Онлайн чтение книги Простая история
XXIX

Проведя три дня в постели, Гиршл все еще изнемогал от усталости. Он уже не отвечал на любой вопрос: «Половина восьмого», но изъяснялся непомерно длинно, забывал слова, названия предметов и потому вынужден был прибегать к излишне пространным описаниям. Умолкал на середине и возвращался к началу.

Гипотеза Ригера гласит, что невропатологи могут диагностировать легкие повреждения в мозгу больного, только если он был знаком им еще здоровым, что во всяком ином случае распознать недуг затруднительно. Эта весьма серьезная гипотеза, должно быть, абсолютно верна в отношении врачей и больных в принципе, но в случае Лангзама и Гиршла не срабатывает. Лангзам не исследовал разум Гиршла, к «тестам» не прибегал, а всего лишь сидел и рассказывал ему разные истории, чтобы «пробудить» его душу.

Жители маленького местечка, переехав в большой город и получив там блага и удобства, которых прежде знать не знали, все равно вечно будут помнить родные края и превозносить их до небес. Вот уже 40 лет, как уехал Лангзам из своего местечка, но все еще не перестает вспоминать про него, все еще говорит о нем при каждом удобном случае. Местечко давно изменилось, оно уже совсем не такое, каким было во времена его юности, в пору, когда он его покинул, но доктор помнит его прежним. Прежним и описывает. Каждый день, придя к Гиршлу, Лангзам садится на край его кровати и говорит с ним. И любая беседа начинается и заканчивается повествованием о родном городишке. Он рассказывает о рынке, о крохотных, похожих на курятники, домиках, что со всех четырех сторон света облепили торговые ряды. А ряды стоят пустынные все дни недели, кроме четверга. Люди разошлись учиться. Если кто знает хотя бы главу из Мишны — сидит и повторяет ее, а кто даже этого не знает, читает Псалмы. И лишь в четверг город пробуждается от спячки, ибо в этот день деревенские жители приезжают туда торговать. И тогда горожане бегают, точно ненормальные, от повозки к повозке, от крестьянина к крестьянину, чтобы заработать несколько грошей на Шабос. Порой Лангзам начинает рассказывать про свою синагогу: стены ее накренились и вот вот могут упасть, потолок почернел от копоти, но, тем не менее, весь дом светится от того, что в нем изучают святую книгу. А что они ели? Что пили? Когда спали? На эти вопросы Лангзам отвечает коротко: «Ну, если вы желаете знать, можно ли существовать таким образом, я вам скажу, что, согласно всем медицинским теориям, нельзя. Несмотря на это, многие поколения так жили и не видели в этой жизни никаких недостатков». Кроме, пожалуй, раввина. Этот раввин всю жизнь мечтал купить книгу «Махацис а-Шекель» и никак не мог наскрести на нее денег.

Он почти безотрывно сидел над книгой; никто ему не мешал и от учения не отрывал, поскольку судебные дела в городе были редки. Денег нет — нет и имущественных споров. Нечасто возникали и сомнения по вопросам, связанным с мясным и молочным. Это понятно: всю неделю человек ест хлеб да лук, и только в четверг, когда режут скотину к субботе, раввину приносят на проверку какое-нибудь дырявое легкое или проколотый пищевод. Тогда он, как положено, покрывает книгу платком, вынимает нож и соскребает верхнюю пленку, чтобы посмотреть: сквозной прокол или нет. «Когда я вспоминаю его нож, — говорил Лангзам, — все на свете кажется мне ничтожным в сравнении с этой нехитрой вещью, с помощью которой он долго ковырялся во внутренностях животного, чтобы разрешить бедняку съесть кусок мяса или запретить, признав мясо трефным».

Был у раввина еще один инструмент — гусиное перо, которым записывал он свои мысли о Торе. Чернила он готовил себе сам из свечной копоти и, бывало, когда перо его ломалось и он не мог найти себе другого, потому что никто в тот момент не резал гуся, он делал отметки в книге ногтем — мол, вот здесь есть, над чем поразмыслить, а к этому месту нужно сделать примечание. Лангзам говорил, что народ Израиля получил от Всевышнего два великих дара — Тору и Шабос, и если бы не они, непонятно, как вообще могли бы существовать евреи в том поколении.

Спроси кто-нибудь Гиршла: «А как он тебя лечит?» — тот бы искренно удивился: «Да разве он меня лечит?» Тем не менее, он чувствовал, что от рук Лангзама исходит нечто целебное. Эти сильные руки, которыми доктор касался его, здороваясь и прощаясь, касался, словно ненароком, были совсем не похожи на мягкие руки Тойбера. Руку Лангзама ему и в голову не могло прийти поцеловать. Часто, когда доктор сидел рядом и говорил с ним, точно с закадычным другом, Гиршл спрашивал себя: «А знает ли он, что я, кричал петухом, что, как сумасшедший, носился в зарослях травы, катался в снегу? Конечно же, он ничего этого не знает, потому что если бы знал, то наверняка запер бы в клетку и лил на голову холодную воду».

О тысяче разных вещей беседовал доктор с Гиршлом, а вот о недуге его никогда не заговаривал. Тысячу вещей рассказал Гиршл доктору, но никогда ни словом не обмолвился о Блюме.

Постепенно он перестал о ней думать; образ ее все еще витал перед его мысленным взором, но взор этот уже не был прикован к ней неотрывно. Когда же глаза Блюмы ловили его взгляд, когда он все-таки погружался в их таинственную синеву, тогда появлялась на его губах легкая улыбка, — тень звонкого смеха Блюмы. И не было ничего удивительного в том, что Гиршл мог в любой миг увидеть, чем занята Блюма: он знал ее с детства, и каждое ее движение давно отпечаталось в его памяти. И хотя, на первый взгляд, все это звучит глупо, но так оно и было на самом деле.

Однажды доктор вошел к Гиршлу, взял его за руку и спросил, как тот себя чувствует, потом, не дожидаясь ответа, присел на край постели и начал говорить с юношей, как обычно, держа его руку и считая пульс. Уходя, он спросил, не хочет ли Гришл выйти в сад, и получил согласие. Некоторое время спустя зашел санитар Шренцель по прозвищу «отец всех больных», одел Гиршла, вывел его в сад, усадил там на стул, а сам встал в некотором отдалении. По прошествии часа он отвел его назад, в комнату, помог раздеться и уложил в кровать. С тех пор каждый день Шренцель обязательно выводил Гиршла гулять — сперва на час, потом на два, потом на три и больше.

Сад у доктора был великолепный: деревья, кусты, цветы… Еще там стояли скамейки и кресла, чтобы больные могли отдохнуть. Гуляя в саду, Гиршл всякий раз встречал старика, который ковырялся в земле и говорил сам с собой. Старика этого звали Пинхас Гертлебен. Когда-то были у него дом и кусок земли в Бориславле, но в один прекрасный день разверзла земля уста свои и поглотила его жену и детей, и тогда он продал и дом, и землю, ибо в тот час никто еще не знал, что земля эта, которую проклял Всевышний проклятием Содома и Гоморры, скрывает в себе нефть. Тот, кто купил землю Пинхаса, нашел эту нефть, разбогател и стал миллионером, а тот, кто продал ее, остался бедняком. И вот теперь Пинхас переползал с места на место и ковырял в земле пальцами, пытаясь отыскать нефть, и говорил со своей женой и с детьми, которые умерли. «Сейчас, сейчас, — повторял он, — сейчас найду я великие залежи нефти, и тогда все мы оденемся в золото». Когда он состарился, добрые люди пожалели его и отправили лечиться.

Был у доктора еще один пациент по имени рабби Занвл. Отец его и брат считались известными мудрецами и праведниками, да и сам он руководил общиной хасидов. Но сердце его ныло от одиночества, а разум отказывался постигать низменное и повседневное. Он вообще не заботился о собственных нуждах: забывал поесть и относился к себе так, будто уже завершил свой жизненный путь и лежит бездыханный. А всякого, кто приходил к нему попросить благословения, он называл вопрошающим мертвых.

Люди стали проявлять к нему внимание, считая, что он отказывается от себя ради Отца Небесного. Сам же раби Занвл тем временем совсем перестал есть и пить, перестал выполнять супружеские обязанности и даже пренебрег заповедями Торы, объясняя это тем, что «мертвый неподсуден».

Понемногу вокруг начали шептаться, что рассудок рабби помутился. Когда же стало ясно, что дело совсем плохо и пора принимать меры, близкие посовещались и решили отвезти его к доктору Лангзаму. Странно, конечно, что они не отвезли его к рабби Шлоймеле из Сасова, который пытался оказывать помощь безумным и даже прослыл большим специалистом в этой области. Но причина в том, что отец рабби Занвла был в ссоре с рабби Шлоймеле. Впрочем, он еще и для того отвез сына именно к доктору Лангзаму, чтобы показать всем, что уважает закон. Ибо закон считает, что душевнобольного должен лечить врач-профессионал.

Гулял в саду у доктора еще один пациент. Звали его Файвиш Винклер. Это был тощий и длинный молчун, всегда погруженный в себя. Правда, он то и дело бегал за водой, чтобы совершать омовение рук, а еще постоянно ругал Шлоймо Рубина. Когда имя этого писателя упоминалось в его присутствии, он дрожал от гнева, поскольку Шлоймо Рубин создал искусственного пса и вставил ему в пасть специальный механизм. Желая узнать мысли другого человека, Рубин подсылал к нему этого пса, и пес становился против человека и начинал лаять. От его лая мысли выпадали у человека из головы и попадали в пасть к псу. И пес бежал и относил их своему хозяину, а тот уж делал с ними, что душа захочет: иногда возвращал мысли хозяину, иногда заменял их другими, а иногда не делал ни того, ни другого, и тогда мозг человека оставался пустым.

Вот и мысли Файвиша он заменил, а тот не мог этого вынести. Но как же удалось этим двум людям встретиться? Ведь от места, где жил один, до места, где жил другой, — огромное расстояние, и Файвиш никогда не бывал в городе, в котором жил Шлоймо. Излишне говорить, что и пес, который ворует чужие мысли, отродясь не существовал. А дело все в том, что книги Рубина попали в руки Файвиша и свели его с ума.

Файвиш торговал солью. Лавка его, очень маленькая, была до отказа забита брикетами, аккуратно уложенными в штабеля, отливавшими серо-белым блеском, вечным светом «солевого союза» — союза соли и нашего мира.

От первых поколений и до последних всем была и будет нужна соль. Без нее не может существовать земля. Родился человек — нужна соль, умер человек — слезы, которые о нем льют, тоже соленые, садится человек есть — солит свой кусок, готовит женщина пищу — употребляет соль, месит тесто вместе с солью, посыпает солью мясо. Все, что мы едим, требует соли, даже сладкая выпечка. Если бы сладкое тесто не сдабривали солью, человек не мог бы его есть. Деликатесы к царскому столу изготавливаются при помощи соли. При всем том нам неизвестно, для чего нужна в мире соль: может быть, затем, чтобы напоминать о грехах Содома. Ведь вся земля содомская полна была соли и серы. А может, она нужна, чтобы мы помнили: Всемилостивый однажды вернет нам служение в храме, где каждая жертва приносилась вместе с щепоткой соли… В прошлом, бывало, цари засыпали солью вражеские города, а сегодня вводят на нее специальные налоги. Но с царем спорить невозможно, указы его не обсуждаются, а выполняются.

У торговца солью, однако, разговор с покупателями тоже короткий. Файвишу поэтому не приходилось уделять торговле слишком много времени. Он так и стоял себе посреди лавочки, прислонившись к столу и сунув руки в глубокие складки одежды. А перед ним лежала какая-нибудь раскрытая книга — Ялкут Реувени или Мидраш Талпийос. В книгах тех — тайны Торы и мира. Но порой читал он книги других народов, пытаясь проникнуть и в их тайны. Все дни своей жизни исполнял он заповеди, хранил наследие отцов, и за то уважали его гораздо больше, чем следовало бы за один только его заработок. И никогда не вел он пустых разговоров. Что может рассказать смертный тому, перед кем открыты тайны миров? Тот, кто проник в глубины высшей мудрости, не соблазнится суетой окружающего мира.

Есть местечко в Галиции, называется оно Величко. В нем — подземная шахта, где добывают соль. Размеры шахты огромны, она похожа на целый город, в котором улицы из соли и комнаты из соли, и дома из соли, и конюшни для лошадей тоже из соли. Из соли высечены даже статуи царей. И добывают оттуда несметное количество белого вещества. В книге «Пути мира», книге не про Африку, а про Европу, и не в той, которую написал Шимшон Блох, а в той, которую написал Авроом-Мендл Моер, сказано, что вот уже 600 лет не прекращается там работа, и каждый год появляются в этой шахте новые галереи.

Именно оттуда привозил Файвиш соль и торговал ею в своем городе. Но мысли его при этом блуждали в иных мирах. Файвиш мог бы жить себе и наслаждаться почетом, который оказывали ему горожане. Но был в синагоге один шкаф, куда складывали книги с разными исследованиями по истории. Они остались еще с тех дней, когда исследование истории считалось разумной вещью. Долго Файвиш ходил и смотрел на этот шкаф, а потом не выдержал и поджег его. И тогда охватил огонь и шкаф, и всю синагогу, и почти весь город. Город просто чуть было не сгорел. За такие дела следовало бы посадить Файвиша в тюрьму, но, считаясь с его благочестивым прошлым, решили отправить его к доктору Лангзаму.

Гиршл вел себя со своими соседями по-доброму, глядел на то, что ему показывали, слушал, что рассказывали. С Пинхасом Гертлебеном и Файвишем Винклером он не разговаривал. Эти двое были заняты каждый своим: один ковырянием в земле, другой — собственными мыслями. Да и Шренцель, «отец больных», предупреждал Гиршла, чтобы тот не приближался к Винклеру, ибо недуг этого человека весьма тяжел. И когда одолевают его черные мысли, то начинает он буйствовать, не узнает окружающих и плюет людям в лицо. И при этом не разбирает ни старого, ни малого, ни правого, ни виноватого.

А вот с рабби Занвлом Гиршл сблизился, да и сам рабби Занвл его привечал и даже называл родственником, поскольку неправильно расслышал его фамилию и счел за кого-то из своей семьи. Несмотря на то, правда, что Гиршл ему прямо сказал, что ни в каком родстве они не состоят.

Рабби Занвл следил за годовщинами смерти великих праведников и в день, на который выпадал йорцайт, день памяти кого-то из них, всегда рассказывал что-нибудь из чудесных его деяний.

Воздавая дань уважения умершим праведникам, он не только помнил йорцайт каждого, но, упоминая его имя, обязательно прибавлял: «Пусть заслуги этого человека охранят нас, пусть душа его пребудет в святилище небес».

Так и стоял рабби Занвл, согбенный, со сдержанной усмешкой на устах, в белой ермолке на голове — такой, какие носят посланцы земли Израиля, с обрезанными пейсами и бородой (ее ему тоже подрезали в санатории), стоял и повествовал о разных святых людях. А в день, когда, по подсчетам, выпадал его собственный йорцайт, он рассказывал истории о себе самом. Никогда еще Гиршл не слышал таких захватывающих историй, и в каждом слове сквозила любовь к Всевышнему и любовь к Израилю. До сих пор Гиршлу не приходилось слышать ни про хасидов, ни про хасидских ребе ничего хорошего, потому что вырос Гиршл среди людей, которые не произносили слово «хасид» иначе как в насмешку. Самих хасидов он в глаза никогда не видел, за исключением музыкантов которые одевались в хасидское платье. А в те времена уже публиковались хасидские истории и труды хасидских ребе — ради того, чтобы воссиял перед человечеством свет хасидизма. Те самые истории и труды, которые хасидам казались откровениями, а деятелям Гаскалы — загадкой.

Несмотря на то, что доктор относился к Гиршлу, как к здоровому человеку, юноша очень хорошо понимал, что ворота санатория для него заперты и за порог ему ступать нельзя. Но Гиршл не обижался и не огорчался; напротив — испытывал к доктору чувство благодарности как человек, который был один на всем белом свете, таком огромном и негостеприимном, и которого кто-то подобрал и поселил в своем доме.

Да и вообще у Гиршла были веские причины считать Лангзама своим благодетелем: никогда в жизни к нему не относились так хорошо. У него была великолепная комната с окнами в сад, никто ему не мешал, никто не будил его посреди ночи; он спал себе спокойно до семи утра, пока не приходил Шренцель, не обтирал его мокрой губкой и не приносил ему стакана молока или кофе (или какао, или чаю, или шоколаду, или фруктового соку). А еще ему полагался легкий завтрак, весьма полезный для здоровья. В обед же выдавался стакан вина для возбуждения аппетита. Когда шел дождь, Шренцель сидел у него в комнате, играл с ним в шахматы. А потом приходил доктор, и они разговаривали. Беседы «пробуждали» сердце Гиршла. Они пробуждали и сердце самого доктора. Лангзам увлекался и начинал очередной свой рассказ. Казалось бы, так ли уж много лет провел доктор в своем местечке? Ну, двадцать, не больше. А ощущение было такое, что и ста лет ему не хватит, чтобы описать все, что там с ним произошло. Иногда он возвращался к вещам, о которых уже рассказывал, иногда добавлял к сказанному новые подробности. Университеты, где он учился, города, где жил, оперные театры и концертные залы, которые посещал, — они точно стерлись из его памяти, точно никогда не существовали. Но родной городишко, такой маленький и такой далекий, стоял у него перед глазами, как живой, и он снова и снова возвращался к нему, описывал узкие улочки, магазинчики, в которых сидят евреи и повторяют Мишну, и произносят псалмы. Он вспоминал про городского раввина, ногтем делавшего отметки на страницах книг, когда у него портилось перо, и про учеников раввина, долго ломавших головы в попытках уяснить смысл его отметок. Лангзам говорил, что в мире много тайн и много ученых, пытающихся эти тайны раскрыть. Они, должно быть, значительнее нас, — повторял он, потому что поглощены тайнами мира, а мы — повседневными и пустыми вещами. Только все, что попадает к ним в руки, оказывается, как правило, чем-то несущественным, а вот если б нам удалось понять, о чем думал наш раввин, который сейчас в саду Эдена пишет свои примечания вечным пером и которому больше не нужны гусиные перья… Что же касается «Махацис а-Шекель», о которой он мечтал, не переставая, всю свою жизнь, — улыбался доктор, — то я уверяю вас, что сейчас он сидит вместе с тем, кто написал эту книгу, и тот объясняет ему все непонятные места в своем сочинении и толкует комментарии Моген Авроома, которому эта книга посвящена. А то и сам автор комментариев, Моген Авроом, сидит с ними порой. Поначалу я сильно жалел, что не успел исполнить желание раввина и послать ему денег на покупку «Махацис а-Шекель». И даже не в том суть, что у меня не нашлось бы нескольких злотых, чтобы его порадовать, просто все время, пока он был жив, я как-то откладывал да откладывал и забывал о нем, а когда он умер, ему уже ничего не было нужно. Не каждому человеку удается отплатить добром своим благодетелям, с него довольно и того, что он не отплатил им злом. Может, так оно даже и к лучшему. Вот, бывает, пытается человек ответить добром на добро, и все никак это у него не получается. Тогда берет он и делает добро третьему человеку — не своему благодетелю, а тот еще кому-то, а тот дальше, и так доброта расходится по миру, так она в нем существует.

Доктор любил рассказывать и о слепых певцах, что сидели на мешках своих на рыночной площади и перебирали скрюченными пальцами струны инструментов, наигрывая песни, у которых не было ни начала, ни конца. А ты стоишь себе и слушаешь, и на сердце становится так хорошо и спокойно. И хотя голос доктора был уже старческим, скрипучим, но в нем звучала какая-то нежная печаль; она изливалась из его уст и окутывала Гиршла мягким покрывалом, — как могли бы окутать его те детские песни, которые ему не довелось слышать в колыбели. Цирл хорошо знала, что у нее нет голоса и поэтому никогда не пела, даже сыну своему не напевала, как это делают все матери. А вдова, что прислуживала в доме и помогала по хозяйству, то занималась неотложными делами, то готовила себе похоронные одежды. В общем, она тоже никогда не пела. Еще Лангзам приносил Гиршлу всевозможные романы, а потом задавал смешные вопросы насчет прочитанного: «А на какой лошади скакал прекрасный принц, когда юная девушка стояла у окна?» Или: «А как назывался тот цветок, который подарила принцесса рыцарю, что ради нее пошел на войну и там ослеп на оба глаза?» Сам доктор не очень-то читал романы. Объяснял он это так: «Ну и о чем эти книжки написаны? Что в них есть? Все про разные платья и украшения… Вот, ежели, кто портной или сукном торгует, тот пусть этими романами и занимается, а кто не портной, кто сукном не торгует, драгоценности не покупает, — ему-то зачем эти романы?»

Книги на самом деле принадлежали жене доктора; та покончила с собой, впав в безумие. Мягкая грусть светилась в глазах Лангзама, когда он смотрел на Гиршла, читающего те же книги, что некогда читала она. Порой доктор отворачивался к стене и напевал себе под нос те песни, что наигрывали слепые нищие, сидя на своих мешках.

Гиршл не понимал окружающего мира. Нынешняя жизнь юноши шла вразрез с его представлением о том, что мир разделен на богатых и бедных и что богатым в нем живется хорошо, а бедным плохо. И хоть не о бедных скорбела его душа, он не переставал удивляться, глядя на Лангзама, ибо на лице доктора лежала печать горя. А ведь не пропитание его заботит, — ведь доктор-то богат…

Господь в небесах знает дела человека и замыслы его. Вот доктор излечил от безумия стольких больных, а жена его покончила с собой в результате душевной болезни. Один низкий человек, которого Всевышний выделил среди других евреев, дав ему вместо обычной ноги деревянную, смутил дух бедной женщины и запутал ее разум до того, что она наложила на себя руки. А этот нечестивец по-прежнему ходит себе и стучит костылем, и ухмыляется в усы, и гордится перед окружающими, словно завоевал хорошо укрепленный город.


Читать далее

Шмуэль-Йосеф Агнон. Простая история
I 02.04.13
II 02.04.13
III 02.04.13
IV 02.04.13
V 02.04.13
VI 02.04.13
VII 02.04.13
VIII 02.04.13
IX 02.04.13
X 02.04.13
XI 02.04.13
XII 02.04.13
XIII 02.04.13
XIV 02.04.13
XV 02.04.13
XVI 02.04.13
XVII 02.04.13
XVIII 02.04.13
XIX 02.04.13
XX 02.04.13
XXI 02.04.13
XXII 02.04.13
XXIII 02.04.13
XXIV 02.04.13
XXV 02.04.13
XXVI 02.04.13
XXVII 02.04.13
XXVIII 02.04.13
XXIX 02.04.13
XXX 02.04.13
XXXI 02.04.13
XXXII 02.04.13
XXXIII 02.04.13
XXXIV 02.04.13
XXXV 02.04.13
XXXVI 02.04.13
XXXVII 02.04.13
К роману Шмуэла-Йосефа Агнона. ПРОСТАЯ ИСТОРИЯ 02.04.13
1 - 39 02.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть