Ожидание моря

Онлайн чтение книги Провинциальный человек
Ожидание моря

Верность земле, избранному делу, нравственная ответственность человека за свои помыслы и поступки — вот основные темы новой книги курганского прозаика, лауреата премии Ленинского комсомола, автора книг «Последние кони», «Пристань», «Поздний гость», «Избранное», «На вечерней заре» и др.

В сборник вошли новые произведения, а также ранее увидевшие свет в уральских и столичных издательствах.

Издается к 50-летию автора.

1

Море издали еще лучше, чем вблизи. Вблизи оно печальное, хочется подняться над ним и забыться. Часто кажется, что оно живое. Особенно это заметно утром, когда тишина и солнце.

Эта история тоже случилась у моря. Но вначале была дорога. Ах, какая это была дорога! И если б Катю тогда спросили, сколько дней везет ее поезд, сколько лет ей, как зовут ее город, оставленный так радостно и внезапно, она б улыбнулась — и только. Не хотелось ни говорить, ни думать. А в окно виднелось другое небо, чем дома, и чудесные города в садах, и река Кубань в желтых водах, и веселые люди с корзинками и узелками, — и все это кричало, вертелось и застилало глаза. А к ночи настигал запах фруктов, еще ранних и сладко дурманных, а потом — ночь и мгла в окнах, и стук колес, к ночи нервных и будоражных, и весь вагон оживал по-другому: в коридоре шептались очень громко и откровенно, в купе у солдат бренчала гитара, рядом с ней звенели стаканы, а в перерывах возникал женский голос, то умоляющий, то сердитый, но быстро исчезал, пропадая в шуме, — а Катя лежала на верхней полке, полузакрыв глаза. К ночи у нее всегда оживало сердце — билось толчками, и приходило удушье. Но теперь, в дороге, боль отступила. Катя щурилась на синий верхний фонарь и представляла море. Оно никак не давалось. С нижней полки смотрел на нее парень. Катя про это знала, но парень не привлекал, забывался. Он вошел в вагон час назад и не сказал ни слова. В очках, с пухлыми губами и полной шеей, он походил на подругу Симу. И это воспоминанье рассмешило Катю. По вечерам подруга купалась в бассейне, а с утра раздумчиво жевала конфеты, конфеты, все время конфеты и думала о далеком. За эту отрешенность от быта и нравилась Кате.

Парень сдвинул очки кверху — и опять взгляд на нее. Она разозлилась, глаза сощурились, немножко хитрые и чуть злые:

— Сима, сходи за водой.

— Что вам? — очнулся парень, но Катя смеялась, уже жалея его и прощая.

— Во сне я... Поди, задремала. Как пить хочется!

— Позвольте, но я схожу...

— Позволю... — Опять смеялась, в груди стало легко и просторно.

— Хорошо! Прекрасно... — сказал он весело и уже развязно, чувствуя, что Катя двинулась, наконец, навстречу, и теперь только б не спугнуть ее, не обидеть, а это он знает, умеет, — и сразу настигло веселье, и он запел. Его голос стоял уже в конце коридора, а Кате вдруг стало стыдно, нехорошо от предчувствий. Она прижалась в угол и обмахнулась платком.

Возвратился он быстро, подал стакан со значением и, когда подавал, метнул глаза на кофту в тот вырез, где начиналась розовая кожа.

Кате сделалось гадко, она чуть не вскрикнула, но удержалась.

— Не дури, Сима, — сказала она утомленно, прикусив губу.

— Меня зовут Миша, — проговорил парень, но сразу замолчал, осекся, поняв внезапно тайный смысл ее слов и намека.

— Вот так, Миша... — опять сказала чуть слышно Катя, и подбородок его обиженно дернулся, и погасли глаза.

И сразу отвернулся в угол угрюмо, оцепенело, но вот в зрачках его опять мелькнула решимость, и вздрогнула голова.

— Вы похожи на мою сестру. Она красавица...

— А я нет! — засмеялась Катя, а он медленно опустился на полку, слабо чувствуя, что проиграл ей. Но быстро нашелся:

— Вы в Крым впервые?

— Впервые... — ответила грустно и тихо Катя и закрыла глаза.

— А мне приходилось, и не жалею.

— Надо же, все видели море... — снова тихо сказала Катя и длинно вздохнула.

— Море? Что море... Просто вода. Синяя вода. Да и та отлиняла.

— Вы там девушек целовали? — засмеялась неожиданно Катя и вцепилась в него глазами.

— Девушек? — переспросил он чуть слышно, мгновенно трезвея и ругая себя.

Долго катал сигарету между двух пальцев, потом закурил и закашлялся вежливо, правдоподобно, порываясь выйти, но Катя не отпустила:

— А я еще не целовалась. Знаете, даже ни с кем. Это плохо? — спросила она с откровенностью, шальной и мстительной, какая бывает всегда у больных.

— Не верю, не ве-рю, — пропел он чуть в нос и засмеялся, думая, что она снова идет навстречу, но Катя замолчала. Вспомнила дом и прислушалась к сердцу.

2

Сердце болело ночами. Вздрогнет, сожмется и снова вздрогнет, а потом — боль, немеют ладони и — страх смерти, такой близкой, возможной, что выступали слезы. Подойдет мать и положит грелку. Грелка на груди бесполезна и раздражает, но Катя молчит, терпит, чтоб не обидеть мать. К ней она относилась бережно, с нежной грустью. Мать в ответ только поглядывала в глаза и жалела молча, не надеясь на слова утешенья: в них Катя перестала верить.

Мать жить не умела. С рожденья робкая, уставшая от ранней бедности и забот, Стеша и с дочерью не выказывала характер, да и была перед ней в вечном долгу. Катю сносила без мужа в томливом горе, среди стыда, сплетен. Да и любви не было, был человек случайный, которому уступила из жалости, думая — теперь он изменится и станет добрей. Но он не изменился, даже совсем уехал. После него не осталось ни имени, ни фамилии, ни фотографий. Будто и не жил вовсе на свете. А может быть, замучили его грехи где-нибудь на чужой стороне и сжили со света. Иначе зачем бы прятаться, не писать писем, да и все равно бы дочка — живая кровь — притянула.

С дочкой жизнь засияла. Нравилось теперь гулять по базару, по магазинам, покупать для Кати рубашки, чулочки, нравилось купать ее в белом глубоком корыте, нравилось во сне видеть, а потом вспоминать, рассказывать об этом в автобусе, на работе и после ждать еще лучшего — совсем особенных, единственных дней. Катя росла быстро, но вырастала больная. То ли простудилась где, то ли судьба наказала Стешу за лишнюю простоту и слабость. Но в болезнь Стеша не верила, не хотела верить: «У молодых-то какое сердце, ничего у них нет». Но по ночам не спала, ревела и все сжимала в кулаки мягкие исхудавшие груди, думая, что это они обкормили Катю плохим молоком. В больнице признавали сердце и астму с рожденья. Но в школу Катя ходила, только в классе ее не очень любили. Может, боялись ее прямых, навязчивых глаз.

А по ночам Катя слышала, как ходит возле кровати смерть. И когда сильно стучало сердце, а в груди таяла холодная льдинка, она верила в близкий конец и в холод могилы, но думала об этом спокойно, привычно и пробовала писать стихи. Хотелось доверить им самое тайное, еще не слова, но уже молитвы, но оказалось, что боится отдать им это тайное, и стихи стали скучны для нее. Пробовала и другое. В школе девчонки сшивали большие альбомы и собирали туда артистов — красивых и белозубых, в ослепительных свитерах и рубашках. Собирала и Катя. Но потом стало казаться, что у всех у них жирно подкрашены губы — и у мужчин, и у женщин, — и сразу погасли эти зубы, улыбки, а сами портреты, их глянец и аккуратность вызывали в ней злобу и тошноту. Она боялась, что девчонки узнают про эти мысли и засмеются, потому продолжала клеить артистов в толстый черный альбом. В эти минуты часто подсаживалась к ней Стеша, и Катя боялась ее спугнуть. Мать поглаживала ладонью какого-нибудь артиста и обещала Кате Москву и Черное море, и новые платья, и подарки, и особенного врача, который сделает ее навечно здоровой. Она входила в азарт, забывалась, у нее краснели щеки, а глаза молодели, и Катя тоже отвечала улыбкой, а мать и не знала, что дочери тяжело. Так постепенно научилась жить тройной жизнью: одна — для школы, другая — для матери, а самая последняя — для себя. И об этой последней, самой тайной, далекой жизни, никто не знал, никто к ней не прикасался. Только мать в душе чего-то боялась. А может, это был простой страх слабости перед большой дочерью, живым человеком. Но когда Катя засыпала, у матери появлялась решимость. Стеша подходила к кровати, наклонялась над спящей и говорила тихо, чуть слышно: «Господи, в кого ты, девка, — ни рожи, ни кожи, а туда же, с секретами. И что ты надумала, чего мне натворишь?..» Но голос звучал не грубо, а ласково, и была в нем тихая гордость: «Живи, мол, дочка, спи-высыпайся. Хоть и подшиблена, а других-то получше». Если Катя нечаянно просыпалась — мать отводила глаза. Или бралась за шитье — ты-де спишь, а я шью, тебя караулю.

В десятом Катя не сдавала экзаменов. Аттестат выписали досрочно, без торжественного оркестра, прощания — в ту весну сильно болело сердце. Тогда и стала бояться ночи, а Стешу держала все время рядом и относилась к ней бережно, как к младшей подруге, и часто просила от нее всяких рассказов, воспоминаний. К вечеру вызывали «скорую помощь». Повадился приезжать постоянный врач, очень седой, чистый, с золотым зубом, который придавал лукавство. Врач делал то же, что делали до него — укол с камфорой, доставал таблетки, но когда брался за пульс, то подмигивал матери и прямил плечи, сжимавшие узкую, хилую грудь. На прощанье хлопал по спине Стешу и ворковал, окутываясь дымком сигареты: «Стешенька-а, надо ее к морю». А потом добавлял очень весело и цинично: «Замуж выйдет — и астма слезет», — и грозил пальцем, оглядывая Катины ноги и улыбаясь в себя. Катя так его ненавидела, что хотелось кричать, но он не унимался: «Деньги-то есть, Стешенька? Море карман любит...» — «Есть, есть!» — почти кричала мать, густо краснела, боясь дочери, уже без вины казнилась и чуть не ревела. В это время врач уходил. После него пахло зубным порошком, и у Кати начиналась истерика. Она бросала в Стешу карандаши, ручки, визжала, не выговаривая слов, — и зарывалась с головой в перину. Мать цепенела. И снова Катя кричала, и Стеша уходила на кухню. Залезала рукой на высокую полочку и доставала вино. Отпивала немного, потом еще немного, вино затягивало, не отпускало от себя, и скоро уже улыбалась, схохатывала, представляя кого-то из прошлого, и с улыбкой засыпала на табуретке. Здесь ее находила дочь и будила. Стеша перебиралась на кровать. А по утрам обе загадочно молчали, как после ссоры.

В начале лета Кате делалось лучше. В жару боль утихала. Стеша теперь успокаивалась и спала спокойно и даже смеялась с соседками над какой-нибудь ерундой. Катя наблюдала издали, удивляясь ее простоте.

3

В купе вошла женщина, их третий спутник. Она была очень худа, с сухими подвижными локтями, с источенным оспой лицом. И сразу спросила:

— Катенька, яблоко не откусишь? Я тут купила, да уж на год наелась.

— Спасибо.

— Че спасибо. Дают — бери. Чужое — не купленное.

Миша хмыкнул, подбородок зашевелился. Почуяв недоброе, женщина обернулась:

— Мы к морю с болезнями, а ты зачем? Дико мясо ростить?

— Военная тайна, мамаша. А незнакомым говорят «вы», — вспылил Миша и скрылся за дверью.

— Обиделся, гусь, — женщина взглянула на Катю и улыбнулась. Улыбка вышла медлительна и умильна. Так многие смотрели на Катю. С блестящими от болезни глазами, с высокой шеей подростка, уже не девочка, но еще не женщина — и эта незаконченность в Кате особенно волновала, заставляя думать о чем-то милом, несбывшемся, но все равно мучительно своем и счастливом. Она еще не понимала значенья этих взглядов, улыбок, потому прятала глаза и бледнела.

Катя ехала из города, стоящего у ворот Сибири. Город маленький, но шумный, подвижный, и, как у всяких ворот, здесь было много людей ждущих, тоскующих на перепутье жизни. Одни ехали дальше на стройки к таежным соснам, другие двигались к центру, а третьи на юг — к теплу. Особенно мучились молодые — дорог много, а жизнь одна, но для Кати уже не было ожиданий, болезнь отучила верить в хорошее, в перемены, и отодвинула от людей. И Катя привыкла к такой жизни, и к болям в сердце, и к робкой доверчивой матери, и к шумному крикливому городу, и к единственной подруге Симе, страдающей от лени и полноты. Но однажды заехал к ним дальний родственник, веселый и грубый мужчина с раскосыми сухими глазами, в которых таилась не то усмешка, не то лукавство, намекающее на какое-то продолженье, но глазным был голос — доставал на всю улицу и смутил жизнь. Двоюродный дядя поцеловал Катю крепко, с удовольствием, в губы и в обе щеки и стал шутить, без причины смеяться, и за столом сидел опять шумно и весело, а хлеб откусывал от целой буханки и глотал быстро, будто голодный, от молока отказался сразу, но попросил вина. Во все углы вошел его голос, раскатистый, трубный, от него стало радостно, жутко, как во сне.

— Стеша-а, не томи! Из-под коровы не пью. Погорячей — младенцу!

Мать достала бутылку красного, они выпили все втроем по рюмочке, заели конфеткой, и дядя опять стал рассказывать очень смешно, раскатисто, как долго ехал в их город, как в поезде чуть не женился на проводнице, но вспомнил вовремя про свою Капочку, свою благоверную, и сразу стал послушным мужем на расстоянии, потому теперь ему нет цены и грех не выпить.

Что говорил тогда, почти забылось, а сам не забылся. А жил он на юге, у самого моря, где все болезни сразу сгорают.

— К морю надо, мила сестра. К морю — Катю! — шумел его голос, советуя погреться возле живой воды, поплавать, на веселых людей поглядеть и влюбиться в кого-нибудь, пусть немного, но все равно — хорошо для здоровья, и в этом месте он так весело смотрел в нее, цепко, что она леденела от страха, от того, что он догадался о самом главном и стыдном, и теперь, поди, смеется над ней, такой больной и ненужной.

— Ох, глаза-а! А ну-ко, ну-ко в другой раз поцелу-ую. Привыкай, Катька-а! — кричал он и лез опять целоваться, и у ней не хватало сил встать со стула.

Как все люди в начале жизни, Катя искала в любви только слов, только признаний, ее пугали даже издали крепкие мужские пальцы, а если смотреть на них долго — делалось плотно в горле и тяжелели ноги, и она замирала от стыда за себя, боясь жизни, и тянулась к стихам. Они писались легко, одним взмахом, но потом хотелось порвать их, спрятать, опять содрогалась от своей испорченности и чувствовала тяжесть ночной рубашки, — запиралось горло, и она не могла проглотить слюну. Часто заходила в аптеку, подолгу стояла у витрины, где продавались интимные предметы для женщин, боясь, что за ней подглядывают, — и очень болело сердце.

4

А под вечер их поезд увидел Керчь. Рядом дышало море. Оно слышалось в теплом ветре, в сухой горечи на губах. Кто-то первый сказал: «Пахнет морем» — и сразу многим почудился в воздухе привкус соли, стали облизывать губы, много курить и пить пиво, и Катя тоже услышала запах волны. А скоро над горизонтом потемнела полоска неба, ожила, задвигалась и стала светлеть. Высокий старик у окна сказал, позевая:

— Вроде Азовское.

И Катя вздрогнула, испугалась:

— Вы про море?

— Аха. Справа будет Черное, а слева Азовское, нас-то по косе повезут, а потом на пароме.

«Как — на пароме?» — радостно подумала Катя, притихла, стала всматриваться в ту полоску, которая двигалась все ближе и оживала в синюю подвижную воду, почти слепящую от заката. Вспомнились слова Миши про море — синюю воду, их спокойный ленивый смысл, вспомнились его губы и женские локти, все его приставанья, и таким далеким, до восторга ничтожным стал этот парень, что показалось: может, и совсем не было его на свете. Но он жил рядом, — сразу же услышала его дыханье, и Катя оглянулась, еще не веря. Но то был Миша, опять курил сигарету, косился на Катю.

— Вода, вода, кругом вода, — сказал он громко, насмешливо, и она закусила губу, боясь закричать, разреветься. Но он отошел в глубину вагона и открыл окно. Запахло ветром.

Поезд шел медленно, колеса еле провертывались и не стучали об рельсы. Посвежел воздух, стал влажным. Старик застегнул пижаму до подбородка, стихли солдаты. Один Миша расхаживал по коридору, посвистывал, щурился, и Катя подумала: хорошо бы теперь оказаться одной. Она отошла к дальнему окну, но за спиной снова задышал Миша, и в ноздри ей бросился сигаретный дым.

— Хочу быть рядом в исторические минуты.

У нее побледнели щеки, и плечи брезгливо сжались, но снова сдержалась. Миша что-то еще бормотал, опять дымил и принимал позы, но она решила забыть о нем — и сразу забыла. Поезд пошел совсем медленно, тяжело загудел. На кольях у воды висели сети, рядом с поездом ехала телега, там сидела женщина без платка и стегала лошадь. И женщина, и лошадь, и ребятишки, бегающие возле сетей, видно, забыли, что рядом море — так просты их были дела и обычны. Это равнодушие пугало Катю и даже злило. Она высунула в окно голову: пахло песком и чем-то горьким, наверное, дымом. Катя напряженно дышала и вглядывалась в море. Оно было тихим, только у берега слабые волны. Зато вдали вода вся ровная, чуть рябая от солнца. Возле Кати оказался тот высокий старик, который первый сказал про паром, и сейчас снова удивил Катю:

— Купаться нынче нельзя. Нынче мертвый сезон...

— Почему? — всполошилась Катя.

— Акулы пришли, всех едят. Особенно девушек...

— Неужели едят? — И Катя испуганно поправила волосы и взглянула ему прямо в глаза, но он уже хохотал, живот его весело вскидывался, и ярко горели зубы, еще молодые, ровные, — и Кате тоже стало забавно и весело, и она засмеялась, сразу полюбив старика. Но он уже задумчиво щурился, лицо после смеха было усталым, землистым. Голос тоже уставший.

— Каждый год езжу, а не привыкну. Вода ведь, всего только вода. А что она с нами делает! Жил бы да жил, ни о чем не тужил.

И он пошел вдоль по коридору, сутулясь, сильно покачиваясь на слабых, видно, больных ногах. Поезд подошел ближе к берегу, и волны стали заметней. И Катя сразу вспомнила свою речку, маленькую мутную речку. Она текла прямо по городу и делила его на две части: старый и новый город. На одном берегу стояли дома деревянные, на другом — каменные, белые с чистыми твердыми тротуарами. Вода в речке была вечно мутная, несла в себе стружки, обрезки с ближней фанерной фабрики, а весной в распутицу затопляла прибрежные улочки старого города и тащила с собой солому, корье, опять стружки, опилки и нехорошо пахла гнилью и какой-то подвальной плесенью. А потом стихали все запахи, вода сбывала, уходила в ближние озерки и озера возле городской окраины, и снова речка делалась маленькой, тихой и совсем грязной. И теперь Кате нестерпимо захотелось увидеть ту речку, пусть грязную, пусть бесприютную, но все равно родную. Возле речки ходила сейчас печальная Стеша — ее мать, самый дорогой человек. И сейчас, вблизи моря, хотелось долго думать о матери, жалеть и любить ее по-особому, но чем больше она стремилась думать о матери, тем дальше, все дальше уходила мать от нее, и нельзя было ее задержать. И скоро эта мысль совсем пропала, рассеялась, и Катя опять потянулась глазами туда, где тихо шевелилось возле берега море.

Поезд пошел еще тише. Было похоже, что он стоит, но волны медленно двигались, а рядом уже торговали рыбой, креветками, виноградом. Поезд дернулся и остановился. Наступила долгая гудящая тишина, над кольями, где были сети, кричали чайки. И опять пришла радость: чайки были такие же, как дома, так же кричали.

Незаметно скрылось солнце, и вода потухла, а вдали сделалась совсем черной. В сумерках стало ветрено и прохладно, стихли чайки. Далеко по берегу мигало зарево большого города: то готовилась к ночи Керчь.

Их вагон поставили на паром, а люди вышли на верхнюю палубу, где играла музыка. Все песни были о море, о счастливых минутах, чтобы всем теперь было весело и свободно, как при вступлении в праздник. Паром огромный, двухэтажный, под свежей краской. Катя тоже стояла на верхней палубе и жадно дышала, подставив голову ветру. Изредка подходила на край парома и смотрела вниз, где бурлила вода от винта. Под ней чудилась бездна. Слабой, осторожной иголкой пробегала боль в сердце, но сразу терялась, и Катя смотрела на себя издали чужими, радостными глазами, шептала: «Море же, Катенька, море!» Снова вспомнилась мать и сразу забылась, забылись свой город и вся дорога, все думы и разговоры, только снова хотелось остаться одной, и чтоб надолго, чтоб не разговаривать, не отвечать на вопросы, чтоб только море, музыка и она, Катя. И сразу, как беда, наказанье, знакомый вздох сзади и сиплый голос:

— Плавать не надоело!

Она не ответила, но щеки у ней опустились, и к сердцу хлынула горячая кровь.

— Скажите, сколько вам лет? — спросила она вдруг Мишу и посмотрела ему прямо в лоб.

— Двадцать пять... — заикнулся он, но, услышав подвох, замолчал и достал сигарету.

Курить ему запретил рабочий парома, и Миша вспыхнул:

— Кругом начальство. Говорят, на луну прилетят, — там тоже начальство.

— А на Марс ? — засмеялась Катя, но смех вышел злой, и сердце сжалось привычной болью, и напряглись веки. Миша, обиженный, опять закурил. Паром шел медленно, тяжело, наваливаясь на воду, возле бортов вставали буруны.

— Этот пролив называется Керченский, — опять сказал Миша, и Катя взглянула на него удивленно и весело, снова захохотала, но теперь уже хорошо и свободно. На середине стало совсем ветрено, она подняла на волосы шарфик; музыка заиграла тише, зато сильней закричали люди, чувствуя берег. Миша ругался с рабочим парома, обзывая его и наскакивая, и было удивительно, почему тот молча терпит и не ударит Мишу. Показался отчетливо берег, там тоже горели огни, ходили люди и толпились машины. Паром пошел еще тише, музыка замолчала, и сразу же вода внизу стала жуткой и черной. Рабочий с парома взял рупор и отдал команду. Машины на берегу откликнулись гудками.

Паром стукнулся о причалы. Была уже ночь, но никто не спал. Наверное, манил к себе большой город, который сверкал огнями, мучил неясным шумом. Казалось, что на дальних улицах ходят машины и люди, даже чудились голоса и смех. Убежать бы туда и хоть на миг задержаться, чтобы вдохнуть всю память о нем, все запахи, а потом снова ехать и ехать. Но кондуктор закрыл все двери на ключ, а вид у него был таинственный и сердитый. Снова дернулся поезд, замелькали огни, и скоро Керчь прошла мимо, растаяла в ночи. Кате стало опять тяжело. Как там мать? Поди, стала ночевать по соседям, боится в пустом дому. Дом у них — большой крестовик, возведенный еще дедом до первой войны. И Стеша часто подумывала, в чьи руки он перейдет, когда не будет на земле ее, Стеши, чьи шаги отзовутся на его твердом дубовом полу. В Катиных женихов не поверила бы: кому надо больную, когда других — пруд пруди. Но все равно где-то грелась надежда: авось заведется такой дурак, не все же умны, есть дураки. И недавно спросила:

— Катенька, у тебя нет никого?

— А кто нужен? — удивилась дочь, хотя сразу все поняла.

— Ну, есть ли нет? — опять наступила Стеша и решительно свела брови.

— А кто нужен... — не то спросила, не то повторила про себя Катя, но губы уже дергал бешеный смех.

— А ты скажи, не таи, — решилась на последнее Стеша, но сил уже не было, и она вышла на кухню. Сразу уставилась на свою полочку, внезапно поняв, что нет наследника и не будет. А сзади надрывалась от смеха Катя и спрашивала себя громким голосом, почти криком: «Катенька, Катенька, у тебя нет никого?»

Сейчас вспомнила об этом и улыбнулась. А про себя сказалось: «Вот и залив проехали. Вот и море было. Ну и что теперь, Катенька, полегче заживешь?» Опять смотрела на себя издали, и глаза были не ее, а чужие, с горьким рассудком. Но это быстро прошло, улетучилось, и странно, что совсем не болело сердце, в это время оно всегда болело. «Может, моря напугалось. Ну, конечно же, моря! Так, значит, вот зачем море!» — поразилась Катя и сразу себе поверила и глубоко вдохнула прохладный, все еще влажный воздух. Но ей показалось мало, и она высоко подняла стекло и высунула в окно голову. Дышать стало совсем легко.

За окном давно была тьма. За ней опять мерещились голоса, звуки, но их заглушал стук колес, опять злых и неистовых, и поезд, распаляясь, гудел все громче, вагоны легко качались и усыпляли. Катя теперь стояла в коридоре, сердце не болело. Временами глаза натыкались на одинокий костер, возле него шевелились тени: может, люди, а может, лошади. Видно, начались уже крымские степи, да и пахло из окна травой, пылью, и глазам уже хотелось догнать того далекого древнего татарина, и на мгновенье он поднимался, желтолицый, в кольчуге, но быстро пропадал и не томил больше воображенья, испугавшись поезда и шума колес. Хотелось спать. Зашла в купе. Миша прикинулся спящим, а женщины не было — ехала до Керчи. Катя хотела снять платье, ресницы у Миши поднялись, и там мелькнули азарт, нетерпенье. Она гадливо поморщилась, но подумала уже спокойно, сквозь дремоту: «От каких матерей родятся такие Миши? Как матерям не стыдно...» Раздеваться не стала, легла в платье. На нижней полке возбужденно вздыхал Миша, покашливал и шумел одеялом.

Проснулась уже в Симферополе, разбудил ее тот высокий старик и пожелал на прощанье счастья. Пассажиры собирались. Вокзал был гордый, торжественный, из серого спокойного камня. Колонны, как мраморные, даже лучше мраморных. Катя радостно озиралась вокруг, поставив к ногам чемодан. Было утро, но людей везде бегало много. Опять пахло фруктами и цветами. Они росли повсюду — высокие и низенькие, над ними летали пчелы и бабочки, вились жучки и стрекозки, и Кате показалось, что она заехала не в город, а в какую-то летнюю праздничную деревню, и воздух тоже был легкий, особенный и неслышно проходил в грудь. Только людей было много, и сейчас все они побежали в одну сторону, — туда, где возле бетонных столбов остановились троллейбусы. Но эта суетня была не злая, а радостная, почти все люди кричали весело и смеялись, многие тащили за руки ребятишек, самых маленьких несли на закрошках, сунув в руки им цветок или яблоко.

Катя подняла чемодан и улыбнулась, вспомнив материнский наказ: «С чемоданом-то не доверяйся, а неси сама. И к носильщикам не припадай. Они всякие. Побегут, дак не догонишь». И другое вспомнилось — веселое из того вечера с родственником, Стешиным сродным братом. Бутылку с красным он докончил один, выпросил белого — и тут его совсем развезло во все стороны. Опять к Кате лез с поцелуями, обнимал, в гости требовал, она отмахивалась от него, как от пчелы, притворно ойкала и повизгивала, а самой было приятно и щекотно, а дядя совсем окосел, сыто оглядывался и кричал:

— Скажите, где я, в городе ли в деревне?

— В городе, в городе, батюшко ты наш, — смеялась мать, подливая ему в стакан и радуясь, что вот и в их доме пьют по-законному, смеются, а не плачут, как раньше, да и разговоры теперь особые — про любовь да про яблоки, как это хорошо, по-человечески, — и только б задержать подольше, не сглазить.

— Эй вы, скажите, где тут Стеша Петрова живет? Отведите! Сейчас же к ней отведите! — то ли правда потерялся, то ли дурачился дядя, и Стеша хохотала до слез.

— Да туто я. Туто, Женечка, Евгений Павлович, — и опять ему в стакан подливала и утешала не Катю, а только его одного.

— И к морю ее отправлю. Все сделаю, как велел. Пусть лечится, хоть залечится. Им жить, а нам помирать.

— И нам, нам! — упрямился дядя, хрумкал огурцом и вкусно облизывался, а Катя начинала чувствовать, что мать и правда решилась на такую радость, как море, решилась и оттого опьянела и поглядывала в окно мечтательно, точно уж сама туда собралась, а не дочь. А дядя попросил чаю. Стакан взял осторожно, тремя пальцами, но все равно обжегся и опять зашутил и подмигнул Стеше:

— Чаю, говорят, чаю накачаю, сахару начакаю.

Опять засмеялись, и Стеша стала такой счастливой, что скоро заплакала, но ее быстро утешили, и она потихоньку озиралась и хлопала себя по коленям.

— Ой, не перед добром. Хохочу да плачу, плачу да хохочу.

— Это вино ревет в тебе, — скалился опять дядя и задирал голову.

Но Стеша оправдывалась:

— Кого я выпила, только задела. Ой, не перед добром все-таки, Евгений Павлович...

Но опасалась Стеша напрасно. Путевку охлопотали быстро и нашли денег. Подскребли по всем уголкам, да соседи поверили в долг. Деньги разложили на три кучки: на дорогу, на яблоки, если вдруг с базара захочется, и на платье. Платье досталось красивое, хоть недорогое, но заграничное. У Стеши была знакомая продавщица, и та принесла платье прямо домой.

Сейчас Катя шла в новом платье, в таком коротеньком, узеньком, что ткань слышалась сзади и выше колен, потому она всех стеснялась, да и в ямочке, чуть ниже шеи, стоял холодок, и она все время его ощущала.

— А вас не узнать! — опять сзади Миша, веселый, ликующий, с двумя кожаными чемоданами и с рюкзаком на плечах. Она о нем позабыла и сейчас вглядывалась в веселого круглолицего парня и жалобно морщила лоб. А Мише уже нравились платье и Катины ноги, теперь длинные, почти открытые, и глаза наливались тем гаденьким нетерпением, — и Катя сразу все вспомнила.

— По гостям купец поехал! — не вытерпела, выпалила и сразу пожалела, что заговорила с ним.

— А как же! — еще больше обрадовался Миша. — Костюмы — надо, рубашки — надо, музыку — надо...

— Какую музыку?

— Развернем на месте. Вон наша карета.

У Кати передернулись плечи, но она не ошиблась. Миша сел с ней в один троллейбус, видно, поехал в тот же городок. Чемоданы положили от людей отдельно — в троллейбусе было просторно. Дорога выскочила в горы. Но Катя не заметила высоты, потому что ехали очень плавно и быстро. Кругом зеленел лес и цвели маки. Лес здесь был ровный, спокойный и оттого чуть унылый. Зато за одним большим поворотом мелькнуло море. Оно стояло в глазах минуту — то ли кусочек воды, то ли неба, и когда Кате сказали, что это море, она, не стесняясь, высунулась в окно до пояса, но море исчезло, и она расстроилась, по-детски сморщила губы. Ей сказали, как маленькой:

— Девочка, еще устанешь от него. Накупаешься!

— Нашли девочку, — прошептал сзади Миша, но Катя услышала и так сжала ладони, что хрустнули пальцы и сразу кольнуло в висках. Хотелось пересесть в дальний угол, но боялась выдать себя, стало бы еще хуже, стыдней. Впереди, на первых сиденьях, запели спортсмены-туристы, и скоро голоса слились в сплошной вой и завладели всем свободным пространством. Лучшего наказанья не выдумать. Она всегда ненавидела, мстительно ненавидела таких людей за здоровье, за уверенность в жизни. Запели еще громче, и у Кати задергались щеки, а сердце сразу сдвинулось в горло. Ладони вспотели. Она стала считать до тысячи: это иногда помогало. Оскорбляла не песня, а самоуверенность хора и крепкие медные лица певших. Вдруг вспомнилась Сима, ее коровья походка, все ее глупости и привычки, и это чуть успокоило, и выровнялось дыхание. Подруга часто ходила в бассейн, чтоб развиться, но это не удавалось. В голове завертелась скороговорка: «Си-ма, Си-ма, Серафима», но последнее слово все время запиналось и отставало, и в этот миг Сима оказывалась где-то совсем близко во всей своей круглой медлительности и простоте. И снова вертелась скороговорка, и снова запиналась в самом конце, замирала, не выдержав Катиных воспоминаний. Зато стихло сердце. Подняла высоко коленки, на них положила лицо и совсем успокоилась. Опять сбоку открылось море, перестали, наконец, петь впереди, и все замолчали. Море стояло в дымке, спокойное, как синее поле. В него опустилась скала, на верхушке ее росло дерево, похожее на человека. Казалось, что дерево живое, но это укачивала дорога. Троллейбус начал тормозить, скоро совсем остановился, и водитель по радио объявил, что рядом солдатская могила. Все вышли на дорогу. Водитель, застенчивый белобрысый парень, сказал, что в этой могиле лежит его отец и он каждый раз останавливается здесь, чтоб отдать ему память. Катя смотрела на серый гранитный столб, по которому бежали желтые строчки фамилий, и думала о своем отце. Буквы были золотые, под ними сияла такая же звездочка.

Когда была Катя маленькой, Стеша говорила, что отец в армии и скоро вернется. Но отец не вернулся, а потом Катя узнала, что она та самая безотцовщина, дите приблудное, — и стала стыдиться людей. Но все были равнодушны к ее горю, и Катя про него тоже забыла. Но матери все равно простить не могла. И сейчас снова представляла отца — какой он был, какие глаза у него, уши? А может, и теперь он ходит где-то живой и веселый, и любят его все еще лучшие женщины, ловят каждое слово.

Возле могилы стояли долго. Многие уже от скуки курили и зевали в ладонь. И Кате стало жаль парня-водителя и его любовь к отцу. Вокруг зыбко краснели маки, она кинулась их рвать, чтоб положить на могилу. Но Катю позвали назад, громче всех кричал Миша:

— Ехать, ехать надо!

Катя с досады выронила почти все цветы, но Миша опять крикнул:

— Быстрей, Катенька! — и вышло у него так доверительно, так интимно, точно они были давно дорогие, родные люди. Сам он стоял у подножия гранита, лениво развалив плечи и с сигаретой, и этот тон его, поза, прищур глаз и круглые плечи так больно ударили Катю, что она снова услышала сердце, стало сухо под языком. Рядом с Мишей застыл водитель.

Поехал теперь быстрей, без остановок. Навстречу мчались машины и велосипедисты, возбужденные близким морем. Их ровные ряды и нарядные майки, гул колес от асфальта и упругость сидений — все это успокоило Катю, укачало. Сзади пытался заговорить Миша, она притворилась дремлющей. Скоро и вправду задремала, в голове стало тихо, бездумно. Неожиданно в троллейбусе зашумели, задвигались, как всегда перед концом дорога. Она открыла глаза: за окном было много людей, а рядом большая площадь и городские здания. Водитель пожелал счастливого отдыха и открыл дверцы. Все пошли к выходу, за спиной Кати надрывался Миша:

— Где встретимся? Нам не надо теряться. Я дикарем, а вы?

— Где-нибудь встретимся, — ответила рассеянно Катя и тут же увидела белый автобус, на борту которого «Санаторий «Заря». Такое же название в путевке, и она крикнула:

— Смотрите — за мной!..

Все засмеялись, только Миша вздрогнул и перестал моргать. Из автобуса уже заметил ее шофер-мальчишка:

— Сюда, сюда, молодая, интересная! — и Катя бросилась к нему, как к брату.

Больше в автобус никто не вошел. Зато Миша опять торчал у окна и вызывал Катю. Она отвернулась.

— Молодая, интересная не спешит? — улыбнулся мальчишка и включил мотор.

— Спешу я... — засмеялась Катя как-то кокетливо И рассеянно и откинулась на сиденье. Потом выглянула — Миша махал им рукой, наступив ботинком на чемоданы. Вокруг него не осталось ни одного человека. Издали Миша походил на женщину в брюках. И это сравнение опять понравилось Кате.

5

Автобус поехал по узкой горной дороге. По краям ее росли кипарисы и зеленый лиственный лес. Под деревьями чудилась сырость, поднимались испарения и заходили в автобус. Так дома пахло от корзины с грибами.

— У вас грибов много?

Мальчишка засмеялся, не понял:

— У нас кормят здорово! Промышлять не захочешь.

— Да ну тебя! — И Катя поморщилась.

Скоро лес кончился, они с размаху влетели в высокие ворота с колоннами и остановились. Мальчишка помог ей вынести чемодан, не переставая, шутил, но Катя не обижалась. Одно забавляло, что пахло от него сильно духами и волосы были очень длинные. Автобус уехал, и Катя осталась одна. Поддавшись какому-то чутью, поднялась на каменное крыльцо и вошла в тихое здание, где шаги ее заглушили ковры. Ее увидела женщина в белом халате, молча показала на широкую дверь. Там находилась регистратура, там Катя увидела другую женщину в белом. Она сидела за зеленым столом, лицо ее казалось давно знакомым и добрым. Но подвел голос, сухой, резкий, как у мужчины. Когда она говорила, то вытягивала вперед губы и глаза щурила, потому Кате казалось, что с ней говорят, как с ребенком. Врач смерила ей температуру, давление крови, заполнила все анкеты, но, видно, ей понравилась Катя и теперь захотелось ее задержать. Стала спрашивать про мать, про отца, где работают, хорошо ли живут. При упоминании отца Катя вздрогнула и смешалась на полуслове. Врач, не догадываясь, опять спросила об отце, и Катя резко вскинула голову.

— У меня нет отца. Даже не было...

И опять ничего не поняв, врач засмеялась над ней, как над маленькой.

— Значит, журавушка принес на крыльях, да-а? — но вдруг спохватилась, достала из стола папиросы и резко чиркнула зажигалкой. Щеки у ней напряглись, стали усталыми, посерели. — Вот что, Катенька, прости за назойливость, но я врач, я должна о тебе много знать. А болезнь твою уберем. Попробуем... Возраст поможет. Тебе есть восемнадцать?

— Семнадцать.

— Бог ты мой, уже сердце...

Но Катя теперь совсем успокоилась и пришла в себя.

— Я ведь не виновата.

— Что ты, девочка. Никто не виноват... — И опять сильно пыхнула папиросой и тронула ладонью то место, где когда-то у нее была прическа. — Ну, пойдем, девочка. Начнем выздоравливать. — И врач, не доверяя дежурной, провела ее на второй этаж, открыла комнату. Там — две койки.

— Пока поживешь одна. Через три дня подселим. — Улыбнулась долгой улыбкой и ушла.

Катя открыла окна. Вдали было море. Оно стояло пустое — ни пароходов, ни лодок. Над ним опять плыла дымка, а выше нее летела большая птица. Она подлетела ближе и обернулась вертолетом, который громко затрещал и пронесся над крышей санатория. После него тишина стала совсем огромной, как будто в лесу.

Катя присела на кровать. Простыни лежали тугие и белоснежные, захотелось попробовать их на теле. Быстро разделась — и утонула в кровати, стало так радостно и забавно, что засмеялась. Подушка была домашней — из пуха, и Катя вспомнила, как мать учила ее прятать деньги в подушку: «Подальше положишь — поближе возьмешь». Как только вспомнила, так опять засмеялась. «На юге люди сытые, это мы выроблены, так че им не воровать...»

Всю жизнь Стеша боялась воров. В молодости на вокзале у нее украли мешок с картошкой. С тех пор ничего не случалось, но она любила вспоминать тот мешок, рассказывать о воровстве с радостным ужасом в глазах и давать советы: «И ново платье не прогусарь, и шалюшку. Нелегко нажито. Тоже можно под взголову. А утром утюжком чиркнешь — и готово, пошел».

С этой шалью большая история. Катя отдала ее поносить подруге, а у Симы шаль пропала в раздевалке. Гардеробщица тетя Соня заболела от стыда за себя, но Сима все равно подозревала только ее. А через неделю гардеробщицу увезли в больницу с приступом. Она до сих пор не выписалась. А шаль отыскалась в спортзале. Какой-то шутник засунул ее под маты и сверху написал: «Заминировано». А потом и вор обнаружился — младший брат Симы. Они поссорились дома, а он отомстил в школе. И сейчас Кате стало жаль тетю Соню, вот ей бы к морю, полечить болезни, но она бездетная и к жизни своей равнодушна. Теперь, поди, стонет на койке, а за окном пыль, жарина, и хлопают крыльями голуби в больничном дворике. А Сима, наверное, загорает на речке, а вечером целуется с Валькой Луканиным, а к тете Соне никто не придет, да и к матери никто не придет. Родня у них вся растерялась, кроме того веселого дяди. Стеша так и сказала на вокзале:

— Хоть пиши, Катенька. Одна тут сдурю. А то начну опять попивать... И не уследишь ты... — И так заглянула на Катю, что та вздрогнула и отвернулась: испугали тяжелые прямые зрачки. А когда опять на мать посмотрела, Стеша уже плакала, к нижней губе прилипло семечко. Любила она щелкать семечки и теперь их держала в горсти.

— Мама, не плачь, не страдай. Я приеду здоровая, я работать поступлю, — утешала Катя, но мать не поддавалась и не подбирала слез.

— Вчера во сне по мутной воде шла, прямехонько до горла искупалась. И уж совсем захлебывалась, чья-то рука подняла за волосы. Ох, Катя, нехорошо было, непривычно. Поди, к беде... Да и ты нигде не бывала. Как в море-то одна войдешь? Вода там студена, опасна, сердце и застучит. Ты уж не лезь в него, только смотри издаля. Да смотри подольше, да с припуском — сила-то с него и прильнет к тебе. Так говорят добры люди... — но досказать не успела, поезд сдвинулся, мать поцеловала ее в щеку. Катя в тамбур запрыгнула, но потом снова была секунда, когда к матери чуть не кинулась, но мать уже шла рядом с открытым окошком и кричала в него: — Поезжай, поезжай! Я посплю пойду. Мне в ночную с восьми.

И опять слезы. Она их набок смахивала, стремясь улыбнуться, а Кате делалось все тяжелей.

Работала мать в типографии переплетчицей по старью — книги, газеты, разный конторский скарб. Ее боялись все кошки, собаки, потому что пахло от Стеши скипидаром и клейстером, а руки уже давно распухли и ныли по вечерам. И в этот раз на вокзале, когда она неловко ткнулась в Катину щеку, оставив там мокрое пятнышко, опять дохнуло от нее резким переплетным запахом. И теперь, вглядываясь в море, Катя думала о матери опять горько и жалостливо, но как-то отчужденно, как о человеке постороннем, а не родном. С моря залетала в комнату свежесть, совсем не болело сердце, дышалось легко и хотелось купаться.

6

После обеда Катю снова осматривал врач. Говорили, что он и будет ее лечить. Катя почему-то испугалась его. Очень длинный, стареющий, с унылым равнодушным лицом, он источал лень. По кабинету ходил совсем бесшумно и медленно, ноги еле отрывал от паркета. С такой же ленивой медлительностью поднял глаза на нее и сразу зевнул. Но сердце прослушал быстро, нахмурился.

— Купаться нельзя. Впрочем, все равно побежите. Тогда не загорать! В столовой стол номер три. И не курить!

— Что вы!.. — Катя совсем растерялась, чуть не выскочила из кабинета.

А врач улыбнулся, достал из кармана очки, сквозь очки на нее внимательно посмотрел и хмыкнул:

— Нынче девчонки курят. И не спорьте. Вчера у дочки нашел сигареты. А вам ровесница, Катя Петрова... Да, слышите, я уж лечил одну Катю Петрову.

— Вылечили? — не удержалась Катя, и вышло у нее как-то нервно, испуганно.

— У той давление, бессонница. А как заснет — бред, чепуха, — сказал врач чуть слышно, как сам себе, и улыбнулся.

— Ну и вылечили? — опять с надеждой спросила Катя, покраснев от волнения и сжав дыхание. Опять было страшно, врач нравился, но пугали его глаза, и хотелось быстрей уйти.

— Зачем лечить?! Ей и двадцати не было. Заставил в волейбол играть, подружил с парнем... Простите, сама подружилась — и нет давления. — После последних слов он рассмеялся, и глаза его приласкали Катю.

Она сразу поняла это и следующий вопрос задала шутливо и доверительно:

— И меня вылечите?

— Меня, меня! — он стал нервничать. — А вам болеть стыдно. Рано такую обязанность брать на себя. Поди, мать свою измучила, на кладбище собралась. Стыдно! И запомните — болезней в вашем возрасте нет. Вы их сами сочиняете... — в глазах его мелькнула усталость, и он заговорил о другом: о море, о дочке, о том, что тоже бы не прочь отдохнуть, но Катя уже не слышала этих слов — стало так легко, хорошо и захотелось рассказать ему обо всем, как отцу, без утайки, а потом посмотреть в глаза, но он запахнул халат и подошел к окну. — Катя, можете идти. Через два дня покажетесь.

И эта прямота опять ей понравилась, она попрощалась с ним весело и благодарно. Но на пороге он ее задержал.

— Книжек здесь не читайте. Успеется...

— Каких книжек? — удивилась Катя и улыбнулась. Но он словно ее не расслышал.

— И стихов не пишите. Они возбуждают, вам вредно.

— А я не пишу... — ответила она чуть слышно, но вышло у нее так неуверенно, что врач засмеялся.

— Вот видите. И та Катя писала. О кипарисах, о Персии, о синей воде.

И глаза у него опять ожили, Катя к ним потянулась, снова спросила шутливо и доверительно:

— Синяя вода — это море?

— Ну, что же еще? — И оба засмеялись, и глаза у него были такие чистые, как бывают всегда у отцов.

Теперь Катя была совсем свободна, но уже пришел вечер.

Рядом, в парке, сильно пахли цветы, живой свежестью дышали кипарисы. Последние лучи солнца задевали верхушки, деревья стояли сочно-зеленые, и Катя не могла от них оторваться. А потом внизу загорелось море. Там были лодки, они тоже вспыхнули, загорелись и остались без движенья. Из боковой аллеи вышла прямо на Катю собака в уздечке, за ней показалась старуха в белой, крапленной цветками кофте. Но Катя смотрела не на них, а на море, оно загоралось все больше, лодки стали совсем неразличимы, а сердце ее подчинилось и не болело нисколько, и Катя чувствовала, что еще миг — и заплачет от радости, от тишины в себе, от близкого моря, но вдруг в глубине аллеи заиграла музыка. Играли на пианино, очень стремительно, нервно, и Катя нахмурилась, восторг схлынул, растаял, только кружилась голова. Ей всегда не нравились пианино и люди, которые на нем играют, а почему не нравились — даже не знала. Но музыка скоро стихла, как будто приснилась.

Мимо нее стали прохаживаться люди, на площадке стучали в мяч, а ей снова не верилось, что она здесь и рядом море, и жить ей здесь долго, не видно конца. Море потухло. К Кате подошла старушка с собакой и позвала на ужин. Собаке было скучно, наверное, от уздечки.

После ужина захотелось спать. Но заснуть сразу не могла: мучили близость моря и слова высокого врача о том, что болезнь ее — выдумка, случай. Сердце совсем не болело, непривычно забылось. Теперь Катя поверила в долгую жизнь, в перемены, радостно поджимала к подбородку колени, а под грудью так хорошо, щекотно таяла льдинка.

Утром автобус повез всех к морю. Опять ехали по узкой горной дороге, по узким улочкам города и остановились возле серой бетонной стены набережной. Здесь прохаживались с фотоаппаратами пожилые иностранцы, один взглянул на Катю и улыбнулся широко, как знакомый. И пока Катя сбегала вниз по ступенькам, он не отрывал от нее глаз и грустно курил. Катя ему махнула рукой, но он стоял неподвижно.

На пляже сильно шумели. Одни, возбужденно вскрикивая, кидались прямо с берега в воду и плыли во весь опор, другие играли в карты, крутили маленькие радиоприемники и ели виноград, но все это обидело Катю — не было того торжества, какое ждала. Но когда вошла в воду, забыла об этом, стало так легко по-небесному, что завизжала, окунулась до горла и поплыла. Вокруг играли в мяч, кричали, поднимали друг друга на руки и опять зарывались в воду. Но Катю никто не видел, не звал. Плыть было легко, она легла на воду, неслышно отталкиваясь ногами, и смотрела в небо. Небо шло на глаза, казалось, что оно совсем рядом. Она вглядывалась в него все больше, больше, пока глаза не устали. Закрыла их, но плыть так страшно, сразу заныло в висках, а во рту — знакомая сухость. Повернула туда, где кричали ныряльщики, выхватывая друг у друга оранжевый мяч. Здесь было мелко, и она встала на ноги. Опять нехорошо билось сердце, но вспомнился последний врач, его спокойствие и лень в голосе, сразу убавилось дыхание и затихли виски. Она прилегла на лежак. Рядом бушевал магнитофон, пел модный в тот год певец Высоцкий. Она его часто слышала, но ей снова понравился голос, только подумалось, что в жизни он, наверное, поет тише и лучше. Зато совсем замолчало сердце. «Как в море-то одна войдешь? Вода там студена, опасна...» Совсем не опасна! Катя улыбнулась. Вот мать бы сюда, тоже ведь нигде не бывала. Но, сколько ни думала, никак не могла мать представить здесь, на пляже, представить загорелой, уверенной, в тесных, узеньких плавках. Дышалось снова легко, и тело приятно покалывало: видно, кожа высохла, а сверху осталась соль. Облизнула губы, и губы тоже соленые, и волосы, чувствовала, тоже пахнут по-новому, ладони тоже по-другому пахли, и она стала внимательно смотреть на свои худые длинные пальцы. «У тебя музыкальные руки. Везет людям», — говорила ей часто Сима, оглядывала ее с нежной завистью и тяжко вздыхала. Катя прикусывала губу, чтоб не расхохотаться, и оглядывала ее щеки: «Вот дурочка, совсем нет ума...» Но сейчас Катя сама залюбовалась своими пальцами, представив то самое тайное, обручальное, что еще предстоит им, но думать об этом почему-то стало хорошо и не стыдно. Кожу все больше пощипывало, солнце не жалело ее, жгло сильно коленки. Она поджала их под себя и взглянула вперед. И опять увиделось море, синее, вдали прозрачное до белизны. «Просто синяя вода», — вспомнила Катя Мишу и засмеялась, и в голове промелькнуло: «Где он теперь?» И сразу, как гром, как чудо, услышала его голос:

— Мы с вами где-то встречались! Вас зовут Таня? Нет? Тогда как?

Миша стоял возле лежака, на котором сидела веселая девушка с рыжей челкой и ела яблоко. Рядом была другая, в очках и в платочке от солнца, и тоже смеялась. Вдруг рыжая спрыгнула и побежала вперед, за ней другая, и скоро они стали кричать и барахтаться в воде, обе забавные, еще подростки. И Катя знала, почему они шумят, безумно смеются. Ее тоже давила иногда тяжесть округленья и хотелось к кому-то прижаться, почуять тело, а то покричать по пустякам и заплакать. Миша махнул им рукой, повернулся и сразу увидел Катю. Слегка смутился, но быстро нашелся:

— Катя, ты где пропала? Я вчера приходил сюда... — и он заглушил магнитофон.

— А незнакомым говорят «вы», — напомнила Катя, но сразу замолчала, прислушиваясь к сердцу. Оно кинулось опять с места и лезло в горло, и она еле-еле его назад послала, чуть не вскрикнув от боли и подступившей злости на Мишу. Но он маячил теперь в глазах неотступно и улыбался опять нахально и со значеньем, и в голове ее снова вспыхнуло одним разом, как приставал он в дороге, как гадко подсматривал с нижней полки, какие пухлые были у него ладони, когда подавал ей стакан с водой, — и теперь хотелось мстить, мстить ему бесконечно и как-то унизить. Но слова сорвались случайные, других не нашлось:

— А к малолетним не пристают. Они еще семиклашки, — сказала Катя, но злость душила и не унять.

— Они в десятом... — слегка растерялся Миша и посмотрел на море, где купались эти девчонки, и вдруг спросил: — А вы хорошо плаваете?

— Да нет...

— Я так и думал. В движеньях вялость и злоба в речи, — Миша взглянул ей в ноги и подмигнул. Она покраснела, застыдилась своих худеньких ног и белой незагорелой кожи, от которой тело теперь казалось беспомощным и чужим. Оглянулась назад, достала из сумки халатик и накинула его быстро на коленки. Халатик был старый, застиранный, цветочки на ткани давно отлиняли, Миша хмыкнул от такой бедности и быстро включил магнитофон. И опять сжала злость. Музыка была громкая, из одного визга, но под конец голос раздваивался на мужской и на женский, и женский побеждал, и опять выходил один визг, но он оборвался внезапно. Миша закурил, дым у него выходил колечками.

— Ни одного ценного кадра. А плавают-то — хохотать некому, — сказал он и снова оглядел Катю.

— А вы что — чемпион?

— Не знаю, не знаю. Но класс держим! — откровенно хвалился Миша, его вдруг повело на разговоры, и он забылся, увлекся, стал рассказывать о заводе, где ходил в бассейн, и уже по второму разряду, даже техникум пришлось бросить — некогда, надо тренироваться, но на заводе все равно его любят и хорошо платят. А теперь вот отпуск, приволье, а жизнь идет быстро и надо везде побывать. Когда он говорил, то нервно протирал у очков стекла большим пальцем, и опять приближалась подруга Сима — так он походил на нее, — даже шеей, пухлой и круглой, даже очками.

— У меня все есть. Только б поездить. Надо бы в Ленинград. Там — Эрмитаж, Смоктуновский! А что — и театр надо! Нынче все надо... Вот Евтушенко я видел. На завод к нам приезжал. Потом за ним шли с ребятами. Он оглянулся и попросил закурить, — Миша торопился, говорил сбивчиво, быстро, точно спешил увлечь Катю своей жизнью, очки у него спадывали, он их ловко подбрасывал ладонью на место, но вдруг промахнулся, очки упали и разбились о гальку.

— Глаза пропали! — сказала Катя не то радостно, не то злорадно.

— А-а! Я и без них! Они так, для форса почти. Теперь очкариков любят. Интегралы, завиралы, — не то шутил, не то хвастался Миша. Но Катю опять схватило удушье, и сердце билось у горла, и она уж не могла слышать ни одного его слова, еще миг, и на нее б навалилась истерика, которую видела только Стеша; чтоб избавиться от удушья, от нахлынувшей боли, она бросилась к морю, успев крикнуть: «Догоняй, чемпион!» — и сразу поплыла. Миша остался притихший. Опять понял, что проиграл где-то, снова Катя уходит и снова смеется. Он закрутил шеей — но никто не видел его смущенья, тогда он кинулся в воду, почуяв вдруг силу и злость. Вода вспенилась под его телом, заходила пузырями, отпрянули по сторонам купальщики, услышав в нем бешенство. Но мяч опять взлетел вверх, и все увлеклись игрой. Миша легко подавался вперед, вода с силой выталкивала его из себя, и он плыл с наслаждением, легко, как доска. Катя оглянулась, сильней застучала ногами, подняв брызги. Миша плыл, закусив губу, далеко выкидывал теперь руки, и стал настигать. Когда Катя услышала шум воды от него, то напряглась в слухе, но всплески ложились ближе, и тогда она поплыла наразмашку, как плавала дома, выбрасывая далеко вперед то левую, то правую руку. Ладони у ней стали легки и жестки, глубоко разбивали воду, а тела не было слышно, оно растворилось, и она закричала горлом что-то веселое, быстрое, но в рот попала вода, там сделалось солоно, и заныли зубы. Она еще сильней застучала ногами, уже далеко остались ныряльщики и красный буек — граница купания, а ей делалось все лучше, счастливей, глаза увидели далеко белый катер на крыльях, и устремилась к нему, полетела. Уже давно забылись и боль, и Миша, от катера приходили волны, качали тело, но воздух стал тяжелей и плотней, мешала не вода, а почему-то воздух, ослабивший руки, и к ней пришла мысль — вернуться. Она решила сейчас же вернуться, но сзади нахлынул смех Миши, его дыхание. Смех чуть не раздавил уши, на миг онемели руки, и она чуть не захлебнулась, но потом опять смех и крик Миши, уже впереди, впереди нее, и тогда она сильно вдохнула в себя, метнулась вперед, по воде застучали ноги, и в это время в сознании опять ожил Миша — такой жалкий до восторга и гадкий, что захотелось его догнать сейчас же, — и он стал приближаться. Отчетливо видела его затылок, почему-то черный, убегающий в воду, и ее охватила радость, но мешал воздух. Он проходил в грудь и стягивал тело, но все равно Миша был уже рядом, и ей стало легче. Она снова вдохнула воздух, и Миша остался позади, но воздух заложил рот, и ей стало страшно. Совсем рядом летел к ней катер, казалось, что там стоит мать, мелькали ее глаза, руки, хотелось доплыть до них, дотянуться, но то был мужчина. Он стоял на катере, седой и высокий, под ним были крылья, и ей опять захотелось до него дотянуться, но мешал воздух. Потом стало легче, так легко, что полетели и руки, и тело. Последнее, что увидела, был синий слепящий свет. Он и ослепил ее... На катере закричали люди.


Читать далее

Ожидание моря

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть