Голубая жемчужина

Онлайн чтение книги Провинциальный человек
Голубая жемчужина

— У нас в деревне такое озеро! — Славка щелкал языком и щурил глаза. — Вода, как небо. Голубая жемчужина... А глубина! Любой катер пройдет...

— А пароход? — перебивал кто-нибудь из девчонок.

— Да ну вас! — сердился Славка, но быстро отходил, успокаивался. И вот уж снова улыбка на его рябом, безбровом лице.

— У нас в деревне конь был Ветерок! Так он с маху обгонял легковушку.

— А самолет?

— Какой самолет? — Он смотрел на нас удивленно, беспомощно. А в глазах начиналась печаль: надо же, мол, все время не верят. Но печаль длилась недолго. Он снова вскидывал свою рыжую голову, уверял:

— У нас в деревне скоро нефть найдут, честное слово. Были геологи, пообещали...

— А золота не пообещали? — Опять кто-то лезет ему на грех, и он нервно кусает губы. На лицо бросается пунцовый румянец.

Так и прозвали Славку — «у нас в деревне». Он знал об этом, да не обращал внимания. Ведь часто прозвище — от любви к человеку. Конечно же, от любви... И мы тоже его любили. А впрочем, за всех не ручаюсь. Может, кто-то относился к нему по-другому. Ведь прошло столько времени. Столько дней, столько лет.

Время, время... Что же это такое? Вопрос очень тяжелый, запутанный. У каждого на него — свой ответ, свое мнение. Но все же в одном ответы сойдутся: есть время счастливое, есть печальное. Есть время расцвета, есть и заката... Но лучше не буду об этом, а то собьюсь. Просто скажу сразу, признаюсь: наша юность со Славкой — это далекие уже шестидесятые годы. Ну конечно, далекие, даже не верится... Ведь тогда нам нравились девчонки, которые коротко стригли волосы, носили короткие юбки и ходили на тоненьких каблучках, при этом чуть-чуть задирая голову и подпрыгивая. Точно бы все время тянулись вверх, к облакам. А что там, в облаках, поди угадай. Но они-то, наверное, знали, догадывались...

Боже мой! Когда это было? А ведь было же... Тогда в нашу жизнь ворвались зарубежные фильмы с Брижжит Бордо и Лолобриджидой, Жаном Марэ и Аленом Делоном. Мы смотрели на этих красивых людей и мечтали походить на них — и лицом, и голосом. Смешные мы были, но какой спрос со студентов...

Да, мы учились тогда в пединституте, а жили в маленьком городке за Уралом. Ой, какой это был городок, особенно наши окраины!.. Ведь и у маленьких городов есть такие окраины: спешит вперед, завивается улочка, и вдруг по сторонам что-то отступает, распахивается... И вот на глазах вырастают березы, кустарничек, а пройдешь дальше еще километр, и уж мечется в небе жаворонок, и садится на цветок веселая пчелка. И хорошо здесь и пчелке, и жаворонку, но человеку — лучше всего. Да и простор кругом, тишина. И в этой тишине сразу замолкает душа, покоряется, и сразу отпускают ее все печали, мучения, как будто она только жить начинает, и все еще впереди, впереди, и надо просто жить и дышать, не оглядываясь, как эта травинка, как березы, как быстрая веселая птичка, которая кувыркается в вышине... Проходит час и другой, и теперь уж совсем человек успокоился, а глаза все равно ищут себе развлечение, их снова манит этот простор. И вот он вздыхает счастливо, беспомощно, точно призывая кого-то в свидетели: «Ну почему, почему же здесь так хорошо? Почему такая трава кругом, такие деревья? Ведь город рядом, вон за тем поворотом, а здесь светло, как на пасеке...» Но что ответить на это, да и надо ли отвечать? Просто легко жить в таких местах и спокойно. И легко дышать полевым березовым воздухом. И легко ступать по чистой зеленой травке и еще в чем-то так же легко-легко. То ли в мыслях, то ли в каких-то желаниях нечаянных, то ли просто в мечтах. А какие здесь подступают желания! О них и не скажешь никому, не признаешься. Разве только птице какой-нибудь или облаку. Недаром у наших девчонок голова всегда была вверху, в облаках...

Вот в таком городке и жил я в студенческом общежитии. А вместе со мной на этаже жили филологи-первокурсники. Золотой народ — не соскучишься. Жаль только, что растерял я их теперь, растерял! Конечно, иногда доходят до меня кое-какие известия. Недавно узнал, что один из них возглавляет экспериментальную школу в далеком совхозе. Включил телевизор, а он там машет руками, обличает кого-то. Другой бросил навсегда педагогику и ушел на завод. А вот третий-то? Где же он, третий-то, мой товарищ по комнате? Почему ни слуху о нем, ни духу? Лишь только голос его мелькнет на мгновенье, улыбка... Мелькнут — и снова погас огонек. Но я уж все равно кидаюсь на эту искорку, раздуваю.

— Эх, парни, какое у нас озеро! А вокруг — березы. Прямо бело от них. А рыбалка-то! У меня нынче щука сорвалась на десять кило...

— Которая не бралась, — опять кто-нибудь прерывает его, смеется. И Славка сердится, хмурит брови...

Ну вот и я сознался, выдал себя. Это же опять Славки Тихомирова голосок. Ну, конечно, конечно, он и мучит душу, терзает. И опять трепыхается, встает в памяти тот огонек. И я чувствую, понимаю — мне не забыть тех дней, не простить себе...

Не простить, что иногда шутил над ним и просмеивал. Правда, Славка тоже не оставался в долгу. На каждую мою шуточку он отвечал тремя. Но что эти шутки, насмешки. Мы ведь все равно любили друг друга и были как братья. Да что говорить! Он и сейчас в глазах у меня: и лицо его, и фигура, и даже походочка... Он был высокий, сухой, как жердинка: снизу прямая, а вверху чуть склонилась набок, ссутулилась. И руки тоже нескладно топорщились. Они походили на ветки какого-то дерева, и эти ветки всегда махали, жестикулировали. Одним словом, Славка не из красавцев. А впрочем, я до сих пор не знаю, как он должен выглядеть, настоящий красавец?

Зато друзей у Славки — не сосчитать. Один за кружкой зайдет, другой за сигаретами, третий попросит взаймы рублевку. И так бесконечно: с утра и до ночи. А ночи, помнится, стояли уже холодные, стылые. И осень грозилась уже зимой и морозами. Студенты разъезжались по родным деревням за теплыми вещами. Однажды и Славка собрался на автовокзал, но его задержал второкурсник Коля Соловьев. Он заскочил к нам в комнату какой-то нетерпеливый, потерянный. А глаза смотрят прямо на Славку.

— Слушай, друг, проводи Наташу. Через час у ней поезд. Я бы и сам, но меня вызвал декан...

Как сейчас вижу: Славка помрачнел, выгнул брови суровой скобочкой. Потом обреченно махнул рукой.

— Ну ладно, ясное море. Так и быть! Но только...

— Что только? — Коля Соловьев побледнел и сжался как от удара. Но удар прошел стороной. Ведь Славка уже смеялся.

— А только это, дорогой, не по правилам. Я, значит, ублажай ее, таскай чемоданы, а она вернется и в кино с тобой побежит. Так оно? Так, так, не крути головой. У нас в деревне за это штрафуют. — И он опять рассмеялся. Потом заговорил примирительно:

— Ну хорошо, провожу... Да где она, твоя злая, неверная? — И голос его театрально затрепетал, стал куда-то проваливаться. Ему нравилось ломать свой язык. И мы к этому скоро привыкли.

И Наташа привыкла. Она училась с нами в одной группе, жила на одном этаже. Ах, Наташа! В знакомой песне поется. Хорошие там слова. Но Наташа сама лучше песни, простите за сентиментальность. Ах, Наташа, Наташа... Я хорошо помню нашу первую встречу. Она подошла тогда к моей тумбочке, потрогала гору бумаг на ней и сверкнула глазенками.

— Уж не роман ли пишете?

— Конечно, роман. — Мы оба захохотали, и я заметил, какие у ней белые, морозные зубы. А глаза еще лучше. Они были продолговатые, синие и блестели, как льдинки. А над этими льдинками метались ресницы. Они у ней всегда метались, страдали...

— Так, значит, роман? — Она опять прищурилась.

— Ну что вы, что вы. Просто люблю портить чернила.

— А я люблю пирожное. На него и трачу все свободное время.

— Не верю, — сказал я тихо, и в это время у меня за спиной возник Славка.

— А я верю. И как доказательство — приглашаю в кафе.

— Сейчас, что ли? — поразилась Наташа, и ресницы у ней застыли, потом заметались, как стайка птиц.

— Сейчас, доча, сейчас! — Он схватил ее за руку и потянул к двери. Я про себя возмутился: «Ну и приемчики...» И еще что-то крутилось и жгло виски: ушли, мол, бросили меня одного. Совсем-совсем одного... И только слабенький запах сирени стоял еще у двери. Это было ее дыхание — ее духи. Да что толку, ведь самой уже не было. И мне сделалось тяжело. Так бывает, порой случается: вдруг начинаешь злиться, таить обиду на целый свет — и на друзей, и на близких, и на самого себя. И никто тут не поможет, никто: вдруг нахлынет тоска, как мешок набросят на голову, и ты страдаешь, ходишь с этим мешком. Так и было тогда, так и было... Я вдыхал запах сирени и без отрыва смотрел в окно. А там, за стеклом, лил дождь, и в этом сером, тягучем мелькали какие-то всполохи. «Ах, Наташа, что мне делать?..» — опять встала в голове никчемная песенка. И я уже презирал и Наташу, и песенку, а может, и то и другое сразу, ведь она выбрала Славку. И об этой печали стонал дождь за окном, и моя душа тоже стонала, сжималась. Ведь она выбрала, выбрала... Но только Славку ли? Но об этом — чуть дальше, не сразу...

А он так и стал называть ее — доча да доча. И Наташа не возражала. Почти каждую субботу они теперь убегали в кафе и заказывали там пирожное и мороженое. И у ней, конечно, испортилось горло. На Наташу накинулись ангины, простуды, и однажды ее целую неделю не было в группе. Славка затосковал и осунулся: на лице один нос да глаза. Но вот она появилась! И лицо совсем бледное, как будто припудрили. Мы все стали ее жалеть, но больше всех — Славка.

— Как же ты, доча? Надо беречь себя, не поддавайся суровой жизни.

— Надо, — согласилась Наташа.

— Вот и договорились. — просиял Славка. — Больше мы не взглянем на это мороженое. Мы не пингвины.

— Правильно, не пингвины, — повторила покорно Наташа и посмотрела на него умоляюще. И сразу в глазах ее поднялась печаль. А потом — вина... Я давно уже заметил, что все красивое изнутри немного печальное. И Славка тоже подумал об этом.

— Ну, доча-а, тебя у нас подменили. А глаза-то, глаза-то! Как после похорон...

Наташа смутилась, щеки порозовели. Но Славку не остановишь.

— А все из-за мороженого, честное слово. Расстрелять бы его, на березе подвесить. У нас в деревне и слышать не хотят про это мороженое.

— Да ладно тебе — у нас в деревне... — повеселела Наташа. Глаза ее опять заблестели, вспорхнули ресницы. И Славка весь засиял, изогнул свою тонкую шейку и начал ломать язык. И посыпались шуточки, прибауточки. А потом они оба выпорхнули из комнаты. Как будто ветром слизнуло. Как будто легкую соломку подняло с сугроба и закружило над головой, завертело, и вот уж нет ее, этой соломки, как будто приснилась. Но я-то знал, понимал: Наташа спешила, рвалась к Коле Соловьеву. Тот был местный, отец у него работал в торговле. У них, говорят, была большая квартира. «Бедный, несчастный Славка...» — болела душа моя. Наташе ведь нужен Коля, а Славка-то ей зачем? Может, готовит слугу для себя, камердинера... И у меня теснило в груди, и болело в висках.

Потом пришла первая сессия — каше первое горе. А для Славки эти дни стали просто кошмаром. Буквально за ночь он познакомился с Овидием и Менандром, а сдавая экзамен по фольклору, сам придумал песни уральских рабочих. Я слышал, как он хвалился Наташе:

— Ух, доча! Уработался, как на субботнике. Будто вагон угля раскидал. Но ведь проехало... Обманул ее. Понимаешь, вру ей, даже спел немного, честное слово. А она сидит, как мышка, ужала плечи. Только карандашиком по столу стучит. Как синичка по стеклышку — тук, тук да турук. И все склевала мое да еще попросила спеть. Но я ей отказал — хорошего понемногу.

— Га! га! га! — хохотал он, играл бровями. И Наташа с ним — глазенки выпрыгивают, И что-то пыталась сказать. Но он перебивал, не дослушивал, опять сам говорить начинал:

— Ох, умора! Кино-о! Потом вижу — берет ручку и выводит: «У-дов-лет-ворительно». И так с нажимом пишет, сердито, с ногтей краска посыпалась, честное слово, не вру. А у меня сразу — с души кирпич... Теперь, доча, командуй, приказывай. Пойдем отметим наши успехи.

Наташа счастливо охнула и потащила его за собой.

А через час они зашли в нашу комнату, и Славка сделал широкий жест. Я видел, как он высоко поднял тяжелую сумку и из нее брызнули на стол разные кулечки и сверточки. Тут и бутерброды, и булочки, и даже сок с лимонадом. Пей, ешь, веселись душа. И скоро к нам набились девчонки — соседи. Все галдят и смотрят на Славку. А он, как купец, как богатый цыган. Только красной рубахи нет. И Наташа даже покраснела от удовольствия. Она ведь поняла, что он старается ради нее. Потом он включил нашу старенькую радиолу, которую сам же принес недавно с первого этажа. И вот уж закрутилась пластинка, и запел щемящий голосок, вот-вот разрыдается:

Ельничек, осинничек миную стороной,

Ох и страшно, девочки, в лес ходить одной.

И этот голос как бы стоял вверху, над нами, а внизу мы смеялись, дурачились, пили лимонад и опять смеялись неизвестно над чем. Анна Герман пела грустно, потерянно, а нам было весело. Казалось, покажи палец — и мы расхохочемся. А почему? Поди, угадай... Но потом устали, повесили головы, точно вспомнив что-то из прошлых дней. Правда, этого прошлого у нас еще не было, но все равно мы задумались, углубились в себя. А потом, помню, Наташа воскликнула чужим, нервным голосом:

— Ну что вы, мальчики? Мальчики?.. Что за скорбь, кого схоронили?

— Меня, — усмехнулся Славка, но Наташа даже не услышала, не заметила или не хотела понять. А потом Славка достал гитару. Недавно он принес ее с барахолки. Говорит, купил по дешевке, но я особенно не расспрашивал. Какое мне дело — лишь бы играла гитара, лишь бы гитарист был доволен. А Славка не спускал с нее глаз и никому не давал, даже на пять минут не давал, боялся, что сломают. Но зато сам мог играть часами, целыми днями. Вот и в тот вечер он достал гитару и начал петь. Нет, не так... Вначале провел ладонью по струнам, прислушался, оттянул голову, и кадычок на шее вздрогнул, как птичка, и начал рваться на волю, да где уж... И Славка запел:

Мне холодно в городе это-о-ом,

Где серые зданья молча-а-ат,

Где так одиноко рассветы

Шагами прохожих стуча-а-ат...

И в этот миг скрипнула дверь, и на пороге возник Коля Соловьев. Наташа поднялась с табуретки и покорно, точно невольница, пошла к нему. Я оглянулся на Славку: он был бледный, почти оглушенный. Рыжие волосы стали еще рыжее. А кадычок прыгал, метался, как будто на птичку наехало колесо, но она еще жить хотела, желала подняться, но это уж сгоряча, ненадолго. Пройдет миг — и затихнет.

Пройдет миг... Я отвел глаза от него. Девчонки тоже затихли, даже кашляли в кулачок. Потом одна за другой потянулись к двери. И вот уж за последней закрылась дверь, а Славка опять взял гитару. Но не смог играть — зарыдал... Я не ошибся: он стоял теперь у окна, давил лбом на стекло. В горле у него что-то перекатывалось и медленно хлюпало. Как будто весла в уключинах — бесконечный тяжелый звук...

— Ну хватит! Она тебя любит... — Это был мой голос, но я его не узнал. Кто-то говорил за меня и командовал. Этот кто-то скоро выгнал меня за дверь, настыдил — зачем глазеть на чужое горе. Своего, мол, хватит, достаточно, а если нет пока, то дождешься...

Впрочем, горя у нас хватало. Разве не горе — прожить от стипендии до стипендии и прокормить себя на эти жалкие деньги. Да еще обувку надо купить и кое-что из одежды. Мне хоть мать помогала немного, а у Славки — никакого дохода. Но он не расстраивался и разгружал вагоны с цементом, нанимался грузчиком в магазины, а потом нашел работу легкую и не пыльную — записался донором в городскую больницу. За сданную кровь давали талончики, на них он брал обеды в столовой, даже меня, случалось, подкармливал. Мне было стыдно сидеть у него на шее. Но Славка утешал, успокаивал:

— Мы же с тобой как братья. Так что не ругай себя, не терзайся. — И смотрел на меня весело, проникающе. Как будто знал какую-то тайну, и тайна эта смешная, веселая — не пережить... Или брал в руки гитару, подходил к окну и смотрел на дорогу. «Мне холодно в городе этом...» Пел он тихо, щемяще, как поют часто одинокие люди.

Время, время... Что же это такое? На каких поездах ты мчишься, на каких самолетах?.. А может, правда, ты похоже на ту легкую полевую соломку, на ту травинку-былинку? Вот уж закрутило ее над головой, завертело, а вроде и ветра нет, тишина. И вот исчезла, растаяла, как будто приснилась. Эх время, время... Как удержать тебя, каких часовых рядом поставить? Но все, наверное, будет напрасно... А может, лучше нам об этом не думать. Конечно, лучше!.. Так мы и жили, о времени забывая. И вот уже наступили наши первые каникулы. Славка уехал в свою деревню Васильевку, а я остался в городе, устроился подносчиком на торговую базу. За три недели заработал там кучу денег и купил себе новый костюм и пару рубашек. Решил встретить друга при полном параде. Решить-то решил, но Славка не появлялся. Вот уже и каникулы давно закончились, вот уже из самых дальних деревень вернулись студенты, а мой Славка исчез. И в деканате его потеряли — исчез человек... Прошло еще два дня, но его нет и нет. Я уже сон потерял, решив, что случилась беда. Так и есть — пришла беда. И какая!

В тот вечер я сидел в комнате совершенно один и читал какой-то нудный учебник. Буквы прыгали у меня в глазах, расплывались, потому что в голове стоял один Славка. И в этот миг постучали. И не успел я даже сказать «войдите», как на пороге возникла худенькая высокая женщина с большой хозяйственной сумкой. Я опешил. Но гостья уже оглядывалась по сторонам, говорила. Голосок у ней оказался слабенький, вежливый, как будто бы все время обращался к кому-то с просьбой.

— Я сюда попала? Или куда?..

— Кого ищете?

— Я от Славы... Я сестра его, — добавила она тихим угасающим голоском и поджала губы. Потом подошла к столу и поставила на клеенку сумку.

— Выходит, он тут и обитался? — Гостья смерила меня глазами и опять строго поджала губы. И непонятно: то ли осуждает за что-то, то ли хочет сообщить новость. У меня от напряжения онемели ладони. Хочу прикурить сигарету, хочу зажечь спичку — и не могу. Наконец, не выдерживаю, пытаю о Славке.

— Сам-то он где?

— Сам-то... — она всхлипнула и стала медленно открывать сумку. Замок заедал, не слушался, и она его дергала со всей силы. Наконец, сумка открылась. Гостья глубоко вздохнула, задумалась, на белой коже лица обозначились пятна.

— Где Славка?! — опять спросил я и сжался. Даже не спросил, а почти крикнул, не помня себя. Но что с ней? Она молчала, будто ее не касалось, точно задремала возле стола, унеслась куда-то. И теперь хоть в колокол бей — не обратит внимания. Но я ошибся. Она покашляла в кулачок и стала что-то доставать из сумки. Руки у ней были сухие, костистые, все в узлах. И волновались, ладони подрагивали, точно их кололи иголкой. Я не мог от них оторваться. Вот они достали пару кружочков мороженого молока и топленого масла. Потом достали полосатый мешочек с пельменями; они тоже мороженые и стучат, как ледышки. Потом появились на свет два белых калачика, пирожки и еще что-то — теперь не помню. И все это богатство лежало на моем столе — я даже не верил... Да и тревога не проходила.

— Что с ним? — спросил я громко, решительно. Она не могла не услышать. Но гостья молчала.

— Почему молчите?

Она посмотрела на меня долгим, жалеющим взглядом и вдруг опять стала всхлипывать. Так плачут дети. Тихонько, покорно, невыносимо. Наконец, заговорила: — Вот везла все, торопилась. А для чего? Славка-то помирает...

— Как помирает? — Меня зашатало. И она это заметила.

— А ты, значит, переживаешь? Вижу, что друзья вы, из одной, поди, тарелки хлебали?

— Где он?

— Дак он же в больнице... Неуж не сказал тебе, не позвонил никому, не сознался...

— Никому.

— Ну, это не удивляет... — Она усмехнулась и стала подвигать ко мне калачики, масло.

— Ломай да намазывай. У меня ведь в больнице не взяли. Обратно отправили. У нас, мол, негде хранить, за все отвечать. Да кого там! Я им слово, а они мне два. Еще молоденьки, а зубаты. Не дай бог таких наберете в жены. Они вас в мешок сложат и завязкой завяжут. А потом братко мне адрес твой дал и я сразу сюда...

— Да что с ним?

— Что, что... Считай — помирает. Три дня температура давила, а сейчас слабость. На ногах не стоит — прямо, как ватка сделался. Не мудрено. Всю ведь кровушку у него забрали. Да Мишке Петрову влили. Он в аварию попадал... Вот она, дружба-то. Сам, как говорят, погибай, а товарища выручай. — Она ладонью пригладила волосы. Они были такие же, как у Славки — рыжеватые, цвета меди, и сильно вились на концах, завивались кудряшками. Эта кудри казались на ней чужими, и она это чувствовала. Потому, наверное, все время поправляла свою прическу, приглаживала, А вот голосок у ней набрал силу, окреп:

— А ты бери маслица да на калач. Потом еще привезу. Может, вместе в больницу сходим, выберешь день. Лишь бы только остался живой... — Она вздохнула с усилием и заговорила снова. Но теперь потише, наверное, устала.

— Он ведь с Мишкой у нас с пяти лет. Как близнята, рядком ходили, дружили. А тут у Михи авария сделалась: «Беларусь» опрокинулся, гололед... Опрокинулся, слышь, не послушался. Ну, Миху-то самого кабиной помяло — еле берегу не хватил. А ты ешь, ешь, че не ешь?... — Она стала подсовывать мне пирожки и калачик, но ничего не шло в горло, прямо откинуло от еды. Да и она опять напугала.

— Вот мы сидим тут, базарим, а братко, поди, умирает.

— Как?

— А вот так! — Она смотрела на меня большими глазами, а в зрачках все выгорело, пустота.

— Нет уж, ему больше не встать... — Она сжала губы до синевы. — Нет уж, не встать ему...

И после этих слов в меня будто громом ударило. И долго-долго не возвращалось ко мне сознание. Потому и запомнил ее дальнейший рассказ какими-то клочками, обрывками. И вот теперь соединяю их вместе, сшиваю, но соединить все равно не могу — они рвутся снова, не слушаются. Помню только, что слова ее лились не спеша, потихоньку. И еще помню ее узкую сухую ладонь. Она то за висок держалась, то поправляла волосы, а кудряшки все равно падали вниз, не слушались. И голос то приближался, то отдалялся. Так шумит часто дождь за окном, то затихая, то набирая силу, то опять затихая.

— Привезли его тогда в медпункт, а тот на замке. Миху дальше по улице, в сельсовет занесли. Там и телефон, и машина нашлася. На ней и сгоняли в районну больницу и привезли троих докторов. Два мужика, а с ними девчонка. Она, значит, по уколам у них, с чемоданчиком. А что уколы — Миха совсем ослабел. Тут надо кровь вливать, надо донора. А Слава-то уже возле Михи. У него же каникулы. Ну что? Дальше надо рассказывать? — Вроде бы так она спросила. А может, не так. За точность слов не ручаюсь. Но когда я очнулся, пришел в себя, она уже опять о Славке говорила, только о нем.

— И сказал братан докторам: «Я ведь давно донорством занимаюсь, и у меня такая же группа крови». Так и сказал. А потом красну книжку вынул — они и вовсе уверились. И положили его рядом с Мишкой И давай кровь у него перекачивать. Вот оно как. А меня саму из комнатки выгнали: иди, мол, домой, Галина Петровна, мы уж сейчас без тебя... И запомни: твой брат, как герой. Так и сказали, герой, мол, спаситель. Я и сама знаю без лишних слов: он ведь на глазах у меня поднимался. Я, значит, старшая, а Слава помладше на восемь лет. Трудно жили мы, ох, тяжело. Отец у нас с войны не пришел, и у меня замужество не сложилось. Муженек бросил меня с троими, а сам, подлый, удрал на Север или в Якутск...

— Это одно и то же, — перебил я ее, желая узнать поскорее о Славке, но она точно оттягивала свое последнее сообщение. И вот опять поднялся ее голосок:

— Знаю, что одно и то же. Да мне-то не легче. Тому, значит, севера да поездки, а семья погибай. Да и братана надо было собирать на учебу, а это же тяжело. Сколько денег надо на ваш институт, не знаешь? Ну и я не знаю, а костюмишко-то все равно надо. Надо. Пальто с шапкой надо. А ботинки с пимами надо — вот и посчитай. А мамушка-то наша пластом лежит, отнялись обе ноженьки. С возу падала два года назад. Поясницу отшибла — вот и беда. Да еще бруцулез признали. Даже до горшка таскали на руках, а у меня еще трое маленьких — это надо понять. Одна надежда на Славу... — Моя гостья заморгала быстро-быстро, потом сжала глаза, отвернулась. И сразу плечи дернулись, запошатывались, и вдруг остановились на месте — не шелохнутся. Она, видно, сдержала себя, не дала волю слезам. Заговорила снова, и даже голос теперь переменился — стал громче, уверенней: — Вот на него и надеемся, а Слава, видно, на нас. — Она рассмеялась, пригладила медленно волосы. Так же медленно заговорила, старательно разделяя слова: — Он у нас все время в колхозе — и на пашне, и на покосах. А зимой скотника подменял. Придет из школы, портфель в угол, а сам — на ферму. И какой рубль набежит — племяшам своим тащит, ребятишкам моим. Он и кровь свою сдавать начал — все же приработок...

— Он и здесь сдавал, — сказал я тихо, как будто бы про себя. Но она сразу услышала.

— Во, во! Все время сдавал. Даже от стипендии племяшам делал подарки. А тут приехал недавно, говорит: на каникулы. Но каки же каникулы! Нанялся в школу дрова колоть. Сам знаешь, как в школах с дровами. Их бы летом заготовить да подсушить, но летом дали немного, а остальное все оттягивали. Вот и привезли недавно сырье да все комли, отломыши. Братан исколол три машины, а потом беда с Михой случилась, и он отдал другу кровь. Отдать-то отдал, да, видно, ослаб. Надо бы отдохнуть маленько да полежать, а он опять в школу пошел да опять за дрова. Тут его и накрыло. Полагаю, что продуло, не поберегся. Да опять же — надсада. У него и сделалось воспаление легких. Вот так — температура да жар. И дыханья нет, прямо захлебывается. Отправили в город, он же здесь прописан, вот и сюда... Здесь, видно, и оздоровет. Или помрет. — Она сказала это спокойно, легко, не придавая никакого значения словам. А потом дотронулась рукой до меня, по плечу провела. — Я уж была у него раз, а сегодня — второй... А ты-то ходил?

Я что-то промычал, что не знал, мол, не слышал...

— Ну не был, так сходишь, — успокоила она меня и начала собираться. Я не помню, как она одевалась, как говорила, что-то наказывала. Я не помню, как закрывал дверь за ней, как прощался...

А на другой день после лекций я сидел уже у Славки в больничной палате. Он был бледный и исхудал. Особенно лицо. Оно было прозрачное все, синеватое. Такого же цвета было молоко — те замороженные кружочки, которые принесла мне вчера Галина Петровна. Но Славка храбрился.

— Ну здорово, старичок? Какие принес новости? — Губы у него растянулись в улыбке, а переносица запала так глубоко, как будто там образовалась бездонная ямка. Он опять заговорил:

— Без новостей, значит? Нехорошо... А я вот утром подряд три стакана чаю выпил, а потом еще попросил... — Он засмеялся громким здоровым смехом. На него сразу засмотрел сердито старик с соседней кровати: зачем, мол, так, ты же в больнице... Славка замолчал и подтянул одеяло до самого подбородка. И в этот миг я достал свои гостинцы — большой кулек с пряниками к халвой. Славка недовольно поморщился.

— Унеси, старичок, обратно. Сладкого мне нельзя. Разъедает бронхи. Так что возьми... — Когда он передавал кулек, руки у него задрожали, и губы тоже дрогнули нехорошо. А лицо еще сильней побледнело. Не лицо — белый мел. Белый мел... «Боже мой! — пронеслось у меня в голове. — Человек рожден для счастья. Но только для счастья ли? За что ему эти мучения?»

— Говорят, ты спас человека?

У него взметнулись ресницы.

— Я никого не спасал. Михаила врачи спасали. — Он улыбнулся грустно, с каким-то значением. Потом улыбка ушла, но тоска во взгляде осталась. И тогда я решил его ободрить и подсел поближе к кровати.

— Утром видел твою Наташу, к тебе собирается... — соврал я и весь сжался от стыда, покраснел, но он, кажется, не заметил моего состояния.

— Что, с Соловьевым поссорилась? — усмехнулся он и отвернулся к стене. Потом снова заговорил:

— А ты меня не успокаивай. Мне здесь и так спокойно. Вон даже птички чирикают. — Он показал рукой на окно.

— Не переживай. Наташа грустная ходит... — В моем голосе стояло волнение. Я это чувствовал. Было стыдно, что сочиняю, придумываю...

— Она походит, старичок, побродит да и замуж выйдет.

— Вот за тебя и выйдет... — улыбнулся я и похлопал ладонью по краю одеяла. — Все бывает.

— Нет, не бывает! — Славка решительно приподнял голову, подложил под спину подушку, потом опять медленно, с тяжелым усилием повернул голову обратно к стене, точно голова налилась тяжестью, невыносимой тяжестью. Потом опять повторил:

— Нет, не бывает... Ты вот скажи мне, почему первая любовь никогда не сбывается? Ну почему?.. Почему любишь девушку, а она — бах! — и за другого выскочит. Будет убеждать, что ты хороший, добрый, единственный, а сама — за другого...

— Славка, не сочиняй.

— Ладно, переключим пластинку. Давай лучше договоримся: ты приедешь ко мне летом в деревню. И мы пойдем купаться на озеро. Ох и озеро — ты увидишь! Голубая жемчужина... Вот лежу тут, не спится, а оно все в глазах. Понимаешь, в глазах? И до того хорошо станет — прямо в горле перехватит... — В это время я перебил его. Никогда не прощу себе, но тогда разозлился. Я ему про Наташу, а он только — озеро, озеро... И я не вынес:

— Хватит, Славка. Мы уж об этом слышали. Давай что-нибудь поновее. — Так и сказал я, и он сразу обиделся.

— Ну, если хватит, тогда прощай. У нас подолгу не сидят. Не положено.

— Но почему прощай?

— Да я, знаешь... — Он немного помолчал, потом сказал почти шепотом: — Я перехожу на заочное.

— Почему?!

— А потому, старичок, потому. У меня с матерью плохо. Ходить за ней надо, а у сестры-то — своя орава. Не успевает. Трое ребятишек у ней, а последний еще с соской гуляет. Так что... — Он улыбнулся и опять подложил под спину подушку. Глаза у него блестели, а щеки запали. Кожа на них была синеватая, слабая, и я снова вспомнил про то молоко в кружочках.

— Значит, жалеешь сестру? Берешь удар на себя?

— Какой удар? Ведь мать же... Ты понимаешь — мать...

Но я не дал ему договорить, мне стало обидно.

— Значит, бросаешь институт? И нас бросаешь?

Он не ответил. Только посмотрел на мое лицо очень пристально, с каким-то значением, точно бы запоминая его или, может быть, осуждая. И я не стерпел.

— Всех, дорогой, не пожалеешь! Надо и для себя что-то делать. Для себя! Понимаешь? — Я почти кричал, наступал на него, даже старик На соседней кровати заворочался и заохал, видимо, недовольный моим криком. Но я не мог уже удержать себя.

— Донор ты! Вечный донор. Хочешь всех лучше быть. Не выйдет...

— Правильно! Крой его, негодяя! — Он засмеялся и дотронулся рукой до моего колена. Я так и не понял, что он хотел, к чему призывал этот жест... А он уже сидел на кровати. Подушка сползла с одеяла, скатилась на пол. Я теперь совсем-совсем рядом увидел его лицо, я даже слышал его дыхание. Оно было тяжелое, с частыми остановками, как будто он бежал наверх, на какую-то гору. И голос тоже был глухой и прерывистый:

— Ты не горячись... И пойми. Я не хочу губить в себе совесть. Да и мать одна у меня.

— Одна, одна... — передразнил я его, и тут оставили меня силы. Я не мог уже ни говорить, ни смотреть на него. Я не мог даже подняться со стула. Славка понял меня по-своему.

— Ну вот и успокоились. Ну и хорошо... Хорошо... — без конца повторял он и хитро щурил глаза. Этот хитрый веселый лучик родился в глазах внезапно, да так и остался в них. И когда я уходил и сжал Славке руку, опять этот лучик пронзил меня, и я даже закрылся от него. Закрылся ладонью... Но разве закроешься?

Он и на следующий день смотрел на меня, этот лучик. Смотрел и посмеивался. Он и погнал меня однажды в Наташкину комнату. Как сейчас помню: она стояла в полный рост перед зеркалом и подводила ресницы. Я кашлянул, она повернула голову. «Ах, Наташа, что мне делать?» — опять завертелась в уме та песенка. Да я и, правда, не знал, что делать. Я стоял как дурачок посредине комнаты.

— Наташа?

— Ну что тебе?

— Неужели ты разлюбила заварное пирожное?

Она сжала плечи, будто ожидая удара. Но разве можно бить беззащитную девушку? Нельзя, конечно, нельзя. Да она уже смотрела на меня виновато и обессиленно.

— Ну как он там? Болеет или полегче?

— Все тяжелое уже позади. Но из больницы он уедет прямо в деревню... — Я не успел договорить. За моей спиной скрипнула дверь, и на пороге возник Коля Соловьев. И сразу Наташа отвлеклась от меня, забыла. Через секунду уже звенел в комнате ее смех, ее заразительный голосок.

— Ну, я ухожу, дети. Учите уроки, — бросил я им на прощание. И Наташа еще сильней засмеялась, И в глазах ее родился тот самый лучик. Он, наверно, перешел к ней от Славки... Ну, конечно же, от него. А впрочем, не знаю. Это, может, совсем не лучик, а время, наше время. Ведь оно всегда с нами и в нас. И в глазах, и в нашем дыхании... Но кто знает...

Время, время... Что же это такое? У меня уже седая голова, а я все не могу ответить на эти вопросы. Неужели оно все-таки как та травинка-былинка? Поднялась вверх, опустилась. И вот уж нет ничего. Хочешь найти ее глазами — и не можешь. Так же быстро тает первый снежок на пригорках. Хочешь посмотреть на него, даже потрогать, а его нет уже, как приснился. А вроде не было ни солнца, ни ветра. И ты спрашиваешь себя, проверяешь: да и был ли он, этот снег, был ли?.. Может, это мечта всего или твое желание?.. Но почему же тогда говорят, что есть счастливое, есть и печальное время?.. У меня, наверно, сейчас ужасно печальное. Какое-то горе кругом и горем покрыло. Куда ни ступи — там и пал...

Да что говорить! Тяжело говорить... Недавно встретил на улице Наташу Соловьеву. Она сейчас в городе — знатная дама. Из школы давно ушла и не жалеет. Ведь сейчас она — по торговой части. Закончила какие-то курсы и стала администратором в универмаге. Должность высокая! И Наташа гордится, отворачивается от знакомых. Далее меня еле-еле узнала.

— Это ты? Неужели?! Укатали, значит, Сивку... Ну, извини, не буду.

— Извиняю... — Я рассмеялся и вдруг не вынес, спросил ее: — Ты Славку Тихомирова не встречала?

— Кого? — Она даже сморщила лобик. — Нет, милый, ты что-то напутал.

— Ну как же, Наташа? «Мне холодно в городе этом, где серые зданья молчат...» А озеро-то? Голубая жемчужина? Неужели забыла? Неужели... — пытался я ей объяснить, докричаться, но она только щурилась, играла ресницами... И я опять наступал на нее, горячился и нервничал, а потом опять что-то вспоминал и рассказывал, желая вызвать в памяти то далекое, такое далекое время. Но Наташа уже сердилась, не понимала меня, а может быть, уже ненавидела. И в губах у ней торчала длинная едучая сигаретка, и она ею все время попыхивала — прямо в глаза мне, прямо в лицо... Прямо в лицо, с какой-то даже радостью, наслаждением.

— А ты где теперь? Со школой тоже в разводе? — В ее глазах мелькнул интерес, какая-то искорка. Но это длилось только мгновенье. Только мгновенье... Да и было ли с нами то время, то счастливое время? А может, это мираж всего, пустота.

— Ты что, онемел? — стала сердиться Наташа. — Я тебя спрашиваю, где ты теперь обитаешь?

— В газете обитаю... В газете... — добавил я тихим, не своим голосом и отвернулся. На меня навалилась усталость. Не хотелось ни говорить, ни спорить, да и мешали ее глаза. Они тянулись навстречу новенькой черной «Волге», в которой сидели, наверно, ее друзья. Машина прошла совсем рядом, притормозила немного и вдруг загудела длинно и весело, напугав голубей на соседних крышах. Они сорвались в небо, в самую высь — и все выше, выше, как будто снизу в них целились из ружья. Еще миг — и хлопнет выстрел...

— Ну прощай, — сказала Наташа и опять выдохнула на меня свой едучий дымок. Как будто наказывала за что-то, как будто смеялась... Но наказание было еще впереди.

Да и наказание ли это? Может, что-то похуже... Да и не ждал я, не ведал. Ведь все началось с обыкновенной поездки. Сколько их было уже по моим газетным делам! Вот и тогда судьба закинула меня в одну степную деревню. Мне сообщили, что здесь интересный председатель колхоза: год назад, мол, оставил в Ленинграде квартиру и поехал в наши снега, в наши степи. Случай редкий... Вот я и отправился к этому человеку.

Хорошо помню то теплое утро. Я зашел в правление колхоза, у председателя было совещание. Мне посоветовали подождать в приемной. Я присел на разбитый кожаный диванчик и стал разглядывать стены. Ничего интересного — какие-то графики, листочки с приказами. И вдруг на глаза мне попала одна фотография. Она висела на стареньком стенде, который назывался «Ударники пятилетки». Фотография была старая, пожелтевшая, но все равно я узнал это лицо, эти глаза, эти волосы. Да и не мог я спутать, не мог! На меня смотрела со стенда Славкина сестра — Галина Петровна. Боже мой! Затрепетала и сжалась душа. Ну почему я сразу не пошел искать Тихомировых, не спросил местных жителей, ведь деревня эта называлась Васильевка? Ну, конечно, конечно же, это ведь Славкина родная деревня...

Время, время... Что же это такое? И где те люди, и где те дни? Да и на что я надеюсь. Говорят, что Тихомировы здесь жили давным-давно, а потом куда-то уехали. И родни после них не осталось.

И вот я уже стою в ограде Марии Петровны Сазоновой и вслушиваюсь в ее медленный голосок. На вид ей примерно лет шестьдесят, и она этого почему-то стыдится.

— Ты не гляди, что я старая, это неправда...

— Почему так? — удивляюсь я и начинаю расспрашивать ее о Славке. Но она вначале все о себе, о себе...

— Мне ведь всего пятьдесят два. Удивительно? Сама удивляюсь. А что делать — сгубила болезнь. Сперва ноги болели да отнимались, а теперь в груди не стало дыхания. Туда дохну — ничево. А обратно — что-то застрянет, и сердце колотится. У меня и астму признавали, потом како-то давление. Ты не знаешь, на что оно давит? Я в больнице все добивалася, а там, понимаешь, хохочут. А что смешного, если валит мою головушку. А почему — сама догадайся. Ну ладно, я отвлеклася... А парня я твоего знала, и сестру его знала. А как же, бывали дела. И у коров вместе робили, и на поле. Потом в огородной бригаде сколько работы перевернули, а все живем. Поболем да поохам да снова... — Она запахнула на себе стеганку самодельного исполнения и поднесла платочек к глазам. — Че-то мерзну всю дорогу. Чуть дунуло где — и простыла. И зимой простыла, и весной простыла, а летом — хуже того... А тебе про Тихомировых чего надо?

— Да хоть бы немного. Куда уехали, например?

— Куда уехали? — Она схохотнула. — Куда, где да почему... — Опять запахнулась потуже и сжала губы кружочком. Лицо ее сразу постарело. — Ну, что. Давай слушай, записывай. Галина Петровна, значит, укатила в Тюмень с ребятишками. У ней трое их — не соскучишься. Так что, завербовалась и ручкой сделала...

— Как это?

— А вот так это. Помахала нам на прощание. Живите, мол, тут оставайтеся, а я поеду свою долю искать, да ребятишек надо учить. Там, в Тюмени-то, мол, под ногами деньги валяются и в магазинах завал. И помидоры свежи, и мясо. — Она опять усмехнулась. — Да... А у нас тогда получился полный разор. Даже правление колхоза отняли. Вот так. Ты не поверишь, а было. Живите, мол, тут без правления, да и деревню вашу надо прикрыть. Сильно маленька и на отшибе стоит. И домишки у вас худые: на дрова — хорошо, а жить не приглядны. Вот так. Утешили, называется. У нас народишко и побежал. А Настасья Ивановна, мать твоего-то дружка, прямо тогда руками, ногами: никуда, мол, не поеду отсюда, тут и помру. Вот так. Осмелела Ивановна. Хоть веревками связывай — не поеду, и все.

— Привыкла, значит, к Васильевке?

— Ясное дело. Привыкат и медведь к берлоге. — Женщина посмотрела мне прямо в глаза. — Привыкай помаленьку, хоть ни воды тут, ни леса. Замучились...

— Как это? — изумился я. — Мне говорили, что здесь бело от берез.

— Ну, ну, чудеса... — Она засмеялась. — Выйди вон на поскотину, там две березы увидишь. Да и те обвяли все, облупилися. Распахали ведь все у нас — каки же березы?

— Ну, а озеро? — не отступал я от нее. — По нему, говорят, катер ходил?

— Катер? — переспросила она. И вдруг засмеялась от всей души. Я хочу ее оборвать, отвлекаю словами, а она все сильнее, сильнее. И смех громкий, как на гулянке. Наконец, унялась. И снова смотрит мне прямо в глаза. Кожа у ней на лице желтенькая, блестящая. И само лицо похоже на луковку. И вдруг опять луковка сморщилась: она смеется снова, не переждать.

— Катер, говоришь? Да ты бывал хоть на этом озере? Там куличку у нас по колено. А в июле пересыхат совсем — одна няша да камыши... Да и как же ему сохраниться? Сколько сезонов воду качали — то кукурузу придумали, то капусту каку-то цветочну. Бывало, наростим, а выдергать некому. Мы побегам, поохам, возьмем и запашем. Вот и дела. А ты случайно им не родня? — Она наклонилась ко мне близко-близко и перешла почему-то на шепот — Ты не родня Настасье Ивановне? Уж больно с сыном ее находишься.

— Да нет же! — сердито вырвалось у меня.

— Значит, говоришь, не родня? А я как тебя увидела, как перво слово услышала, так и решила — не зря ты здесь, ой, не зря. Уж больно с Настасьиным сыном находишься. И лицом, и походочкой. Он такой же русый был, темноглазенький. Да и ростик — под стать...

— Да что вы! — рассердился я. — Он же выше меня на целую голову.

— А ты не кричи. На меня и мужик мой не кричал. — Она опять поджала губы кружочком. — А если надо, я тебе ихний дом покажу.

— Надо, надо! — обрадовался я, и она тоже повеселела. Заблестели глаза.

— Тогда запоминай! Впереди будет небольшой переулок, а там домик — по правой руке. Перед домом — поленница дров. Там и обиталась с сыном Настасья Ивановна. Он ее и схоронил, а потом куда-то уехал... Ох и парень был! Расскажу — не поверишь, никто не поверит. — Она вздохнула тяжело, полной грудью, и опять запахнула стеганку, как будто ее знобило. — Он ее прямо с ложечки и поил и кормил. У ней же не только ноги, но и руки отказывали. С возу падала, да бруцулез признавали. Да кто, поди, знает. Сынок-то ее и в баньку таскал. Возьмет в беремя и понесет на руках. Посмотришь — тащит, как чурочку. А на голову ей шалюшку набросит, чтоб не простыла, не застудилась. Он и стирал на нее, и гладил, да еще коровешку каку-то держали. Надо, мол, мамушке свежее молочко. А придет зима — он ее на санки, а сам впереди, как коняшка. Вон оно как! Так только деток малых таскают, а он, понимаешь, старуху. Настасья-то сзади притихнет. А сынок бежит что есть мочи. Коняшка! Аха? — Она засмеялась, потом посмотрела на меня долгим взглядом. — С такими дитями жить можно. Да неуж он тебе не родня? И глаза таки же, и плечи... Не дал бог вам доброго ростику.

— Да нет же! — опять я обиделся. — Славка был под два метра. Высокий, сильный, веселый...

— А ты не веселый, что ли? Вон как стоишь веселишься. Прямо извеселился весь. — Она хмыкнула и крутнула обиженно головой. — Ищешь и не знаешь, че потерял. Может, он в другой деревне? Мало ли Тихомировых...

— Как так?

— А вот так. Все бывало — давно живу. А все же советую дойти до этого домика. Там Семка Голый сейчас проживатся. Может, что и знает... Расскажет... — Она по плечу меня легонько задела. Как будто ободрила: иди, мол, туда, не раздумывай.

И я пошел. И не успел даже выкурить сигарету, как увидел большую поленницу дров. А напротив — дом под светлым шифером, похожий на ящик или, точней, на барак. Зато ворота добротные, недавней постройки. Но они почему-то закрыты изнутри на засов. И я стою в нерешительности. Да и мешает музыка — играет магнитофон. Он гудит на полную силу, как будто на танцах.

Я постоял еще с минуту, потом решительно постучал в окно. Музыка начала отдаляться и вдруг возникла совсем рядом — и открылись ворота. Передо мной появился парень в зеленой майке и в черных длинных трусах. На ногах болтались калоши большого размера. Он смотрел на меня, не мигая, а магнитофон орал, как беда. Но почему? Почему он не выключит?..

— Ты кто?

— Человек... — ответил я тихо и, наверно, с испугом, потому что у парня заблестели глаза. И я заметил в них радость или что-то похожее. Но разобрать тяжело. Да и как разобрать, если в глазах у него вместо зрачков переливался какой-то кисель. И волос на голове тоже не было, только на самой макушке торчало два хвостика из щетинки, а больше ничего, совсем ничего, и голова походила на продолговатый арбузик. Затронь его — и он распадется, расколется. Я смотрел на эти белесые хвостики, и во мне все медленно каменело и угасало. И я забыл даже, зачем пришел сюда, но парень напомнил:

— Ты че молчишь?! — Его голос вдруг отрезвил меня, и стало возвращаться сознание.

— Ты не знал здесь такого Славку?.. Он жил в этом доме.

— Какого такого? — парень захохотал, у него смешно задергался подбородок. Этот смех походил на кашель, и мне сделалось страшно. Но я решил все же не отступать.

— У него фамилия — Тихомиров. Ты вспомни! — Я зажег спичку, чтоб прикурить, но парень быстро шагнул вперед, задул ее.

— Еще подожгешь... Ха-ха-ха... — он захохотал еще громче, и мне опять стало страшно. Я смотрел в его белые глаза и ничего не соображал уже, а хохот не уменьшался. Да и магнитофон шумел, раздирал виски.

— Ты вспомни! Его Славкой звали. Он больную мать на санках возил...

— Кого возил? — Парень нажал на кнопку, музыка, наконец, прекратилась. И сразу тишина ударила в уши. Какая радость! Но ненадолго... Парень хмыкнул и надвинулся на меня. Я не выдержал, отшатнулся.

— А-ах, гад, испугался! — Парень затряс лбом, как будто его облили водой. Глаза заблестели. «Да он же... Он же... со сдвигом». Я стал о чем-то догадываться. «Ну конечно, конечно, рабочий день сейчас, а он дома...» Но парень прервал мои размышления. В руках у него был обломок доски.

— А ну брось! Брось сейчас же, псих! — закричал на него и опять не узнал себя. Вроде бы я кричу, а вроде кто-то другой.

— А ну брось! Убери руки!

— Я тебе уберу... — Голос у него стал опадать, замедляться, но губы все еще не сжимались, подрагивали, и между ними билась синеватая змейка.

— Ты перестань. Успокойся... Давай успокойся, — начал я просить его, уговаривать, и, странное дело, он подчинился. Лицо сделалось совсем бледное, даже мучное какое-то. И мне уже было жаль его. Нестерпимо жаль... До гнетущей боли в висках, до сердцебиения, но разве поймет он, разве поймет...

А через минуту я уже опять шел по дороге. Хотелось забыться, хотелось отвлечь себя, но ничего не выходило — болела душа. А ноги все равно куда-то шли, торопились, и скоро я уперся в маленькое, заросшее осокой и камышом озерко. «Неужели оно, неужели это Славкино озеро?..» И сразу в памяти заспешил, заторопился на волю его восторженный голосок: «У нас в деревне такое озеро! Вода, как небо. Голубая жемчужина!..» — и сразу хлынули, обступили меня со всех сторон те далекие люди, те далекие дни. Они стояли возле меня, как живые, только протяни руку — дотронешься... Даже слышно дыхание их, голоса... Но это длилось недолго. Набежал ветер — и под ветром ожили камыши и осока. И эти звуки отвлекли меня, разбудили. «Но где же ты, Славка? И где же твое озеро и твои березы?..» Я огляделся по сторонам. Везде во все концы катилась ровная пологая степь. И на этом плоском бесконечном пространстве стояли черные островки прошлогодней соломы. Я стал считать их и сбился. Да и зачем? И зачем мне те далекие дни?..

Ах, время, время... Что же это такое? Я поднял глаза, потому что почудилось: сверху смотрит кто-то живой. Так и есть. На меня смотрела большая синяя туча. Она шла с южной стороны, и края ее на глазах набухали, темнели, и в этом темном беззвучно сверкали молнии. Я повернул в деревню.

Улица была пустая, безлюдная, даже собаки попрятались. Я пошел побыстрее. Вот и снова этот переулок, вот и поленница дров, вот и крыша под светлым шифером. «Может, еще раз подойти туда да поспрашивать... Но нет, нет!» Все содрогнулось во мне и сразу заныли виски. «Да и был ли он, Славка-то? — усмехнулся я сам над собой. — Кого ты ищешь-то? Кого потерял?..» Но никто не давал мне ответа, никто и не слышал слов. И ни улица, и ни близкая степь, и ни ветер... «Да и был ли ты? Был ли?..» — шептала душа.

И вдруг ветер откликнулся. Он налетел на меня плотной стеной, и скоро начался шумный, веселый июньский дождь.


Читать далее

Голубая жемчужина

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть