Глава десятая

Онлайн чтение книги Разорванный круг
Глава десятая


Быстро мчит по накатанному до блеска, словно отполированному асфальту новенький ГАЗ-51 с трафаретом: «Испытания». Надпись эта спасает Апушкина от бесконечных проверок досужих инспекторов ГАИ, штатных и общественных. Знают они, что в кузове лежит запломбированный груз, что в кабине сидят предусмотренные в путевом листе люди. Поэтому Апушкин, завидев инспектора, остановившего для проверки несколько машин, лихо берет влево и жмет, не снижая скорости. Только поприветствует дружеским жестом руки, как старого знакомого. И лишь самый докучливый, а порой самый неопытный инспектор остановит машину, якобы для того, чтобы попросить спички, а на самом деле убедиться: да, сидящий за рулем человек абсолютно трезв.

Больше всего в жизни не любил Апушкин одиночества. Но, как назло, ему часто приходилось ездить одному. Вот он и нашел выход из положения — остановится, когда попросят подвезти, и сажает в кабину. Но сначала осведомится:

— Есть у тебя что-нибудь интересное рассказать о себе, о жизни? Если есть — повезу, если нет — жди другую. И не обманывай, смотри. Будешь молчать — среди дороги высажу. Если бодягу какую-нибудь разведешь — тоже высажу.

Не всякий умеет включать свое красноречие сразу, как от стартера: нажал кнопку — и заработал мотор. Иной долго молчит, раскачивается, а иной с ходу начинает, но идет на первой скорости, время выгадывает, какую-нибудь чушь несет. Тогда Апушкин переключает пассажира на повышенные обороты то ли вопросом, то ли подковыркой. Он не научился за долгие годы работы определять по виду самых разговорчивых, но приобрел опыт расшевеливать самых молчаливых.

С Кристичем с первого дня у него полный контакт. Словоохотливый парень, ничего не скажешь, сам на разговор идет. Вот только одна беда: не любит Апушкин инспекторов и контролеров, а получилось так, что посадил к себе в машину контролера. Не дает ему Кристич развернуться, прижимает на каждом шагу. Чуть завысил скорость — пошел нудный разговор о том, что с повышением скорости резина изнашивается непропорционально скорости, а в четыре раза быстрее; тормознул со скрипом — и у Кристича на лице появляется страдальческое выражение. Значит, опять жди лекцию. А для чего все эти предосторожности, когда резина-то дерьмовая. Он сам видел образцы, результат наперед известен.

И еще одного потребовал Кристич: каждые две с половиной тысячи километров поднимать машину на домкрат и менять покрышки местами — внутренние на внешние, левые на правые, передние на задние. Чтобы в одинаковых условиях работали.

Уж больно он настырный, этот Кристич. Случалось и так: вечереет, до гостиницы километров сто. Поднажать бы — хорошую комнату захватить можно, а Кристич поднажать не дает. И появляются они в гостинице, когда все занято, койку в общежитии со слезами выпрашивают. Да и какой в общежитии отдых? Толчея всю ночь. А то еще приходится в степи ночевать. Костер разведут, раскладушки поставят, а дождиком запахнет — и палатку разбивают. Кристичу одно удовольствие, тому все в новинку, а он, Апушкин, такой жизнью войну прожил, и гораздо приятнее ему провести ночь в постели, мягкой, чистой и под крышей, которая не течет и не намокает.

И еще есть у Кристича один недостаток, который доводит Апушкина до белого каления, до холодного бешенства. Ни одного города он не минует, чтобы хоть бегло не осмотреть его, ни одного музея не пропустит. Ну, город — куда ни шло, покрутил по улицам — и ладно. Музеи — хуже. Музеи — настоящий бич для Апушкина. Ни живописью, ни скульптурой, а тем более битыми черепками да изоржавленными стрелами он отродясь не интересовался и заражаться этой болезнью не хотел. А Кристич мало того, что сам выискивает, что бы посмотреть, еще и его за руку тянет. И ничего не поделаешь. Приходится идти.

Апушкин удивляется, как это он командовать собой позволяет. Очевидно, потому, что, если не брать во внимание пристрастие Кристича к музеям и инструкциям, человек он что надо. Компанейский, веселый, подельчивый, приятный, одним словом.

Особенно нравится Апушкину, когда Саша размышляет вслух, будто, кроме него, в кабине никого нет. И не о чем-нибудь — о страстях человеческих.

— У каждого человека страсть должна к чему-то быть, — говорит он размеренно, словно диктует для записи. — Человек без страсти похож на печь без огня — и сама холодная, и других не греет. В такой печи всегда какая-нибудь нечисть заводится, вроде тараканов. А тот, кто сам горит, он и других зажигает. Только люди, одержимые какой-нибудь полезной, созидательной страстью, движут человечество вперед. И след после себя оставляют.

Нехитрая философия у Кристича, но Апушкин сердито посапывает, думает: «А какая страсть у меня есть? Никакой. Выполняю свою работу честно, но без сожаления променял бы на другую, чтобы поближе к людям быть. А след на земле? Разве что глянец навожу на асфальте».

— Значит, по-твоему, я не человек, — набрасывается он на Кристича. — Ни страстей у меня, ни следов от меня.

— Ну и чудак ты! — искренне возмущается Кристич. — А скажи, пожалуйста, когда ты танк в бой вел, что тобой владело? Не страсть ли очистить нашу землю от фашистов? Ты это делал? Делал. Вот и след твой на нашей грешной планете. И какой след! А ты говоришь…

— Значит, был человек, а теперь не стало человека… — силится разобраться Апушкин, примеряя себя к эталону Кристича.

— Вот привязался, как банный лист. А разве сейчас от твоей работы мало пользы? Выполняешь ее добросовестно, даешь шинникам на вооружение точные данные: какие шины делать, какие нет, как скорее обуть наш автотранспорт. Ты — разведчик.

— А-а! — успокаивается наконец Апушкин. — Значит, страсть к работе тоже на твоих весах что-то весит?

— Как же иначе, друг мой ситцевый!

Справа от дороги открылось небольшое озеро. Деревья, окружившие его, подступили к воде так близко, что, казалось, будто растут они прямо из воды.

— Постоять бы тут… — мечтательно предлагает Саша.

— График не вышел, — холодно отзывается Апушкин. Он мстит спутнику его же оружием, хотя самому очень хочется поваляться на берегу, погреться на солнце. — Сам говорил — график. — И неожиданно переходит в наступление: — А скажи, пожалуйста, какая у тебя есть страсть? Чтобы помогала человечеству идти вперед.

Вопрос озадачивает Кристича. В нем чувствуется его собственный оборот и явная издевка над выспренней фразой. Он отвечает не сразу, подыскивает самые точные, самые убедительные слова.

— К техническим исследованиям, — говорит он.

— Знаем мы таких исследователей…

На эту тему Апушкин и разговаривать не хочет. Он слышал в своем институте нелестные слова о рабочих-исследователях, видел образцы созданной ими резины, словно изъеденные крысами, и вполне разделяет предубеждение своего начальства. Даже зол на исследователей — на такой резине его заставили ездить. Черт знает, чем еще это путешествие кончится. Не пришлось бы лежать где-нибудь под откосом с задранными вверх колесами. Тоже мне исследователи. Люди вон по пятнадцать лет учатся, да еще в аспирантуре торчат, уже облысеют и обеззубеют — и то резина у них не получается, а тут такие, как Кристич, зеленые, и такие, как он, Апушкин.

О себе он не очень высокого мнения. Солдатом был, солдатом и остался. Пусть даже младший лейтенант, шофер. Но кругозор — никуда. От обочины до обочины. И расширять его поздно уже — как-никак под сорок пять подбирается. Возраст.

А Кристич нет-нет — и снова вернется к своему общественному институту. Апушкину смешно. Каждый раз, когда Саша произносит слова: «Общественный научно-исследовательский институт», в его воображении встает величественное здание института резины и каучука с кабинетами и лабораториями. И нелепо посадить на место Чалышевой Кристича, а на место представительного, спокойного, авторитетного Хлебникова — суетливого, горластого Целина.

Апушкин так и представляет себе: прозвенел звонок, штатные исследователи расходятся по домам, а на их место заступают чумазые работяги, пришедшие из цеха, и начинают колдовать с колбами и динамометрами. Какой толк получится с этого колдовства? Умора, да и только. Общественники, по его мнению, могут еще быть контролерами на транспорте, и то с грехом пополам. Нацепят такому деятелю повязку «Общественный контролер ГАИ» — и начинает он орудовать. За каждую мелочь цепляется, лишь бы права отобрать, а крупные нарушения пропускает. Никогда не предугадаешь, куда у них мозги повернутся. Штатные им уже изучены. Они делятся на три категории. Крикуны. — те поорут, поорут — и отпустят; тихари — вежливые, обходительные, он тебе и откозырнет и на «вы» назовет, но без дырки в талоне от него не уйдешь. А «попы» проповеди читают этак минут на двадцать. Зудит и зудит, будто тупым сверлом тебе черепушку сверлят.

Прошла неделя. У Кристича иссякли «общие темы» — о цели жизни, о любви, о дружбе, о страстях человеческих. Только об искусстве говорил он по-прежнему неутомимо. Слушать о музеях Апушкин еще согласен, но посещать их — это ему нож острый. А Кристич неумолим. Попадется музей с утра, когда в работе только разгон берут, или к вечеру, когда отдохнуть в пору, — останови и все. Посидеть бы в кабине, покурить, подремать, так нет, ходи рядом. И, что досаднее всего, его, Апушкина, мнение спрашивает. Да не просто — нравится или не нравится, а почему нравится, что нравится.

Зашли они как-то в один художественный музей среди дня, запыленные, неумытые, — дорога позади, дорога впереди, — и сразу в вестибюле Кристич около куска мрамора застыл. Стоит Апушкин и ничего особенного не видит: девушка, худенькая, грудь небольшая, бедра узкие, тонкие руки вверх вскинуты — пляшет.

— Ну что ты в ней нашел? — зашипел Апушкин. — Или голой девки не видел?

Кристич сверкнул глазами.

— А ты ее получше рассмотри! Походи вокруг не спеша.

Апушкин сел на стул и уставился на скульптуру. А Кристич по залам пошел. Вернулся он быстро.

— Увидел что-нибудь?

— Ничего не увидел. Только стало почему-то казаться, что она вот-вот взлетит…

Облегченно вздохнув, Кристич сел рядом.

— В этом и сила настоящей скульптуры. Мрамор должен казаться живым. Запомни этот день и эту девушку — сегодня у тебя день рождения. Она впервые приоткрыла тебе тайну искусства.

С этой поры Апушкин уже не возражал против посещения музеев. Иногда даже отставал, заслушавшись экскурсовода. Пока он понимал только одно: искусство — это целый мир, сложный, многообразный и для него пока еще не доступный. Но даже поверхностное соприкосновение с ним дает ощущение особой, ни с чем не сравнимой радости. Теперь он завидовал Кристичу, который умел получать от искусства гораздо больше радости, чем он.

— Саша, ты в художники готовился, что ли? — спросил однажды Апушкин.

Приятель ответил не сразу.

— Ко многому готовился… Как в школе воспитывали? Будете, дети, художниками, артистами, геологами, астрономами. О физическом труде никто из нас и не помышлял. Я в детстве рисовал неплохо, на гармошке играл. И вбил себе в голову: стану художником или музыкантом. А способностей не было. Хорошо хоть вовремя это понял, хватило ума на завод пойти. Там я себя и нашел.

Апушкин не оборвал Кристича, не отвернулся в сторону, как делал всегда, когда разговор заходил об общественном институте.

— У нас тоже такие, как ты, находились — в общественный институт не верили, — говорил Кристич. — И среди инженеров, и среди рабочих. Специалисты считали, что нельзя рабочим самостоятельные исследования доверять, а некоторые рабочие сами были невысокого мнения о себе: где уж нам уж! Толчок к тому, чтобы рабочих к исследованиям привлекать, один человек дал, Калабин. С него все и началось. Осваивали мы свою отечественную сажу — до тех пор на импортной работали.

— Сажа импортная? — удивился Апушкин. — Эту дрянь из-за границы ввозили?

Кристич улыбнулся чуть покровительственно.

— Сажа — это не дрянь. От ее качества зависят свойства резины. Многие. А главное — износостойкость. Так вот, не пошла у нас новая сажа. Горит резина, пузырится, скорчивается. Так называемый «скорчинг» получается. Стоят станки, план заваливается. Катастрофа. Инженеры-исследователи то один режим предложат, то другой. Рабочие выполняют их указания, а что к чему — не понимают. Эта работа вслепую надоела Калабину, и он вскипел: «Вы хоть бы мне объяснили, чего хотите добиться. Я за этой машиной два десятка лет стою, резину чувствую и на ощупь, и по запаху, и по виду. Вы думаете, я всегда точно по вашей инструкции делаю? Сам корректирую процесс. Если буду знать, чего вы хотите, я помочь вам смогу». Один инженер от него отмахнулся, а другой прислушался. Проговорили они до позднего вечера. После этого Калабин внес много интересных предложений. Если бы не он, долго бы еще осваивали отечественную сажу.

— Потом инженера наградили, а рабочий в тени остался? — попытался предугадать дальнейший ход событий Апушкин.

Кристич досадливо махнул рукой.

— Это, может быть, у вас в институте так: один работу делает, а другой отчет подписывает. У нас, когда резина пошла, инженер честно сказал директору, что без Калабина он ничего не добился бы.

— Правильный малый, — глубокомысленно резюмировал Апушкин. — У нас в гараже деньги украсть не украдут, а мыслишку слямзить за грех не считается.

— Так слушай. Пришел директор на завком и говорит: «Вы думаете, у нас Калабин один? У нас их сотни. Так почему же мы под спудом их опыт держим, почему не используем творческие способности, почему не побуждаем к творчеству?» Подумали, подумали — на самом деле: почему? Рабочий класс сейчас грамотный пошел, особенно молодежь. Кого ни возьми — семилетка, еще чаще — десятилетка. А у стариков хоть образования мало, так у них опыт годами накопленный. Решили создать первую группу рабочих-исследователей. Семнадцать рабочих и шесть инженеров. И как развернули дело! К ним еще подсоединились. А сейчас уже это отряд в пятьсот человек.

— Где же вы все там размещаетесь?

Кристич расхохотался.

— О-о, да ты, друг мой ситцевый, значит, думаешь, что мы по лабораториям сидим? Не-ет, Иван Миронович. Мы ведем исследования на рабочем месте.

— Так при чем же тут «институт»?

— Фу, какой ты… Институт — это же не обязательно заведение, это форма организации. Можно, например, сказать «Институт общественных инспекторов». А у нас институт рабочих-исследователей. У нас и факультеты разные есть. Кто технологией занимается, кто экономикой.

— И ты, говоришь, нашел в нем свое призвание?

— Не сразу. Первое время не до этого было. Пришел на завод со своими требованиями к жизни, а меня бах — в подготовительное отделение на резиносмеситель. Пока осваивал — скуки не испытывал, а потом заскучал. Каждый день одно и то же. Руки работают, голова — не очень. Это все равно что каждый день по одной дороге ходить…

— Легко и нудно, — вставил Апушкин.

— Именно. Не всякого однообразный труд может увлечь. Душа чего-то большего требует. Думал уже специальность менять, а тут вдруг исследования начались. И интерес к делу проснулся. Да какой! За уши не оттянешь.

Апушкин не удержался, чтобы не съязвить:

— То-то ты со мной с такой охотой на три месяца в командировку поскакал!

— А ты, оказывается, злой. Оправдаться?

— Давай.

— Я три года в отпуске не был, три года из города не выезжал. И по выходным в цех бегал — как бы не пропустить что-то новое. Ведь мы все время искали этот антистаритель. То один пробовали, то другой, то третий. Когда его лучше ввести, на какой минуте смешения, сколько ввести. Надо было и оптимальный режим подобрать. От такого дела не оторвешься. А сейчас — пауза небольшая, можно и мозги проветрить, и легкие от сажи очистить. Оправдался?

— Вполне, — дружелюбно произнес Апушкин и добавил с ехидцей: — К тому же и проконтролировать захотелось, чтобы шофер не запорол шины.

— А ты как думал? Кто же отдаст свое дитя на воспитание в чужие руки? Под своим надзором хочется до ума довести.

— И много у вас там таких… сумасшедших?

— Есть более точное и уважительное слово: «одержимых», — поправил Кристич. — Не все полтысячи, но добрая сотня найдется. Они как дрожжи, которые будоражат тесто… 


Читать далее

Глава десятая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть