Часть вторая. Деяние

Онлайн чтение книги Симона
Часть вторая. Деяние

1. Случай на мосту

Симона сидела в кухне на табуретке, слегка ссутулившись, сложив на коленях худые, сильные руки. Она, как всегда, пообедала с мадам на кухне, потом мадам удалилась к себе, а Симона стала мыть посуду. Но вот она покончила с посудой, и впервые за долгое время ей нечего делать. Ей не нужно после обеда спешить в город, как обычно, там нечего заказывать, нечего покупать. Остаток дня в ее полном распоряжении.

Это было непривычное чувство. С безжизненным, слегка удивленным выражением лица, она смотрела рассеянным взглядом в сад, который раскинулся перед ней в блеске полуденного солнца, красивый и ухоженный.

Вдруг с неожиданной остротой Симона ощутила, как это все странно. Она сидит без дела, вокруг тишина и порядок благоустроенного дома, перед ней красивый мирный сад, где каждый кустик подстрижен и полит, любовно выращена каждая роза, а там — взбаламученная, растерзанная Франция.

Так сидела она долго. Она никак не могла освоиться с необычностью такого состояния, когда некуда спешить, когда нет работы, которую необходимо сделать к определенному сроку. Наконец она встала, потянулась. Поднялась наверх, в свою комнату.

Здесь в эти дневные часы было невыносимо жарко. Симона присела на край кровати. Перед ней, на ларе, лежат книги, и ближе всего те три, которые дал ей папаша Бастид. Не почитать ли? Она уже протянула руку, но потом нерешительно отвела ее.

Ей почти досадно, что сегодня не нужно идти в город. Невыносимо тяжко сидеть и ждать, когда страну сотрясают такие страшные, огромные события. В городе чувствуешь себя как-то ближе ко всему. То, что там видишь и слышишь, мучает, но еще хуже ничего не видеть и не слышать.

Для мадам, видимо, само собой разумеется, что Симона никуда не пойдет сегодня. А все-таки не отправиться ли в город? Что, если по собственному почину попытаться что-нибудь достать? Перец, например, на исходе, несколько банок сгущенного молока тоже не были бы лишними. Возможно, она еще что-нибудь раздобудет в кафе «Наполеон» или у Бомона. И она стала собираться в город.

Решившись действовать на свой страх и риск, она осмелела. Мадам считает, что в такое время девушке неприлично носить брюки. Но кто теперь, в этой всеобщей сумятице, обращает внимание на такие вещи? А в брюках гораздо легче пробираться сквозь толпу, да и чувствуешь себя увереннее. Симона достала их из шкафа.

Темно-зеленые брюки дядя Проспер привез ей, когда ездил в Канны. Мадам с самого начала не одобрила этого, но, поскольку брюки были подарком ее сына, она скрепя сердце разрешала Симоне носить их. Когда же началась война, у мадам оказался благовидный предлог объявить брюки под запретом.

Сегодня, однако, не считаясь с указанием мадам, Симона надела их. Потом взяла свою большую корзину и отправилась в город.

Она шла по узким, кривым, гористым улочкам. Каждый камень этих старых, ярко раскрашенных домов был ей знаком, привыкла она и к виду беженцев, слонявшихся по улицам в суетливой праздности; и все же ей показалось, что город сегодня не тот. Коренных жителей почти не было видно. Они покинули Сен-Мартен, неотъемлемой частью которого были, так же как камни, как раскрашенные фасады домов и покатые светло-коричневые крыши. Симона любила при встрече обмениваться с горожанами приветствиями, перекинуться несколькими словами. Слова эти обычно мало или совсем ничего не значили. Но сегодня Симоне мучительно не хватало этих ничего не значащих фраз, обращенных к ней или произнесенных ею самой.

Внезапно город облетели слухи, выгнавшие из домов и тех жителей, которые пока в нем оставались. И оказалось, что их еще немало.

Новостью, выгнавшей людей на улицы, был страшный случай на мосту через реку Серен.

Дорога через мост была единственной, которая вела к шоссе N 7 и 77. Беспорядочные толпы беженцев, безнадежно забивая дорогу, на долгие часы застревали на мосту и перед мостом. Все время боялись, что налетят вражеские самолеты, но всегда оказывались правы те, кто утверждал, что местность эта в стратегическом отношении не представляет интереса, что вряд ли тут развернутся военные действия, что ни один город поблизости не подвергался бомбардировке. И все-таки немецкие летчики налетели и обстреляли беженцев на мосту. Последствия самые тяжелые. Сколько убитых, никто в точности не знает, известно лишь, что много. Положение раненых ужасно. Санитарные кареты с трудом пробираются по запруженным дорогам, госпитали переполнены, раненых приходится отвозить чуть ли не в Невер.

Так война, вплотную подойдя к Сен-Мартену, заставила тех его жителей, которые решили было никуда не двигаться, забиться в новой лихорадке страха. Говорили, что мост решено взорвать. Это значило, что город будет окончательно отрезан от дорог, ведущих на юг, и жители окажутся в ловушке. Сотни раз уже взвешивались все «за» и «против», и люди пришли к решению остаться. А теперь они опять взвешивали: не лучше ли все же уехать, как господа Амио и Ларош и многие, многие другие? Но решать надо немедленно. В их распоряжении день, а может быть, только часы. Люди спрашивали себя, спрашивали других, все спрашивали друг у друга, спрашивали даже у Симоны.

Для Симоны сомнений не было. Беженцы забивают дороги и мешают продвижению войск. Необходима выдержка. Пока еще есть вполне реальные основания надеяться, что бошей остановят и до Сен-Мартена они не докатятся, а если нет, так у себя на месте больше возможности бороться, чем на юге.

Симона убедилась, что беженцы иначе реагировали на событие на мосту, чем население города. Сначала у них было одно только желание — двигаться дальше, как можно дальше, навстречу безопасности, но постепенно желание это сменилось покорностью, мрачной покорностью судьбе. Случай на мосту углубил в беженцах чувство горькой безнадежности. Бессмысленно тащиться дальше, безразлично, где тебя настигнут немцы. Опасность всюду одинакова. Случай на мосту только лишний раз показал, что на открытых дорогах подвергаешься большей опасности, чем здесь, в Сен-Мартене. Правда, нечего есть, не хватает самого необходимого, и все же многие склонялись к тому, чтобы тут осесть. Больше того, переночевав одну, две, три ночи, люди словно привязывались к жалкому уголку, который уже успели обжить. Ложе из соломы в галерее здания суда или клочок земли на площади генерала Грамона становились родными. Двигаться дальше не хотелось.

Беженцы сидели на террасах кафе, под красными и оранжевыми тентами, изнывали от невыносимой духоты, потягивали свой абсент или вино, дремали с открытыми глазами или устало болтали все об одном и том же.

Симона, с корзиной на руке, шла по террасе кафе «Наполеон». Высокая девочка, с своевольным загорелым лицом, в темно-зеленых брюках, подчеркивавших ее стройность, привлекала к себе внимание, и мужчины смотрели ей вслед. Она держалась поближе к столикам и прислушивалась к разговорам.

У одного из столиков шел спор о том, когда придут немцы. Никто, конечно, не мог ничего знать, но это не мешало каждому из споривших устало и раздраженно отстаивать свое мнение. Один говорил, что немцев нельзя ждать раньше чем через четыре дня, у них есть дела поважнее, чем занимать местность, лишенную всякого стратегического значения. Другой всего ожидал от немецких темпов и немецкой методичности, — быстро продвигаясь по шоссе N 7 и 77, они не преминут прихватить и расположенный восточней Сен-Мартен. Третий, уже довольно пожилой человек, утверждал, что немцы вообще не придут сюда, об этом не может быть и речи: не только линия Мажино, но и наши позиции на западном берегу Луары неприступны. Не станут немцы распылять силы и посылать сюда войска. Иные молчали и со скептическим видом слушали. А кто-то сказал:

— Пусть бы они скорее пришли, только бы кончилась эта неопределенность, это проклятое ожидание.

Рождались все новые и новые слухи о событиях на мосту. У каждого была своя версия. Называли цифры: двести четырнадцать убитых, рассказывал кто-то, а санитарных машин — чуть ли не семьдесят пять. Другой, с очень мужественным лицом, утверждал, что нет, убитых сто шестьдесят восемь, а санитарных машин восемьдесят девять. Первый отстаивал свои цифры, второй, мрачно и с озлоблением, свои, — еще немного, и они подрались бы.

Симона стояла и, затаив дыхание, напряженно слушала.

На террасу вошел юноша, очень высокий, с широколобым, суживающимся книзу лицом. У Симоны жарко забилось сердце: Этьен приехал. Он увидел Симону и радостно бросился к ней, протискиваясь между столиками. Весь залившись краской, юноша неловко взял ее руки в свои и стал настойчиво просить пойти с ним во внутреннее помещение кафе, посидеть немного.

Это было непривычно — больше того, это было неслыханной вольностью. Но и уйти из дому, не сказавшись мадам, тоже непривычно, и околачиваться здесь, на террасе кафе «Наполеон», одной, да еще в темно-зеленых брюках, тоже неслыханная вольность. Но такое уж время, это оно виновато во всем, и Симона, не колеблясь, приняла приглашение Этьена.

В кафе было сумрачно, почти совсем темно; после уличной жары безлюдие и прохлада как-то успокаивали. Отсюда видна была терраса, с красными и оранжевыми тентами, а за нею площадь, залитая ослепительно ярким солнцем; смягченный, доносился сюда гул голосов и шум площади. Молодые люди сидели за мраморным столиком, перед каждым из них стоял стакан сидра, они были большими друзьями и понимали друг друга с полуслова, прохлада и сумрак высокой стеной отгораживали их от остального мира.

Задумчивое лицо шестнадцатилетнего Этьена казалось сейчас очень озабоченным, ему стоило труда заставить себя говорить, как обычно, спокойно и сдержанно.

Не легко было ему выбраться из Шатильона, но он не хотел оставлять родителей. Старики совсем растерялись. То они собираются во что бы то ни стало ехать, а через час решают, что нужно остаться при любых обстоятельствах, и когда отец за то, чтобы остаться, тогда мать за то, чтобы ехать. Они укладываются, потом им кажется, что взяли не то, что нужно, и сборы начинаются заново, потом твердо решают не ехать и опять" распаковывают чемоданы.

— Все это невыносимо тяжко, — говорит он и близко наклоняется к Симоне. — Да и сам я, признаюсь только тебе, долго колебался, как поступить. У меня больше оснований унести отсюда ноги, чем у других. Говорят, боши придираются к каждому мужчине призывного возраста, проверяя, не солдат ли это, переодетый в штатское платье. Они бросают в тюрьму бесчисленное множество подозрительных им штатских, и вырваться из их лап почти невозможно. Я кажусь старше своих лет, — продолжал он с гордостью, но и с сожалением. — У меня нет ни малейшего желания попасть к ним в руки. А здесь я не чувствую себя в безопасности.

Он открыто посмотрел Симоне в глаза, и на лице его промелькнуло подобие улыбки.

— Теперь я знаю, что делать, — сказал он с неожиданной решимостью в голосе. — Это удивительно, но я знаю, что делать, с той самой минуты, как мы с тобой сели за этот столик. Я остаюсь. Я не поддамся панике. Быть может, удастся что-нибудь сделать, именно когда придут боши.

На душе у Симоны от его слов потеплело. Они сидели здесь вдвоем и разговаривали, как люди, которым не на кого надеяться, кроме самих себя, которые сами должны за себя решать. Большими темными глазами Симона ласково посмотрела на Этьена.

— Разумеется, ты должен остаться, — сказала она живо, — и несомненно, ты многое сможешь здесь сделать. Но положение еще далеко не угрожающее, продолжала она, чуть ли не сердясь и стараясь умерить звучность своего голоса. — Ведь есть еще и линия Мажино, и наши неприступные позиции на западном берегу Луары. В прошлую войну на Марне дело обстояло еще хуже, однако же мы одержали нашу великую победу. — Она говорила решительно, убежденно.

Этьен смотрел на нее с любовью и уважением. Оба долго молчали. С террасы, смягченный расстоянием, доносился гул голосов и звон стаканов. Кто-то включил радио, и из рупора то и дело слышались все те же два такта из «Марсельезы»: "Aux arrnes citoyens".

— Этой ночью мне снилась Генриетта, — сказала вдруг Симона. Она не хотела говорить об этом, но ничего не могла с собой поделать. Они с Этьеном и Генриеттой играли детьми в парке Капуцинов, у них всегда были тысячи маленьких секретов, среди других детей эта тройка казалась неразлучной. Генриетта постоянно мучила своего медлительного брата, дразнила его в присутствии Симоны, он же покорно сносил насмешки и смотрел на Генриетту, как на существо из другого мира, нежного и стремительного. С Симоной они часто толковали о Генриетте, об этом удивительном существе, находя для нее все новые и новые слова любви и восхищения. Но с тех пор как она умерла, они при встречах, словно сговорившись, никогда о ней не вспоминали.

А теперь Симона сказала вдруг:

— Сегодня ночью мне приснилась Генриетта. — Этьен удивленно поднял глаза и внимательно взглянул на подругу. — Я редко вспоминаю ее, продолжала Симона, — но иногда вижу во сне. Представь себе, мне снилось, что Генриетта — Орлеанская Дева.

Этьен отхлебнул сидра.

— Странно, — сказал он. Симона ждала, что он станет ее расспрашивать; она и хотела и боялась его вопросов. Но он ничего больше не прибавил.

— Дома все так же тяжело? — спросил он, помолчав.

— Да, — отвечала она, — бывает очень нелегко.

— Ты храбрая девочка, — сказал Этьен, — настоящая дочь Пьера Планшара.

Симона покраснела.

Они вышли из кафе. Он проводил ее немного. Они прошли мимо дворца Нуаре, где помещалась супрефектура. Длинная очередь беженцев стояла перед красивым старинным порталом, трое полицейских охраняли вход.

Симона не поддалась общей панике. Но ей хотелось услышать подтверждение своим надеждам. А уж если у кого могли быть достоверные сведения о том, что происходит, так это прежде всего у ее друга, секретаря супрефектуры, мосье Ксавье Бастида.

У мосье Ксавье было такое же румяное лицо и такие же живые, добрые карие глаза, как у его отца. Он унаследовал, несомненно, от отца и кипучий темперамент, но, с ранних лет наблюдая, на какое непонимание и неприязнь всегда наталкивался отец по вине своего темперамента, он старался себя обуздать. Это ему удалось. Глядя, как он ровным шагом расхаживает по своему кабинету в супрефектуре, хорошо и скромно одетый, всегда в нарукавниках, как он вдумчиво выслушивает спорящие стороны, никак нельзя было поверить, что в глубине души это человек того же склада, что и его отец. Симона как раз и ценила в нем силу характера: он держал в узде свой вспыльчивый, горячий нрав.

Мосье Ксавье был школьным товарищем Пьера Планшара и Шарля-Мари Левотура. С той же пылкостью, с какой он всегда враждовал с Левотуром, он любил и почитал Пьера Планшара и был очень привязан к Симоне.

Симона поглядела на длинный хвост ожидающих беженцев и подумала, что сегодня мосье Ксавье, должно быть, очень занят. Но ей просто необходимо услышать его приветливо-иронический голос, и она знает, что для нее у него, наверно, найдется минутка.

Она попрощалась с Этьеном; ей без труда удалось проникнуть в супрефектуру.

За красивым, мирным фасадом старинного дворца царил беспорядок. Как ни строго охранялся вход, здесь, внутри здания, двери отделов стояли настежь, все проходили куда хотели, беженцы переходили от одного чиновника к другому.

Их уговаривали покинуть город. Продуктов питания нет и достать невозможно, надо пробираться на юг, там снабжение лучше. И дороги там свободнее, а слухи, что немцы стоят уже по ту сторону Ивонны или даже в Ла Крезо, сущая бессмыслица. Однако уговоры натыкались на угрюмое недоверие беженцев. Чтобы двигаться дальше, необходимо было прежде всего перейти мост через Серен, но после катастрофы на мосту людьми овладел такой страх, что они и слушать ничего не хотели.

— Вы просто стараетесь избавиться от нас, — говорили они. — Хотя бы мы и подохли на мосту, вам-то ведь все равно.

Среди всей этой сумятицы и толчеи расхаживал вконец расстроенный мосье Корделье и с рассеянным видом просил беженцев не падать духом. Но им не нужны были хорошие слова, им нужен был хлеб и пристанище на ночь, молоко для грудных детей, медикаменты для больных. Симона знала, что супрефект с радостью помог бы всем, но она знала также, что он не в силах что-либо сделать и что он так же растерян, как все.

Симоне было известно, что все дела в супрефектуре ложатся на плечи мосье Ксавье, а не мосье Корделье. К сожалению, сам мосье Ксавье не обладал достаточной властью и поэтому вынужден был ограничиваться незаметной, упорной борьбой со слабохарактерностью своего начальника, и его волновало, что все его усилия давали лишь ничтожные плоды.

Симона вошла в кабинет. Ксавье улыбнулся ей, но жестом показал, что очень занят. Он разговаривал с полицейским офицером. Его, по-видимому, удивило, что она осталась в комнате, но он как будто не возражал. И без нее здесь уже было три посторонних человека — очевидно, беженцы; они молча стояли у стены и слушали. Симона стала рядом с ними.

Оказалось, что полицейский офицер со своими подчиненными, сотрудниками парижской службы уличного движения, направляется дальше, на юг. Парижские регулировщики славились своей выучкой и искусством. Офицеру было поручено выставить посты для упорядочения движения на особо ответственных пунктах. Мосье Ксавье добивался у офицера, чтобы он поставил двух своих подчиненных на Сервисном мосту. Тогда, говорил он, удалось бы хоть часть беженцев убедить покинуть Сен-Мартен. Городская община не в состоянии снабдить людей самым необходимым. Беженцы во что бы то ни стало должны уйти из Сен-Мартена, но они боятся перехода через мост.

Полицейский офицер не желал оставлять здесь своих людей. В его распоряжении находилось очень небольшое число регулировщиков, и если бы даже все зависело только от него, то он тоже ничего не мог бы сделать, ему поручено наладить движение в южных районах. Но, помимо всего прочего, он, видимо, опасался, что люди, которых он оставит здесь, рискуют в конце концов попасть в руки немцев. Он излагал все это изящной парижской скороговоркой, приводя бесконечное множество возражений и то и дело посматривая на часы: он торопился.

Симона тихонько стояла в своем углу, рядом с тремя беженцами. Так же как они, она молча и напряженно слушала, не отводя глаз от того, кто в данную минуту говорил. Она хорошо знала лицо мосье Ксавье. Она видела, как большое родимое пятно на его правой щеке набухает и краснеет, знала, что друга ее душит гнев, и догадывалась, каких усилий стоит ему сохранять спокойствие. Он добивался спасения сотен несчастных, он хотел уберечь свой город от новых напастей, он обязан был сохранять благоразумие, он не мог позволить себе поговорить с парижанином так, как ему хотелось бы. С какой-то особой проницательностью Симона понимала, однако, и мотивы парижанина. Его послали для восстановления порядка на определенных угрожаемых пунктах в южных районах страны, он хотел выполнить порученную ему задачу возможно лучше, он не желал разбазаривать своих людей здесь, в Средней Франции. Это было вполне разумно. Живое воображение Симоны позволяло ей видеть и то, что творится в душе трех беженцев, стоявших рядом с нею. Ей незачем было смотреть на их лица, и не глядя она чувствовала их озлобленную покорность судьбе и не оставляющую их надежду. И вместе с мосье Ксавье она боролась за то, чтобы разумными доводами воздействовать на парижанина и тем самым спасти сотни или хотя бы десятки беженцев. Мосье Ксавье просто выходил из себя. Полицейский офицер отвечал равнодушно, стремясь к одному — поскорее вырваться из Сен-Мартена. Трое беженцев и Симона, со своей большой корзиной на руке, стояли у стены и слушали.

Вошел супрефект.

— Ну, как, господа, все еще не пришли ни к какому решению? — спросил он хмуро и любезно. Ему только что стали известны новые подробности того, что произошло на мосту, он изложил их; трудно вообразить, что там творилось. Если где-нибудь на дорогах есть угрожаемый пункт, — подытожил рассказ супрефекта мосье Ксавье, — то это прежде всего мост через Серей.

Но полицейскому офицеру, по-видимому, надоело препираться.

— Обратитесь в штаб, — холодно сказал он, — пусть ваш мост поскорее взорвут. А вообще, первые сообщения о таких катастрофах всегда до нелепости преувеличены, — прибавил он и стал натягивать перчатки.

Симона следила за каждым его движением. Он сейчас уйдет, чувствовала она всем своим существом; его необходимо удержать, нужно во что бы то ни стало убедить его оставить здесь несколько человек.

— Было двести четырнадцать убитых, — сказала она вдруг, она видела перед собой беженцев, сидящих под красными и оранжевыми тентами на террасе кафе и спорящих о числе убитых, она очень ясно видела человека с мужественным лицом, который угрюмо и раздраженно отстаивал свою цифру.

— Было двести четырнадцать убитых, — сказала она, — восемьдесят девять санитарных машин отвезли раненых в Невер, а большинство раненых пришлось оставить без всякой помощи.

Скромная и тоненькая, стояла она у стены, с большой корзиной на руке, но ее красивый, на редкость глубокий голос звучал запальчиво и решительно. Она сама не знала, почему она говорила с такой уверенностью: полицейский офицер и все здесь, в супрефектуре, конечно, лучше знали, сколько было убитых и раненых, чем тот беженец в кафе.

Все с удивлением оглянулись на Симону. Ока смотрела прямо перед собой, словно вовсе и не она говорила. Наступило короткое молчание. Парижанин все еще был занят своими перчатками. Потом, не глядя ни на мосье Ксавье, ни на Симону, — он и ее, вероятно, принял за беженку, — нетерпеливо, как говорят с надоевшим просителем, со вздохом сказал мосье Корделье:

— Ну, хорошо, я оставлю вам здесь двух человек из моих подчиненных. — И он вышел, сопровождаемый супрефектом.

Свойственным ему быстрым шагом мосье Ксавье подошел к Симоне и остановился перед ней; в эту минуту он был очень похож на своего отца. Он положил руку ей на голову, очень дружески, улыбаясь всем лицом, посмотрел на нее, покачал головой и сказал:

— Что это на тебя нашло, Симона?

Симона и сама не понимала, как у нее хватило смелости в присутствии всех этих господ вмешаться в разговор и с такой уверенностью утверждать столь сомнительные вещи. Для нее цифры, которые будь что будет, но она назвала, не были сомнительными, она чувствовала одно: она не может молчать.

— А теперь надо попытаться отправить беженцев дальше, — сказал мосье Ксавье. Симона собралась идти. — Молодец, девочка, — прибавил он, — твой отец порадовался бы, глядя на тебя.

2. Господин маркиз

Пора было возвращаться на виллу Монрепо. Но сейчас Симона не могла заставить себя вернуться. Она шла по кривым, гористым улицам точно во сне, точно в тумане. Слова вырвались у нее как-то сами собой, совершенно непроизвольно, и она тут же достигла цели. Симона была счастлива, но она была в смятении.

Она искала кого-нибудь, с кем можно было бы поделиться, она искала Этьена. Идти к нему домой ей не хотелось. В присутствии его родителей они не смогут поговорить. Она переходила из улицы в улицу, прошла мимо кафе «Наполеон», но Этьена нигде не было.

Долго бродила она по городу. Потом вдруг повернула на авеню дю Парк, где помещалась автостанция Планшаров.

Она шла быстро, и легкая улыбка витала вокруг ее красиво изогнутых губ. Сегодня она не будет стоять у красной колонки, сегодня она "не выйдет на промысел", побоку сегодня красную колонку, сегодня никто не посиживает, развалясь на тенистой скамье. Сегодня автобусы выедут для перевозки беженцев. Прошел уже час с тех пор, как она вышла из супрефектуры. Супрефект и мосье Ксавье, наверное, дали уже знать дяде Просперу, и машины, может быть, уже в пути.

А Морис — о, сегодня ей нечего его бояться. Своим сегодняшним поступком она провела черту между собой и виллой Монрепо. Сегодня она вправе попросту рассмеяться, если Морис отпустит на ее счет одну из своих наглых шуточек.

Да ему и не придется. Мориса уж, верно, и след простыл. Он, конечно, так же как и Этьен, слышал об опасности, угрожающей мужчинам призывного возраста, если придут боши. А он не то, что Этьен. Морис не станет ждать, пока придут боши. Морис, работающий на ненавистном ему предприятии Планшара только для того, чтобы не попасть на фронт, наверняка улепетнет. Такой даст тягу, сбежит, дезертирует, как сказала бы мадам.

Она вошла в контору.

— Ничего не достала сегодня, — сказала она и поставила пустую корзину возле бухгалтера Пейру, стараясь и самой себе и ему представить дело так, словно она ходила в город за обычными покупками.

— Охотно верю вам, мадемуазель, что вы ничего не достали, — с горечью ответил мосье Пейру, его заячья физиономия была еще печальней, чем всегда. — Все разъезжаются, — плакался он. — Не понимаю, почему мосье Планшар сидит здесь и ждет всех этих ужасов, которые нас, конечно, не минуют. Из персонала почти никого не осталось, даже старик Арсен сбежал. Вы только представьте себе, наша станция без консьержа. А шеф, когда я его спросил, неужели он действительно собирается оставаться, страшно на меня раскричался. Я, конечно, понимаю, на нем лежит вся ответственность за фирму. — Мосье Пейру придвинулся к Симоне и, хотя в конторе было совершенно пусто, зашептал ей на ухо: — Говорю вам, мадемуазель, он стоек и храбр, как древний римлянин, наш шеф. Вообразите, мадам Мимрель была здесь и умоляла его уехать с ней, но он остается на своем посту. Настоящий римлянин.

Симона представила себе белокурую, красивую, пышнотелую мадам Мимрель. Такому добросердечному человеку, как дядя Проспер, наверно, очень нелегко было отпустить ее одну.

— А наши власти, — возмущенно продолжал бухгалтер, — вы подумайте, какая бессовестность, они ставят ему все новые и новые требования. Вчера мы отдали им два пежо, сегодня за ними последовал рено, а им все мало, им подай весь парк. Вот, — и он показал на какую-то бумагу на столе. — Десять минут назад мосье Корделье опять прислал эту бумажонку. Он якобы изыскал возможность отправить из Сен-Мартена большую часть беженцев и настаивает, чтобы мы, наконец, предоставили в их распоряжение наши машины и бензин. И у них поворачивается язык предлагать что-либо подобное такому человеку, как мосье Планшар. Старый Жанно, судебный пристав, сидит во дворе и дожидается ответа. Ему придется запастись терпением, нашему господину приставу. Сейчас-то я уж безусловно не стану беспокоить шефа этой бумажонкой. — И он доверительно прошептал Симоне на ухо: — Маркиз опять к нам пожаловал.

Симона от удивления открыла рот.

— Опять насчет своих пин… — Она не кончила фразы.

Но мосье Пейру не слушал ее. Его вдруг осенила какая-то мысль.

— Быть может, — размышлял он вслух, — шефу будет полезно узнать об этом письме при переговорах с маркизом. — Он быстро взял полученную бумагу и поспешил наверх, в кабинет хозяина.

Симона тоже вышла из конторы. Она остановилась на пороге. Белый под жгучим полуденным солнцем двор был пуст. Симона покосилась на скамью в тени. Там сидели трое — упаковщик Жорж, шофер Ришар, совсем уже старик, которого не увольняли только за недостатком людей, и старенький пристав Жанно. Мориса не было.

Она с удовлетворением подумала, что этот бессовестный человек, который всех и все критиковал, сам оказался трусом. В то же время она была разочарована. Сегодня, слушая его наглые словечки, она могла бы торжествовать про себя.

Внезапно, она сама не знала, как и почему, весь ее душевный подъем испарился. Охотнее всего она повернула бы обратно. Но те трое, на скамье, смотрели на нее, и если бы она сейчас вдруг взяла да повернула назад, это показалось бы уж очень глупым, а чего доброго, кому-нибудь еще взбрело бы в голову, что ока кого-то ищет, что она ищет Мориса. Симона вдруг покраснела до ушей и с независимым видом пошла через двор к колонке.

Она стала у колонки, трое мужчин с легким удивлением, но довольно равнодушно посмотрели на нее. Было нестерпимо жарко. После всех перенесенных волнений Симона чувствовала себя опустошенной и уставшей. Она вдруг испугалась той смелости, с которой сегодня не раз и не два нарушила жизненные правила виллы Монрепо. По собственному почину пошла в город. Вопреки прямому указанию мадам, запретившей ей носить темно-зеленые брюки, надела их. Бесцеремонно вмешалась в дела супрефектуры. Что скажет мадам, что скажет дядя, когда они узнают об этом?

Подходили покупатели и спрашивали бензин. Много покупателей, больше, чем обычно. Очевидно, уже пошли слухи, что мост и дороги расчищены.

Кто-то лениво вышел из сумеречной глубины гаража. У Симоны дрогнуло сердце: Морис. Он здесь, он остался, она была к нему несправедлива.

Морис подошел к тем троим. Он сделал вид, что только теперь заметил ее.

— О ля-ля, мадемуазель племянница, — сказал он пронзительным голосом, подбоченился и ухмыльнулся. — Мадемуазель племянница надели свои сверхмодные брюки и опять вышли на промысел.

Он подсел к сидевшим на скамье, зевнул, закурил.

— Приходится вот сидеть и ждать бошей, — сказал он. — Эти-то, — и он едва заметным кивком головы презрительно показал на Симону, — по крайней мере знают, чего ждут. Они последовательны, эти господа, надо отдать им справедливость. Они свое возьмут. На площади Грамон беженцы умирают от голода, потому что не на чем увезти их отсюда, а там, наверху, господин маркиз и господин предприниматель договариваются насчет перевозки вин. Дела прежде всего. Мир охвачен пожаром, а им все нипочем. Они на этом огне варят себе свое хлебово.

Симона стояла у колонки. В словах Мориса была, конечно, крупица правды. Но и сколько же в них яду. Как он все искажает и преувеличивает. Дяде Просперу было бы, наверно, куда приятнее, если бы мир не был охвачен пожаром и все шло бы своим размеренным порядком, как до сих пор. Дядя Проспер, наверно, с удовольствием отказался бы от того, что Морис называет "его хлебовом", и предпочел бы, например, не расставаться со своей мадам Мимрель. Дядя Проспер добрый, он с радостью помог бы беженцам. Но он боготворит свое предприятие, он предан ему душой, ведь оно его детище. А то, что Морис причисляет ее, Симону, к людям, которые не прочь нажиться на общем горе, это и глупо и подло.

Тем временем компания на скамейке принялась судачить про шефа. Они видели, как мадам Мимрель пришла и ушла, они сделали свои выводы. Да, да, — говорили они, — у богатых свои заботы. Бедняге мосье Планшару пришлось выбирать, ехать ли ему со своей душенькой или оставаться здесь и собирать барыши да охранять свои машины.

— Когда им приходится выбирать между похотью и корыстью, — философски изрек упаковщик Жорж, — корысть всегда берет верх.

Потом стали распространяться насчет маркиза. Денег у него, как у собаки блох, — так, казалось бы, чего человек хлопочет. Так нет, видите ли, англичане и американцы дороже платят за его вина, чем боши, и поэтому он, при всей его спеси, спускается из своего замка к какому-то купчишке Планшару и клянчит у него машины.

— Бьюсь об заклад на бутылку перно и десять пачек голуа, — заявил Морис, — что когда придут боши, маркиза с ними водой не разольешь.

Старый Жанно, судебный пристав, прослуживший много лет в супрефектуре, научился у своего шефа терпимости.

— Ни с того ни с сего, здорово живешь, предположить, что господин маркиз способен на такое предательство, — сказал он, — это ты уж хватил через край. Он, может, немножко и фашист, отрицать этого нельзя.

— Немножко фашист, — поднял его на смех Морис. — Девушка была немножко беременна. Ну, так как, Жанно, — настаивал он, — заключаем пари?

— Я не игрок, — с достоинством отвечал пристав.

Старик Ришар повернулся к Морису.

— Удивляюсь тебе, право, — сказал он. — Почему ты до сих пор торчишь здесь? Я бы на твоем месте, с этакой вывеской, с твоей стопроцентной годностью к военной службе, не стал бы дожидаться немцев.

Симона вся насторожилась: что ответит Морис.

Он зевнул, пожалуй, немного искусственно.

— О господи, — сказал он, — неужели у бошей не будет другого дела, как только разглядывать всех мужчин от девятнадцати до пятидесяти пяти лет, кто в каком костюме ходит. А здесь, в Сен-Мартене, мне легче доказать, что я штатский.

— У бошей разговор короткий, — стоял на своем старик, — кто попадет им в лапы, того они безо всяких отправляют в свою Бошию.

— Слухи все, — презрительно отрезал Морис, — вздор.

Симоне показалось, будто Морис хорошо знал, что слухи эти вовсе не такой уж вздор и что он серьезно рискует, оставаясь в городе. Почему же тогда он остается? Вероятнее всего, потому, что он невозможный гордец и бог знает что о себе мнит. Он не выносит и намека на трусость, самого отдаленного намека. Но он не подчеркивает своего мужества, а прячет его за грубостью и несуразными разговорами, и это все-таки очень хорошо.

Из конторы по солнцепеку шел дядя Проспер с каким-то господином. Господин был невысокого, пожалуй даже маленького роста, держался он необычайно прямо, цвет лица у него был изжелта-смуглый, волосы черные, глаза карие, жесткие, быстрые, нос крючком. На нем был костюм для верховой езды; идя по двору, он слегка похлопывал себя стеком по сапогам. Симона никогда так близко не видела маркиза; с чувством неприязни, испытующе смотрела она на него, и чем ближе он подходил, тем сильнее вскипала в ней ненависть. "Немножко фашист". Ее огорчало, что дядя Проспер связывается с таким человеком.

Сидевшие на скамье глядели на подходивших господ со спокойным, враждебным любопытством. Когда те были уже совсем близко, пристав Жанно встал; медленно поднялся и старик Ришар; Морис и упаковщик Жорж продолжали сидеть. Подойдя к скамье, оба остановились, дядя Проспер стал в тень, маркиз же стал так, что лицо его только наполовину было в тени. Он все время похлопывал себя стеком по сапогам.

Рабочие молчали, ждали. Тогда дядя Проспер откашлялся и сказал:

— Дорогие мои, я заключил договор с господином маркизом. Я взял на себя обязательство доставить в Байонну некий транспорт. Речь идет о ценностях, которые не должны попасть в руки бошей. Господин маркиз придает большое значение этому транспорту, а фирма Планшар, со своей стороны, хотела бы, разумеется, выполнить договор. Выполнит ли она его, это зависит от вас.

Люди молчали.

Симона не верила своим ушам. Дядя Проспер, словно патриархальный хозяин, дружески уговаривал своих рабочих, он говорил так, будто речь шла о самых обыкновенных вещах. Симона не допускала и мысли, что он в самом деле предпочтет вместо беженцев перевезти на своих машинах вина де Бриссона. Это только его бесхарактерность, он испугался титулованного господина, испугался маркиза, он сам не хочет того, о чем говорит, он ждет лишь, чтобы рабочие ответили, что это невозможно.

Судебный пристав Жанно, честный истовый служака, сказал:

— Мне было поручено доставить вам письмо из супрефектуры, мосье Планшар. Разве мосье Пейру не передал его вам? Господин супрефект ждет ответа.

Все молчали. Тогда, ни на кого не глядя, маркиз сказал:

— Я щедро заплачу всякому, кто в целости доставит транспорт в Байонну. Даю десять тысяч франков.

А дядя Проспер прибавил:

— Вы должны понять, что главное для господина маркиза — спасти французские ценности от рук бошей.

Маркиз же несколько скрипучим голосом бросил:

— Не тратьте столько слов, Планшар. Мои мотивы касаются меня одного.

Симона, стоя у колонки, судорожно глотала воздух и вытирала с лица пот. Нет, так далеко дяде Просперу не следовало заходить. Не нужно бы ему так настойчиво защищать интересы этого человека.

Морис сказал медленно, деловито, пронзительным голосом:

— Я полагаю, что едва ли возможно довезти транспорт до Байонны. Что может наш брат, мелкая сошка, сделать, если боши его зацапают? Посреди дороги никак не докажешь, что ты штатский. Здесь я могу это доказать. Здесь вы можете это подтвердить, мосье Планшар. — Он говорил рассудительно, словно серьезно взвесил все доводы, но нахально смотрел в глаза дяде Просперу.

Маркиз, все так же ни на кого но глядя и поигрывая стеком, сказал:

— Да, некоторое мужество, конечно, для этого дела необходимо. — Он говорил тихо, но слова его звучали нестерпимо высокомерно.

Морис так же тихо и очень деловито сказал:

— Да, мужество для этого дела необходимо. Беженцы, надо сказать, удивительный народ. Они думают только о себе. По их мнению, машины следует предоставить им, французское же добро их нисколько не волнует. Надо помнить, что они могут попросту вышвырнуть бочки из машины и взобраться в нее сами.

Все молчали.

Слышно было только легкое пощелкивание стека по сапогам. Симона стояла у колонки, захлестнутая вихрем самых разнородных чувств. Нельзя молчать, нельзя, чтобы один Морис отвечал, говорила она себе. Нельзя поступать так, словно ты с теми заодно. Надо что-то сказать. Надо все прямо и честно сказать.

Она глотнула, и вдруг, в тяжелой духоте полудня, среди общего неловкого молчания, прозвучал ее голос, негромко, но запальчиво:

— А что еще остается делать беженцам?

Взгляды всех обратились к колонке. Симона стояла, тоненькая, высокая, в темно-зеленых брюках. Ее загорелое худое лицо раскраснелось и покрылось испариной, длинные изогнутые губы были крепко сжаты, она сосредоточенно и даже с некоторым вызовом смотрела вперед.

— Э-ге? — пронзительно и удивленно прозвучал голос Мориса, сидевшего на скамье.

Маркиз вдруг резко повернулся.

— Пойдемте, Планшар, — сказал он. — Вы плохо воспитали своих людей.

Дядя Проспер растерянно и яростно переводил взгляд с Симоны на группу на скамье и опять на Симону. Он хотел что-то сказать, вспылить, но опомнился, в свою очередь повернулся и пошел вслед за маркизом. По дороге к конторе маркиз сказал:

— Что бы ни произошло в стране, но дисциплина будет восстановлена. Кое-кто почувствует это на своей шкуре.

Когда господа скрылись внутри здания, старик Ришар обстоятельно откашлялся, сплюнул и сказал Морису:

— Теперь, брат, тебе самое время смыться. С маркизом шутки плохи.

Морис же ухмыльнулся во весь рот и ответил:

— Что ты ко мне пристал, старик? Беженцы оторвали бы мне голову, если б я повез бочки с его вином. Это сообразила даже пигалица в темно-зеленых брюках. А уж тот спесивый фашистский боров наверняка понимает.

— Я за то, чтобы ты срочно смылся, — упрямо повторил старик.

А Симона была горда собой. Хотя Морис и говорил о ней, как всегда, пренебрежительно, но он очень хорошо знал, что нужно мужество, чтобы сказать то, что сказала она.

3. Мускат в соусе

Вечером столовая была ярко освещена, стол, как всегда, тщательно сервирован. Дядя Проспер требовал, чтобы трапезы на вилле Монрепо обставлялись с привычной торжественностью: ведь нервам его теперь приходилось выдерживать такую нагрузку, пусть по крайней мере дома все идет чинно, мирно, по раз навсегда заведенному порядку.

Глаза Симоны следили за каждым движением дяди, — как он чистил редиску, ел сардину, намазывал заячьим паштетом булочку. Она ждала, что он заговорит наконец о ее дерзком поведении. Но он делал вид, словно ничего не произошло. Ни словом не обмолвился ни о посещении маркиза, ни о новых, настойчивых требованиях супрефектуры. Зато распространялся насчет всяких незначительных новостей и особенно много разглагольствовал о тех, кто бежал и кто остался.

Симона не спускала глаз с жующего дяди, чтобы успеть, едва он покончит с одним блюдом, заменить его другим. Мысли ее, однако, кружили вокруг событий прошедшего дня. Глупо было так распускать язык там, на станции. Чего она хотела добиться, сказав в лицо дяде и этому маркизу то, что думала? Мадам права: она заносчивая, строптивая, самонадеянная девчонка, она суется не в свое дело.

Но по крайней мере Морис теперь убедился, что она совсем не такая, как он думал. Теперь он знает, что она не с этими людьми, что она "не выходит на промысел". Значит, кое-чего она все-таки добилась.

Ей было больно слышать, как дядя Проспер подпевал маркизу. Ей было больно видеть, как он повернулся и покорно поплелся за ним в контору. Она никогда не думала, что в нем может быть столько раболепства.

Он брат ее отца. Сводный брат ее отца. Такой красивый, изогнутый рот, такие золотисто-рыжие волосы были и у ее отца. И голос. Все говорят, что такой же голос был у ее отца. Но Пьер Планшар убеждал свою страну установить справедливость для всех, а Проспер Планшар убеждает своих рабочих вывезти вина маркиза.

Нельзя прислушиваться к болтовне людей на станции. Нужно самой беспристрастно разобраться в дяде Проспере. Он хороший, отзывчивый человек, он делает много добра людям, он и ей сделал много добра. Если он не взвешивает теперь до последней малости все, что делает и чего не делает, то ведь надо помнить, что ему приходится вести жестокую борьбу. Все его обширное предприятие, его детище, оказалось вдруг под угрозой. И он встал на его защиту, он не дезертировал, как господа Амио или Ларош.

Но дружеские чувства к дяде Просперу быстро улетучились. Она вспомнила, как он шел по двору вместе с маркизом.

Она ждала, что он расскажет мадам о ее бунтарском поступке, и ее мучило, что он этого не делает. Может, он старается ее понять? Может, он понял, что, как дочь своего отца, она не могла поступить иначе?

Глядя на нее, никто бы не сказал, что в голове ее бродят такие мятежные мысли. Она обслуживала мадам, обслуживала дядю и немного ела сама. Потом вышла на кухню, чтобы подать на стол следующее блюдо.

Когда она вернулась, дядя опять говорил о том, как много народу бежало из Сен-Мартена. Еще вчера он всячески осуждал такого рода бегство. А сегодня он вынужден признать, что мотивы этих людей не совсем лишены оснований. По вполне достоверным сведениям, шоссе N 7 и 77 расчищаются. Если бы, скажем, он попытался переправить на юг, в безопасное место, несколько машин, это открыло бы перед ним кое-какие перспективы. Кроме того, все говорят, что в оккупированных местностях боши, чтобы придать силу своим требованиям, берут заложников; если они и здесь прибегнут к такой мере, то он, как один из виднейших людей в городе и как известный патриот, окажется в большой опасности.

Симона перестала есть и во все глаза глядела на дядю. Перед ней было его выразительное мужественное лицо, в ушах ее звучал его глубокий, звучный голос. И этот человек хотел бежать от беженцев, бежать от требований супрефектуры, бежать от долга бороться с бошами, когда они придут.

— Я не говорю, что намерен уехать, — продолжал он. — Но если бы я это сделал, то отнюдь не из страха, а исключительно в интересах фирмы. Разве в известном смысле я не обязан сохранить фирме ее шефа и машины? Вы согласны со мной, maman? — Слегка вздохнув, он полил соусом мясо и гарнир.

Черная и громоздкая, сидела за столом мадам. За весь вечер она не сказала и нескольких фраз; она была сегодня невозмутимее, чем обычно. Но вот она заговорила:

— Если бы ты это сделал, если бы, если бы. Я полагаю, мой милый, что нынешние времена ставят перед нами столько реальных проблем, что заниматься предположениями не стоит. Если бы, если бы. — Она выжала из себя некоторое подобие улыбки. — Правда, — продолжала она, — я думаю, что на худой конец я и сама, несмотря на свои годы, справилась бы с бошами. Но ведь хорошо, что в Сен-Мартене есть такой человек, как ты, мой милый, который может показать бошам и населению, как держит себя в дни испытаний крупный предприниматель. — Она сидела, прижав двойной подбородок к груди, неподвижно, очень прямо, борясь с одышкой.

Симона поразилась, — до чего же умно, вроде бы похвалив, мадам отчитала дядю. И дядя Проспер заставил себя улыбнуться.

— Вы правы, как всегда, maman, — ответил он. — Это пустые предположения, — и, обратившись к матери, поднял с знак приветствия бокал. Потом опять стал оживленно рассказывать о всяких безразличных вещах, о том, что кожаные седла, которые армия отказалась принять, все еще выставлены в витрине мосье Вине, и еще о таких же пустяках, и снова принялся за еду. Симоне понравилась выдержка, с какой он отнесся к замаскированной головомойке.

Вдруг он резко отодвинул от себя тарелку.

— Сотни раз я говорил, — вспылил он, — чтобы и соус не прибавляли муската. Мускат в соусе. И я должен есть это после такого тяжелого дня. Неужели нельзя хотя бы чуточку считаться со мной? Я не стану итого есть, это мерзость.

Симона растерянно посмотрела на него. Верно, дядя однажды сказал, что ему не нравится, когда в соусе слишком чувствуется мускат, но на вилле Монрепо было принято добавлять в этот соус мускат, и на этот раз она влила вина не больше и не меньше, чем в прошлый раз, а ведь тогда дядя остался доволен. Кроме того, мадам сама пробовала сегодня соус.

А дядя тем временем приходил все в большую ярость.

— Ты мне назло это сделала, сонливая девчонка, — кричал он, — такова твоя благодарность за то, что я приютил тебя под своим кровом и содержу, как родную дочь? За это ты не только восстанавливаешь против меня моих рабочих, но и отравляешь кусок, который я ем.

Симона, пока мосье Планшар так изливал свое негодование, сидела опустив голову. Не то чтобы она боялась взглянуть на него, но она хотела, ничем не отвлекаясь, понять, что его так взорвало. Ей было чуть-чуть стыдно за него. Он не простил ей того, что было на станции, поэтому и набросился сейчас на нее без всякого основания и смысла. Симона поглядела на мадам. Она-то ведь хорошо знает, какое это имеет отношение к соусу. Неужели она не скажет несколько слов в ее защиту?

Мадам, когда мосье Планшар начал кричать, подняла голову, посмотрела на сына, потом на Симону, потом снова на сына. Когда он открыл истинную причину своего гнева, крикнув: "Ты восстанавливаешь против меня моих рабочих", — Симоне показалось, что на какую-то долю секунды в жестких, маленьких глазках мадам вспыхнула страшная, смертельная ненависть. Но нет, она, наверно, ошиблась, это, конечно, ее фантазия. Мадам сохраняла полное спокойствие.

Дядя Проспер откричался, он только бросал еще разгневанные взгляды на Симону и тяжело дышал. Симона ждала, что скажет мадам. Поможет она ей? Сделает замечание сыну? Вот наконец мадам открыла рот.

— Дай мне сигареты, Симона. И спички, — сказала она бесстрастным голосом. Когда Симона подала ей папиросы и спички, она все так же безразлично сказала: — И убери со стола.

Симона вынесла посуду. Стоя на кухне, она слышала из столовой притихший голос дяди, он, очевидно, рассказывал мадам, что произошло. Он не представит дело в благоприятном свете, в лучшем случае он утаит часть правды. Симона очень хотела бы поговорить с ним с глазу на глаз. Она убеждена, что сумела бы объяснить ему все, и он бы ее понял, ведь ото брат ее отца. А мадам ей совсем чужая, мадам никогда не любила своего пасынка Пьера. Теперь, когда мадам посвящена но все, Симоне уже нельзя будет поговорить с дядей.

Симона волновалась. Ей предстоят тяжелые минуты, быть может, тяжелые дни. Однако страха она не чувствовала. Она знала, что поступила правильно.

Когда она вернулась, мадам сидела уже не за столом, а в своем большом кресле, в углу столовой. Редко случалось, чтобы она прерывала обед до десерта. На этот раз она это сделала. Черная и грузная, она сидела в своем кресле и курила.

Она поднесла к глазам лорнет и долго разглядывала Симону. Взгляд ее присосался к девушке, он пронизывал ее насквозь, но Симона выдержала его. Мадам опустила лорнет и стряхнула пепел. Симона больше не сомневалась. Она не ошиблась, в глазах мадам действительно сверкнула тогда страшная ненависть.

— Все, значит, было бесполезно? — начала мадам своим тихим, высоким, жестким голосом. — Я сделала все, что было в силах старой женщины, я старалась выбить из тебя дух противоречия и наставить тебя на правильный путь. Я бросала слова на ветер. Едва только, не по нашей вине, дисциплина на станции пошатнулась, как ты распоясалась и, не постеснявшись присутствия рабочих, нагрубила своему опекуну, который столько для тебя сделал. Ты стакнулась с его врагами, ты напала на него из-за угла, и это в такое время, когда порядочные люди должны сплотиться против черни.

Мадам ненадолго замолчала, ее мучила одышка. Симона стояла не шевелясь. Она терпеливо слушала мадам, покорно вынося град оскорблений. Мадам ругала не ее. Тихим, сдавленным от злобы голосом она изливала то, что накипело у нее на сердце против Пьера Планшара и его отца, ее мужа. Симона знала, мадам рада случаю излить, наконец, всю горечь и упреки, накопившиеся в ней за все эти годы, за десятки лет.

— Если бы, — продолжала она, — не такое тяжелое время, — ведь где-либо в другом месте ты, бесспорно, пропадешь, — я бы посоветовала моему сыну убрать тебя из дому, и чем скорее, тем лучше. Я бы посоветовала ему отдать тебя куда-нибудь и платить за тебя. Прочь отсюда, чего бы это ни стоило, но только прочь. Будь более спокойное время, я не допустила бы, чтобы кой сын терпел в своем доме такое упрямство и неблагодарность. Но сейчас ему волей-неволей придется терпеть. Предупреждаю тебя в последний раз. Ты испорчена от природы. В тебе течет дурная кровь. Мы знали твоего отца. Мы предупреждали его. Но все наши предупреждения ни к чему не привели. Он загубил себя и довел себя до могилы.

Симона, слегка опустив голову и сжав красивый рот, стояла послушно, но совсем не покорно.

— Ну, конечно, теперь она никому в глаза не смотрит, — тихо, с невыразимым презрением сказала мадам.

Симона хотя и стояла с опущенной головой, но она все время смотрела на мадам, а теперь она подняла голову чуть выше, спокойно, без вызова.

Дядя Проспер, по своей всегдашней привычке, забегал из угла в угол, тяжелым, но быстрым шагом.

— Вы совершенно правы, maman, — отозвался он злобно. — Когда она стояла там, у колонки, в этих брюках, и науськивала на меня моих рабочих, я невольно вспомнил Пьера. Он был таким же с ранней юности. Что заставило его поехать в Конго и восстанавливать чернокожих против нас? Но такой уж это был человек. Подстрекать массы, разжигать в них алчность, только этого ему и надо было. В собственном гнезде ему не давали ходу, вот он его и замарал. В Сен-Мартене он ко сумел завоевать себе положение, вот его и понесло в Конго.

Симона в упор смотрела на этого взбудораженного человека, бегающего взад и вперед. В ее темных больших, глубоко сидящих глазах было смятение, она была ошеломлена: сколько умышленной слепоты, умышленной глупости, сколько ненависти. Неужели ему не стыдно в ее присутствии, — она ведь все понимает, — так ужасно, так преступно чернить отца.

— Нечего на меня глаза пялить, — вспылил вдруг дядя Проспер. Он подошел к ней, схватил ее волосатой мясистой рукой за плечо и до боли стиснул. Он тряхнул ее. — "А что же остается делать беженцам?" И это говорит мне в лицо моя племянница. Ограбить меня, забрать мои машины, что же им еще остается делать? Это вам, тебе и твоему отцу, пришлось бы по вкусу. Вы хотите анархии, потому что она вам принесет популярность и всеобщее признание. — Его разгоряченное лицо склонилось над пей, она чувствовала на себе его дыхание, в котором смешался запах вина и только что съеденной им пищи. Мужественные черты были искажены, перекошены, серые глаза помутнели, взгляд беспомощно блуждал. Симоне невольно исполнились его уши, теперь ей не казалось странным, что они у него неправильной формы, кверху заостренные и толстые.

— Слишком я тебя баловал, — бушевал он, но уже сдержанней и тише. Пороть тебя надо было до синяков, до крови, выбить из тебя гордыню и бунтарский Дух.

Он отпустил ее. Опять забегал из угла в угол. Симона не проронила ни звука. Ей было стыдно за этого беснующегося человека, пожалуй даже жаль его.

— Не стоит так волноваться, Проспер, — сказала мадам. Дядя Проспер присел к столу, все еще задыхаясь от возбуждения, сердито глядя в одну точку. — Поешь, — сказала мадам. — Ты почти ничего не ел.

Медленно, с неохотой, мосье Планшар отрезал себе ломтик сыру, пожевал его и запил глотком вина. Машинально продолжал есть.

4. Летчик

На другой день Симона, словно иначе и быть не могло, опять отправилась в город, на этот раз взяв велосипед. В руках у нее опять была корзина для покупок, и она опять надела брюки.

Дороги уже не были так забиты, толпы беженцев уступили место солдатам. Симона направилась прямо на станцию. Шоссе круто поднималось в гору. Пришлось сойти с велосипеда; было очень жарко. Но Симона шла быстро, словно торопилась к определенному сроку.

После вчерашних треволнений она крепко и хорошо спала, но наутро все случившееся накануне вновь встало перед ней, и она с легким стеснением в груди, полная решимости бороться ждала встречи с мадам и дядей Проспером. Тем неожиданней было для нее поведение дяди Проспера; за завтраком он делал вид, словно ничего не произошло. Был приветлив, говорил о пустяках, потом отправился, как всегда, на станцию. Мадам тоже, по обыкновению, была спокойна и вежлива, ничто не напоминало о вчерашней дикой сцене.

По дороге на станцию, ведя в гору велосипед, Симона в десятый раз задумывалась — что все это значит? Она ничего не могла понять. Разве не слышала она собственными ушами, как дядя Проспер бессмысленно и возмутительно поносил ее отца, разве не видела собственными глазами, какая безмерная ненависть вспыхнула в глазах мадам? И плечо еще ныло — пальцы дяди Проспера оставили на нем синяк. Неужели дядя и мадам не почувствовали в ней, Симоне, дочь Пьера Планшара? Неужели они думают, что после вчерашнего вечера можно продолжать жить, как прежде?

Вот и станция. Странно было никого не увидеть в стеклянной сторожке у входа, старик Арсен был такой же неотъемлемой частью ее, как стул и скамья.

Белый под жгучим солнцем двор был, как и вчера, пуст. На скамье, в тени, праздно сидели трое — Морис, старик шофер Ришар и упаковщик Жорж.

— Добрый день, мадемуазель, — сказал Морис, и в голосе его прозвучала все та же легкая насмешка.

Симона поставила велосипед у стены и направилась было к колонке.

— Сегодня бензином не торгуют, — сказал старик Ришар. — Хозяин так распорядился. Может, он и новее ликвидирует колонку. А может, это только на время, пока здесь супрефект.

— Франция подыхает очень медленно, — пояснил Морис. — Государственная власть в лице мосье Корделье все еще пытается вырвать у нашего патрона подлежащие реквизиции машины вместе с бензином. В самой супрефектуре машин больше нет. Но господина супрефекта это обстоятельство не остановило. Он примчался на заднем сиденье мотоцикла старого Жанно. Отечество, геройски цепляясь за плечи дряхлого пристава, примчалось на заднем сиденье мотоцикла, чтобы, с именем закона на устах, скатиться в пропасть.

— Не говори так цветисто, — лениво сказал упаковщик Жорж.

— Я не с тобой говорю, чурбан, — ответил Морис, — я говорю с мадемуазель племянницей.

Если колонка закрыта, значит, Симоне на станции нечего делать и при желании можно сейчас же отправиться назад. Но она медлит и наконец нерешительно направляется к скамье. Она понимает, что то, что она сейчас делает, это еще одно проявление бунтарского духа. В такие смутные, ненадежные времена она якшается с рабочими, она увеличивает пропасть между собой и домом Планшаров, она пренебрегает последним предупреждением мадам.

Хотя на скамье было достаточно места, трое сидевших вежливо потеснились. Морис ухмыльнулся. Симона села.

Она ждала, что речь зайдет о вчерашнем. Она опасалась этого, ей не хотелось разговорами обеднить свой вчерашний поступок. И все же ей было жалко, что никто не заговорил о нем.

Ришар рассказывал: в кафе «Наполеон» посетители слышали но радио, будто город Тур все еще держится. Небольшой гарнизон, обороняющий город, вот уж четвертый день отстаивает его от во много раз превосходящих сил противника. Симона вспыхнула от радости. Вот оно — доказательство. Мы удержимся. Мы удержимся на наших позициях на Луаре. Морис, разумеется, сказал:

— Что пользы от храбрости низов, когда верхи тянут в другую сторону? И он жестом сбросил Тур со счетов.

Потом заговорили о визите супрефекта. Сегодня в кабинете шефа речь, конечно, идет уже не о перевозке беженцев. Пустобрех кряхтел, кряхтел, но в конце концов ему пришлось расщедриться еще на две машины, и большинство беженцев уже вывезено. Сейчас речь, конечно, о другом. Жаль, что нет здесь пристава Жанно, тот, конечно, знает, в чем там дело. Но сегодня Жанно, видно, постеснялся и не подсел к ним на скамью, а предпочел укрыться в конторе. Все же своему приятелю, упаковщику Жоржу, он кое на что намекнул. Есть будто бы указание, ввиду неизбежного прихода бошей, уничтожить все транспортные средства, которые могут попасть в руки неприятеля. Гражданские власти обязаны содействовать в этом военным властям. Чтобы договориться с хозяином, супрефект, очевидно, и пожаловал сюда на столь малоудобном средстве передвижения. Обо всем этом упаковщик Жорж рассказывал лениво, с пятого на десятое.

— Я за хозяина спокоен, — сказал Морис. — Спорю на десять пачек голуа и бутылку сидра, что наш контрабандный бензин и наши машины останутся при нас. Пустобрех уж как-нибудь да вывернется. Он будет тянуть переговоры с супрефектом до тех пор, пока не сможет завести их с бошами.

— Нет, — крикнула Симона, — это уж нет. — Морис оглядел ее смеющимися глазами, нахально, сверху вниз.

— Так как же, мадемуазель? — спросил он. — Хотите держать пари?

Но раньше чем Симона успела ответить, у ворот гаража раздался пронзительный, долгий звонок. Симона побежала к воротам и выглянула в глазок.

Там стоял военный в английской форме, летчик. Симона с трудом понимала его, он говорил на ломаном французском языке, но она все-таки поняла. Он чрезвычайно торопился. Ему необходимо отправиться дальше, сейчас же отправиться дальше, как можно скорей, и ему сказали, что если его где-нибудь могут выручить, то только здесь, в транспортной конторе Планшаров. Симона впустила его.

Летчик прошел через темный гараж и вышел на открытый двор; он щурился на солнце, он передвигался с трудом, он волочил ногу. Худое лицо его обросло щетиной. Трое мужчин молча разглядывали его. Симона вежливо спросила:

— Чем мы можем быть вам полезны, мосье?

Ему необходимо отправиться дальше, повторял он снова и снова. Он обязан явиться в ближайшую летную часть. В летчиках теперь большая нужда, сказал он застенчиво, краснея, и он не хочет и не должен попасть в руки немцев. Он путался в словах, лицо его подергивалось, он был очень молод.

Мужчины все еще молчали. Симону возмущало, что они так невежливы.

— Вы ранены? — спросила она. Он ответил, что его самолет был сбит, он выбросился с парашютом, при этом он немножко ушибся. Трое сидевших на скамье взглянули на него, но опять ничего не сказали, это был диалог между Симоной и англичанином.

После короткого молчания Симона сказала:

— Мы вам поможем, мосье, — и, обращаясь к остальным: — Мы ему поможем, не правда ли, Морис?

Морис посмотрел на иностранца, посмотрел на Симону, закурил, потом сказал лениво:

— Если вы хотите ему помочь, мадемуазель, то с моей стороны препятствий не встретится. — И, не повышая голоса, почти благодушно, продолжал: — И чего ты только всюду суешься? Зачем разыгрываешь из себя хозяйку? Вот и вчера тоже ты совершенно зря вмешалась не в свое дело. Если мы что захотим сказать, у нас на то собственный язык есть. Девчонка. Франция гибнет, а она только и думает о том, что бы такое выкинуть пофорсистее.

Симона густо покраснела. Старик Ришар сказал:

— Ну, ну, оставь ее в покое. — А упаковщик Жорж неуклюже засуетился.

— Пройдите сюда, в тень, мосье. Хотите стакан сидра? У нас хороший холодный сидр.

Иностранец, по-видимому, не понял того, о чем говорил Морис. Он сказал:

— Это ничего, если машина и бензин стоят дорого, у меня есть деньги. Английские деньги, но сейчас они, я думаю, лучше французских. А мне необходимо попасть на юг, мне необходимо в Бордо. Вы это понимаете, мосье, не так ли?

Упаковщик жестом пригласил его сесть, летчик подсел к ним. Симона стояла наполовину на солнце, наполовину в тени. Она смотрела на Мориса. Тот курил.

Старик Ришар сказал:

— Если бы ты дал ему свой мотоцикл, Морис, он, может, успел бы добраться до места.

— Продать сейчас мотоцикл? Да я еще пока в своем уме, — огрызнулся Морис.

— Значит, ты все-таки надумал уехать? — настойчиво допытывался Ришар.

— Этого я не говорил, — ответил Морис. — Я и сам еще не знаю. Посмотрю, как развернутся события. Но так или иначе, а чтобы при теперешних обстоятельствах отдать мотоцикл — да надо быть просто сумасшедшим.

Упаковщик принес сидр. Он налил всем по стакану.

— За ваше здоровье, — сказал он летчику.

Старик Ришар сказал рассудительно:

— Если ты хочешь смыться, Морис, таи сегодня крайний срок. Иначе поздно будет. И вот что я тебе скажу. Садись на свой мотоцикл и возьми с собой этого молодого человека.

— Заткнись, — грубо оборвал его Морис. — Ведь я уже сказал тебе, никуда я не еду. Я хочу сначала посмотреть, что да как.

— Но тогда уже поздно будет, — настаивал старик. — И боши могут забрать у тебя мотоцикл. На твоем месте, Морис, я бы или удрал, или продал мотоцикл. Английские фунты вещь стоящая.

Симона стояла, слегка приоткрыв рот, и смотрела на Мориса. Он вдруг накинулся на нее.

— Ты-то бы уж молчала. Ты-то уж держала бы свой нахальный язык за зубами. — Он подбоченился и, пренебрежительно оглядывая ее, медленно отчеканил: — Да, таковы они, эти баре, эти господа с виллы Монрепо. Дядюшка спекулирует, наживает миллионы и саботирует оборону, а мадемуазель племянница сочувственно ахает по поводу ушибленной английской ноги, и все в порядке, — совесть чиста, и мы, как видите, патриоты. Этакая глупая пигалица, этакая сумасбродка. Хочешь быть сердобольной, бери, пожалуйста, парня к себе в постель, а нас оставь в покое со своей грошовой жалостью. Он отхлебнул из своего стакана.

Симона точно пощечину получила. Чувствуя, как у нее подкашиваются ноги, она, шатаясь, глотая слезы, пошла в гараж.

Морис равнодушно сказал англичанину:

— Сколько же вы думаете заплатить, мосье, за первоклассный мотоцикл?

Симона остановилась. Сердце больно екнуло — так неожиданна была эта перемена. Но потом огромная волна радости захлестнула ее. Этот Морис. Что за человек. Она боялась, что все увидят ее радость. Она прибавила шагу, она почти бежала, она бежала в гараж.

Там она сидела в темноте, красная, вся горя от счастья.

"Этот Морис. Что за человек", — повторяла она вслух, улыбаясь. Он такой благородный и стесняется показывать свое благородство. Он может обругать последними словами, бросить в лицо самые грязные непристойности, только бы скрыть свое благородство. К счастью, англичанин ничего не понял, когда он так безобразно ругал ее, а что старики слышали, это не страшно.

Она слышала, как Морис объяснял старикам, почему он решил принять предложение англичанина. Во-первых, ему действительно необходимо здесь остаться: только здесь он имеет возможность правдоподобно доказать, что он штатский и что для поддержания автобусного движения он необходим. Во-вторых, в случае серьезной опасности лучше всего бежать в горы, а в горах велосипед удобнее мотоцикла. Короче говоря, в дайной ситуации английские деньги ему нужнее мотоцикла.

Все это, разумеется, было чистейшим вздором. Это знал он, это знали все остальные, это знала Симона. Он просто не желал самому себе признаться, что делает это из благородных побуждений.

Сидя в полумраке гаража, Симона с радостью слушала, как Морис свирепо торговался с англичанином и как он потешался над ним, пока наконец не обещал уступить ему мотоцикл, снабдить продовольствием, бензином, картами и показать дорогу.

Симона взяла велосипед и корзину и, не возвращаясь во двор, ни с кем не простясь, вышла через контору на улицу и пустилась в обратный путь.

Ее обогнал мотоцикл супрефектуры. Впереди сидел старый Жанно, судебный пристав, а на заднем сиденье, положив руки на плечи Жанно, сидел господин супрефект. Вид у него был крайне растерянный, он с трудом удерживался на сиденье. Было ясно, что он ничего не добился у дяди Проспера. Симона негодовала против него, пожалуй, больше, чем против дяди. Она смотрела на удаляющийся мотоцикл глазами Мориса: она чувствовала, какое комичное зрелище являл собой этот представитель государственной власти, возвращавшийся восвояси не солоно хлебавши.

5. Деяние

Когда Симона на следующий день поднималась в Сен-Мартен, ведя правой рукой велосипед, ее загорелое худенькое лицо с широким своевольным лбом было спокойно, даже замкнуто. Но за внешним спокойствием скрывалось страстное волнение.

Симона дрожала — так не терпелось ей выполнить свое решение, и в то же время она радовалась всякому предлогу отодвинуть задуманное дело. Без конца ощупывала она в кармане ключ и спички. Без конца мысли ее возвращались к тому, как все это произойдет, что будет потом. Ей стоило больших усилий сдержать свое волнение.

Она вспомнила момент, когда она приняла решение. Ото было вчера, за ужином, дядя Проспер рассказывал как раз о своих переговорах с супрефектом.

Дядя Проспер, несомненно, приукрасил свой рассказ, изобразил переговоры в том свете, в каком ему хотелось. И все же у Симоны сложилось совершенно ясное представление о том, чего добивался супрефект, какие доводы он приводил и что дядя Проспер отвечал ему. Она ясно, словно присутствовала при этом, представляла себе, как уламывал и упрашивал дядю мосье Корделье, и как гневно, издеваясь над ним, отбивался дядя, и как в результате бесплодной словесной перепалки мосье Корделье отступил, а это безотрадное отступление Симона видела уже собственными глазами.

Очевидно, до мосье Корделье к дяде приезжал представитель военных властей с требованием разрушить гараж и уничтожить бензин. "Если уж капитан в ответ на свое идиотское предложение ушел от меня ни с чем, то уж ты, бесспорно, мог бы избавить меня от своих дурацких претензий", — будто бы сказал супрефекту дядя Проспер. И еще: "Не вмешивайся, пожалуйста, в мои дела, старина, — заявил он будто бы ему. — Неужели ты думаешь, что после всех трудов, которых мне стоило наскрести этот бензин, я позволю немцам растащить его? Я не младенец. Дырявой шины, капли бензина они у меня не получат. А что для этого предпринять, когда и как, это уж, пожалуйста, предоставьте решать мне. Сделайте одолжение".

И вот эти-то последние, решительные слова, сказанные дядей супрефекту, и заставили Симону принять ее решение. В эту, именно в эту минуту она решила взять дело в свои руки и пойти на станцию. Именно в эту минуту она решилась на свое деяние. Она сказала себе: нет сомнений, что дядя Проспер готов разрушить оборудование станции до прихода врага. Иначе и быть, не может, ведь он первый человек в Сен-Мартене, первый патриот, и он Планшар, истинный Планшар. Он протестует только против принуждения. В своем предприятии он желает остаться хозяином. Он не терпит приказаний и угроз.

Так оно и есть, и не будь этого досадного разговора с супрефектом, все было бы хорошо. Мосье Корделье своим неумным вмешательством все испортил. И теперь дяде Просперу нужно сначала подыскать соответствующую форму, не обидную для его самолюбия. А это может потребовать времени. Боши вот-вот войдут в город. И какое великое несчастье, какой несмываемый позор для имени Планшар, если мы опоздаем, если станция со всем оборудованием попадет в руки бошей.

Ее долг помочь дяде Просперу, она — дочь Пьера Планшара, должна все взять в свои руки. А зато, когда все будет совершено, дядя Проспер вздохнет с облегчением и будет ей благодарен и признателен.

Сто раз взвешивала она все доводы, но ответ на них, со всеми «за» и «против», "да" и «нет», созрел и сложился в ней с первого мгновения. Весь план созрел сразу же, едва дядя Проспер кончил последнюю фразу.

То, как откликнулась мадам на рассказ дяди Проспера, только укрепило Симону в ее решении.

— Таковы они, все, эти paperassiers [чернильная душа (франц.)], они готовы уничтожить любые ценности из одного лишь бюрократического чванства. И: — Что немцам твоя капля бензина? Неужели Филипп полагает, что немецкие танки не обойдутся без нашего бензина?

На это Симона тут же мысленно ответила: "Оттого что многие так вот думали, мы и оказались на краю пропасти". Она ясно сознавала, что аргументы мадам не менее опасны, чем вражеские танки.

Подъем кончился, перед Симоной открылась ровная лента дороги. Она села на велосипед, она ехала быстро и все быстрее и быстрее. Она чувствовала себя легко, радостно, весело, по-праздничному. Сегодня ее большой день, жизнь со приобрела смысл. Ее задача, ее патриотическая миссия вставала перед ней, большая и светлая.

Она и приготовилась, как к светлому празднику. Прежде чем выйти из дому, она уже во второй раз за этот день выкупалась под струей садового шланга и переоделась во все свежее. Она улыбалась, вспоминая счастливое чувство, которое испытала, стоя под сильной струей воды. На нее всегда смотрели через плечо, сверху вниз, она всегда была лишь бедной племянницей и маленькой служанкой на вилле Монрепо, которую посылали "на промысел" к красной колонке. А теперь на нее пал выбор, и она докажет, что Сен-Мартен не сплоховал, что он не сдался бошам без сопротивления.

Дорога теперь круто змеилась вверх, ведя на вершину холма, на котором расположен Сен-Мартен. Раньше, когда Симона была маленькой, она никогда, несмотря на крутой подъем, не сходила здесь с велосипеда и часто состязалась с Генриеттой, кто дольше выдержит. И сегодня она тоже не слезает с велосипеда. Сегодня она чувствует в себе избыток сил. Она нажимает и нажимает на педали, велосипед выписывает зигзаги. Очень жарко, она тяжело дышит, — это чистейшее озорство, но еще только вот этот кусочек, и еще один метр, и еще вот до того поворота. Так поднимается она в гору, и вокруг губ ее вьется бездумная довольная улыбка.

Только когда она уж совсем изнемогла, когда сердце заколотилось так, что перехватило дыхание, Симона соскочила с велосипеда. Одно мгновение постояла, опершись о седло и вытирая пот с лица, все с той же бездумной улыбкой на губах. Но радости как не бывало. Она выбилась из сил, ненужное напряжение изнурило ее, хорошо, что до города недалеко.

Остаток пути она поднимается в гору, ведя велосипед рядом с собой. На одной из скамеек у дороги сидят несколько солдат, они сидят, смертельно усталые, и тупо смотрят на нее. У нее мелькнула мысль, можно ли с такими солдатами продолжать войну? Но она тут же представила себе, как маленький гарнизон города Тура сдерживает натиск намного превосходящих сил противника, вчера был четвертый день, и может быть, сегодня они еще держатся.

Крепче ухватив руль велосипеда, она быстро повела его вперед. Задача ее ясна. "Кто, если не ты? И когда, если не теперь?"

Она подошла к воротам Сен-Лазар. Что, собственно, понадобилось ей в городе? Почему она не поехала на станцию прямой дорогой, оставив город в стороне? Ах да, — нужно ведь замести следы, нужно, чтобы ее видели в городе, нужно показаться в супрефектуре. Пусть каждый думает, что это дело рук кого-то из семьи Планшаров, но знать никто ничего не должен, чтобы никого не скомпрометировать. Все это очень просто, она все очень хорошо обдумала.

Если бы не то, что необходимо замести следы, она была бы уже на станции. Когда она об этом думает, ее обдает жаром. Нетерпение терзает и гложет ее, во ори мысли о решительной минуте ей становится страшно, и она рада оттянуть ее.

Без цели тащит она свою машину вверх и вниз по извилистому лабиринту улиц. Со вчерашнего дня Сен-Мартен нельзя узнать. На улицах только кое-где видны одинокие пешеходы, город словно вымер, словно оцепенел в ожидании врага. Дома стоят мертвые. Жара нестерпимая. Ноги наливаются свинцовым зноем, ощущение призрачной пустоты теснит грудь. Веселые краски разноцветных домов только подчеркивают исходящую от них тишину. Симоне кажется, будто стены домов все тесней обступают ее. Она шагает и шагает, она дышит с трудом, накаленный асфальт тротуаров и булыжники маленьких площадей прямо-таки обжигают ноги, а велосипед, который она ведет, весит, наверное, целую тонну. И хотя на улицах ни одного знакомого лица и лишь изредка попадаются незнакомые, усталые, равнодушные солдаты, у нее такое чувство, будто весь город следит за каждым ее движением и будто все видят по ней, что она задумала.

Больше всего угнетает, что жителей города, даже из тех, кто остался, не видно на улицах. Вот дом ее школьной подруги, Адриенны Вуазен. Вдруг решившись, Симона нажала ручку парадной двери. Дверь оказалась незапертой. Может, Вуазены еще дома. Симона поднялась по лестнице. Нигде никого. Кругом беспорядок, следы лихорадочных сборов и затхлая, невыносимая духота. Симона вошла в столовую. Здесь всегда стояла большая клетка с множеством маленьких пестрых заморских птичек. Клетка с птицами стояла на своем обычном месте, но ее пернатые обитатели были мертвы и уже издавали зловоние.

Симона почувствовала легкую тошноту. Она вышла на улицу и снова повела свой велосипед, она все еще не встретила ни одного знакомого, и, значит, неизвестно, видел ли ее кто-нибудь. С облегчением вздохнула, когда на площади Сен-Лазар, со скамьи, стоявшей в холодке, ее окликнул чей-то голос.

Это был Морис. Он сидел под вязом, на лице его играли свет и тени, он был не один, рядом сидела девушка, полная и, как показалось Симоне, довольно вульгарная на вид. На станции говорили, что Морис вовсю гуляет с девушками. Но Симона обрадовалась встрече с ним.

— А вы все запасаетесь на семь тощих лет, мадемуазель? — лениво крикнул он ей.

Она подумала о той цели, ради которой очутилась здесь, невольно ощупала в кармане ключ и спички, и то, что Морис опять так жестоко к ней несправедлив, доставило ей удовольствие.

С укором и легким презрением в больших темных глазах она взглянула на него. Он рассмеялся.

— Я не хотел тебя обидеть, — примирительно сказал он. — Посиди с нами, пигалица, — добродушно пригласил он Симону. — Вчера, в этой истории с летчиком, ты сделала доброе дело, ты мне хорошо наворожила. Парень оставил здесь кучу денег. Тебе полагаются комиссионные. Пойдем с нами в «Наполеон». Выпьем по кружке пивка, пока не пришли боши.

Симона колебалась. Что скажет мадам, если ее увидят в кафе с этой вульгарной девицей и с Морисом? Это ведь чудовищно, ей самой два дня назад такая мысль показалась бы нелепой. Но сегодня другое дело. Надо, чтобы ее видели в городе. Кафе «Наполеон» — как раз то, что нужно. А кроме того, если она откажется от приглашения, Морис опять сочтет ее трусихой и гордячкой. Она подошла к скамье.

Морис, добродушно усмехаясь, встал.

— Моя приятельница Луизон, — представил он, — а это мадемуазель Симона, племянница моего хозяина.

Они направились в кафе, идти было недалеко. Уселись на террасе под красным и оранжевым тентом. За столиками сидело несколько солдат и какие-то приезжие, — очевидно, беженцы, из местных жителей был только часовщик Дарье, старик, слывший в городе оригиналом. Ворот синей рубахи Мориса был, как всегда, широко распахнут. Мосье Грассе, хозяин кафе, казалось, удивился, увидев Симону в обществе шофера и Луизон. Но Симоне было все равно, — главное, он сможет засвидетельствовать, что видел ее у себя в кафе.

Когда перед каждым поставили запотевший стакан пива, Морис спросил:

— Вчера нас прервали как раз в ту минуту, когда мы как будто разошлись во мнениях? Что ж, скоро увидим, удастся ли нам в целости и сохранности удержать автомобильный парк и бензин.

Симона посмотрела на него, потрясенная до глубины души. Неужели он угадал ее замысел? Но он продолжал:

— Положитесь на Мориса: в течение ближайших суток, а может, и ближайших часов мы узнаем, кто и как распорядится нашим автомобильным парком. Если вы немножко шире откроете ваши уважаемые глазки, мадемуазель, вы увидите, что наши солдаты устремились сюда не только с востока и севера, но и с юго-запада. Дело в том, что они и на юго-западе напоролись на врага. Вы знаете, как называется положение, в котором мы здесь очутились? Оно называется: мы в окружении.

Окружены. Быть может, в ближайшие часы. Симону охватила паника. Она не смеет терять ни минуты. Она поставила себе срок; два часа. За это время все должно свершиться.

— Мне надо идти, — сказала она отрывисто. Ее пронизывало одно: "Кто, если не ты? И когда, если не теперь?" В то же время ее возмущало, что Луизон так на нее смотрит: она, конечно, думает, что Симона тоже крутит с Морисом.

— Ну, не будь такой букой, — откликнулся Морис. — Прежде всего выпей. Она выпила. — А как же теперь с нашим пари? — поддразнил он ее. — Я готов повысить ставку. Спорю на бутылку перно и двадцать пачек голуа. — Он смотрел на нее, снисходительно усмехаясь, уверенный в себе. Она ответила на его взгляд взглядом в упор.

— Хорошо, я согласна держать пари, — сказала она. Голос ее звучал решительно, вызывающе.

Его явно что-то поразило. Он посмотрел на нее внимательно, долгим взглядом.

— У мадемуазель, видно, денег куры не клюют, — сказал он, помолчав. Top commere,[5]По рукам ( франц .). — прибавил он и протянул ей руку. Мгновение она смотрела на его раскрытую сильную ладонь над мраморным столиком. Потом положила в нее свою руку. Луизон рассмеялась.

— Ну, теперь-то мне уже непременно надо идти, — сказала Симона и встала.

— Да почему же? — удивился он. — Сегодня ведь некуда торопиться. Нигде ничем не разживешься, будь ты хоть сто раз с виллы Монрепо.

— Я должна зайти в супрефектуру, — сказала она и, так как он опять подозрительно на нее покосился, солгала: — Мне поручено кое-что передать мосье Ксавье.

— Вечно у тебя дела, — иронически проворчал Морис. — Ну что ж, в таком случае прощай.

Она пошла. Взяла велосипед и, не садясь на него, направилась к дворцу Нуаре. Она чувствовала, что Морис смотрит ей вслед, и слышала, как рассмеялась Луизон: они, наверное, говорят там про нее всякие гадости.

Вот она у дворца. Большие старинные ворота были заперты. Симона не стала вводить. Собственное нервное напряжение обострило ее чуткость к душевному состоянию других. Она сказала себе, что за этими воротами ждут немцев, и звонок всех переполошит. Уж лучше она подойдет с велосипедом к другому входу. И действительно, в маленьком окошке она увидела знакомое лицо консьержа; она постучалась, он впустил ее.

— Ты зачем? — удивился он. Симоне было на руку, что ее приход обратил на себя чье-то внимание.

— Мне нужно поговорить с мосье Ксавье, — сказала она. — Разрешите оставить у вас велосипед?

В супрефектуре все чиновники были в сборе. Все были в парадной форме, каждый сидел на своем месте, никто не разговаривал, люди сидели согнувшись, напряженные, подавленные, с каменными лицами.

Но за этим внешним спокойствием нетрудно было угадать мучительную нервозность. Супрефект не мог подавить владевшего им беспокойства. Его носило по всему зданию, он переходил из отдела в отдел, теребил свою розетку, вздыхал, хмуро и ласково говорил ничего не значащие слова, с рассеянным видом клал руку на плечо то одному, то другому из подчиненных.

Симона, дружившая с мосье Ксавье, всегда чувствовала себя в супрефектуре как дома. Сегодня же ей все казалось здесь чужим и неприветливым. Наверное, потому, что на ней брюки. Сегодня они неуместны, мадам права, в самом деле, все несколько удивленно оглядывают ее. Но она не представляла себе, как она выполнила бы задуманное, если была б не в брюках. Она старалась всем попасться на глаза, это было важно, пусть все ее видят.

Зашла в кабинет мосье Ксавье. Он сидел у письменного стола, одной рукой подперев щеку, другую бессильно уронив на подлокотник кресла. Всегда такой подвижной, мосье Ксавье сегодня казался утомленным. Симона невольно вспомнила, как она застала врасплох его отца уснувшим в кресле и каким он ей показался бесконечно стареньким.

Когда вошла Симона, мосье Ксавье удивленно поднял голову. Он старался быть приветливым, попытался даже пошутить, но шутка не получилась.

— Чего ради ты пришла, собственно? — спросил он.

— Я не могла усидеть дома, — неопределенно ответила она.

— А мадам не рассердится? — спросил мосье Ксавье.

Симона пожала плечами.

— Это плохо, что я в брюках? — спросила она.

Мосье Ксавье, играя ножом для разрезания бумаги, ответил с горькой иронией:

— Не знаю, как посмотрят на это боши.

Она стояла перед ним, она смотрела в его озабоченное лицо, на котором можно было прочесть с трудом сдерживаемое волнение, — родимое пятно на правой щеке вздулось. Симона пристально вглядывалась в лицо друга. Сейчас, немедленно ей надо идти, и она хочет унести с собой свежее воспоминание об этом участливом, добром лице. Что-то в ее взгляде привлекло его внимание.

— Случилось что-нибудь? — спросил он. В голосе его прозвучали подозрение и тревога.

На мгновение Симона заколебалась. А не сказать ли ему все? Он любил и почитал ее отца, он и к ней очень привязан. Нет, нельзя себе позволить такую роскошь, она не имеет права втянуть его, государственного чиновника, в задуманное ею дело, она не смеет ни с кем делить опасность.

— Нет, — сказала она с напускной беспечностью. — Что там могло случиться?

— У каждого теперь забот не оберешься, — сказал мосье Ксавье.

Продолжительный резкий звонок прорезал тишину дома. Симона и даже мосье Ксавье вздрогнули и выглянули в окна. У ворот они увидели маркиза. Он приехал на машине; голубая и блестящая, она стояла напротив, обильно снабженная, вероятно, контрабандным бензином мосье Планшара. За рулем сидел в элегантной ливрее шофер.

— Крысам теперь раздолье, — сказал мосье Ксавье.

Он прошел в кабинет супрефекта. Симона последовала за ним. Сюда спешили чиновники из всех отделов, порядок был нарушен, всем хотелось услышать, с чем приехал маркиз.

Мосье Корделье встретил маркиза де Сен-Бриссона, не скрывая своего удивления. Поздоровавшись, маркиз помедлил. Дверь кабинета была настежь открыта, в приемной, даже в дверях, толпились чиновники, а маркиз ждал, вероятно, что супрефект примет его с глазу на глаз, без свидетелей. Но так как супрефект, по-видимому, и не думал отсылать своих чиновников, маркиз заговорил.

— У меня есть основание предполагать, — начал он своим скрипучим голосом, — что немецким военным властям, которые появятся здесь, как следует думать, в самое ближайшее время, мое имя кое-что говорит. Полагаю, мосье супрефект, что я смогу быть вам полезен при встрече с немцами. В интересах нашего округа я считаю своим долгом присутствовать здесь, когда немецкие войска будут входить в Сен-Мартен. — Он говорил еще высокомернее, чем всегда, он держался еще прямее обычного, его карие глаза над крупным крючковатым носом твердо, пожалуй даже презрительно, смотрели на супрефекта. Остальных он словно и вовсе не замечал.

Все ждали, что ответит мосье Корделье. Он заговорил не сразу. Было видно, что с языка у него готово сорваться резкое слово, но он сдерживается. Наконец он произнес:

— Как вам угодно, — и указал маркизу на стул.

Симона видела изжелта-смуглое, надменное лицо де Бриссона, видела белесые беспомощные глаза супрефекта, возмущенное лицо мосье Ксавье. Она была рада, что решилась действовать. Сен-Мартен достойно ответит господину фашисту.

Симона вышла из комнаты. Крадучись, скользнула мимо сторожки консьержа, — все складывалось удачно, консьерж ее не заметил. Велосипед свой она, конечно, оставила у него, пусть думают, что она болтается где-то в супрефектуре.

Она пошла на авеню дю Парк. Она торопилась. Четверть положенного ею себе срока уже миновала, идти было далеко и добираться приходилось пешком. Она шла быстро. Прячась, почти бежала, прижимаясь к стенам домов, — ведь теперь она в супрефектуре.

Вот дом, где живет Этьен. Она не может удержаться и свистит условным свистом, как в детстве. Полминуты она подождет. Но не проходит и полминуты, а Этьен уже здесь.

Он просиял, увидев ее, и, по обыкновению, обеими руками схватил ее руки.

— Весь день я думал, придешь ли ты, — сказал он. — Я уже опасался, что тебя не отпустят.

Она ничего не ответила. С внезапной силой нахлынули воспоминания о Генриетте. Какая она была храбрая, даже отчаянная, но вдруг на нее нападал непонятный страх. Симона вспомнила, как однажды вечером они очутились неподалеку от кладбища и Генриетта безумно боялась даже мимо пройти, но она, Симона, ее высмеяла и заставила пойти вместе с ней через кладбище, и Генриетта была вся в холодном поту. И еще много таких воспоминаний теснилось в эти минуты в голове у Симоны. С Генриеттой она могла бы поговорить о задуманном ею деле. Подруга очень хорошо поняла бы, почему так надо. Генриетта вместе с ней пошла бы на это дело.

Этьен и Симона шли рядом, почти касаясь друг друга. Они шли в тени старых разноцветных домов. Он повернул к парку Капуцинов; детьми они вместе с Генриеттой бывали там бесчисленное множество раз.

В парке было пусто. Несколько маленьких девочек гонялись друг за дружкой, то были, вероятно, дети беженцев; девочки шумели, крики их странно разносились в стоявшей кругом тишине. Но вскоре и дети умолкли, захваченные общим оцепенением.

Симона и Этьен уселись на одну из низеньких скамеек. На три минутки, сказала себе Симона. Они но разговаривали, было очень жарко, где-то близко, в кустах, чирикала сонная птичка. Они чувствовали, что связаны большой дружбой.

Некоторое время оба молчали. Потом Этьен спросил:

— Тебе еще снилась Генриетта?

Симона — она и под пыткой не могла бы сказать, как эти слова пришли ей на ум, — ответила:

— Да, она возложила на меня миссию. — Но ведь это идиотство, это предательство, как она могла сказать такое? Он, конечно, ждет, что она пояснит ему, что же это за миссия. Вот сейчас он спросит, и будет прав. Но она, разумеется, ничего не скажет ему, ни за что на свете.

Но Этьен не спросил, он только посмотрел на нее серьезно, ласково, внимательно, и она была ему благодарна, что он ни о чем не спросил. Она сидела, смущенная своей неосторожностью, молчаливая, подавленная. Потом наконец сбросила с себя оцепенение, встряхнулась и, встав, сказала:

— Мне надо идти.

Этьен, все так же ласково и серьезно глядя на нее, сказал:

— Жаль. Мне так хотелось поговорить с тобой сегодня. Больше, чем когда бы то ни было.

Нет. Нет. Она не может терять ни минуты. Ей пришла в голову одна мысль.

— Послушай-ка, Этьен, — сказала она. — Я тороплюсь, а велосипед свой я сегодня оставила дома, думала, дороги все еще забиты. На велосипеде я доберусь скорее. Не одолжишь ли ты мне свой?

— Ну, конечно, — ответил он.

Они вернулись к дому, где жил Этьен. Идти было недалеко. Она подождала. Все складывалось как нельзя лучше. Теперь у нее есть велосипед, и об этом не знает никто, кроме Этьена. Он притащил свой велосипед.

— Большое спасибо, Этьен, — сказала она. Ей хотелось сказать больше, но она сдержалась. Они посмотрели друг другу в глаза. Потом она протянула ему руку, вскочила на велосипед и уехала.

Она неслась вперед, юная, суровая, счастливая, вся во власти своей миссии, слившись с ней воедино, свято веря, что путь, избранный ею, правильный путь.

Сначала, чтобы не обращать на себя внимания, она ехала не очень быстро. Но как только очутилась на авеню дю Парк, она нажала на педали изо всей силы. Она мчалась, пригнувшись к рулю, плотно сжав губы, сдвинув густые темно-русые брови так, что между ними залегла глубокая складка.

На дороге не было ни души. По правую руку Симоны бежала разделявшая шоссе белая черта, нанесенная по настоянию дяди Проспера. Было жутко от полного безлюдья на той самой дороге, которая еще несколько дней назад представляла собой нескончаемую, медленно ползущую темную гусеницу из людей и машин. А теперь ее серовато-белая гладь пустовала в ожидании бошей, и, выходит, для них дядя Проспер в прошлом году столько хлопотал, стараясь привести дорогу в такой безукоризненный порядок.

Симона была совершенно одна. На ее рискованном пути никто ее не видел. Нет, один человек, наверное, видел: папаша Бастид. Он, конечно, стоит в нише своего окна и ждет немцев и смотрит вниз на дорогу. Она живо представила себе, как он стоит там наверху, не шевелясь, беспомощный, негодующий. Глаза его провожали ее, мчащуюся по дороге. Но сверху она для него лишь крохотная, быстро движущаяся точка, ему и в голову не приходит, кто это так быстро несется по дороге и что здесь готовится.

Жарко, но Симона не замечает жары, встречный ветер обвевает ее. Вот дорога пошла под гору, теперь можно передохнуть, и Симона выпрямляется. Стоит потрясающая тишина, далеко-далеко вокруг все замерло. Эта неподвижность, это безмолвие действуют на Симону угнетающе. Ей кажется, что она мчится целую вечность и что езде не будет конца. И ей мерещится, словно все это когда-то уже было — такая же быстрая, молчаливая, безумная езда, устремленная к великой, безумной цели.

Ей нельзя погружаться в мечты, нельзя ни о чем думать, она должна всецело сосредоточиться на своей задаче, только на ней. Она заранее продумала все, до последней мелочи. Однажды в гараже что-то загорелось, и шоферы тогда авторитетно рассуждали о том, где и как мог возникнуть пожар. Долго и подробно распространялись насчет разных возможностей возникновения в этих условиях пожара и взрыва, а Симона, с присущим ей молчаливым спокойствием, слушала их и хорошо все усвоила. Нынче ночью, вспоминая эти разговоры, она подробно обдумала, что и как сделать. Она мысленно повторяет все снова и снова, десять, двадцать раз. Опять и опять опускает в карман руку и щупает, на месте ли ключ и спички. Ей не хватает еще только камня, его надо подобрать где-нибудь на краю дороги. Она поднимает с земли камень. Теперь все есть.

Хорошо, что станция расположена на отшибе, вдали от города и каких бы то ни было строений. Взрыв ничего по соседству не разрушит. И времени у Симоны будет достаточно. Если она подожжет в подвале, огонь можно будет обнаружить только тогда, когда потушить его окажется уже невозможным. А пока огонь подберется к машинам и большой цистерне, она уже будет далеко.

Дорога снова выравнивается, даже слегка идет в гору, и Симона опять налегает на педали. А вот и люди, первые люди, которые попались на ее пути. На краю дороги, в тени кустарника, группа солдат. Когда она поравнялась с ними, кто-то крикнул:

— Алло, мадемуазель, не хотите ли составить нам компанию? Мы ждем немцев. — И солдат высоко поднял бутылку. Они пьяны и ждут немцев. Симона едет быстрее.

Вот она у шоссейной ветки, ведущей к транспортной фирме Планшар. Въезд по-прежнему загорожен цепью. Симона вместе с велосипедом проскальзывает под цепью. Она стоит перед запертыми воротами станции. Она приехала вовремя. Она не опоздала.

Теперь уж ей никто не помешает. Теперь автомобильный парк и бензин в ее руках, а не в руках бошей. Морис проиграл пари.

Она приваливает велосипед к стене и через ограду перелезает во двор.

Двор, белый и мертвый, пуст. Жутко быть единственным живым существом на всем этом знойном и пустынном просторе. Она смотрит на часы, висящие над входом в контору. Времени у нее мало. Ближайшие минуты нужно использовать с толком, не отвлекаясь, забыв обо всем, кроме своей цели. Нужно выполнить все задуманное очень четко, по порядку, так, как она наметила себе.

Симона берет в руки подобранный на дороге камень и разбивает стекло в двери, ведущей в контору. Стекло разлетается с таким резким звоном, что она вздрагивает. Она вынимает из рамы осколки и изнутри отодвигает задвижку. При этом ранит себе руку, рана пустячная, царапина, ерунда; немножко досадно, что кровь капнула на брюки и оставила пятно.

Она поднимается по лестнице в кабинет дяди Проспера. Ступеньки неудобные, каменные, и ей кажется, что им конца не будет. Ноги тяжелые, каждый шаг стоит ей усилий. Наконец она наверху.

Она достает из кармана ключ. Это ключ от двери, перед которой она стоит, ключ от кабинета дяди Проспера. Он обычно берет его с собой и прячет в спальне. Оттуда Симона и взяла его.

Она отпирает дверь. Затхлый, спертый воздух, невыносимая жара, тишина маленькой комнаты камнем ложатся на грудь. Недозволенность, рискованность ее поступка предстают перед ней до осязаемости живо. Она стоит посреди комнаты, где дядя Проспер хранит письма и вещи, которые он прячет от посторонних глаз. Недозволенным путем проникла она сюда. С минуту Симона стоит как скованная.

Потом быстро стряхивает с себя оцепенение. Она здесь для того, чтобы найти другой ключ, ключ от бензохранилища. Она знает, где он спрятан. Очень часто дядя давал ей этот ключ, очень часто при ней запирал его, когда она его возвращала. Ключ в письменном столе справа, во втором ящике сверху. Она точно знает. А что, если его нет на месте? Короткое мучительное, до предела напряженное мгновение, пока она открывает ящик, кажется ей вечностью.

Вот наконец ящик открыт. И вот ключ.

Она берет его. Он холодный, металл приятно холодит ее потную руку.

Но вдруг она отчего-то ежится. Ей не по себе. Ей чудится, что на нее смотрят маленькие, жесткие, злые глазки мадам, она словно слышит ее тихий, высокий, властный голос: "Я бросала слова на ветер. Мне не удалось выбить из тебя дух противоречия и наставить тебя на правильный путь". Нет, Симона это делает не из духа противоречия. Она это делает потому, что она Симона Планшар, дочь Пьера Планшара.

Все остальное уже просто. Она спускается в подвал под гаражом, осторожно и аккуратно раскладывает пропитанную керосином паклю, раскладывает ее в самом подвале, на лестнице, в гараже. Должно пройти некоторое время, пока пламя разгорится настолько, что его нельзя уже будет потушить, но путь огню предуказан, и совершенно невозможно, чтобы при ярком солнечном свете его вовремя обнаружили.

Она идет к бензохранилищу. Открывает дверцу, поднимает маленькую крышку, потом вторую. Плотно сжав губы, раздув ноздри, вдыхает летучий запах бензина.

Теперь все в порядке. Дела было много, она выполнила все с величайшим вниманием, она изнемогает от усталости. Она возится уже целую вечность, больше часу, вероятно. Она смотрит на часы. Прошло всего четыре минуты.

Теперь надо поджечь комок пакли. Она опять спускается в подвал. Стоит со спичками в руках. Еще не поздно, она может вернуться, и ничего не произойдет. Нет, произойдет. Придут боши, и тогда получится, что она своими руками отдала им машины и бензин.

"Кто, если не ты? И когда, если не теперь?" Спичка вспыхивает, пакля вспыхивает.

Слегка наклонившись вперед, Симона как зачарованная уставилась темными, глубоко сидящими глазами на огонь, ее длинные, тонкие, изогнутые губы раскрыты в полубессознательной жадной улыбке, она вдыхает запах гари. С любопытством смотрит она, как начинает тлеть половица и огонь подбирается ко второму комку пакли.

Но еще можно все потушить. Без труда. И сейчас еще можно. Огонь все ближе, пакля уже не тлеет, это уже пламя, вот оно охватывает второй ком пакли. Но и теперь еще можно потушить.

Симона отступает к выходу маленькими, нерешительными шагами, она пятится назад, не отрывая глаз от огня, все так же пятясь, поднимается со ступеньки на ступеньку по лестнице, она держится рукой за перила и не отводит глаз от огня, который следует по предуказанному ему пути.

Потом внезапно, точно спасая свою жизнь, бегом бросается вон из подвала.

В гараже, однако, она еще раз останавливается. Идет в душевую. Обмывает царапину. Потом наметанным глазом осматривает, высохло ли пятнышко на брюках. Да, оно было очень маленькое, и на такой жаре, конечно, высохло. Она счищает его. Ее вдруг охватывает непреодолимое желание искупаться йод душем. Жаль, нет времени.

Она покидает станцию. Берет велосипед Этьена. Пускается в обратный путь.

Великая радость охватывает ее. Теперь огонь бушует по предначертанному ему пути. Теперь имя дяди Проспера спасено от позора. Теперь Морис проиграл пари. Теперь бошам не видать машин и бензина, как своих ушей.

6. Томительный вечер

Вечером мадам и Симона сидели в голубой комнате и, как всегда, ждали к ужину мосье Планшара. Симона, выпрямившись, сидела на своем неудобном стуле. Мадам, в черном шелковом платье, тщательно причесанная, занимала свое обычное место в кресле с высокой спинкой; неподвижной, грузной глыбой восседала она в кресле.

Вернувшись на виллу Монрепо, Симона принялась за свои повседневные дела в саду и на кухне. Дяди Проспера дома не было. Мадам рассказала ей, что сначала мосье Планшар решил было не показываться в Сен-Мартене. Но Потом, когда произошел взрыв, не усидел дома и поехал в город.

Симона вздохнула с облегчением, но в то же время почувствовала разочарование. Ей до смерти хотелось быть здесь, когда дядя Проспер узнал о взрыве. Ей хотелось видеть его лицо в ту минуту, ей хотелось видеть, как это его потрясло, ошеломило. И его тайную — нет, огромную, все затмевающую радость, что он не покрыл страшным позором имя Планшаров.

Значит, он узнает о случившемся в городе. Конечно, он догадается, что это сделала она. Его будут раздирать самые противоречивые чувства. Ей не терпится увидеть, какое у него будет лицо, когда они встретятся. Он, конечно, достаточно умен, чтобы прикинуться ничего не ведающим. Но в душе он будет ей благодарен, и она почувствует-ото в скрытых намеках, в том, как он потреплет ее но щеке.

В комнате было сумрачно, прохладно и тихо. Мадам спокойно сидела в своем кресле. Но Симона отлично понимала, что спокойствие это лишь внешнее. Интересно, знает ли мадам, что она отлучалась в город? Возможно, что знает. Дороги теперь свободны, одна из двух приятельниц мадам могла приехать к ней и обо всем рассказать. Мадам всегда осведомлена лучше, чем можно предположить.

— Представь себе, — неожиданно говорит мадам, — мой сын не мог сегодня найти ключ от своего кабинета. За двадцать пять лет это случилось с ним впервые. Возможно, он оставил его на станции, разволновавшись после разговора с Филиппом. Но он твердо помнит, что взял ключ домой, что будто бы еще сегодня утром видел его.

Симона не шелохнулась и ничего не ответила. Она старалась сохранить обычное выражение лица и не выдать себя каким-либо движением, она была рада, что в комнате полумрак.

Через некоторое время мадам приказала:

— Включи радио.

Радио работало. Говорил город Дижон, который, по-видимому, был в руках у немцев. Диктор сообщал об успехах германской армии. Затем он сообщил об истреблении английских войск, пытавшихся эвакуироваться в Англию. Потом последовали приказы, относящиеся к вновь занимаемым районам Бургундии. Все общественные предприятия обязаны возобновить работу в течение двадцати четырех часов, то же относилось к производству и продаже продуктов питания. С наступлением темноты и до шести часов утра населению запрещалось покидать свои дома. Затем пошли местные известия. Из Сен-Мартена сообщали, что транспортная фирма Планшар сгорела дотла вместе со всем автомобильным парком; оккупационные власти совместно с французскими властями начали расследование.

Симона, ошеломленная этим градом новостей, вскочила. Все, значит, сметено до основания. И как раз вовремя. Забыв, что она не одна в комнате, девушка стояла с искаженным лицом, крепко ухватившись за спинку своего стула, охваченная трагической серьезностью этой минуты и чувством окрыляющей радости.

Мадам, казалось, вся обмякла, она больше не старалась владеть собой.

— Значит, так и есть, — повторяла она. — Боже мой, боже мой. Это оно и было. Значит, верно. Это оно и было. — Она так прерывисто и хрипло дышала, что Симоне стало страшно за нее. Она подошла ближе. Хотела помочь, но не решалась.

Мадам медленно приходила в себя. Симона не смела о чем-нибудь спросить ее, что-нибудь сказать.

Через три минуты, однако, мадам уже почти взяла себя в руки.

— У моего сына было верное предчувствие, — сказала она. — При таких обстоятельствах ему, разумеется, следовало непременно показаться в городе.

Через пять минут она вновь была той безукоризненно владевшей собой дамой, которую Симона знала всегда.

— Быть может, и телефон работает, — сказала она с горькой иронией, видно, немцы и впрямь любят порядок. Попытайся. Позвони мосье Пейру.

Симона стала вызывать номер. Телефон не работал. Это как будто уже не очень волновало мадам.

— Опусти жалюзи, — приказала она. — И включи свет. — Симона исполняла все, что ей приказывала мадам. Мадам тем временем размышляла вслух: Немцы запретили с наступлением темноты появляться на улицах. Сын мой достаточно благоразумен, чтобы не нарушать их запрета. Ждать его сегодня незачем. Сядем за стол, — решила она.

Симона подавала. Они ужинали. Симона знала, что мадам в большой тревоге за сына. Она и сама все время думала о дяде Проспере. Неужели немцы его арестовали? Как бы там ни было, его невиновность очень скоро будет установлена. Он может доказать, что изо всех сил противился распоряжениям супрефекта. А если боши ему не поверят, она готова пойти и объявить, что она это сделала сама, без его ведома. Она это сделала, и за это отвечает она, а не он.

Вполне возможно, что они задержали дядю Проспера. Тогда они, вероятно, заключили его в тюрьму Сен-Мишель, неподалеку от Дома юстиции. В детстве здание тюрьмы играло в ее жизни большую роль. Оно расположено близко от школы. Симона и другие девочки проходили мимо пего всегда со страхом, но в то же время его таинственность притягивала их. Там, за этими стенами, сидели опасные, ничего на свете не боявшиеся люди. Больше всего возбуждал в девочках ужас разбойник Гитрио, он содержался там временно, его должны были перевести в Франшевиль, главный город департамента. Бесконечное множество раз говорили они с Генриеттой о тюрьме Сен-Мишель. Генриетту это старинное здание занимало даже больше, чем Симону. Часто они специально проходили мимо тюрьмы, в надежде хоть когда-нибудь увидеть опасного преступника. Тяжело было представить себе дядю Проспера в тюрьме. Он, который так любит жизненные удобства, который привык, чтобы ему повсюду и везде оказывали уважение, — он этого просто не вынесет.

Мадам сидела за столом, точно ничего не случилось. Она не говорила ни о событиях, ни о дяде Проспере. Она ела мало, но ела.

Потом, когда Симона приготовляла салат, она взяла лорнет и, следя за руками Симоны, вскользь спросила:

— Ты, кажется, была сегодня в городе, Симона, не так ли?

Теперь — быть начеку, не сказать лишнего, но и не молчать.

— Да, — ответила Симона.

— Что сегодня было в городе? — спросила мадам.

Симона старательно перемешивала салат.

— Город был совершенно пуст, — сказала она, — все дома на запоре, я не встретила ни одного знакомого, одни солдаты на улицах, никогда еще город не был так пуст. Я заходила в супрефектуру. Там ждали бошей. Все были одеты по-праздничному. Маркиз тоже приехал туда, en grand tralala,[6]Во всем блеске ( франц .). на машине и с шофером.

Она рассказывала, чтобы ничего не рассказать. Салат был готов, Симона поставила деревянную миску на стол.

— Ты была в городе, когда произошел взрыв? — спросила мадам напрямик.

Симона не покраснела. Симона ответила, и голос ее прозвучал совершенно естественно:

— Я услышала взрыв уже по дороге домой.

Одно мгновение мадам молчала. Потом спросила:

— Ты надевала зеленое полосатое?

— Нет, — ответила Симона. Она смело посмотрела в глаза мадам и решительно прибавила: — Я была в брюках.

Мадам поднесла ко рту вилку. Потом сказала:

— Если ты уже не могла отказать себе в удовольствии отправиться в город без разрешения, то следовало по крайней мере прилично одеться. Ты же сама говоришь, что в префектуре все были одеты по-праздничному. В высшей степени бестактно в такой день разгуливать в брюках.

Симона ничего не ответила.

— Ты слышала, что я сказала? — спросила мадам, все так же тихо, не повышая голоса.

— Да, мадам, — ответила Симона.

Она отвечала послушно, но в душе она ликовала.

Все годы между ней и мадам происходила тайная борьба за дядю Проспера. Мадам стремилась истребить и подавить в своем сыне все, что напоминало Пьера Планшара. Теперь своим деянием Симона раз навсегда разрешила спор. Теперь дядя Проспер на деле показал, что он брат Пьера Планшара, и весь мир увидит, что дядя Проспер подлинный Планшар.

Зазвонил телефон. Обе вздрогнули.

— Подойди к телефону, — приказала мадам.

У телефона был мосье Корделье. Он попросил к аппарату мадам. Мадам колебалась — подойти или нет. Ее неудержимо влекло к телефону, но она опасалась сказать что-нибудь не так. Она взяла себя в руки.

— Скажи, — приказала она Симоне, — что я уже в постели. Поговори с ним сама.

Симона попросила супрефекта сказать ей, что он хочет передать мадам. Мосье Корделье медлил.

— Передай мадам, — послышался наконец его высокий, глухой, нетвердый голос, — пусть она не беспокоится. Мосье Планшар не вернулся домой только потому, что населению запрещено выходить на улицу.

— Спасибо, господин супрефект, — сказала Симона. Она чувствовала тревогу, с которой мадам ждала, и решительно спросила: — Разрешите узнать, где находится мосье Планшар?

— Мосье Планшар у меня в гостях, — отвечал супрефект и так же осторожно, выбирая слова, прибавил: — Передай мадам, что все выражают ему живейшее сочувствие.

— Спасибо, — повторила Симона. — А что еще передать мадам?

— Завтра, с первыми лучами солнца мосье Планшар вернется домой, сказал супрефект.

Мадам стояла в прихожей, она не могла усидеть в столовой. Симона видела, каких усилий стоило ей побороть желание, вопреки всем доводам благоразумия, взять телефонную трубку.

Симона, продолжая разговор, спросила:

— Нельзя ли попросить к телефону самого мосье Планшара?

Супрефект опять нерешительно помедлил. Затем строго, официально сказал:

— Нет, это не рекомендуется, — и быстро добавил, словно для того, чтобы исправить впечатление от сухости последних слов: — Спокойной ночи, детка.

Мадам стояла, подавшись вперед огромной массивной головой. Симона никогда не видела ее в таком возбуждении, она вся дрожала от страха и тревоги. Симона поспешила передать ей содержание всего разговора. Ей пришлось в точности, слово в слово, повторить все. Мадам вновь и вновь переспрашивала:

— Как он сказал? Все выражают ему сочувствие? Так и сказал? Буквально? — Симона слушала супрефекта очень внимательно, она помнила каждое слово, и мадам взвешивала каждое слово. Симона, как ни противна ей была мадам, почувствовала жалость к женщине, дрожавшей за сына, и, если бы Симону не удерживала осторожность, она с удовольствием сказала бы: "Не тревожьтесь. Ему ничего не будет. Это сделала я, и я не допущу, чтобы поплатился кто-либо другой".

Мадам обдумывала каждое слово мосье Корделье. Нет, она уже не старалась замкнуться в свое обычное надменное спокойствие; это была старая женщина, охваченная глубокой тревогой за того, кто составлял смысл ее жизни. Вдруг все ее страхи и ярость нашли неожиданный выход:

— Этот Филипп, этот глупец, — сказала она негромко, но не скрывая своего гнева. — Меня не удивляет, что он осторожен, он ведь трус по натуре. Но все-таки, он мог бы сказать и побольше. Мог бы несколько яснее дать нам понять все. "Все выражают ему живейшее сочувствие". Что это означает? Может означать все и ровно ничего. Чтобы сказать мне это, не стоило и звонить. Все ненавидят моего сына, — продолжала она тихо, горестно, ожесточенно. — Все рады, когда с ним случается беда. Они завидуют ему, эти мелкие людишки, с которыми Он имеет дело. Они всегда только и ждали случая досадить ему. Возможно, это кто-нибудь из шоферов. Они скажут, что сделали это из политических соображений, во имя отечества. Но я их знаю. Это все только ненависть и зависть. Ненависть черни, потому что мой сын на десять голов выше их, потому что он добился чего-то. Они не могут ему этого простить. Оттого-то они и воспользовались первым удобным случаем, чтобы нанести ему страшный удар. — Она говорила теперь еле слышно, но все ожесточенней и ожесточенней. — И как коварно они все подготовили и рассчитали. Никаких сомнений: это они украли у него ключ. В ее маленьких злых глазках, устремленных куда-то в одну точку, были ярость и беспомощность. — Я полагаю, — сказала она Симоне своим обычным холодным и вежливым тоном, — что тебе следовало бы помыть посуду и отправиться спать. Но сначала дай мне сигарету.

Симона подала сигареты и спички и вышла. В дверях она незаметно оглянулась. В ярком свете очень сильных ламп мадам сидела одна, толстая, черная, и курила.

7. Первые плоды

Рассвет едва забрезжил, а Симона уже с величайшим нетерпением ждала дядю Проспера. "Он вернется с первыми лучами солнца", — сказал супрефект. Утро разгоралось. Десять раз выбегала Симона в сад, на то место, откуда открывалась дорога, и каждый раз ни с чем возвращалась назад.

Теперь она — как вчера, а вероятно, и сегодня мадам — не раз и не два взвешивала каждое слово супрефекта. Но, в противоположность мадам, ее не тревожили опасения за судьбу дяди Проспера. Она убеждена, что то, что сказал мосье Корделье, не пустое утешение. Ее гораздо больше беспокоили собственные тайные сомнения — как воспринял ее поступок дядя Проспер. Но она гнала их прочь. Она уверена, что дядя приветствует случившееся: весь город, судя по намекам мосье Корделье, правильно оценивает это событие и понимает его подоплеку. Но на вилле Монрепо думают не так, как в городе. У Симоны не выходят из головы тихие злые слова мадам, ее яростные несправедливые утверждения, будто только ненависть к дяде Просперу могла толкнуть на такое дело, и речи мадам черной паутиной опутывают чистую веру Симоны.

Но вот наконец телефонный звонок. В мгновение ока Симона была у телефона. Да, это дядя Проспер. Он поздоровался, спросил, как там поживают на вилле Монрепо, разговаривал, как всегда. Симона была разочарована, она ждала каких-то особенных слов. Но, может быть, он считал неудобным открыто говорить по телефону, который контролируется немцами? Он ограничился несколькими общими фразами и попросил к телефону мадам.

Симона позвала мадам, но мадам была уже тут. Забившись в угол прихожей, Симона ловила ее реплики. Мадам говорила односложно, из ее ответов мало что можно было понять, да и весь разговор был очень короток. Симона надеялась, что мадам расскажет, о чем шла речь.

— Как дядя? Все у него в порядке? — спросила она наконец сама, так как мадам молчала.

— Да, все в порядке, — ответила мадам.

После обеда, не дождавшись возвращения дяди, Симона, как обычно, стала собираться в город за покупками. Она прекрасно знала, как неодобрительно отнеслась бы к этому мадам, но ее это не остановило. Она надела зеленое полосатое платье, взяла корзину и велосипед.

Въезд в город охранялся заставой, у которой стоял немецкий патруль. Симона была потрясена. Она знала, что боши пришли, мысленно готовилась к этому бесчисленное множество раз, но когда увидела их перед собой, испугалась, как будто на нее обрушилось что-то неожиданное. Солдаты, молодые парни с тупыми, безразличными лицами, едва взглянули на Симону; для пешеходов проход был свободный. Симону пропустили беспрепятственно.

Она шла по городу как во сне. Повсюду были немецкие солдаты. Рассудком Симона понимала, что эти солдаты — живая действительность, но все ее существо отказывалось этому верить, пугающее чувство нереальности всего, что она видела, не оставляло ее. Не может этого быть, чтобы они были здесь, в городе, расхаживали по улицам и громко разговаривали на своем непонятном, варварском языке.

У Симоны не было заранее сложившегося представления, какие они, эти вторгшиеся победители; ей только казалось, что то злое, что они несут с собой, должно и внешне выразиться в чем-то отталкивающем и страшном. Она готовилась увидеть бездушные, жестокие лица, готовилась услышать о бесчисленных злодеяниях. Но все было иначе. Боши оказались молодыми, бесцеремонными и довольными собой людьми — только и всего. Симона, обладавшая здравым смыслом, видела это, и все же чужеземцы казались ей нестерпимо наглыми. Само их присутствие было нестерпимой наглостью, и эта наглость обжигала Симону болью и яростью.

Боши расположились, как дома. В бесцеремонно расстегнутых рубашках они шатались по городу, посиживали перед отелями, на площадях, на террасах кафе, они смеялись и громко разговаривали и поливали себя водой из фонтанов на площади Совиньи. И эта непринужденность, эта развязность бошей, чувствующих себя в Сен-Мартене как дома, казались Симоне страшнее самой ужасной грубости, какую она только могла себе представить.

Открылись кое-какие магазины. Но жители Сен-Мартена, показывавшиеся на улицах, робко жались к стенам домов, разговаривали вполголоса, торопливо пробегали по тротуарам, спеша поскорее попасть домой, — они казались чужими в собственном городе. Бродя по знакомым извилистым, горбатым улочкам, Симона чувствовала себя здесь вдвойне чужой, чужой бошам, и чужой горожанам, от которых ее отделяла ее тайна; больше того — ей казалось, что горожане смотрят на нее, как на чужого, непонятного им человека.

Она шла мимо дома Этьена. После вчерашнего она еще не говорила ни с кем из близких ей людей. Ей необходимо повидать Этьена. Она позвала его условным свистом. Может быть, он не уехал, может быть, он дома. Она ждала, выйдет ли он, словно от этого зависела ее жизнь. Он вышел.

Его честное широколобое, с узким подбородком, лицо отражало, как зеркало, малейшее движение души, и Симона сразу увидела, что он все знает. Иначе и быть не могло, ведь она так опрометчиво рассказала ему тогда свой сон. Она пожалела, что рассказала, но теперь была довольна, — можно открыто говорить с Этьеном.

Точно так же, как вчера, они, не уговариваясь, направились в парк Капуцинов. На площадке для игр возились дети. И два немецких солдата были здесь и с улыбкой смотрели на детей. Это не помешало Симоне и Этьену присесть на одну из низеньких скамеек.

Этьен восхищенными глазами смотрел на Симону.

— Я всегда ждал, — сказал он хриплым от благоговейного волнения голосом, — всегда ждал от тебя чего-нибудь поистине великого.

Симону, залившись краской, не знала, куда деваться от смущения, она возилась с велосипедом, прислоненным к скамье. Но в душе ее были гордость и счастье.

— Ты, значит, считаешь, что это было правильно? — застенчиво пробормотала она.

— Правильно? — возмутился он. — Ты совершила подвиг. Я горжусь, что я твой друг. Чудесный сон тебе приснился.

Симона покраснела еще сильнее. Она не знала, что сказать. Он, помолчав, сказал с лукавой улыбкой:

— И все знают, что это сделала ты.

— Откуда? Каким образом? — спросила она, ошеломленная.

— Но ведь это совершенно ясно, — ответил он, — ведь ты дочь Пьера Планшара.

— А разве никто не думает, что это мог сделать сам дядя Проспер? — спросила она.

— Мосье Планшар? — Этьен удивленно взглянул на нее. — Нет, это, пожалуй, никому не приходит в голову.

Он видел, в каком она смятении.

— А почему бы им не знать, что это сделала ты? — спросил он. По-моему, нет ничего плохого в том, что они знают, только от бошей это нужно скрывать.

Симона напряженно думала. Дети шумели. Солдаты ушли.

— Послушай, Этьен, — сказала она, — ты прав, это хорошо, что они знают, но помни: важно, чтобы никто ничего не знал. Это не я сделала. Да как я могла это сделать? Я все время была в городе, все меня видели. Я была в супрефектуре, я оставила свои велосипед в супрефектуре. Понятно?

— Ты действительно все предусмотрела, — изумился Этьен.

Они пошли обратно к центру города. Симона чувствовала, что все смотрят ей вслед: это было ужасно, точно мурашки ползали по телу, но было в этом и что-то прекрасное. Хорошо, что она не одна, — и Симона оживленно болтала с Этьеном.

Они вышли на площадь. На скамье под вязами сидел Морис с разряженной в пух и прах Луизой.

— Добрый день, Симона, — крикнул он ей. — Куда это ты так торопишься?

— Не знаю, — сказала она нерешительно.

— Зато я знаю, — ответил он. — Отправь-ка своего молодого человека домой. Если ему угодно, он может прогуляться с моей Луизой. Мне в самом деле необходимо с тобой поговорить.

— Мосье, — сказал Этьен как можно грознее.

— Не волнуйтесь, молодой человек, — сказал Морис. — С вашей Симоной ничего не случится. Она нуждается в добром совете, поверьте мне.

Симону разозлило, что Морис опять всем и всеми командует; и в то же время ее обрадовало, что вот есть человек с ясной головой, готовый помочь ей в ее довольно сложном положении.

— Позволь уж я с ним потолкую, Этьен, — попросила она.

Луизон встала и оглядела ее с чуть заметной лукавой, вызывающей улыбкой. Симону это нисколько не задело. Она присела рядом с Морисом.

— Ну вот, наконец, — сказал он, но не начинал разговора, пока они не остались одни.

— Ну и сюрпризец же ты мне преподнесла, моя дорогая, — начал он. — А все твоя "девичья романтика", — прибавил он насмешливо. Симона густо покраснела. — Расплачиваться за твой патриотический порыв в первую очередь пришлось мне, — продолжал он. — Прежде всего они заподозрили меня.

— Вас? — спросила Симона. — Кто это — они?

— Для меня не совсем ясно, — отвечал Морис. — Меня вызвали в супрефектуру, там были прокурор Лефебр из Франшевиля, мосье Ксавье и немецкий офицер. Немчура так и буравил нас всех глазами, но рта ни разу не раскрыл.

— Вас заподозрили, вас? — спрашивала Симона. Ее ужасало, что она еще и Мориса подвергла опасности; в то же время ей было приятно, — он словно принимал участие в ее деянии.

— Тебя это удивляет? — спросил Морис. — Да это вполне естественно.

— Я бы, разумеется, немедленно вас выручила, если бы с вами что-нибудь сделали, — сказала она горячо и решительно.

— Очень мило с твоей стороны, — ответил Морис. Его насмешка не рассердила Симону.

— Туго вам пришлось? — спросила она.

— Да, не скажу, чтобы это было так же приятно, как первая брачная ночь. Я не знал, куда они гнут, а выдавать тоже никого не собирался. Прошло некоторое время, пока я смекнул, чего им надобно. Боши хотят установить две вещи. Во-первых, когда эта история произошла. Если до того, как они заняли город и объявили, что всякое уничтожение военных материалов будет строго караться, — тогда их это не интересует, тогда формально это ненаказуемо. Главное же, они хотят выведать, откуда все это исходит, что это за патриоты такие, где им искать своих врагов? Спрашивали они обиняками, явно стараясь сбить меня с толку, запутать. Пришлось сначала повалять дурака. Но потом мосье Ксавье навел меня на правильный путь.

— Тяжелый был допрос, Морис? — виновато спросила Симона.

— Конечно. Мне не хотелось неосторожным словом втянуть кого-нибудь в беду, — ответил Морис. — Мою собственную невиновность доказать было не трудно.

— Я рада, что им не удалось поймать вас в свои сети, Морис, — искренне сказала Симона. — Но зато, — продолжала она с гордостью, — пари вы все-таки проиграли.

— Какое пари? — с удивлением спросил Морис. — Ах да, вспомнил. Я, конечно, заплачу. В любую минуту можешь получить свою водку и сигареты. Но я плачу только как истый джентльмен. Прав, разумеется, я.

— То есть как? — возмутилась Симона. — Вы ведь говорили, что дядя Проспер никогда в жизни не пожертвует своим гаражом.

— А разве он им пожертвовал? — удивился Морис. — Ты получила его согласие? — Все широкое умное лицо Мориса смеялось.

Симона рассердилась.

— Кто вам вообще сказал, — наивно напустилась она на него, — что это сделала именно я?

Морис расхохотался громко, добродушно.

— Ах ты мой повинный ангелочек, — сказал он, — да так по-ребячески все это устроить никто, кроме тебя, во всем мире не сумел бы. Ведь есть другие, гораздо более незаметные способы. Ну хотя бы сахару в бензин подсыпать; на какое-то время это дает эффект. Но мне непонятно, зачем ты ото сделала, если теперь отпираешься? Все это только в одном случае имеет смысл — если это сигнал. Не думала же ты в самом деле остановить немецкие танки тем, что уничтожишь бензин мосье Планшара?

Симона молча, задумчиво слушала его.

— Я поступила неправильно, Морис? — спросила она робко, по-детски.

Морис искоса поглядел на нее. Она сидела слегка напряженно, скромно, как примерная ученица, которая старается сделать все как следует. Морис был обезоружен. В его голосе послышались теплые нотки.

— Неправильно, детка? — переспросил он. — Нет, этого сказать нельзя. Но польза невелика, а опасность огромна.

Впервые Морис разговаривал с пей сердечно, как настоящий друг. Симона была счастлива. Ей даже не мешало, что он обращался с ней как с ребенком. Она верила в его опыт, в его суждение. И если даже он не одобрял ее поступок, то понимал ее лучше всех других. Теперь, когда она знала, что судьба ее ему не безразлична, она почувствовала себя вне опасности.

— И вы действительно думаете, — спросила она, помолчав, — что все, даже немцы, знают, что это сделала я?

— Конечно, — ответил Морис.

— Но если, — продолжала Симона, — немцы установили, что это произошло до их прихода, значит, все в порядке, верно? Вы ведь сами так сказали?

— Этого я не говорил, Симона, — ответил Морис. — Во-первых, боши, если им понадобится, могут в любой момент вытащить эту историю на свет божий. А во-вторых, главная опасность вовсе не в бошах.

Симона удивленно посмотрела на него.

— О, святая простота, — потешался Морис. — Разве ты не понимаешь, что этот поджог бесит наших фашистов гораздо больше, чем бошей? Наши фашисты, маркиз и твой дядюшка, никогда не простят тебе, что ты подложила им такую свинью. Уж будь на этот счет покойна. Для чего, скажи на милость, впустили они бошей в страну? Для того, чтобы беспощадно расправиться наконец с теми, кого они называют подрывателями основ. И вдруг являешься ты и портишь им всю обедню. Думаешь, в их глазах это патриотизм? Нет, бунт. Тем более что это сделала ты, дочь Пьера Планшара. Тут пахнет коммуной, пахнет революцией. Только теперь, моя милая, и начинается война. Отныне твоя жизнь на вилле Монрепо райским блаженством не будет.

За его легким, насмешливым тоном Симона чувствовала жестокую правду. Она вспомнила мадам, как та сидела в ярком свете одна, черная, попыхивая сигаретой, и мороз пробежал у нее по спине. В глубине души Симона понимала, что Морис прав, только теперь война начинается. Но она не желала признать, что ото так. В Морисе говорит чистейшее предубеждение, его ненависть, он всегда был несправедлив к дяде Просперу.

— Это неправда, — горячо запротестовала она. — Вы всегда точили зубы на дядю Проспера, помните, это заметил даже старик Жорж. Я никогда не поверю, чтобы дядя Проспер мне что-нибудь сделал.

Морис, улыбаясь, лишь посмотрел на нее.

— Рад за вас, если вы так думаете, мадемуазель. — Он пожал плечами.

Симона вдруг переменила тон.

— А если бы они захотели со мной что-нибудь сделать, — спросила она доверчиво, — вы помогли бы мне, Морис?

— Странный вопрос, — ответил Морис. — Чем может тебе помочь какой-то шофер, если против тебя ополчится вся германская военная машина?

— Вы же сказали, — тихо возразила Симона, — что это не обязательно должны быть немцы.

— Ну, если так, — сказал Морис и усмехнулся. — Смотри-ка, ты совсем не так глупа, как кажешься. Конечно, мы тебе поможем. — Морис сказал это очень просто, но слова его прозвучали убедительно. — Мы все солидарны с тобой.

— Спасибо, Морис, — сказала Симона. Она почувствовала большое облегчение.

— А теперь тебе пора идти, — сказал он.

— Почему пора? — спросила она: было еще рано. Уж не хочет ли он от нее избавиться?

— Ты разве не знаешь? — ответил он. — Ведь теперь у нас время передвинуто на час вперед. Немцы, как пришли, ввели свое время. Ночь наступает у нас часом раньше.

У Симоны сжалось сердце. И время теперь в Сен-Мартене немецкое.

Она простилась с Морисом. Когда она, возвращаясь домой, шла со своим велосипедом по городу, она еще явственней чувствовала, что все глядят ей вслед и шушукаются за ее спиной. Но это уже не доставляло ей удовольствия, а смущало и было противно.

Симона поехала домой, радуясь, что Морис теперь ее друг. Но с ним нелегко. С какой злостью и презрением говорил он о дяде Проспере. Он не прав. Не может быть, чтобы он был прав.

Войдя в дом, она увидела шляпу дяди Проспера на обычном месте. Значит, он вернулся. Сейчас, сию минуту она убедится, она воочию убедится, что Морис к нему несправедлив. Но она услышала, что дядя Проспер разговаривает с мадам, а ей не хотелось встретиться с ним в присутствии мадам, она хотела сначала поговорить с ним с глазу на глаз.

Симона переоделась. Как всегда, приготовила ужин. Она искала случая поговорить с дядей Проспером.

Мадам вошла в кухню. Внимательно оглядела все, что Симона приготовила, и велела поджарить гренки к супу. Затем холодно и вежливо, как всегда, сказала:

— В связи с последними событиями я вынуждена дать тебе кое-какие указания, Симона. Мой сын пожелал, чтобы некоторое время ты не показывалась в городе. Поэтому впредь ты из дому никуда отлучаться не будешь. А затем, в ближайшие дни нам с сыном придется и за столом обсуждать вопросы секретного характера, поэтому мы решили, чтобы ты ела не за общим столом, а одна, на кухне.


Читать далее

Часть вторая. Деяние

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть