Онлайн чтение книги Се, творю
1

Горящая синева.

И по сторонам – ослепительно рыжие гряды тяжелых иззубренных гор.

Может, они заботливо поднесли долину скалистыми, будто мозолистыми, ладонями к живительному заливу, полному синего света и синего ветра. Может, опасаясь неверности, сдавили ее, чтоб не загуляла с соседями («Ты помолилась на ночь, Дездемона?»). А может, наподобие простецки наложенной шины из двух туго стянутых небом и морем рыжих дощечек, зафиксировали ее, чтобы, как заподозренную на перелом кость, избавить от дальнейших превратностей.

В Третьей книге Царств черным по белому написано, что где-то тут, близ Елафа, построил корабль сам царь Соломон, и отправились корабельщики, знавшие Чермное море, с подданными Соломоновыми в Офир, и взяли они оттуда золота четыреста двадцать талантов, и привезли царю Соломону. До чего ж политкорректно: взяли, да и все. Приплывают, а на пустынном берегу в ряд лежат, понимаешь, золота четыреста двадцать бесхозных талантов. Чего ж не взять?

Теперь едва ли не на том самом месте, где царь Соломон строил корабль, серой кубической глыбой громоздится док, в котором во времена шальных арабо-израильских войн чинились корабли американского флота – шестого, кажется. А впрочем, думал он, шут его знает; янки, которым втемяшилось осчастливить мир своим руководством, напекли себе в утеху столько флотов, что не вдруг и вспомнишь порядковый номер того или этого; да и какая разница, пусть их флоты лошадь помнит, у нее голова большая.

В Четвертой книге Царств сказано, что взял народ Иудейский Азарию, коему было шестнадцать лет, и поставил его царем вместо отца его Амасии, и Азария обстроил Елаф, и возвратил его Иудее.

Но чуть позже сказано, что Рецин, царь Сирийский, возвратил Сирии Елаф и изгнал иудеев из Елафа, и тогда уже идумеяне вступили в Елаф, и живут там до сего дня.

Впрочем, что для книги Царств было сим днем, в дни наши несколько подернулось дымкой. Шут их теперь разберет, идумеян, кто они были такие.

Говорят, в сорок девятом году прошлого века, когда армия Обороны Израиля пробилась сюда, к Красному морю, командир подразделения, первым зачерпнувший ладонями соленой водички, направил в штаб телеграмму: «Мы дошли до края карты. Что делать дальше?» Ответ история то ли не сохранила, то ли засекретила, то ли не оказался он исполнен столь же бравой боеготовности, и оттого не вошел в легенды; судя по дальнейшему, в ответе этом предписывалось глушить моторы.

С тех пор и свисает текущая молоком и медом страна, точно вывешенный на просушку пионерский галстук, через пустыню Негев на крайний юг, к полосе прибоя, узким длинным клином раздвинув соседей, между грядами медно-рыжих раскаленных гор, что поднесли ее к лучистому заливу натруженными отцовскими ладонями. Мол, освежись, маленькая.

Полтора часа неспешной прогулки направо – и вот вам Египет за поворотом, стой. Час прогулки налево – и даже поворачивать никуда не надо, вот она, Иордания, опять граница, опять ходу нет, и далеко впереди, обесцвеченный и задымленный мутным расплавленным зноем, медленно извивается в горячем ветре на штыре высотой чуть ли не с Эйфелеву башню иорданский флаг – говорят, самый большой флаг на планете Земля. Кто чем самоутверждается – кто размерами флотов, кто размерами флагов…

Говорят, если взгромоздиться на самую величавую и самую красивую в округе гору, носящую имя того самого царя Соломона, по-здешнему – Шломо, а по сути – тезки Семена Кармаданова, то в качестве бонуса за усилия и еще одну страну дополнительно можно увидеть за Иорданией: Саудовскую Аравию. Все тут сошлись, не сговариваясь – как буренки на водопой.

И самая роскошная гостиница на протянувшейся от границы до границы у ног Шломо гламурной набережной называется «Царица Савская» – на иврите, кажется, «Малкат Сва» или «Шва», или как-то так; здешние утверждают, что простое «малка», ежели в словосочетании, благодаря смихуту превращается в «малкат», а в самом «Сва» буква «шин» должна читаться как «с»; и гостям, заслышав из-за двух коротких слов целую науку, остается только кивать: ну, мол, ясно, смихут, ага, и вообще куда же Шломо без какой-нибудь малки.

Эйлат.

Шабат.

Шабат в Эйлате.

Страшно подумать, и в суетных головах, привыкших жить от забора до обеда, от квартального отчета до годового, и даже историю мерить пятилетками либо президентскими сроками, категорически не укладываются здешние размерности – но против правды не попрешь: медно-рыжие гряды гор знают слово «шабат» уже что-то около трех тысяч лет. А может, и больше.

На пляже яблоку негде упасть, и гвалт страшенный, как на восточном базаре. Приятно посмотреть – нормальные же люди, оказывается, кричат, хохочут, перебивают друг друга, размахивают руками; конечно, тут тебе не заунывное правозащитное заседание и не худсовет о том, как бы в очередной раз теперь уж на всю катушку обнажить мерзкую и никчемную природу хомо советикуса. Кажется, после священнодействий эрев шабат (в конце второй недели отпуска тезка царя Соломона уже настолько просветлился, что знал – в переводе эти слова значат «вечер субботы», а приходится эрев шабат аккурат на вечер пятницы) вся страна, проснувшись, махнула с утреца оторваться на юг. Ведь средиземноморское побережье только для диких, еще не весь снег с ушей стряхнувших северян может служить курортом; нормальному человеку там холодно, иногда просто в дрожь кидает, и вообще там города. Если видишь на тель-авивском пляже в ноябре человека в купальном убранстве – знай, он из Вологды откуда-нибудь, а если в пальто – здешний; тоже, может, из Вологды, но уже лет не меньше чем десять тому.

А вот у подножия «Царицы Савской» и прочих фешенебельных угловатых громад свой брат весь голый, смуглый, белозубый, с лохматыми плечами, а то и спинами (про грудь и говорить не стоит), и все орут друг другу, неистово жестикулируя, порой чуть ли не с одного края пляжа до другого, и дамы, сверкая умащенными косметикой Мертвого моря прелестями, им в том отнюдь не уступают, потому как компании большие, на двух-трех-пяти лежаках нипочем не поместиться, а треп явно общий.

И кушают, кушают, кушают. А потом кушают еще. Потому что жизнь прекрасна.

Множественное равномерное жевание царило кругом; из-за ритмичного движения всех окрестных челюстей казалось, будто попал внутрь громадного часового механизма. Кушают – и время от времени, уж конечно, запивают. Жуют и хохочут с набитыми ртами. И горланят. Идешь к своей лежанке, и с той же частотой, с которой где-нибудь на Клязьме долетает «блин», тут со всех сторон летит непонятное и в загадочности своей еще более звонкое и манящее «алакефак!», «тафсиквар!», «мамаш магнив!», «ма ихпатли?»; поразительно красивый язык, гортанной придыхательностью своей и обильным цоканьем похожий то ли на грузинский, то ли вообще на какой-нибудь ацтекский с его Кецалькоатлем, Уицилопочтли и Тескатлипокой…

Впрочем, порой и нечто более понятное донесется – но, несмотря на формальную понятность или, вернее, благодаря ей, по сути-то еще более таинственное: «Когда я работал председателем колхоза на Южном Урале…» Или: «После этого Эфрос совсем обрусел. Как, скажи на милость, он в таком состоянии мог совладать с Таганкой?»

А стоило только, подстелив мохнато-мягкие пляжные полотенца, блаженно растянуться на лежаках – по соседству, будто стремглав слетевшаяся на куст воробьиная сходка, сгрудилась и загалдела стая молодых. Лоснящихся от загара, мускулистых, уверенных. Энергично отдыхают и столь же энергично чирикают по-своему…

И то и дело: ха-ха-ха.

Лежавший справа от Кармаданова Гинзбург неодобрительно покачал головой. Разлагался он широкой чернокудрой спиной к раскаленному обвалу солнца, сцепленные ладони подстелив под щеку, и потому это покачивание проявилось так: лысый затылок поколебался вверх и вниз.

– О чем они? – вполголоса спросил Кармаданов.

Собственно, он не знал, как вести себя с Гинзбургом. Они уже встречались за дружественным столом и даже успели, посреди круговерти яств тети Розы, съесть пуд не пуд, но нешуточное количество соли; и теперь доверительный, товарищеский тон казался Кармаданову самым верным. Ведь только товарищи могут сцепиться всерьез, а потом – будто и не было ничего.

Гинзбург, однако, лишь досадливо сморщился и не стал пояснять. А поскольку Кармаданов видел лишь его затылок, то и понял просто: ему не ответили.

Ладно, подумал Кармаданов благодушно. Разве можно что-то достоверно понять в чужой жизни, подглядывая в замочную скважину шириной в двенадцать дней? Лучше и не пытаться.

Однако Гинзбург передумал.

– Веселятся и гордятся, – переложив голову на другую щеку и оказавшись к Кармаданову лицом, сообщил он тоже вполголоса и тоже доверительно. Как свой своему. – Мы, мол, придем и всем покажем. В ЦАХАЛ призвали, отрываются напоследок.

– Цахал… – нерешительно повторил Кармаданов.

– Цва хагана ле Исраэль, – пояснил Гинзбург по-преподавательски терпеливо («Видите? Я терплю. Я очень терплю! Все поняли, какой я терпеливый?»). – Армия наша.

– А-а! – уразумел наконец Кармаданов. – Призывнички-новобранцы!

– Именно.

– Надо же. И без пива.

– Ну, – уклончиво сказал честный Гинзбург, – день впереди еще длинный…

Сима размягченно обвалила одну ногу с лежака, потом другую. Чувствовалось, ее припекло.

– Пойду окунусь, – сказала она.

– За ограждение не заплывай, смотри, – сонно, как кошка на припеке, на рефлексе наказала Руфь.

– Конечно, мама, – со столь же автоматической, ничего не означавшей кротостью ответила Сима и пошла к воде – тонкая, невесомо гибкая и безукоризненно гармоничная в каждом мгновенном переливе, будто пламя субботней свечи.

Призывники уставились ей вслед. Просто откровенно пялились. Сима уже по колено вошла в сапфировую, в текучих золотых сполохах гладь, а ребята все посматривали. Один причмокнул, другой смачно сказал что-то вроде «Мазекусит хавал алхазман!».

– Ох, – пробормотал Гинзбург.

– Что он сказал? – спросил Кармаданов.

Гинзбург ответил дипломатично:

– Сима ему понравилась.

Нет, Кармадановы уже немало успели увидеть в замочную скважину.

Конечно, Иерусалим. Господи, Иерусалим!

На въезде пролетели мимо пятачка земли, стиснутого провонявшей выхлопами магистралью и навалившейся сверху горой; из пятачка торчали три, кажется, палки и один веник с одинаково хилыми листьями, а выше, на забранном в тесаный камень крутом склоне помпезно сообщалось на четырех языках, что это «Сады Сахарова» – каждому воздастся по трудам его; и вот уже, откуда ни возьмись, строгая, светлая гробница царя Давида. Да нет, ладно, что говорить о храмах, синагогах, мечетях, о золотых куполах и, тем паче, об изобильных магазинах и лавках, заполонивших весь гипермаркет, по старинке называемый крестным путем; что говорить о красотах рукотворных – человек издавна умел сделать красиво и богато, сам при том никак не переставая быть полным чучелом. Кармаданова пронзило иное: застекленный квадратный иллюминатор, глядящий в самую известняковую глубь Голгофы. Наверху – блещет золотом и художествами неизбывно лукавое человечье рукоделье, а по ту сторону стекла – невзрачная молчаливая основа, пополам взломанная той трещиной, которая сотрясла холм, когда отошел Иисус. Как хочешь относись к этой сомнительной истории, но если видишь вот так, перед носом, тот самый камень, по которому ходили, возможно, те самые ноги, на который лились, коли уж так, те самые слезы – мурашки все ж таки бегут по коже, волосы встают-таки дыбом, и никакая позолота, никакие ухищрения тщеславных поздних гениев с этим камнем не сравнятся. Это – настоящее… О таком и сказано: и камни возопиют.

А пустыня в Тимна-парке, уже здесь, неподалеку от Эйлата! Она тоже была потрясением. Совершенно неожиданным, надо признаться; ведь что уж может быть такого в пустыне, пустыня – она пустыня и есть, там пусто, и шабаш. Вот наш, мол, шелестящий и щебечущий лес или, в конце концов, взволнованное море…

Ан нет.

Розовые скалы раскаленными айсбергами всплыли из бескрайней глади жаренного солнцем песка. Угловатый горизонт знобит зноем. Исступленная синева небес летит над обомлевшей планетой. И космическая тишина. От нее кружится голова, а уши будто кто-то высосал. Ничто не движется, ничто не звучит. Вечность. Наверное, это похоже на Марс, думал Кармаданов, торопливо уводя Руфь и Симу подальше от двухэтажного туристического автобуса, который, беспардонно рокоча мотором вхолостую, глушил божественное безмолвие. За полкилометра было слышно, как скрипит песок под ногами туристов, оставшихся позади; даже голоса уже погасли, даже моторный рокот затерялся в бездне – но скрип песка… А если бы вон там, далеко, козявочка в джинсах и футболке не вздумала переступить с ноги на ногу, даже этот мимолетный скрип не нарушил бы молчания подлинной планеты. Ничто не нарушило бы. Какие русские, какие евреи! Какие, прости Господи, европеоиды, монголоиды, негроиды! Для этого песка, для этих скал даже кроманьонцы, наверное, были не более чем суетливыми выскочками; прибежали на прослушивание с утра пораньше, но и рта толком не успели открыть, лишь протянули, собираясь с мыслями, невразумительное «Э-э…», а председатель приемной комиссии уже заломил страдальчески бровь и с разочарованным вздохом промолвил в который раз: «Достаточно. Следующий!»

Конечно, Кармадановы не сами катались туда-сюда по незнакомой стране. Их возили. Гостеприимная и энергичная тетя Роза мобилизовала целое сонмище родственников возраста Руфи и моложе, те, в свою очередь, взяли в оборот друзей и подруг, так что порой на трех туристов приходилось шесть-семь гидов, каждый из которых тянул в свою сторону и добросовестно рассказывал свою версию событий, происходивших вот на этом самом месте при, скажем, Деворе или, например, Иеремии. Излагали они упоительно. «Царь Давид был, конечно, не самым умным молодым человеком, но он довольно много сделал для нашей страны…» А когда увлекшиеся гиды начинали, забыв о пришельцах из России, горячо спорить друг с другом – это вообще была песня. Довольно скоро Кармаданову пришло в голову, что ребятам самим интересно и приятно на законном основании, с благородной примесью гуманитарной помощи («Как? Вас еще не свозили на Кинерет? Там же гробница Рамбама! И плюс отличное купание…») самим посетить любимые места любимой страны; ведь всегда и везде у порядочных работящих людей не хватает времени досужливо кататься туда-сюда просто так, без мало-мальски великой цели.

Да и само общение с гидами оказалось отдельным удовольствием и тоже – неожиданным. Оказалось, они все как на подбор свои в доску. Свои, родные, из светлого прошлого, так и не ставшего светлым будущим. Они порой лучше Кармаданова и Руфи помнили советские анекдоты и сплетни, в детстве и в молодости они читали те же книги и смотрели те же фильмы, что Кармаданов и Руфь, с любым из них можно было от души поговорить о том, кто в каком классе в первый раз посмотрел «Солярис», прочел «Процесс» и что при том подумал, и кто как шпаргалил на вступительных; те давние переживания и воспоминания остались с ними во всей полноте и красе. Новые не вытеснили их и не расплющили, не отфильтровали так, как, цедясь сквозь выверты меняющейся, но не смененной жизни, профильтровались и изогнулись юные впечатления и ощущения Кармаданова. Былое осталось само по себе, в отдельном гнезде, в старом шкафу; рядом с ним при перемене страны просто поставили новый, и там с нуля начали копиться совершенно иные впечатления и ощущения. А в старом все осталось неизменным. Встречаясь с этой неизменностью, Кармаданов будто и сам возвращался в молодость. Русскоязычные иностранцы, с которыми его и его семью на несколько часов или дней сводила в поездках по Израилю судьба, были те самые удивительные младенцы шестидесятых, подобных которым никогда не было и никогда больше не будет; были те, с кем он играл в полет на Венеру и в разгром Гитлера, сдавал экзамены, обменивался книжками, сражался класс против класса в школьный КВН, хвастался, что папина «Спидола» ловит «Немецкую волну», обсуждал повести Стругацких и пьесы Фриша и Дюрренматта, разбирал по косточкам «Девять дней одного года» и «Комитет девятнадцати» – кондово советские, но будоражившие мысль получше малодоступной и зачастую слишком уж тупо брызжущей ненавистью антисоветчины, бескорыстно спорил о коммунизме, о пришельцах, о путешествиях во времени… Те, кого в России почти не стало (а кто и остался – изменился непоправимо) и кого Кармаданову не хватало до удушья…

И, конечно, их беспрерывно потчевали.

Он почти сразу отчаялся запомнить названия неисчислимых экзотичных и неизменно лакомых яств, которые будто сами собой выбегали на стол по вечерам, стоило ему с женой и дочерью, усталым и довольным, вернуться в дом. Память в состоянии оказалась удерживать лишь самое простецкое, второстепенное, расхожее: пита, фалафель, хумус, тхина, чолнт, гефилте фиш… А бдительная тетя Роза неутомимо руководила кулинарными атаками, не давая передышки, да еще и время от времени укоризненно отмечала: «Вы что-то плохо кушанькаете…» Или: «Руфочка, по-моему, ты нынче похудела. Так нельзя, надо себя беречь». «Семен Никитич… вы позволите, я по праву возраста буду звать вас Семочкой? Семочка, вот этот ломтик, по-моему, на вас просто смотрит…»

И отказаться было невозможно. Во-первых, вкусно, во-вторых, очень вкусно, а в-третьих – пальчики оближешь. Русскому кошерное только подавай! Да и обижать хозяйку никак не хотелось. Сладостный процесс обжорства ни по каким статьям не поддавался контролю.

Серафима была счастлива. Ей впервые открылся простор совсем иного мира; вот какие, оказывается, есть еще на белом свете люди, горы, долы, берега, пальмы, сикоморы, смоковницы – и восторг сквозил в каждой ее реплике, в каждом движении. Она носилась, как гончая, будто хотела за один приезд протереть до дыр весь так непохожий на Родину край.

Руфь расцвела. Поведение ее не изменилось, она была все так же сдержанна и скептична, но страна делала свое дело. Жене будто легче стало дышать. У нее в зрачках будто зажгли по маленькому задорному солнышку. Ее губы налились, помолодели; по губам судя, Руфь только и делала, что минуту назад с кем-то взасос целовалась. И Кармаданов обмирал от тревоги, которую нельзя было ни в коем случае не то что высказать, но даже намеком обнаружить, даже тенью слабой, потому что будет только хуже; ведь женщина всегда захочет жить там, где она красивее. Это уже не идеи, не национальные дела, это физиология в чистом виде, и чтобы против нее идти – надо быть просто-таки доктором Менгеле. Но как-то утром, на пятый, что ли, день или на шестой, Руфь после утреннего душа долго молча оглядывала себя в зеркало с недовольным видом, левым боком поворачивалась, правым, снова левым, хмурилась без объяснений и наконец заключила ворчливо:

– Надо поскорей ноги уносить.

Кармаданов торопливо сунулся в ванную. Будто не расслышав, переспросил:

– Что?

Руфь повернулась к нему. Чуть улыбнулась. Спела коротко:

– А я в Россию, домой хочу… – Снова помрачнела. – Нет, серьезно. Я прибавляю здесь по полкило в день. Это смерть. К концу отпуска у тебя рядом вместо женщины с относительно приличной фигурой будет одно сплошное брюхо на тоненьких ножках.

У Кармаданова будто гора с плеч свалилась.

Именно в тот день оказался приглашен к ужину Гинзбург.

То ли Израиль воистину страна маленькая, то ли люди тут очень общительные и все друг друга знают если и не прямо, то через одного. Отыскать ученого не составило большого труда – еще бы, один из самых почтенных и любимых молодежью преподавателей Техниона; и не только отыскать труда не составило, но и усадить с Кармадановым за один стол, на соседних стульях, чтобы могли поговорить без помех. Впрочем, тетя Роза учинила сюрприз, и в первый момент Кармаданов только недоумевал, что за пожилой мужик возник тут, как свой среди своих. А потом тетя Роза сказала:

– Семочка, позвольте вам представить Мишеньку Гинзбурга. У вас, кажется, было к нему какое-то русское дело…

Кармаданов даже поперхнулся.

– Точно, – сказал он, откашлявшись, и повернулся к Гинзбургу. – Было. Крайне русское.

– Михаил, – представился Гинзбург, внимательно и спокойно глядя на Кармаданова.

– Семен, – в тон ему ответил Кармаданов. И добавил автоматически, не очень-то понимая, уместно это сейчас говорить, или нет: – Очень приятно.

Гинзбург усмехнулся.

– У Розы Абрамовны не бывает неприятно, – сказал он.

Он был лет на пятнадцать старше Кармаданова. Крепкий и поджарый, густобровый и лысый; мощный череп его напоминал купол восточной гробницы.

Кармаданов совсем не силен был в дипломатии. Несколько раз он репетировал про себя этот разговор, но вот так нежданно встретившись с Гинзбургом лицом к лицу, тарелка к тарелке – совершенно стушевался.

Когда не знаешь, как себя вести – непроизвольно начинаешь шутить.

Шутка – нечто вроде приглашения к снисходительности. Мол, не судите строго, я говорю одни пустяки. Иногда она с успехом заменяет позу покорности. Беспомощные люди – самые улыбчивые на свете.

Впрочем, нет, сообразил я. Чаще всего улыбаются и шутят предатели.

Но, собственно, что такое предательство, если не предельная степень беспомощности?

Губы Кармаданова сами собой сложились в улыбку, и сам собой заговорил язык.

– Да вот, видите ли… – сказал он. – Знаете, как в советское время приходили с черного хода к директору магазина, чтобы получить дефицит… Я от Иван Иваныча.

– Припоминаю, – ответил Гинзбург выжидательно и серьезно. Он улыбаться не собирался, да и не имел к тому ни малейших поводов.

Сима искоса напряженно следила за отцом.

– Семочка, – заботливо сказала тетя Роза, – дела делами, а о еде не забывайте. Руфочка, подложи мужу курочки. Видишь, как он напряжен? Это от недоедания… Мягче, это же меурав иерушалми, а не сосиска.

В глазах Руфи танцевали веселые золотые конфетти, когда она щедро шмякнула на тарелку Кармаданова раскаленной куриной смеси.

– Кушай, Мокушка, – нежно сказала она. Сима прыснула.

– Вот и я к вам от Бориса Ильича, – сказал Кармаданов. – Просто с приветами, наилучшими пожеланиями и общими воспоминаниями.

Взгляд Гинзбурга задумчиво затуманился. Теперь ученый смотрел уже не в лицо Кармаданову, но сквозь него, в собственное прошлое.

Непонятно было, помнит он, кто такой Борис Ильич, или имя Алдошина для него уже ничего не значит. За столом стало тихо – все ждали продолжения.

– Как его здоровье? – наконец спросил Гинзбург.

Это оказалась совсем не та реакция, на которую рассчитывал Кармаданов. Дань вежливости? Выигрыш времени, чтобы про себя еще поразмыслить и прикинуть что-то? Или старого ученого действительно по каким-то причинам волновало здоровье бывшего почти коллеги?

– Честно говоря, про здоровье он мне ничего передавать не наказывал, – снова улыбнулся Кармаданов. – Обычное здоровье. Обычное для его возраста, для нашего климата и нашей жизни.

– Ну, насколько мне известно, – сказал Гинзбург, и сразу стало понятно, что он вполне в материале, – Борис Ильич сейчас живет весьма насыщенной жизнью, так что со здоровьем все должно быть в порядке. Вы же знаете, наверное, как у творческих людей здоровье зависит от востребованности.

– Ох, знаю, – улыбнулся Кармаданов.

Тогда уж и Гинзбург чуть улыбнулся.

– И какой же дефицит вам нужен? – спросил он.

Кармаданов никак не рассчитывал вести этот разговор при всех, между двумя ложками вкуснятины. Он наколол на вилку блестящую черную маслину из одного из салатов и вкупе с куриным сердечком отправил в рот. Медленно разжевал. И решительно брякнул:

– Вы.

Более всех всполошилась, натурально, тетя Роза. Она даже руками всплеснула.

– Семочка, вы намерены увезти Мишу обратно?

Кармаданов пожал плечами.

– Михаил не дефицитный микроскоп, – сказал он. – Как я могу его увезти? Просто академик Алдошин просил меня огласить таковы слова: передайте привет, а если у него сохранилось хоть малейшее желание работать в российской космической отрасли, то и самое любезное приглашение. Мы со своей стороны ждем Мишу Гинзбурга с распростертыми объятиями.

Повисла пауза. Гинзбург смотрел теперь уже явно мимо Кармаданова, куда-то в межпланетную даль, и машинально чертил по столу вилкой. Руфь озабоченно хмурилась. Голодная Сима не могла утерпеть и, несмотря на отчетливую напряженность момента, что-то поклевывала с тарелки, время от времени украдкой взглядывая на взрослых.

– Ну а что такого? – спросил Кармаданов. – Пожили там, потом пожили здесь, теперь опять поживите там. Недалеко же.

Тетя Роза поджала губы, вздохнула и вдруг выдала:

– Ах, я смотрю, у вас там до сих пор спят и видят сделать Израиль шестнадцатой республикой.

– Да побойтесь бога, Роза Абрамовна, – ответил Кармаданов. – Таки не делайте мне смешно. Российские ракетчики спят и видят, чтобы братским Израилем правил какой-нибудь пан Ющенко?

Сима с удовольствием хихикнула, отметив, как тетя Роза, хоть и не ответив ничего, непроизвольно передернулась всем своим немалым телом.

– Корпорация «Полдень», – задумчиво произнес Гинзбург и наконец снова стал смотреть прямо на Кармаданова. – Частный космос…

– Мы всех по возможности собираем, – сказал Кармаданов.

– Я слышал, из европейского космического агентства двух бывших своих обратно сманили полгода назад, – на пробу сказал Гинзбург.

– Точно, – с достоинством ответил Кармаданов. – Только я бы чуточку иначе сформулировал: это европейское агентство их у нас в лихую годину сманило. А теперь положение вернулось к естественному и надлежащему состоянию. Потому что свои бывшими не бывают, а уж если не свой – так он, значит, и раньше не был свой.

– Эк! – сказал Гинзбург. Усмехнулся. – Спичрайтер долго думал?

– Это моя личная импровизация, – заверил его Кармаданов.

– Он может, – вдруг добавила Сима. Все на мгновение уставились на нее. Похоже, она не очень понимала, что происходит, но, конечно, была на стороне Кармаданова в этом разговоре; разговор же, судя по очевидным признакам, грозил выродиться в некий смутный поединок – и дочь всей душой желала отцу победы. Тетя Роза молча погрозила ей пальцем: не перебивай старших. Сима собрала губы гузкой.

– Скажите, Михаил… Вы очень осведомлены. Вы немножко следили за нашими делами? Интерес, стало быть, какой-то сохраняется?

– Какой-то – сохраняется, – не очень понятно, но многозначительно сказал Гинзбург. – Но мне надо бы знать подробнее…

– Ну, я и сам подробностей не знаю, я же бухгалтер, а не конструктор. Я всего лишь… это… посол мира. Связной. Провод протягиваю. Первый, первый, я Ласточка – как слышите? Насколько мне известно, начальный этап программы – просто попытка удешевления уже существующих носителей. И параллельно – теоретическая отработка и оценка перспективных направлений. Вот с прицелом на этот второй этап Алдошин и старается собрать всех, до кого еще можно дотянуться. Нужен какой-то прорыв в космической технике. Качественный скачок. Всему миру нужен.

– Это-то очевидно… – протянул Гинзбург, похоже, думая при этом о чем-то своем.

Да, он думал о своем. О многом своем. Он инстинктивно ждал чего-то такого от сегодняшнего вечера – хотя не было ни малейших заблаговременных признаков, что именно Кармаданов, муж приехавшей в гости и на отдых родственницы Розы Абрамовны, окажется тем, о ком его предупреждали. Конечно, приглашение, высказанное вот так попросту, будто среди друзей и невзначай – обезоруживало. Обескураживало. Провоцировало полагать, что и впрямь все совершенно нормально, просто предложение новой интересной работы. Оно подразумевало ответ столь же простой. Это Гинзбург понимал.

Но мысли сами собой откатывались на иное. Вдруг высунувшаяся из тумана Россия, с которой было, казалось, покончено, настигла его мягкой и на сей раз, что греха таить, по-человечески вполне обаятельной лапой в гостеприимном доме на тихой Сдерот Ерушалаим, где Гинзбург бывал до сих пор лишь дважды, но неизменно дружески и по-доброму, без брони, которую отращивает с годами всякий человек и носит во всякой мало-мальски официальной или просто незнакомой обстановке. Оттого и лапа тоже коснулась не брони, а его самого, живого и беззащитного. И российское, полузабытое и вроде бы давно и надежно заваленное многолетними отложениями настоящей жизни, тоже вдруг выскочило из прошлого и вспухло рядом. Оказалось – ничто не забыто.

Обжигающе припомнилось, как его в третий раз – и в последний перед подачей документов на выезд – прокатили на институтской переаттестации и не дали главного, оставили ведущим. Никаких тому объяснений не могло быть; хоть пуп надорви – не выдумаешь ничего, кроме пятого пункта. И когда его любимая аспирантка, Нина Фельбер, принялась было истово его утешать в коридоре перед дирекцией, Гинзбург в ответ вынужден был ее же и успокаивать: «Ниночка, ну что вы так нервничаете? Ведь все в порядке вещей, никакой трагедии, никакого сюрприза. Ничего иного и ожидать было невозможно… Вы думаете, я огорчен? Да ни в малейшей мере! Я человек тренированный, и я принадлежу к очень тренированному народу…» Он еще многое мог и хотел сказать почти плачущей от сострадания девочке, но из директорских дверей, разошедшихся и тут же сомкнувшихся вновь, будто створки гигантской, но трусливой тридакны, вывалился улыбающийся до ушей Алеша Пытнев, только что, как узнал позже Гинзбург, продвинутый из младших на ступеньку выше – славный, очень порядочный парнишка из глубинки, этакий самородок, талантливый, но недалекий, среди русских такое сплошь и рядом; Гинзбург ему симпатизировал. Растущий научный кадр прислушался к тому, что говорит Гинзбург, все мгновенно уразумел и перебил: «Михал Саныч, да вы же оказались в прекрасной компании! Сам Моисей сорок лет работал ведущим, а главным его так и не сделали! И что характерно, антисемиты в том совершенно не были повинны…»

Этот идиот думал, что он Гинзбурга утешил. Поддержал, так сказать, доброй шуткой. Будто такими вещами можно шутить.

Наверное, именно тогда Гинзбург окончательно понял: в этой стране ему не жить. Потому что даже самые симпатичные и вроде бы ни сном ни духом не зараженные черносотенством русские всегда будут видеть в евреях просто национальность – одну из многих, вроде калмыков, карел или каких-нибудь нганасан. И вести себя соответственно. Ни на волос не понимая, что творят, и не ведая сомнений. Эта страна была обречена на юдофобию.

Честно сделанное предложение – а спору нет, гость Розы Абрамовны сделал свое предложение максимально честно, даже аляповато честно, – требовало честного ответа.

– Видите ли, – негромко и неторопливо проговорил Гинзбург, словно разжевывая туповатому студенту элементарный материал, – может, я слишком щепетилен или тонкокож… Уж не знаю. Какой есть, такой есть. Но я совершенно не могу дышать в антисемитской стране.

Руфь, глядя в свою тарелку, глубоко втянула воздух носом. Она опасалась чего-то подобного, отметив, как меняется лицо Гинзбурга по мере того, как муж говорил, – но чтобы вот так… Ох, только бы Сема не сорвался… Ох, только бы Сима не ляпнула чего-нибудь!

Сима уставилась на Гинзбурга с таким изумлением, что у нее даже рот приоткрылся.

Тетя Роза брезгливо оттопырила нижнюю губу и откинулась на спинку стула, непроизвольно постаравшись отодвинуться от происходящего подальше.

Хладнокровнее всех отреагировал Кармаданов.

– Ну что вы, Михаил, – ответил он как ни в чем не бывало. – У нас полно людей, которые с евреев чуть ли не пушинки готовы сдувать.

И даже не понимает, что несет, подумал Гинзбург с горечью. Ведь это тоже антисемитизм. Он сказал фактически вот что. Или эти жиды – все сплошь смертельно больные, и им надо только поддакивать, чтобы не омрачать их последние часы и не огорчать на смертном одре. Или эти жиды – все сплошь буйные психи, и им надо только поддакивать, потому что они за первое же против шерсти сказанное слово укусят или кипятком плеснут, а им ничего не будет, ведь у них – справка из психдиспансера. Вот что значат его пушинки.

Я не псих, напомнил он себе, и я не при смерти.

– Не будем спорить о пустяках, – мягко одернул он Кармаданова. – Вам просто надо уяснить: то, что не антисемитизм для русского, вполне может оказаться антисемитизмом для еврея.

– Ну, это не бином Ньютона, – сказал Кармаданов. – Своя рубашка для всех ближе к телу.

Опять это их «для всех», подумал Гинзбург. Вот-вот. Ныне дикий тунгус. Убогий чухонец. Все меньшие братья, всем неведома общая польза, а мы, великий народ, простим им их маленькие слабости, будем их отечески любить и холить, наставлять на путь истинный, защищать, учить братству и брить в солдаты.

– Вероятно, именно уяснив этот факт, – сказал Гинзбург, – в России так полюбили сдирать со всех рубашки и наряжать в гимнастерки единого образца.

И тут грянул гром.

От смущения Сима вспыхнула, как маков цвет – но сдерживаться не стала.

– Дядя Миша! – звонко отчеканила она. – А если вам ни с того ни с сего на каждом шагу будут пенять, что евреи гоев за людей не считают? Вы небось ответите: спасибо за конструктивную критику, господа, мы исправимся? Нет, вы скажете: черносотенцы! Фашисты! А сами? Это разве честно? Разве справедливо? Какого ответа вы ждете?

Тишина ударила такая, что, если чуток поднапрячься, можно, наверное, было бы услышать, как далеко-далеко, на полстраны южнее, в Газе торопливо клепают очередной «кассам».

– Серафима! – почти выкрикнула Руфь. Лицо ее пошло красными пятнами.

Общее остолбенение разрушилось.

Тетя Роза покачала головой.

– Какая советская девочка у вас растет, – сказала она.

– Благодарю, – очень ровным голосом ответила Сима. – При всем желании вы не могли бы мне сказать ничего более приятного.

О господи, ошеломленно подумал Кармаданов. Вот же приехали. И как быстро-то, в пару реплик; икнуть не успели, и уже – привет.

А у дочки при слове «советский», наверное, кадры выкачанных из сети старых фильмов перед глазами плывут. Счастливое детство, пионерские зорьки средь колосящихся полей, и под вражьим огнем – бескорыстная нерушимая дружба… Но он сильно подозревал, что у доброй гостеприимной хлебосольной тети Розы то же самое сочетание звуков вызывает перед мысленным взором единственно Сталина в парадном мундире: погоны блещут, усы торчат, в одной руке истекающая кровью голова Михоэлса, в другой – подписанный приказ о депортации евреев в Сибирь, которого никто никогда не видел, но в который не верят одни антисемиты.

Конечно, ведь спокон веков было и, наверное, вовеки будет, потому что у человека так мозги устроены: наш миф – это священная спасительная истина, ее нужно любой ценой донести до заблудших людей, до всех и каждого, а то они ничего не понимают и, конечно, пропадут; а чужой миф – это кошмарное заблуждение, замешанное на подлом, корыстном обмане и всегда приводящее к кровавому подавлению несчастных инакомыслящих.

Охо-хо…

Гинзбург тяжело поднялся.

– Я, пожалуй, пойду, – сказал он.

Ужин завершился в молчании, и до самой ночи никто и словом не обмолвился о случившемся кремневом ударе с искрой; хозяйка была ласкова с Симой, как никогда, а девчонка ходила шелковая, тише воды, ниже травы, и отвечала только: «Да, тетя Роза…», «Хорошо, тетя Роза…», «Спасибо, тетя Роза, тода раба…»

И лишь когда все улеглись, Кармаданов, всегда заходивший к Симе пожелать спокойной ночи, присел рядом с ее раскладушкой и вместо обычных слов негромко сказал:

– Никогда больше так не выступай.

– Почему? – так же вполголоса спросила она.

– Потому что…

Он запнулся. Нельзя было ей сейчас не объяснить. Но для этого сначала надо было четко понять самому.

Стало тихо. Смутно громоздились стеллажи библиотеки покойного мужа тети Розы.

– Знаешь… – мягко начал Кармаданов. Сима с подушки глядела ему в лицо неотрывно, не мигая. – Есть во Вселенной такие черные дыры… Ты знаешь, конечно. Если туда что-то попадает, вырваться уже не может. Хоть надорвись, хоть на мыло изойди. Добрый ты, злой, честный, подлый – дыре все равно. Между людьми есть похожие… черные мертвые зоны. Никогда наперед не знаешь, где зона начинается и где кончается, потому что трудно сразу сообразить, где кого ранили и у кого что болит. Но соображать надо обязательно, потому что… Потому что оттуда, из этой мертвой зоны, ни единый звук, ни единый лучик света не в состоянии прорваться. Можно сидеть вот так рядышком – но к тебе от меня или от меня к тебе не дойдет ничего. Просто ничего. А если дойдет – совсем не то, что от меня ушло. Совсем не то, что я послал. Черное превратится в белое, «да» в «нет»… Это всегда бывает, когда у одного болит одно, а у другого – другое. Люди понимают друг друга, только когда говорят о том, что у них одинаково болит, либо о том, что у них одинаково НЕ болит. В мертвую зону нельзя лезть, поняла? Ничего не добьешься, только прибавишь боли. А ее и так в мире видимо-невидимо.

Сима помолчала. Кармаданов думал, что она, когда дозреет наконец нарушить молчание, скажет что-нибудь детское, звонкое, заведомо правильное – например: «Но ведь он первый начал!» А Сима спросила:

– Как же тогда жить?

Кармаданов через силу улыбнулся.

– Аккуратно, – сказал он. – Применяясь к законам природы. Ты ведь не отчаиваешься оттого, что ходить можно только по земле, а по воде – нельзя? По воде, чтобы не утонуть, надо плавать, и тут нет поводов для отчаяния.

Она помедлила, но он чувствовал, что разговор не окончен, и еще подождал. И дождался.

– А как ты думаешь, па… Между русскими и евреями эта зона увеличивается или уменьшается?

У Кармаданова перехватило горло.

Порой ему казалось, что зона увеличивается; тогда от безнадежности и тоски ему хотелось выть.

– Не знаю, дочка, – сказал он. – Поживем – увидим.

Она кивнула понимающе, как взрослая.

– Спокойной ночи.

– Спокойной ночи.

Он осторожно прилег рядом с Руфью. Впервые после ужина они остались вдвоем. Он соскучился по ней за этот вечер так, будто они не виделись с позапрошлой зимы. Жена лежала вытянувшись, с закрытыми глазами – но он сразу почувствовал: она не спит. От нее веяло напряжением. Отчаянным, на грани паники, ожиданием. Она была точно одна сплошная тугая судорога. Он приподнялся на локте, осторожно коснулся губами ее нежной шеи. Она не шевельнулась, но у нее пресеклось дыхание. Он коснулся ее шеи губами еще раз. И тогда она прильнула к нему так, словно им вновь стало по двадцать лет.

Он был всесилен, всемогущ, как создатель и господин миров. Она была такой податливой, покорной и бездонной, какой в детстве кажется будущая жизнь. И когда полыхнул наконец живительный выстрел, это было сродни радуге, что сшила воедино гонимые ветром облака. Все в мире черные мертвые зоны насытились ослепительным пульсирующим сиянием, лопнули, и их мелким мусором смело на край Вселенной.

– Я так испугалась…

– Я так растерялся…

– Я подумала, вдруг ты решишь, будто я тоже не могу у нас дышать…

– Я подумал, вдруг ты из-за меня остаешься там и мучаешься…

А назавтра их то ли осчастливили, то ли выставили под безупречно благовидным предлогом. Через кого-то из бесчисленных знакомых тетя Роза во мгновение ока купила им в подарок семидневное пребывание в Эйлате – не в «Царице Савской», конечно, много скромнее, но для Кармадановых так было и лучше, они не любили роскоши и не были к ней привычны, ощущая себя тем более неловко, чем гуще сверкали апартаменты. «Надо же вам поплавать в настоящем теплом море, – сказала тетя Роза. – Сколько можно людей пугать на здешнем пляже. Вы же не шведы в отпуске, а родственники почти что дома. И новые места посмотрите, и своим кругом отдохнете, а то что вам каждый вечер на старуху любоваться…»

В общем, сказано все было исключительно душевно и заботливо – и, быть может, зря Кармаданов не мог отделаться от молчаливого подозрения, что просто-напросто им после инцидента решили дать время малость охолонуть.

Так случился Эйлат.

И на четвертый день их сибаритства в этом маленьком густо заселенном Эдеме, стоило Кармадановым взяться за вилки, в ресторанный зал, где завтракали немногочисленные разоспавшиеся чуть ли не до обеда постояльцы, вошел и замер у порога, озираясь, Гинзбург – в белых штанах и белой рубахе навыпуск, расстегнутой до половины волосатой груди, в модных солнцезащитных очках, такой пляжный, что дальше некуда. Кармаданов сразу отложил вилку; в животе у него екнуло, а в голове мелькнуло: ага, передумал. Иначе зачем бы? Он приветственно помахал Гинзбургу рукой, тот их заметил и решительно пошел между столиками. Руфь и Сима как-то одинаково подобрались.

– Доброе утро.

– Доброе утро!

– Бокэр тов, дядя Миша. Хаим авра нсиатха бшалом?

– Батюшки мои! Отлично доехал, Сима, отлично, спасибо… Но какие успехи в иврите у советских детей! Только тех, кто любит труд, октябрятами зовут…

– Дядя Миша! Вы теперь меня навечно зачислите в списки части?

В общем, встреча сотворилась лучше некуда – будто старые друзья, лишь после ужина расставшиеся и уже малость соскучившиеся по веселому общему трепу, с утра вновь уселись за один столик.

– Роза Абрамовна любезно назвала мне гостиницу. Я так и думал, что застану вас за завтраком… Вы не против, если я на полдня составлю вам компанию на пляже?

– Напротив, только рады будем, – вставила Руфь.

– А чем обязаны? – не утерпел Кармаданов.

– Да так… Свободное утро, суббота. Погода прекрасная. Дай, думаю, побарствую в хорошем обществе. Встал до рассвета да и поехал с ветерком. Езды, правда, почти шесть часов, но иногда не грех себе позволить.

За завтраком и по дороге к пляжу они беседовали степенно, светски. Посетили ли океанариум? А то как же! А на лодке с прозрачным дном плавали, рифы смотрели? Плавали, но, по правде сказать, мало что увидели. А съездили в Тимна-парк? Еще бы, потрясающе! А на гору Соломона? Еще нет, собираемся завтра. А в Петру на экскурсию есть планы? Нет, к сожалению, не успеем. Остались считаные дни – и в обратный путь. Уже не хочется суетиться, подумали-подумали и решили тупо пляжиться. А почему такой короткий отпуск? По многим причинам. Летом не удалось, а сейчас – Сима и так неделю школы пропускает, придется объясняться, нагонять. Часть поездки подгадали на осенние каникулы, но вот сейчас все приличные дети уже учатся – а мы тут баклуши бьем. А давайте по фрешу? А давайте! Какой на вас смотрит? Киви, гранат? Знаете, мы, если честно сказать, уже все перепробовали и коллективно поняли, что лучше морковного нет. О, морковный патриотизм! Ну ведь это все же не квасной, правда?

И вот они отдыхали вместе уже третий час.

Купалась Сима минут двадцать, так что Руфь, приподнявшись на локте и приставив ко лбу ладонь, принялась высматривать дочкину голову в воде – не столько тревожась всерьез, сколько потому, что так надо. Идише мама. Тут никто не забалует: ни дети, ни взрослые. Когда Сима, наплескавшись и, похоже, заскучав в одиночестве, нога за ногу двинулась назад, Руфь сразу заметила ее попятное движение и успокоенно легла вновь.

Один из парней, видимо, обративший внимание, на каком языке переговариваются соседи, не выдержал и, когда дочка проходила мимо, позвал на безупречном, лишь интонационно чуть странном русском:

– Девушка! А девушка!

Сима обернулась – вполоборота, небрежно и свысока, словно маленькая малкат Сва:

– А?

– Вы из России?

– Да.

– Русская?

– А что, не видно?

– Честно говоря, нет, вы на нашу больше похожи. Давно оттуда?

– Нет.

– И как там?

– Хорошо. Медведи по улицам ходят, – дружелюбно поведала она.

Парень то ли и впрямь не расслышал, то ли решил продемонстрировать остроумие, а вдобавок – знание российской жизни и российского сленга:

– Медведев по улицам ходит? – ахнул он, звучно шлепнув себя ладонями по голым коленям. – Да он храбрец! А кого же возят в членовозах?

Сима вся повернулась к нему.

– Учителей, – откровенно сказала она. – Вот у меня мама литературу в школе преподает, так ей положен «майбах». И шофер каждый день спрашивает, к какому уроку завтра подавать…

Гинзбург спустил ноги на песок, сел и повернулся к Кармаданову.

– Жарконько. Пожалуй, тоже пора освежиться, – сказал он. – Не составите компанию, Семен?

Кармаданов подумал: вот оно. Похоже, Гинзбург отчего-то хотел говорить наедине, и что тут может быть лучше купания вдвоем? Правда, сейчас Кармаданов лучше бы послушал беседу девочки с новобранцами. Они уже трепались как старые друзья, будто всю жизнь в одном классе проучились, и сверкали друг другу улыбками. «Вон, видите, в конце набережной экскаватор? – спрашивал другой парень, не тот, что заговорил первым, и показывал вдаль: там действительно велись какие-то работы (может, гостиничная канализация лопнула?), и тяжелый механизм периодически дергал вывернутым в небо блестящим жилистым локтем и вываливал в воздух черные комья выхлопов. – Это я там вчера два шекеля потерял. Теперь ищут…» – «А как же шабат?» – со знанием дела спрашивала Сима. «Так два шекеля же!»

– С удовольствием, – ответил Кармаданов Гинзбургу и резво встал. Смеющаяся Сима на миг обернулась к нему: все в порядке? Кармаданов сделал ей глазами: все в порядке, веселись.

– Тесновато здесь, – пробормотал он, когда они с Гинзбургом плечом к плечу подошли к воде. – Боны вдоль всего пляжа, да еще так близко от берега… Не расплаваешься особо.

– А мы поднырнем, – заговорщически ответил Гинзбург, пробуя воду ногой. – Совсем теплая.

– Паники не будет? Спасать нас не начнут?

– Не думаю. Если бы подштармливало – другое дело, но сейчас…

– Да, море как зеркало.

Они вошли в это жидкое зеркало; оно обняло их сверкающими бликами и понесло. В Красном море удивительная вода. Она еще не выпихивает тебя хамски, как в Мертвом, домкратом в пуп, не пуская погрузить ни локти, ни пятки; но, кажется, надо лишь легонько шевельнуть плавниками – и уже скользишь. И отчетливая твоя лягушачья тень на песчаном дне скользит за тобой, окруженная шевелящейся путаницей медленно расходящихся светлых полос, мало-помалу отставая, погружаясь все глубже и теряясь в сумраке, выползающем из глубины.

– Жутко подумать, но у нас там уже первый снег на улицах киснет, – сказал Кармаданов.

– Родина, – с толикой сарказма сказал Гинзбург.

– Это точно, – мирно ответил Кармаданов. Помедлил. – Сказать по правде, целый год без снега – по-моему, тоже невыносимо.

– Я первые годы страшно скучал, – вдруг признался Гинзбург.

– По снегу?

– И по снегу тоже.

Лавируя между головами и телами, они неторопливо оставили позади полощущихся у берега пожилых, потом миновали несколько парочек, что миловались вплавь, сплетаясь в невесомости, в жидком синем сиянии, и впереди остались лишь нарезающие стометровки отрешенные, с невменяемыми лицами борцы за здоровье да плавучая полоса ограждения. Гинзбург залихватски подмигнул Кармаданову:

– Вперед?

– В Иорданию не угодим? – в тон ему спросил Кармаданов.

– Ну, не до такой же степени… – бросил Гинзбург и наддал. Держался в воде он прекрасно, даром что был уже совершенно не первой молодости. Кармаданов едва поспевал за ним. Впрочем, подумал он, имея возможность залезать в такое море едва ли не весь год, грех не плавать, как Ихтиандр. Это надо быть уже совершенным лентяем и лежебокой. Если бы мне довелось тут жить, невольно прикинул он на себя, я бы из моря просто не вылезал. Не сбавляя темпа, Гинзбург приблизился к ограждению и легко нырнул – только белые пятки слепяще оттолкнулись от солнца, и светлое пятно, отчетливо видное в кристальной воде, стремглав унеслось в глубину и вперед. Кармаданов набрал воздуху побольше и, постаравшись не ударить лицом в грязь, ударил им в Красное море. Под водой он сразу открыл глаза. В синем сумраке впереди туманный белесый Гинзбург пер в открытое море, как афалина. Что-то он чересчур раздухарился, подумал Кармаданов, и тут Гинзбург пошел вверх.

Они отплыли не слишком далеко. Вскоре Гинзбург завис, медленно шевеля ногами и отфыркиваясь. Кармаданов, немного задыхаясь, догнал Гинзбурга и тоже завис; ноги вкрадчиво потянули его в глубину и поставили в воде торчком. Набережная, уставленная громадами отелей и украшенная зеленью деревьев, как приправой к фирменному блюду еврейской кухни, была отсюда видна уже вся.

– Сидячий образ жизни, – укоризненно сказал Гинзбург.

– Он, окаянный, – ответил Кармаданов и высморкался.

– Нельзя без нагрузки, – сказал Гинзбург. – При снеге я бегал на лыжах.

– Дочка у меня тоже обожает лыжи, – мирно ответил Кармаданов. – Правда, весной это увлечение чуть не вышло ей боком.

Если Гинзбург заинтересуется, что там у нас весной стряслось, подумал он – тогда будет уже вообще непонятно, на кой ляд мы тащились на середину моря.

Гинзбург не заинтересовался.

– Вы, наверное, теряетесь в догадках, за каким бесом я вытащил вас чуть ли не на середину моря, – сказал он.

Кармаданов улыбнулся.

– Грешным делом, – сказал он, – я заподозрил, что вы, возможно, решили все же связаться с Алдошиным и что-то ему передать. Но рассказать мне об этом хотите сугубо тет-а-тет, потому что боитесь Серафимы.

Гинзбург от души рассмеялся.

– Вы почти угадали. Ваша страстная девочка будет вить из мужчин веревки. Мужчины будут у нее по струнке ходить. Я, во всяком случае, готов. У нее уже есть молодой человек?

– Да вроде нет еще…

Гинзбург с сомнением повел мокрой головой. На лысом черепе его бриллиантами сверкнули капли.

– Я действительно хочу кое-что через вас передать, Семен, – серьезно сказал Гинзбург. – Алдошину или кому-то еще, это уже вам решать.

– Начало многообещающее, – сказал Кармаданов и с силой оттолкнулся ногами в сторону, меняя положение, чтобы солнце с неба и из моря не било ему в глаза – в триумфальном двойном сиянии он совершенно не видел лица Гинзбурга.

– Я не передумал и не мог передумать, – негромко сказал Гинзбург, глядя мимо Кармаданова. Кармаданов обернулся.

Неподалеку от них, мягко рокоча, проплывал, выходя в море на очередной часовой круиз, переполненный туристами кораблик с прозрачным дном; люди на палубе – их было полно наверху, рифы, на которые надлежало любоваться из трюма, еще не начались – припали к борту, глядя на две головы, бесшабашно болтающиеся на траверзе. Кармаданов помахал им рукой, и по меньшей мере два десятка человек с мимолетным курортным дружелюбием наперебой ответили ему тем же. Кораблик миновал пловцов и стал удаляться, неутомимо разворачивая за собой веер бурунов перемолотой воды; через пару минут нас покачает изрядно, мельком подумал Кармаданов.

– Не мог, – решительно повторил Гинзбург. – Все, что я сказал тогда вечером… – запнулся. – Ни от единого слова не отказываюсь. Но… Это не единственная причина. И я чувствовал бы себя не до конца честным с вами и не вполне порядочным, если бы ее не обозначил.

– Слушаю вас, – серьезно сказал Кармаданов. И тут накатило с шумом и шипением пузырьков; мягко подбросило, взболтало, опустило. Мягко подбросило снова.

– Спи, моя радость, усни, – сказал Кармаданов, когда зыбь стала стихать. – Прямо как в колыбели, да?

– Да, – ответил Гинзбург. – Или в шампанском. Так вот. Примерно за неделю до вашего приезда ко мне обратились… как бы это сказать по-русски… компетентные товарищи. Правда, они меня не к себе вызвали, как заведено в России, а вежливо договорились о встрече в моем любимом кафе… Честно сказать, с тех пор мне пока не хочется туда заходить. Один компетентный товарищ, возрастом и, вероятно, чином постарше, слегка рассказал мне о корпорации «Полдень» – я, простите великодушно, до этого о ней даже не слышал. Коротенько поведав, как и в каких количествах вы там тщитесь переманивать уехавших специалистов обратно, он предположил, что и меня не минет чаша сия. Тогда компетентный товарищ помладше уже без обиняков мне пояснил, что если это и впрямь случится, их ведомство было бы весьма заинтересовано в том, чтобы я принял предложение. А приняв его и заняв подобающее место в новой русской программе, счел бы возможным информировать о том, что именно вы там вытворяете.

Он умолк. Зыбь укатилась, и они висели под радостными лучами морского солнцепека, в ласковой стеклянной толще, неподвижно. Только иногда шевелили ногами, сохраняя равновесие.

– Вы не едете, чтобы не пришлось шпионить? – внезапно осипнув, спросил Кармаданов.

Облитое солнцем лицо Гинзбурга досадливо дернулось.

– Тут вам не там, – жестко ответил он. – Если бы я захотел поехать и не захотел шпионить, меня бы никто не заставил. Я бы поехал, и я бы не шпионил. Я не еду, потому что не хочу. Дело не во мне. Они знали, что вы сюда приедете и обратитесь ко мне, вот в чем дело. Я уверен – знали. Семен, у вас там крот.

– Крот?

– Вы что, детективов не читаете? Информатор. Шпион. Трепач. Не знаю. Никаких подробностей и никаких доказательств у меня нет. Но я должен был вам это рассказать. Потому что… – он помедлил, подбирая слово, но так и не подобрал. – Потому что. Все, давайте плавать наконец. А то вы решите, будто я тащил вас в такую даль только из конспирации.

А то нет, засомневался Кармаданов, но смолчал.

Больше они до самого берега не разговаривали. Гинзбург, видимо, сказал все, что хотел, а светская беседа его не интересовала. А Кармаданов растерялся. Дно уже подставилось под ноги, потом оба они уже вышли с блаженно накупавшимся видом на песок; только тогда Кармаданов неловко сказал:

– Спасибо.

– За что? – удивился Гинзбург, картинно задрав брежневские брови. Кармаданов чуть улыбнулся.

– За урок глубокого ныряния, – сказал он.

– А, – ответил Гинзбург. – Всегда пожалуйста.

И как-то получилось, что они пожали друг другу руки. Со стороны это выглядело потешно – посреди пекущегося на солнце пляжа двое вылезших из моря мокрых мужиков в плавках обмениваются крепким рукопожатием, будто вот прямо сейчас то ли заключили фантастически выгодную для обоих сделку, то ли поклялись бить фашистских гадов до последней капли крови. Но мокрые мужики не видели себя со стороны.

А когда Кармадановы вернулись в «Полдень», зябко мокнущий под зарядами то дождливого снега, то сдобренного сырыми снежными хлопьями дождя, навалились дела, и встреча с Алдошиным подоспела лишь через неделю. К тому времени все окончательно затуманилось. Кармаданов мучился, не зная, что сказать и говорить ли вообще – рассказ Гинзбурга был так невнятен, так невесом… И он поведал лишь, что Гинзбург по каким-то своим соображениям отклонил предложение и вернуться не захотел – утешая себя тем, что расписывать Алдошину эти шпионские страсти совершенно незачем; они – вовсе не ученое дело, ученому надо знать только, приедет Гинзбург или нет, остальное надо излагать совсем иным людям и в ином месте.

И некоторое время Кармаданов тешил себя мыслью, что вот-вот наберется духу, выкроит свободный вечерок и обратится к этим иным людям, и все им поведает максимально подробно – но водоворот дел не оставлял ни крошки пустого времени, да и идти было, положа руку на сердце, и противно, и неловко; и рассказ Гинзбурга тихо угасал в памяти вместе с термоядерным солнцем, слепящим морским простором и листьями пальм, упруго мельтешащими на ветру. Его все плотней хоронила растущая холодная груда промозглых дней, сыплющихся из предстоящего в отжитое, точно песок в песочных часах. Скоро стало казаться, что и сказать-то ну совершенно нечего. Уехавший из страны ученый, намаявшийся, наверное, еще в советское время в отказниках, не может не быть сдвинут на происках всяких там разведок и контрразведок, на кознях компетентных товарищей, и если вычесть его ни на чем не основанную уверенность, что останется? Только то, что израильские спецслужбы отследили попытки Алдошинской группы собрать в единый умный кулак всех разбежавшихся (а из этих попыток и секрета никто не делал), а потом вполне логично заключили, что и к Гинзбургу могут подъехать, и предупредили его на такой случай. Дело житейское. Оно вполне могло случиться безо всяких измен и утечек. На то и щука, чтобы карась. На то и разведки, чтобы. Да Кармаданова бы просто высмеяли, заявись он с такой информацией к серьезным людям. Стоило бы двери за ним закрыться, над ним принялись бы хохотать в голос: не наигрался взрослый дядя в шпионские игры! Видно, слишком усердно читал в пионерском детстве «Библиотечку военных приключений»…

А тут глядь – и весна накатила, и по весне стало совсем не до отвлеченных материй. Слава богу, думал Кармаданов, что Гинзбург не купился на мои посулы. Хорош бы я был. Как бы я ему в глаза смотрел, думал он, с каждой неделей все больше убеждаясь, что давние его опасения, о которых он мало-помалу и думать забыл, начинают все ж таки оправдываться, и финансирование проекта «Полдень» дышит на ладан.


Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином LitRes.ru Купить полную версию
Часть первая. Осколки
1 10.03.19
2 10.03.19
3 10.03.19
4 10.03.19

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть