. д.

Первая сцена начиналась длинным монологом одного из главных персонажей пьесы, который сперва поговорил о погоде, о надеждах на предстоящий обильный урожай винограда, после чего высказал свои соображения о недопустимости братоубийства.

Джильо сам не понимал, почему стихи аббата, которые он раньше находил замечательными, показались ему сегодня такими пошлыми, глупыми и скучными. Да! Хотя аббат все читал с преувеличенным пафосом громовым голосом, от которого сотрясались стены, Джильо впал в мечтательное состояние, и ему странным образом вспомнилось все, что с ним. произошло с того дня, как дворец Пистойя поглотил фантастическое маскарадное шествие. Полностью отдавшись своим мыслям, он глубже угнездился в кресле, скрестил руки, все ниже, ниже опуская голову.

Сильный удар но плечу разом вывел Джильо из задумчивости.

― Как? ― кричал обозленный аббат ― это он, вскочив, нанес ему удар. ― Вы, если не ошибаюсь, спите? Вам не угодно слушать моего «Белого мавра»? Ага, теперь мне все понятно. Ваш импресарио был прав, когда вас выгнал, ибо вы жалкое ничтожество, утратившее способность чувствовать и понимать высшую поэзию. Знаете ли вы, что судьба ваша решена, что никогда вам больше не подняться из болота, в котором вы погрязли? Вы уснули над моим «Белым мавром»! Это преступление, его ничем не искупить; это грех против святого духа. Убирайтесь ко всем чертям!

Джильо сильно испугался неистового гнева аббата. Он стал со смирением и скорбью уверять его, что надо обладать сильной, твердой душой, чтобы понимать его трагедии, а у него, Джильо, она вся разбита и раздавлена событиями не только странными, призрачными, но и злосчастными, в какие он последние дни вовлечен.

― Верьте мне, господин аббат, ― говорил Джильо, ― надо мной тяготеет таинственный рок! Я похожу на арфу, не способную ни воспринять, ни издать ни единого мелодичного звука. Вам показалось, что я заснул, слушая ваши великолепные стихи. И правда, на меня напала такая болезненная, неодолимая сонливость, что даже самые сильные речи вашего несравненного белого мавра показались мне тусклыми и скучными.

― Вы что, взбесились? ― вскричал аббат.

― Не гневайтесь так на меня! ― продолжал Джильо. ― Я чту вас как величайшего мастера, вам обязан всем своим искусством и теперь ищу у вас совета и помощи. Позвольте рассказать обо всем, что со мной случилось, и поддержите меня в час моего самого тяжкого горя! Помогите мне, чтоб я, восстав в солнечном блеске славы, в которой воссияет ваш «Белый мавр», излечился от злейшей из всех лихорадок!

Эти слова смягчили аббата, и он разрешил Джильо рассказать ему все о сумасшедшем Челионати, принцессе Брамбилле и прочем.

Когда Джильо кончил, аббат на несколько мгновений погрузился в глубокомысленное молчание, потом важным, торжественным тоном изрек:

― Из всего поведанного тобой, мой сын Джильо, я вправе заключить, что ты не виноват ни в чем. Я прощаю тебя, и, дабы ты видел, сколь безграничны мои великодушие и сердечная доброта, через меня тебе выпадет величайшее счастье, какое только может встретиться в жизни! Отдаю тебе роль «Белого мавра», и когда ты ее сыграешь, жгучая тоска души твоей по самому высокому и великому будет утолена. Но, о сын мой Джильо, ты попал в сети к дьяволу! Адская интрига ведется против всего возвышенного в поэзии, против моих трагедий, против меня, и тобой хотят воспользоваться как убийственным орудием. Тебе никогда не доводилось слышать о старом князе Бастианелло ди Пистойя? Он жил в том старом дворце, куда так быстро юркнули трусливые маски, и несколько лет назад бесследно исчез из Рима. Так вот, этот старый князь Бастианелло был самым вздорным чудаком: во всем, что он говорил, что делал, было много нелепого. Так, например, он уверял, будто происходит из королевского рода какой-то далекой, неведомой страны, что ему лет триста ― четыреста от роду, хотя я лично знаю священника, крестившего его здесь, в Риме. Он часто рассказывал о каких-то таинственных посещениях, и правда, в его доме не раз можно было видеть самые фантастические фигуры, которые столь же внезапно исчезали, как появлялись, ― князь называл их членами своей семьи. Но разве так уже трудно переодеть попричудливее своих слуг и служанок? Ведь ими-то и были те необычайные личности, на которые люди глазели разинув рты, принимая князя за необыкновенного человека, чуть не за колдуна. Глупостей он вытворял превеликое множество. Например, известно, что однажды во время карнавала он сеял на Корсо апельсиновые зернышки, из которых, к великому восторгу толпы, вырастали крошечные, прехорошенькие Пульчинеллы, а он уверял, что это самые сладкие для римлян плоды. Но что мне вас утомлять всеми бессмысленными глупостями, какие говорил князь, я лучше вам расскажу о том, что делает его опаснейшим человеком. Можете себе представить, что проклятый старик задался целью убить хороший вкус в литературе и искусстве? И что в театре он взял под защиту маски, отводя им там главное место, признавая право на существование только за древней трагедией, упоминал даже о такого рода трагедии, измыслить которую может только горячечный мозг. В сущности, я никогда толком не понимал, чего он хочет, но по его утверждениям получалось, что высочайший трагизм должен достигаться чуть ли не путем особого вида шутки и что... нет, это невероятно, это почти невозможно выговорить, ― что мои трагедии, понимаете, мои трагедии, по его мнению, необычайно забавны, правда на особый лад, ибо трагический пафос в них сам себя пародирует. Но что мне его глупые мысли и мнения! Если бы князь только этим довольствовался, но ведь в действительности, в страшной действительности, его ненависть обратилась на меня и мои трагедии. Еще до вашего появления в Риме со мной произошло нечто ужасное. Шла лучшая из моих трагедий, не считая «Белого мавра». «Lo spettro fraterno vendicato» [11]Отмщенный дух брата (итал.).. Актеры превзошли самих себя: никогда еще они так не постигали внутреннего смысла моего текста, никогда не были в своих движениях и позах так истинно трагичны. Пользуюсь случаем, синьор Джильо, сказать вам, что ваши жесты, особенно позы, еще далеки от совершенства. Синьор Цекьелли, мой тогдашний трагик, умел, широко расставив ноги, твердо упершись ими в пол и воздев кверху руки, так вращать корпусом, что лицо его попеременно смотрело то вперед, то в спину; своими движениями и мимикой он являл взору зрителей двуликого бога Януса. Это всегда производит самое ошеломляющее действие. И должно быть выполнено всякий раз, как у меня стоит ремарка: «Начинает приходить в отчаяние!» Зарубите это себе на носу, сын мой, и научитесь отчаиваться так, как синьор Цекьелли. Но возвращаюсь к своему «spettro fraterno». Лучшего спектакля я в жизни не видел, и все же публика при каждом слове моего героя разражалась неистовым хохотом. Но когда я увидел в ложе князя ди Пистойя, который первым начинал смеяться, словно подавая знак остальным, мне стало ясно, что это он один, бог знает какими дьявольскими уловками, навлек на меня столь ужасную беду. Как я радовался, когда князь исчез из Рима! Но его дух продолжает жить в старом проклятом шарлатане, в этом сумасшедшем Челионати, который, хотя и тщетно, пытался в театрах марионеток злостно осмеять мои трагедии. Да и князь Бастианелло, видимо, опять шутит свои шутки в Риме; на это указывает диковинное шествие масок, которое вошло в его дворец. Челионати преследует вас, чтобы повредить мне. Ему уже удалось убрать вас с подмостков и уничтожить трагедию в театре вашего импресарио. Вас хотят полностью отвратить от искусства, набивая голову всяческой чепухой, фантастическими бреднями о принцессах, причудливых видениях и тому подобном. Послушайтесь моего совета, синьор Джильо, сидите дома, пейте больше холодной воды и поменьше вина и как можно усерднее штудируйте моего «Белого мавра», которого я дам вам с собой. Только в нем вы почерпнете утешение и покой, а засим счастье, честь и славу. Будьте здоровы, синьор Джильо.

На другое утро Джильо собирался последовать совету аббата и засесть за чтение его замечательной трагедии «Белый мавр». Но дело не клеилось: буквы на каждой странице расплывались у него перед глазами в образ прелестной, милой Джачинты Соарди.

― Нет! ― воскликнул он, потеряв наконец терпение. ― Нет, я больше не выдержу, я должен пойти к ней, к моей красавице. Я знаю, она все еще меня любит, не может не любить и, несмотря на свою сморфию, не сумеет этого скрыть, когда опять меня увидит. И тогда я совершенно избавлюсь от лихорадки, которую проклятый колдун напустил на меня, и, как феникс, восстану из безумного хаоса сновидений и фантазий, полностью возрожденный в роли белого мавра. Будь благословен, аббат Кьяри, это ты наставил меня на правильный путь!

Джильо тут же наилучшим образом принарядился, чтоб отправиться в дом маэстро Бескапи, где думал встретить свою милую. Но, собираясь уже перешагнуть порог, он почувствовал на себе действие «Белого мавра», которого пробовал читать. Трагический пафос, словно лихорадочный озноб, напал на него.

― Что, если, ― воскликнул он, выставив правую ногу, откинувшись всем телом назад и простерши перед собой обе руки, словно оборонялся от призрака. ― Что, если она меня больше не любит? Если, обольщенная колдовскими призраками темной преисподней, опьяненная напитком забвения, даруемым нам Летой, она перестала думать обо мне, действительно забыла меня? Что, если какой-нибудь соперник... Ужасная мысль, рожденная черным Тартаром из смертоносной бездны! О отчаяние! Убийство и смерть! Ко мне, желанный друг, который в жарких потоках алой крови искупает всякий позор, суля покой и утешение... и месть!

Последние слова Джильо произнес с таким рычанием, что они гулко отдались по всему дому, затем схватил лежавший на столе блестящий кинжал и сунул его в карман. Но это был всего лишь бутафорский кинжал.

Маэстро Бескапи немало удивился, когда Джильо спросил его про Джачинту. Он заявил, что впервые слышит, будто она когда-либо жила в его доме, и все уверения Джильо, что всего несколько дней назад он сам видел ее здесь на балконе, говорил с ней, ни к чему не привели. Больше того, Бескапи оборвал этот разговор и, улыбаясь, спросил, помогло ли Джильо давешнее кровопускание. Услыхав про кровопускание, Джильо сломя голову кинулся бежать. Добравшись до площади Испании, он увидел впереди себя старуху, которая с трудом несла закрытую корзину. Джильо узнал в ней старую Беатриче.

«Ага! ― прошептал он, ― ты будешь моей путеводной звездой, я пойду за тобой!» Каково же было его удивление, когда Беатриче, которая скорее кралась, чем шла, свернула в ту улицу, где прежде жила Джачинта. Остановившись у двери дома синьора Паскуале, она поставила корзину наземь и в эту минуту заметила Джильо, шедшего за ней по пятам.

― А! ― громко воскликнула она, ― любезный господин бездельник снова появился? Хорош верный возлюбленный, шляется по всем улицам и закоулкам, где ему вовсе не место, а свою милую совсем забросил в эти чудные, веселые дни карнавала! Ну-ка помогите мне втащить наверх тяжелую корзину, а потом сходите поглядите, не припасла ли для вас Джачинта несколько оплеух, чтобы вправить вам мозги.

Джильо осыпал старуху горчайшими упреками за ложь, за обман: разве не уверяла она, будто Джачинта сидит в тюрьме? В ответ старуха заявила, что слыхом о таком не слыхала, что Джильо это только померещилось: Джачинта ни разу не отлучалась из своей комнатки в доме синьора Паскуале, работая во время маскарада усерднее, чем когда-либо. Джильо тер лоб, дергал себя за нос, словно хотел убедиться, что не спит.

― Одно знаю: либо я сейчас сплю, либо спал все это время и мне грезился самый запутанный сон.

― В таком случае, ― ответила старуха, ― сделайте милость, поднимите эту корзину: по тому, как она станет давить вам спину, вы узнаете, спите вы или нет.

Джильо послушно взвалил на себя корзину и стал подниматься по крутой лестнице, волнуемый самыми необычными чувствами.

― Что это у вас, черт возьми, в корзине? ― спросил он шагавшую впереди старуху.

― Глупый вопрос, ― ответила та. ― Вам что, никогда не приходилось видеть, как я хожу на базар и покупаю провизию для моей Джачинтинеты? И потом, мы сегодня ждем гостей.

― Гостей? ― удивленно протянул Джильо. Но в эту минуту они пришли. Старуха велела Джильо поставить корзину на пол и пойти в комнатку, где он застанет Джачинту.

Сердце Джильо билось в робком ожидании и сладостном трепете. Он тихо постучался и открыл дверь комнатки. Там, за столом, заваленным цветами, лентами, лоскутами и тому подобным, сидела Джачинта и прилежно работала.

― А, синьор Джильо! ― воскликнула Джачинта, и глаза ее засветились. ― Откуда вы вдруг появились? Я думала, вас давно нет в Риме.

Джильо нашел свою милую столь безмерно прекрасной, что растерялся и застыл на пороге, не в силах и слова сказать. Действительно, все ее существо было преисполнено особого очарования и прелести: на щеках играл яркий румянец и светившиеся, как мы говорили, глаза смотрели Джильо прямо в душу. Коротко говоря, Джачинта была в своем beau jour [12]В ударе (франц.).. Хотя это французское выражение не в ходу, все же следует отметить, что в нем есть не только своя правота, но и своя особенность. Всякая милая барышня, не отличающаяся красотой, а то и просто некрасивая, побуждаемая внешними или внутренними причинами, должна живей обычного подумать: как я хороша! И она может быть уверена, что с этой радостной мыслью и приятным чувством в душе сам собой придет ее beau jour.

Наконец Джильо не помня себя стремительно ринулся к своей милой, бросился перед ней на колени и, патетически воскликнув: «О моя Джачинта! Жизнь моя!» ― схватил ее за руки. Вдруг ему в палец так глубоко вонзилась игла, что он подскочил от боли и с криком «черт! черт!» запрыгал по комнате. Джачинта звонко рассмеялась, затем спокойно сказала:

― Это вам, милый синьор Джильо, в наказание за ваше неприличное и несдержанное поведение. Все ж очень мило с вашей стороны, что вы навестили меня: скоро, быть может, вам уже нельзя будет так бесцеремонно видеться со мной. Я разрешаю вам остаться. Садитесь напротив и расскажите, что вы за это время поделывали, какие новые роли играете и обо всем остальном. Вы ведь знаете, что я люблю вас слушать, если вы не впадаете в свой отвратительный, плаксивый пафос, которым вас заразил синьор аббат Кьяри ― да не лишит его господь за это вечного блаженства!

― Моя Джачинта, ― сказал Джильо, страдая от любви и от укола иголки, ― моя Джачинта, давай забудем все горести разлуки. Они снова вернулись к нам, сладостные, блаженные часы счастья и любви!

― Не пойму, ― перебила его Джачинта, ― что за глупости вы там болтаете! Какие горести разлуки? Когда б я и впрямь верила, будто вы со мной навеки расстаетесь, я нисколько бы не горевала. Если же вы называете блаженными те часы, когда вы всячески мне докучали, то не думаю, чтоб они когда-либо вернулись. Однако окажу вам откровенно, синьор Джильо, в вас есть нечто располагающее. Вы мне бывали иногда даже приятны, и потому я охотно разрешу вам впредь со мной видеться. Правда, обстоятельства препятствуют всякой короткости между нами и вынуждают несколько отдалиться друг от друга, что обяжет вас соблюдать в отношении меня некоторые церемонии...

― Джачинта! ― воскликнул Джильо. ― Что за странные речи!

― Ничего особенного я не говорю. Сидите спокойно, мой добрый Джильо! Кто знает, возможно, мы в последний раз так непринужденно с вами разговариваем. Однако на мою милость вы всегда можете рассчитывать, ибо, как я уже говорила, я никогда не лишу вас той благосклонности, какую питала к вам.

Вошла Беатриче, неся на тарелках отборные фрукты и зажав под мышкой солидную флягу с вином. Как видно, корзина была уже опорожнена. Сквозь открытую дверь Джильо заметил весело потрескивающий огонь очага и кухонный стол, заваленный всякой снедью.

― Джачинта, ― ухмыляясь, проговорила Беатриче. ― Чтобы хорошенько уважить гостя нашей скромной трапезой, мне нужно еще немного денег.

― Возьми, старая, сколько нужно, ― ответила Джачинта, протягивая Беатриче вязаный кошелек ― сквозь его петли поблескивали новенькие дукаты. Джильо похолодел, узнав точный двойник кошелька, сейчас почти уже пустого, как он думал, подсунутого ему Челионати.

― Что за дьявольское наваждение! ― вскрикнул он и, быстро вырвав из рук старухи кошелек, поднес его к самым глазам. Почти без чувств упал он на стул, когда прочел вышитые на кошельке слова: «Помни о своей мечте!»

― Ну-ну, синьор голодранец! ― проворчала старуха, отбирая у Джильо кошелек, который тот держал в далеко откинутой руке. ― Неужто от одного этого прекрасного зрелища вы так одурели? Оно вам, верно, в диковинку. А звон-то какой, послушайте! ― Она потрясла кошельком так, что золото в нем зазвенело, и вышла из комнаты.

― Джачинта! ― воскликнул Джильо, убитый горем и отчаянием. ― Джачинта, какая страшная, ужасная тайна! Откройте ее! Откройте и изреките мне смерть.

― Вы все тот же, ― ответила Джачинта, держа точеными пальчиками иголку против света и ловко вдевая в ее ушко серебряную нитку. ― Вы все тот же; так привыкли от всего приходить в экстаз, что превратились в ходячую, нудную трагедию с невыносимо скучными ахами, охами и увы! Ничего страшного и ужасного в моих словах не было, и если вы будете вести себя прилично, а не кривляться как полоумный, я кое-что вам расскажу.

― Говорите же! Убейте меня! ― сдавленным голосом прошептал Джильо.

― Помните, синьор Джильо, что вы мне однажды говорили о молодом чудо-актере? Вы назвали этого героя сцены ходячим любовным приключением, живым романом о двух ногах и бог знает кем вы еще его не называли. Теперь моя очередь сказать вам, что еще большим чудом следует назвать молоденькую модистку, которую благие небеса наделили стройным станом и приятным лицом, а особенно той внутренней волшебной силой, благодаря которой девушка только и обретает подлинную женственность. Такая-то любимица благодетельной природы, витающее в воздухе очаровательное приключение, крутая лесенка к ней наверх ― это небесная лестница, ведущая в царство любовных, по-детски смелых снов. Она ― олицетворение нежной тайны женского наряда, что завораживает вас, мужчин, своими чарами ― то сверкающим блеском роскошных красок, то мягким сиянием лунных лучей, розоватым туманом или голубоватой дымкой вечернего воздуха, и, одурманенные страстью и желанием, вы приближаетесь к чудесной тайне. Вы видите могущественную фею среди ее орудий волшебства, и каждое кружевце, тронутое ее белыми пальчиками, превращается в любовные сети, каждый бант ― в силки, в которые вы попадаетесь. В ее глазах отражается ваше восхитительное любовное безумие, узнает в них себя и радуется себе. Вы слышите, как ваши вздохи глубоко отдаются в груди очаровательницы, но мягкие, тихие, словно тоскующая нимфа. Эхо зовет из-за дальних волшебных гор своего возлюбленного. Тут безразличны ранг и сословие, знатному принцу ли или нищему актеру скромная светелка волшебницы Цирцеи одинаково кажется цветущей Аркадией, где он ищет прибежища от неприютной пустыни жизни. И если меж роскошных цветов в этой Аркадии растет немного змеиной травы, что за беда! Она из тех соблазнительных трав, что так дивно цветут и благоухают!

― О да! ― прервал девушку Джильо. ― И из ее цветка выползает крохотный гад, чье имя носит трава, и внезапно жалит своим язычком, острым, как швейная игла.

― Это случается всякий раз, когда чужой, которому не место в цветущей Аркадии, неуклюже сует туда свой нос.

― Хорошо сказано, прелестная Джачинта! ― с досадой и злостью ответил Джильо. ― Вообще, должен признаться, что с той поры, как мы с тобой виделись в последний раз, ты удивительно поумнела. Так философствуешь о себе, что я просто диву даюсь, и необычайно нравишься себе в роли волшебницы Цирцеи! А портной Бескапи не забывает снабжать прекрасную Аркадию твоей светелки всеми необходимыми орудиями волшебства!

― Возможно, ― невозмутимо продолжала Джачинта, ― со мной произойдет то же, что с тобой. Ведь и мне привиделись чудесные сны. Все же, милый Джильо, то, что я тебе говорила о хорошенькой модистке, прими наполовину за шутку, за желание позабавиться, подразнить тебя. Тем более не отнеси этого на мой счет, что сегодня я, может быть, в последний раз склоняюсь над шитьем. Не пугайся, мой добрый Джильо, но легко может статься, что в последний день карнавала я сменю это жалкое платье на пурпуровую мантию, а табурет на трон.

― Небо и ад! ― вскричал Джильо, порывисто вскочив и ударяя себя кулаком по лбу. ― Небо и ад! Смерть и гибель! ― значит, правда то, что нашептывал мне на ухо этот вероломный злодей! О, разверзнись предо мною, изрыгающая пламя бездна Орка! Взвейтесь, чернокрылые духи Ахерона!.. Довольно!

И Джильо начал читать монолог из какой-то трагедии аббата Кьяри, полный ужасного отчаяния. Джачинта, которой Джильо сотни раз читал этот монолог, помнила его весь до слова; не отрываясь от работы, она суфлировала своему отчаявшемуся возлюбленному, когда он местами запинался. Закончив, он вынул кинжал, вонзил его себе в грудь и с грохотом упал, затем встал, стряхнул с одежды пыль, вытер пот со лба и, улыбаясь, спросил:

― Сразу чувствуется мастер, верно, Джачинта?

― Несомненно, ― спокойно, продолжая работать, ответила Джачинта. ― Ты замечательно читал, мой добрый Джильо. А теперь пора, я думаю, сесть за ужин.

Тем временем старая Беатриче накрыла на стол, принесла несколько блюд, от которых шел соблазнительный запах, поставила таинственную флягу и сверкающие хрустальные стаканы. Как только Джильо это увидел, он вышел из себя.

― А! Гость... Принц!.. Каково мне! Боже мой, ведь я не играл комедии, я на самом деле впал в отчаяние; в полное, безумное отчаяние ввергла ты меня, вероломная изменница! Змея!.. Василиск!.. Крокодил! Мести жажду! ― крикнул он и, подняв с пола бутафорский кинжал, стал им размахивать. Но Джачинта положила шитье на рабочий стол и, взяв Джильо под руку, сказала:

― Хватит дурачиться, мой добрый Джильо. Отдай свое смертоносное оружие старой Беатриче, пусть она нарежет из него зубочисток, и садись со мной за стол; ведь, в сущности, ты единственный гость, которого я жду.

Джильо разом успокоился, терпеливо позволил увести себя к столу и без стеснения принялся уплетать за обе щеки.

Джачинта спокойно и простодушно продолжала говорить об ожидающем ее счастье, не переставая заверять Джильо, что нисколько не возгордится и не забудет его лица; напротив, если он иногда издали ей покажется, она непременно узнает его и снабдит дукатами, чтобы у него не было недостатка в чулках розмаринового цвета и надушенных перчатках. В свою очередь и Джильо, выпив несколько стаканчиков вина, снова вспомнил всю чудесную сказку о принцессе Брамбилле; он стал дружески уверять Джачинту, что высоко ценит ее добрые чувства к нему; но до её гордости ему дела нет, что же касается ее дукатов, то он в них не нуждается, ибо сам думает вскорости обеими ногами скакнуть на свой трон. Он поведал ей, что самая знатная в мире, самая богатая принцесса уже избрала его своим рыцарем и он надеется к концу карнавала стать супругом сиятельнейшей дамы, навеки сказав «прости» той жалкой жизни, какую вел до сих пор. Джачинта, казалось, сильно обрадовалась счастью, ожидающему Джильо, и тут оба принялись весело болтать о прекрасном будущем, полном радости и богатства.

― Одного бы мне хотелось, ― сказал под конец Джильо, ― чтобы страны, которыми мы будем править, оказались рядом, и мы могли бы жить в добром соседстве. Но если я не ошибаюсь, владения моей обожаемой принцессы лежат где-то за Индией, как раз по левую руку от земли, соседствующей с Персией.

― Жаль, что и мне, ― ответила Джачинта, ― должно быть, придется уехать очень далеко; ведь земля моего царственного супруга лежит у самого Бергамо. Но я уверена, что все устроится, и мы будем и останемся добрыми соседями.

В конце концов Джачинта с Джильо согласились на том, что их будущие владения непременно надо перенести в окрестности Фраскати.

― Доброй ночи, прекрасная принцесса! ― сказал Джильо.

― Спите спокойно, дорогой принц! ― ответила Джачинта, и на этом они, когда настал вечер, мирно и дружески расстались.


Читать далее

Глава четвертая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть