Гарнитура: Тип 1 Тип 2 Тип 3 Тип 4 Тип 5 Тип 6 Тип 7 Тип 8
Размер: A A A A A A

Онлайн чтение книги Нарушенный завет The Broken Commandment
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава XIII

— Разрешите войти?

В жилые помещения Рэнгэдзи вошёл какой-то господин. Это было на следующее утро после возвращения Усимацу. Внизу уже позавтракали, а Усимацу всё ещё не вставал.

— Разрешите войти? — повторил незнакомец; служанка Кэсадзи со всех ног бросилась к выходу.

— Позвольте узнать, — очень вежливо спросил посетитель, — здесь живёт Сэгава-сан? Учитель начальной школы Сэгава-сан?

— Здесь, — подтвердила с поклоном служанка и распустила тесьму, которой были подвязаны рукава её кимоно.

— Он дома?

— Да, дома.

— Мне непременно надо его увидеть, будьте добры доложить, что пришёл вот такой-то. — С этими словами он вручил служанке визитную карточку. Служанка взяла карточку и со словами «Подождите немного!» — торопливо прошла наверх.

Усимацу ещё спал. Подойдя к изголовью, служанка разбудила его. Услышав сквозь сон, что к нему пришли, он что-то промычал, потянулся. Потом, протирая сонные глаза, взглянул на визитную карточку и испуганно вскочил.

— Что ему надо, этому человеку?..

— Он пришёл к вам.

Несколько минут Усимацу как во сне переводил взгляд с карточки на служанку и со служанки на карточку.

— Вероятно, тут какое-то недоразумение, — сказал он, с сомнением качая головой.

— Такаянаги Тосисабуро? — произнёс он вслух. Кэсадзи, чуть-чуть покачивая пухлым телом, всем своим видом давала понять: «Скорей отвечайте!»

— Нет, тут какая-то ошибка, — произнёс наконец Усимацу. — Право, не может быть, чтобы этот человек пришёл ко мне.

— Но он спрашивал Сэгаву-сана, учителя начальной школы Сэгаву-сана.

— Странно! Такаянаги… Такаянаги Тосисабуро… и ко мне… что ему нужно? Придётся, видно, принять. Попроси его сюда.

— А как же завтрак?

— Завтрак?

— Ведь вы ещё не ели. Может быть, покушаете внизу. Мисо горячее.

— Не стоит. Мне не хочется есть. Лучше проведите гостя в нижнюю комнату и попросите немножко подождать, пока я здесь приберу.

Кэсадзи вышла. Усимацу окинул взглядом комнату. Оделся, убрал постель. Разбросанные по комнате вещи швырнул в стенной шкаф. Среди книг, расставленных на полочке в нише, были и сочинения Рэнтаро. Быстрым движением Усимацу спрятал было их под стол, но тут же вытащил и сунул в тёмный угол шкафа. Теперь в комнате не оставалось на виду ни одной книжки учителя. Усимацу немного успокоился и поспешил вниз умываться. Всё же — по какому делу мог прийти к нему этот человек? Ведь при встречах в пути он даже ни разу не заговорил с Усимацу, наоборот, всячески старался его избегать. А теперь специально приходит… Ещё до того, как гость оказался в комнате, Усимацу уже места себе не находил от подозрений и страха.

— Разрешите представиться: Такаянаги Тосисабуро. Давно наслышан о вас, но не имел случая посетить.

— Очень рад вас видеть. Пожалуйста, прошу сюда.

Обменявшись приветствиями, Усимацу пригласил Такаянаги к себе в мезонин.

Не в силах понять намерений неожиданного гостя, Усимацу с самого начала испытывал неловкость. Он решил быть настороже, но всё же постарался принять безразличный вид. Усевшись на подушку, он предложил Такаянаги сложенное вчетверо белое шерстяное одеяло.

— Прошу вас, садитесь, — приветливо заговорил Усимацу. — Я должен извиниться, что заставил вас ждать. Вчера поздно засиделся — и вот проспал.

— Что вы! Это я должен извиниться, что помешал вам отдохнуть, — обходительным тоном ответил Такаянаги. — Вчера, когда мы были в лодке, мне так хотелось с вами поздороваться. То, думаю, невежливо не поздороваться, то, наоборот, неудобно в таком месте… и вот теперь прошу меня извинить.

По всему было видно, что Такаянаги пришёл ради какого-то важного для него разговора. Однако в его любезной гладкой речи было что-то вкрадчивое. Стоило взглянуть на элегантный костюм и осанку Такаянаги, чтобы стало ясно, каким тщеславием исполнено это восходящее политическое светило. Цепочка от часов несколько раз обвивалась вокруг плотного пояса; на пальцах сверкали чистым золотом целых два кольца. «Зачем он пришёл, этот человек?» — мысленно повторял Усимацу. Мысль о тёмной тайне гостя, так похожей на его собственную, не позволяла ему посмотреть в глаза собеседнику.

Такаянаги слегка придвинулся к Усимацу.

— Я слышал, что у вас случилось несчастье. Наверно, вы очень расстроены?

— Да, — ответил Усимацу, разглядывая свои руки. — Меня постигло большое несчастье — скончался мой отец.

— Это очень прискорбно, — задумчиво заметил Такаянаги. — Гм, да, да… Мы с вами встретились ещё на станции Тойоно, потом я сошёл в Танаке, и вы тоже… Помните? Как же, вы тоже сошли в Танаке. Наверное, вы как раз направлялись домой. Смотрите-ка, какое совпадение, мы с вами уехали и вернулись вместе. Видно, нас с вами связывает судьба. Верно?

Усимацу молчал.

— В этом-то и дело. — Подчёркнуто произнёс Такаянаги. — Именно потому, что нас связывает судьба, а в этом я уверен, я говорю так откровенно. И ваше состояние, право же, я вполне понимаю.

— Что? — перебил его Усимацу.

— Вполне его понимаю, но хотел бы, чтобы и вы меня поняли. Поэтому я и позволил себе прийти к вам.

— Мне всё же не ясно, что вы имеете в виду.

— Послушайте…

— Я не могу уяснить, о чём идёт речь.

— Вот я и веду к тому, чтобы вы поняли. — Такаянаги понизил голос — Вы, может быть, слышали, я… я больше не одинок… я женился. И бывают же странные вещи: жена моя вас хорошо знает.

— Ваша супруга знает меня? — И, слегка изменив тон, Усимацу добавил: — Ну и что же?

— Вот по этому поводу я и пришёл поговорить с вами.

— Что именно вы хотите сказать?

— Видите, то, что сказала жена, я не вполне понимаю… знаете, женские разговоры, — довольно бестолковая вещь… но, удивительно, будто кто-то из её дальних родственников в давние годы был близко знаком с вашим отцом. — Говоря это, Такаянаги пристально вглядывался в лицо Усимацу. — Ну, само по себе это ничего не значит, однако, если жена говорит, что знает вас, то и вы вряд ли можете ничего не знать о ней, да и я, со своей стороны, обеспокоен… Всю ночь я не сомкнул глаз, думая об этом.

На некоторое время в комнате воцарилось молчание. Оба собеседника сидели безмолвно, испытующе глядя друг на друга.

— Ах! — шумно вздохнул Такаянаги. — Мне хочется, чтобы вы поняли, как хорошо, что я пришёл с вами поговорить. Никто, кроме вас, о нас с женой ничего не знает, а с другой стороны, и никто, кроме меня и моей жены, ничего не знает о вас… значит, наши интересы совпадают… не так ли, Сэгава-сан? — Он продолжал несколько другим тоном: — Вам, конечно, известно, что скоро выборы. На время мне крайне нужна ваша помощь. Если вы не прислушаетесь к тому, что я вам говорю, мы с вами падём жертвой друг друга. Ха-ха-ха! Нет, нет, я вовсе не требую вашей крови. Но всё же я пришёл к вам вот с таким решением…

В эту минуту на лестнице раздались шаги, и Такаянаги осёкся. Снизу донёсся голос Кэсадзи: «Сэгава-сэнсэй, к вам гость». Усимацу встал и раздвинул перегородку; перед ним, улыбаясь, стоял его приятель Гинноскэ.

— А, Цутия-кун? — воскликнул Усимацу и невольно перевёл дух.

Гинноскэ слегка поклонился Такаянаги, но не обратил внимания на натянутое выражение лица у хозяина и гостя, решив про себя со свойственной ему поспешностью: «Вероятно, у них какие-то дела».

— Слышал, что ты вернулся вчера, — заговорил Гинноскэ дружески. Как всегда, он был жизнерадостен. Его свежее, розовощёкое лицо так и сияло. Может быть, таким его делала надежда в скором времени распроститься с теперешней службой и стать ассистентом в агрономическом институте. Странное дело, его коротко остриженные волосы, казалось, сейчас придавали ему какую-то солидность, делали похожим на молодого учёного. И хотя ничто не изменило их дружеских отношений, всё же Усимацу казалось, будто Гинноскэ стал на ступень выше его, и ему было как-то не по себе.

А Гинноскэ горячо и сердечно выразил Усимацу сочувствие. Такаянаги молча слушал их разговор, дымя папиросой.

— Спасибо тебе за всё, что ты сделал для меня во время моего отсутствия, — сказал Усимацу, подбадривая сам себя. — Ты, кажется, вёл все мои уроки.

— Да, кое-как справился. Совмещать занятия в двух классах не так-то легко. — Гинноскэ засмеялся. — Ну, а ты как?

— Что ты хочешь сказать?

— У тебя ведь траур, ты можешь взять четыре недели отпуска.

— Нет, так не пойдёт. Для школы это неудобно. И самое главное — для тебя затруднительно.

— Ничего, обо мне не беспокойся.

— Завтра понедельник. Завтра и пойду в школу. Ну, Цутия-кун, твои мечты, кажется, осуществились. Я очень обрадовался, когда получил от тебя письмо. Не думал, что ты так скоро продвинешься.

— Да… — Гинноскэ счастливо улыбнулся. — Мне повезло.

— Да, тебе повезло. — Радуясь удаче товарища, Усимацу вместе с тем как будто подумал о чём-то своём и, поникнув, спросил: — А приказ об увольнении уже отдан?

— Нет ещё. Ведь существует обязательный срок службы: сразу просто так не отпустят. Правда, в префектуральном управлении вошли в моё положение: разрешили внести меньше ста иен.

— Меньше ста иен?

— Если бы мне пришлось уплатить все издержки за обучение, то было бы худо. Хорошо, что мне сделали такую скидку. Я сейчас же написал отцу и попросил его помочь мне. Он, знаешь, очень рад и, кажется, сам поедет в Нагано. Я со дня на день жду от него известий. Остаётся нам побыть с тобой в Иияме только месяц!

Гинноскэ посмотрел на Усимацу. Усимацу тяжело вздохнул.

— Да, теперь о другом, — снова заговорил Гинноскэ. — Твой любимый Иноко-сэнсэй, говорят, сейчас в Синано. Я вчера читал в газете.

— В газете? — Усимацу весь вспыхнул.

— Да, в «Синано-Майнити». Говорили, он тяжело болен, а он, оказывается, полон энергии.

Едва услышав имя Рэнтаро, Такаянаги кинул острый взгляд на Гинноскэ. Усимацу молчал.

— Да, с этим «этa» шутить нельзя! — безо всякой задней мысли продолжал Гинноскэ. — Его идеи, может быть, и носят на себе печать болезненности, но его мужество в борьбе восхищает меня. Возможно, все чахоточные таковы. Говорят, его речи производят очень сильное впечатление. Только пусть Сэгава-кун не слушает его, а то опять вернётся прежняя болезнь.

— Не говори глупостей!

Гинноскэ, закинув голову, громко расхохотался.

Внезапно Усимацу замолчал. Он стоял недвижимо, словно теряя сознание. Словно всё внутри у него вдруг онемело.

«Что с ним? У Сэгавы-куна, видно, по-прежнему здоровье не в порядке», — подумал Гинноскэ. Некоторое время все трое сохраняли молчание. Усимацу пришёл в себя, услышав слова Гинноскэ: «Ну, мне пора».

— Погоди немного, — спохватился он и повторил ещё раз: — Погоди немного.

— Нет, в другой раз.

И Гинноскэ ушёл.

— Сейчас шёл разговор о господине Иноко… — сказал Такаянаги, стряхивая пепел с папиросы. — Сэгава-сан дружен с ним?

— Нет… — слегка запинаясь, отвечал Усимацу. — Я этого не могу сказать.

— Но вы к нему имеете какое-то отношение?

— Никакого отношения я к нему не имею.

— Разве?

— Да ведь я же сказал, что никакого отношения не имею. Никакой дружбы между нами нет.

— Раз вы это утверждаете, значит, так и есть, хотя… Этот господин действует заодно с Итимурой-куном. Что у них общего? Собственно, об этом-то я и хотел разузнать у вас, если вам что-нибудь известно…

— Я ничего не знаю.

— Адвокат Итимура большой пройдоха. На словах распинается за этого Иноко, а на деле просто хочет использовать его в своих целях и вертеть им, как ему заблагорассудится. Когда он начинает говорить о всяких возвышенных вещах, меня просто смех разбирает. Ведь все наши политики занимаются грязным ремеслом. Да, кто не знаком с политической деятельностью, тому не понять её отвратительной закулисной стороны.

Такаянаги вздохнул и продолжал:

— Я вовсе не собираюсь посвятить всю свою жизнь политике. Наоборот, я хочу как можно скорей выбраться из неё. Подготовлен я к этой деятельности плохо, систематического образования, как у вас, у меня нет. Но я хочу в борьбе за существование во что бы то ни стало одержать верх. Поэтому я не могу идти обычным путём. Может быть, моя карьера вам представляется блестящей. И в самом деле, внешне всё выглядит именно так. Но вряд ли есть ещё одна такая сфера деятельности, где при столь блестящей лицевой стороне была бы такая мрачная изнанка! Другое дело — люди состоятельные, которые говорят себе: «Поразвлекусь-ка немного политикой». Но тем, кто, подобно мне, с юношеских лет увлёкся политической борьбой, не остаётся ничего иного, как продолжать её. Для многих нынешних политических деятелей политика — это способ заработать на жизнь. Мне не хотелось бы говорить вам о моих делах… вы мне можете не поверить… но, честное слово… у меня теперь нет другой возможности просуществовать, кроме как став депутатом. Что поделаешь, факт остаётся фактом. Если я провалюсь на выборах, я окажусь в безвыходном положении. Мне во что бы то ни стало нужна ваша помощь. Поэтому я обращаюсь к вам с покорнейшей просьбой: не рассказывать никому о моей жене. За это я о вас… вот, собственно, что я и хотел сказать: не говорить друг о друге… Прошу вас, спасите меня! Поймите меня! Поймите меня! Сэгава-сан, от этого зависит моя жизнь.

Такаянаги слегка привстал и, низко склонившись, упёрся руками в циновку. Он простёрся перед Усимацу, как молящая о жалости собака.

Усимацу слегка побледнел.

— Право, вы делаете произвольные выводы…

— Нет, я прошу вас непременно помочь мне!

— Выслушайте, что я вам скажу. Я, право, не могу понять вашей просьбы. Ведь мне совершенно незачем кому бы то ни было рассказывать о вас. Я не имею к вам никакого отношения.

— Нет, имеете…

— Я не могу с вами согласиться. Мне нечем вам помочь и мне не требуется ваша помощь.

— Значит…

— Что «значит»?

— Тогда как лее вы намерены поступить?

— Никаких особых действий я не собираюсь предпринимать. Мы с вами не имеем друг к другу никакого отношения — только и всего.

— Никакого отношения?

— Я, например, не помню, чтобы когда-либо мне случалось говорить с кем-нибудь о вас, думаю, что и впредь в этом не возникнет необходимости. Я не люблю перемывать чужие косточки, тем более, что только сегодня с вами познакомился.

— Конечно, вам, может быть, незачем говорить обо мне. И мне тоже незачем говорить о вас. Но такая постановка вопроса, право же, не удовлетворяет меня. Я пришёл к вам именно затем, чтобы поговорить с вами поподробнее и, если понадобится, сделать для вас всё, что в моих силах. Право, вам это не помешает.

— Я очень благодарен вам за любезное предложение, но я не могу его принять.

— Неужели после всего сказанного вы так ни о чём и не догадываетесь?

— Вы заблуждаетесь…

— Я заблуждаюсь! Почему вы так думаете?

— Потому что я ничего не знаю о том, что вас беспокоит.

— Если вы так утверждаете, тогда нам не о чем говорить. Но, по-моему, нам всё же есть что обсудить. У нас, повторяю, взаимные интересы. Сэгава-сан, я позволю себе ещё раз зайти к вам и прошу, обдумайте всё, что я вам сказал.

Глава XIV

В понедельник утром директор пришёл в школу рано. Комнату рядом с приёмной он превратил в свой кабинет и каждый день до начала занятий затворялся в нём. Он делал это отчасти для подготовки к делам, отчасти для того, чтобы оградить себя от жалоб учителей и не дышать табачным дымом. Как раз в этот день впервые после длительного отсутствия явился на службу и Усимацу. Увидев его в коридоре, директор поговорил с ним, расспросил о похоронах и тут же заперся в своём кабинете.

Вскоре раздался стук в дверь. По стуку директор сразу же узнал Бумпэя. Он каждое утро выслушивал от своего любимца секретные донесения. Случайные признания учителей, сплетни учительниц, надоедливые пререкания и завистливые толки о распределении часов занятий и жалованья — всё, что происходило в школе, становилось немедленно известно директору. «Должно быть, сегодня у него опять какая-нибудь новость», — подумал директор, впуская Бумпэя в кабинет. Довольно скоро зашёл разговор об Усимацу.

— Кацуно-кун, — директор понизил голос. — Это очень интересно… то, что ты сейчас сказал… ты прознал что-то относительно Сэгавы-куна?

— Да. — Бумпэй улыбнулся.

— Право, мне трудно тебя понять. Ты всё ходишь вокруг да около.

— Нельзя же, господин директор, неосмотрительно разглашать вещи, которые способны изменить всю жизнь человека.

— Ого, способны изменить всю жизнь?

— Если допустить то, что я слышал, — факт, и если это станет известно в городе, Сэгава-кун, пожалуй, больше не сможет оставаться в школе. Не только не сможет оставаться в школе, но, возможно, будет вообще изгнан из общества и никогда уже не выбьется в люди.

— Что? Не сможет оставаться в школе, будет изгнан из общества? Это ужасно! Это равносильно смертному приговору.

— Да, почти что так. Правда, я самолично не мог удостовериться, правда ли то, что я слышал, но если сопоставить разные факты, то… гм…

— Что означает твоё «гм». Что ты узнал? Говори же!

— Только, господин директор, имейте в виду: если станет известно, что всё исходит от меня, я окажусь в неловком положении.

— Почему?

— Да потому, что подумают, будто я разгласил всё это нарочно, желая занять его место. Мне это будет очень неприятно. У меня вовсе нет никаких честолюбивых замыслов… я рассказываю вам то, что слышал, вовсе не затем, чтобы скомпрометировать Сэгаву-куна.

— Понимаю. Ты напрасно беспокоишься, ведь ты же сам узнал от кого-то другого… видишь?

Бумпэй улыбнулся с загадочным видом; чем более многозначительной была его улыбка, тем большее нетерпение обуревало директора.

Директор подставил Бумпэю ухо, и тот что-то ему шепнул. Директор сразу же изменился в лице, но не успел ничего сказать, так как раздался стук в дверь. Бумпэй быстро отскочил от директора и встал у окна. Дверь отворилась, и на пороге появился Усимацу. Не зная, входить ему или нет, он переминался с ноги на ногу. А тревожный взгляд его как будто говорил: «О чём они сейчас говорили, эти двое?»

— Господин директор! — заговорил он спокойным тоном, — что, если бы сегодня мы начали уроки попозже?

— А разве ученики ещё не собрались? — Директор посмотрел на свои карманные часы.

— Пока нет, что-то запаздывают. Ведь сегодня такой снег…

— Но уже пора. Соберутся или не соберутся, порядок — прежде всего. Пожалуйста, вели служителю давать звонок.

Такого размагниченного состояния, как в это утро, Усимацу никогда прежде не испытывал. Утром он одевался как в полусне. И потом, когда, захватив коробку с завтраком, вручённую ему женой настоятеля, он снова после долгого перерыва шёл по засыпанной снегом дороге в школу, и когда выслушивал соболезнования коллег, и когда, окружённый учениками своего класса, отвечал на их расспросы, — это полусонное состояние его не покидало. И даже во время занятий он то и дело терял интерес к происходящему у него на глазах и автоматически объяснял новый материал или отвечал на вопросы учеников. Как раз в этот день он был дежурным во время перемен. Каждый раз, когда раздавался звонок, возвещавший конец урока, девочки и мальчики со всех сторон обступали Усимацу и наперебой пытались завладеть его вниманием. Однако о чём они его спрашивали и что он им отвечал, Усимацу совершенно не помнил. Как во сне, бродил он по коридору, глядя на резвящихся ребят.

Он помнил, что к нему подошёл Гинноскэ и сказал:

— Сэгава-кун, что-то ты плохо выглядишь.

Никакие другие разговоры у него не сохранились в памяти.

Он не мог забыть только одно: что захватил с собой из дома вещь, предназначавшуюся Сёго. Во время большой перемены ученики и старшего и младшего отделений носились по коридорам, а кое-кто даже выбежал на спортивную площадку и играл в снежки. В аудитории четвёртого класса как раз никого не было, и Усимацу пошёл туда с Сёго; достав из кармана пакетик, завёрнутый в газету, он сказал:

— Я привёз тебе маленький подарок. Это записная книжка. Развернёшь и посмотришь дома. Хорошо? В школе не разворачивай… это тебе.

Усимацу думал, что он увидит на лице мальчика удивление и радость. Но, вопреки его ожиданиям, Сёго смотрел округлившимися глазами то на Усимацу, то на завёрнутый в газету пакет и не брал подарка. На лице его было написано недоумение: почему ему дарят такую вещь? Ужасно странно!

— Нет, спасибо, мне не нужно, — повторил он несколько раз, отказываясь взять подарок.

— Как же так? — не сводя глаз с Сёго, Усимацу сказал: — Раз тебе дарят, надо брать.

— Спасибо! — снова отказался Сёго.

— Слушай, это нехорошо. Ведь я привёз это специально для тебя.

— Мама будет браниться.

— Мама? Ну, как можно! Я тебе делаю подарок, а она будет браниться… Я дружен с твоим отцом, да и сестре твоей обязан, мне давно уже хотелось подарить тебе что-нибудь. Послушай, это хорошая записная книжка, с европейским алфавитом, линованная. Не отказывайся, возьми её… будешь записывать сюда свои сочинения и всё, что тебе только захочется.

С этими словами он сунул пакетик Сёго. Заслышав чьи-то шаги, Усимацу поспешно вышел из класса.

В конце коридора, у лестницы, ведущей на второй этаж, ученики бывали редко. В то время, как Усимацу наблюдал за порядком, в этом тихом уголке коридора уединились директор и Бумпэй; прислонившись к стене, они разговаривали.

— От кого же ты слышал про Сэгаву-куна? — допытывался директор.

— Просто невероятно, от кого, — засмеялся Бумпэй, — поистине удивительно…

— Не могу догадаться…

— Этот человек меня предупредил: поскольку речь идёт о чести, он просит никому не называть его имени. А я думаю, человек, который может стать депутатом, не будет бросать слова на ветер.

— Депутатом?

— Да, да.

— Неужели тот самый кандидат, который на днях прибыл с молодой женой?

— Он самый.

— В таком случае, он, вероятно, слышал всё это где-нибудь во время поездки по своему округу. Да, из дурного никогда ничего хорошего не выйдет, рано или поздно всё откроется. — Директор вздохнул. — Но я поражён! Мне и во сне не могло присниться, что Сэгава-кун — «этa»!

— Я тоже никак не ожидал.

— Посмотри на его наружность. Кожа, сложение — ничто не выдаёт низкого происхождения, не правда ли?

— Этим-то он всех и ввёл в заблуждение.

— И всё же я не понимаю! Глядя на него, никогда не подумаешь.

— Ничто так не обманчиво, как наружность. Ну, а его характер?

— Да и по характеру этого о нём не скажешь.

— А разве вы сами, господин директор, не находили странным его поведение, его разговоры? Присмотритесь внимательней к этому Сэгаве Усимацу и вы заметите, какой у него подозрительный взгляд.

— Подозрительность — ещё не доказательство, что он «этa».

— А вот послушайте. Сэгава-кун раньше жил в пансионе на улице Такадзё. Из этого пансиона выгнали одного богатого «этa»… И вот Сэгава-кун вдруг сразу же переезжает в Рэнгэдзи. Разве это не странно?

— Да, странновато.

— А его отношения с Иноко Рэнтаро? Разве помимо этого болезненного мыслителя мало писателей, которыми можно было бы увлечься? Сколько шума поднимает он вокруг всего, что пишет этот «этa». Он слишком пристрастен к нему, это вовсе не похоже на обычный читательский интерес.

— Это верно.

— Я ещё не говорил господину директору: недалеко от Коморо, в городке Йора, живёт мой дядя. На окраине этого городка есть речка Дзяхори, а за нею посёлок «этa». Так вот, по словам дяди, у всех жителей этого посёлка одинаковая фамилия: Сэгава.

— Неужели?

— Однако до сих пор жителей этого посёлка не зовут по фамилии. Ведь они всего-навсего «этa», так их и кличут просто по имени. Вероятно, до Мэйдзи у них вовсе не было фамилий. А когда они получили гражданские права, они всей деревней стали зваться Сэгава.

— Постой, Сэгава-кун не из Коморо. Он из Нэцу в Тиисагате.

— Это ничего не значит. Как ни верти, фамилия Сэгава и Такахаси очень распространены среди этой братии. Это я узнал от дяди.

— Теперь и я кое-что припоминаю. Однако послушай, если всё действительно так, как ты говоришь, как же могло случиться, что до сих пор это никак не обнаружилось? Наверняка бы уже давным-давно дознались. Ещё в семинарии.

— Возможно, но на то он и есть Сэгава-кун. Так долго морочить людей может только очень ловкий человек.

Директор вздохнул:

— А я-то ничего не знал! Правда, мне его поведение всегда казалось странным. Ведь не будет же человек просто так, без всякого повода, ходить постоянно погруженный в какие-то свои мысли.

Прозвучал звонок. Собеседники направились в другой конец коридора. Закончилась большая перемена, мальчики и девочки, стуча сандалиями, разбегались по своим классам. Усимацу шёл в окружении толпы учеников, то и дело оглядываясь назад.

— Кацуно-кун, — сказал директор, провожая Усимацу взглядом. — Да ты, кажется, прав. Попытаемся ещё что-нибудь разузнать о его тайне.

— Только прошу вас, господин директор, — с особым ударением сказал Бумпэй, — ни в коем случае не говорите никому, что эти сведения исходят от кандидата в парламент. Иначе я окажусь в очень неловком положении.

— Разумеется.

В тот день последним уроком был урок пения. Учитель пения принял от Усимацу его учеников и повёл их шеренгами в свой класс. У Усимацу был час свободного времени. Вспомнив вчерашнее упоминание Гинноскэ о заметке в газете, касающейся Рэнтаро, он поспешил в приёмную, где всегда можно было почитать свежие газеты. Войдя в приёмную, он увидел на столе ещё не подшитые, разрозненные листы позавчерашнего номера «Синано майнити» и без труда отыскал в конце второй страницы заметку о Рэнтаро. Сердце его забилось от волнения.

«Где бы мне прочитать заметку? — подумал он прежде всего. — Здесь, в приёмной? Нельзя, сюда в любую минуту могут войти. В классе? В комнате служителя? Нет, и туда может войти кто-нибудь. — Сунув газетный лист за пазуху, он вышел из приёмной. — Пойду в зал, наверх», — решил он и стал, ступая как можно тише, подниматься по лестнице, ведущей на второй этаж.

Он вошёл в тот самый зал, где проходила праздничная церемония в день рождения императора; обычно сюда никто не заходил, и здесь всегда в строгом порядке стояли длинные скамьи. Усимацу думал, что в этом зале он будет в большей безопасности, чем где бы то ни было в другом месте. Присев на скамейку, он вынул из-за пазухи газету и стал читать, как вдруг ему вспомнились слова, сказанные им Такаянаги: «Я с ним не дружу, я не имею к нему никакого отношения, я ничего о нём не знаю». Он покривил тогда душой и отрёкся от Рэнтаро, которого считал своим учителем и покровителем. «Учитель, простите», — прошептал он и снова углубился в чтение.

Смутные страхи опять завладели душой Усимацу, и, даже читая заметку о Рэнтаро, он думал только о себе, о своей жизни. Перебирая в уме события последних дней, Усимацу понял, что он попал в трудное положение. Если он немедленно не предпримет каких-нибудь шагов… да, нужно что-то придумать.

«Но что же мне делать?» — задавая себе этот вопрос, Усимацу не находил ответа и приходил в ещё большую растерянность.

— Сэгава-кун, что ты читаешь? — внезапно послышался за спиной чей-то голос. Усимацу весь переменился в лице. Оглянувшись, он увидел директора, который незаметно приблизился к нему и теперь смотрел на него испытующим взглядом.

— Газету, — ответил Усимацу, постаравшись принять безразличный вид.

— Газету? — Директор удивлённо посмотрел на Усимацу. — Есть что-нибудь интересное?

— Нет, ничего особенного.

Некоторое время оба молчали. Директор отошёл к окну и стал смотреть на двор.

— Ну и погодка, а, Сэгава-кун?..

— Да…

Обменявшись всего несколькими фразами, они вместе вышли из зала. Пока они спускались по лестнице, Усимацу было не по себе, его охватило неизъяснимое беспокойство. Может быть, это только неосновательное подозрение, но, право, отношение директора к нему явно переменилось. Он стал заметно холоден. Нет, не только это: казалось, будто он своим противным носом вынюхивает тайну Усимацу. Усимацу с присущей ему мнительностью стал строить всякие догадки, и ему было просто невмоготу идти рядом с директором. Переступая со ступеньки на ступеньку, директор иногда невольно касался его плечом, и тогда по всему телу Усимацу пробегала холодная дрожь.

Тем временем по школе разнёсся звонок, возвещавший окончание занятий. Двери классов одна за другой распахнулись, и оттуда, толкая друг друга, выбежали ученики: через мгновение они заполнили весь коридор. Усимацу поспешил смешаться с их толпой. По засыпанной снегом дороге ученики направлялись домой. Их лица выражали детскую гордость: они — школьники. Одни шли, размахивая коробками для завтрака, другие — водрузив узелки с учебными принадлежностями себе на голову. Со счётами под мышкой, с сандалиями в руках, они весело болтали, свистели и пели; их гомон смешивался с лаем собак и разносился далеко вокруг. Некоторые девчушки, сбросив гэта, бежали босиком. Вслед за учениками вышел за ворота школы и Усимацу. Он был полон тревоги и страха. Один только вид беззаботной детворы вызывал у него страдание.

— Сёго-сан, ты домой? — крикнул Усимацу.

— Да, — засмеялся Сёго. — А потом пойду в Рэнгэдзи, сестра велела мне прийти сегодня.

«Да, ведь сегодня проповедь», — вспомнил Усимацу. Несколько минут он стоял, провожая ласковым взглядом удаляющуюся фигурку Сёго. Перед ним простиралась заснеженная улица, по которой озабоченно сновали взад и вперёд люди. Вдруг всё завертелось у него перед глазами, и он почувствовал, что вот-вот упадёт. Потом ему почудилось, будто кто-то нагоняет его и того гляди схватит его, ему даже послышалось: «Ах ты, паршивый тёри![29] Тёри — презрительная кличка «этa».» — Он опасливо оглянулся. И никого не увидел. «Да никого и не может быть!» — сам себя подбадривал Усимацу.

Глава XV

Усимацу казалось, что яростная и несокрушимая сила общества постепенно всё неотвратимее надвигается на него. Вернувшись из школы и поднявшись к себе в мезонин, Усимацу сбросил с себя хаори и хакама и повалился на циновку. Единственное, на что он был способен, — это вволю предаться отчаянию. Он лежал неподвижно, без сна и без мыслей, словно ничего не сознавая. Потом приподнялся и медленно обвёл взглядом комнату.

Снизу доносились обрывки разговора и весёлый смех. Не стараясь прислушиваться, он, тем не менее, различил голоса: похоже, опять явился Бумпэй и развлекает собравшихся. Снова раздался взрыв смеха. Видимо, уже пришёл и Сёго. Иногда он отчётливо слышал молодой женский голос… «А, это Осио!» — Так, настороженно прислушиваясь, Усимацу стал прохаживаться из угла в угол по комнате.

— Учитель! — вдруг прозвучало совсем рядом, и в комнату вошёл Сёго.

Он пришёл сообщить, что внизу готовят чай, и узнать, не сойдёт ли и Усимацу поболтать со всеми. Там окусама и Осио, и даже Сё-дурак пришёл. Рассказывают такие смешные истории, что все катаются со смеху, а кое-кто даже смеётся до слёз.

— И Кацуно-сэнсэй пришёл, — добавил Сёго.

— А! Кацуно-кун тоже там? — улыбаясь, спросил Усимацу. На мгновение, словно вынырнув со дна души, на лице у него появилось выражение ненависти. Правда, оно сейчас же исчезло.

— Идёмте поскорей!

— Иди, я сейчас приду.

Однако Усимацу совсем не хотелось никуда идти. Бросив на ходу: «Поскорей!» — Сёго побежал вниз.

Опять оттуда донёсся весёлый смех. Это нижняя комната… Усимацу живо представил себе, кто там сидит в какой позе. Наверно, окусама, у которой на сердце какая-то тяжесть, нарочно, чтобы отвлечься, напускает на себя весёлый вид и заливается своим по-мужски громким смехом. Осио, по обыкновению, то входит, то выходит из комнаты, вот сейчас принесла чайный прибор, а теперь разливает чай и всех угощает. А может быть, сидя возле окусамы, она слушает разговоры и молча улыбается. А Бумпэй, наверно, снисходительно взирает на всех и противно кичится, сознавая себя здесь единственным мужчиной среди женщин и детей. Мало того, он, несомненно, ещё и прохаживается на чей-нибудь счёт… ах, такой человек не может ни у кого вызвать зависти, вот разве что его происхождение!

Жажда наслаждения жизнью волной взмыла в душе Усимацу. Чем больше он думал о жалкой участи своих несчастных сородичей, которых презирали и даже не считали за людей, тем сильней его охватывала жалость к своей молодости.

За ним опять пришёл Сёго.

— Почему же вы не идёте, учитель?

Усимацу хотелось избавиться от его простодушных приставаний, поэтому он решил повести мальчика в храм. Выйдя из комнаты и спустившись по лестнице, они попали в ту часть коридора, которая соединяла жилые помещения с храмом. Другое ответвление коридора, огибавшее здание со стороны заднего двора, проходило мимо нижней общей комнаты, где ораторствовал Бумпэй. Таким образом, Усимацу обошёл общую комнату стороной.

Вдоль всего коридора справа были расположены кельи, сквозь сёдзи были слышны голоса их обитателей. Здание храма было огромным и такой сложной планировки, что разобрать, где находятся жилые помещения и сколько здесь постояльцев, оказывалось практически невозможно. Обычно большинство его мрачных, ветхих помещений пустовало. И сейчас, шагая с Сёго по узкому, длинному коридору, Усимацу остро ощущал дух разрушения и упадка. Стены потемнели, столбы закоптились, краски на старинной картине, украшавшей большую деревянную дверь, облупились.

Когда они подошли к тому месту, где два коридора соединялись, оба почувствовали, что кто-то идёт за ними следом. Усимацу оглянулся, а за ним и Сёго. Это была Осио. Поравнявшись с ними, она залилась румянцем.

— Учитель, — её ясные глаза сияли, — я слышала, брат получил от вас такой прекрасный подарок. — При этом она радостно улыбалась.

В эту минуту послышался голос окусамы, она звала Осио. Девушка испуганно прислушалась.

— Слышишь, это тебя зовут! — сказал Сёго, взглянув на сестру.

Опять послышался голос окусамы. Усимацу проводил взглядом торопливо удалявшуюся фигурку Осио, потом открыл дверь и вошёл с Сёго внутрь храма.

О священная тишина! Кажется, будто бродишь среди древних руин. Кроме отсчитывающего секунды маятника часов, висевших на круглой, покрытой лаком колонне, под этим высоким тёмным потолком не было слышно ни единого звука. Казалось, здесь притаилось гнетущее душу безмолвие. Всё, что схватывал взгляд, — потемневшие от времени золочёные буддийские алтари, безжизненные искусственные лотосы, изображения небесных дев на стенах, будоражащих воображение людей, — всё без слов говорило о славе и упадке прошлых времён. Усимацу с Сёго прошли вглубь, во внутреннюю часть храма, и стали осматривать изображения древних святых в полутёмном алтаре.

— Сёго-сан, — сказал Усимацу, глядя на профиль мальчика, — кого ты больше любишь — отца или мать?

Сёго не отвечал.

— Давай я попробую угадать, — смеясь, продолжал Усимацу. — Вероятно, отца?

— Нет.

— Не отца?

— Ведь отец только и знает, что пьёт…

— Тогда кого же ты любишь?

— Сестру.

— Сестру? Вот как, значит, ты больше всех любишь сестру?

— Я сестре всё рассказываю, даже то, чего и отцу, и матери не расскажу. — Сёго засмеялся.

В небольшом северном приделе висела картина, изображающая нирвану. Эти священные картины можно встретить в обычных храмах, они большей частью бывают копией с копии: искажённая композиция, нелепый колорит, не имеющий ничего общего с природой тропиков пейзаж, — и, как правило, в них нет ничего примечательного. Нирвана в этом храме была написана по обычному шаблону, но, видимо, кистью водила рука талантливого художника, поэтому по сравнению с другими картинами эта казалась довольно живой. В ней была какая-то пленящая сердце безыскусственная реальность, затмевавшая заключённый в ней религиозный сюжет. Не было ничего удивительного в том, что Сёго с детской наивностью даже при виде изображения мучений птиц и зверей не удивлялся, а разглядывал их, словно иллюстрации к сказкам. Глядя на смерть Шакьямуни, простодушный мальчик даже засмеялся.

— Тебе, Сёго-сан, верно, ещё не случалось думать о смерти? — сказал, вздохнув, Усимацу.

Сёго поднял глаза на Усимацу.

— Мне?

— Да, тебе.

— Нет, не случалось!

— Конечно, в твоём возрасте не приходится думать о таких вещах.

— А что… — вспомнив что-то, засмеялся Сёго, — сестра Осио часто об этом говорит.

— Сестра? — Усимацу кинул на него загоревшийся взгляд.

— Да, иногда она говорит странные вещи: «Я хочу умереть, я хочу пойти куда-нибудь, где никого нет, и громко плакать», — с чего бы это?

Сёго склонил голову набок и сложил губы, словно собираясь свистнуть.

Вскоре Сёго ушёл, и Усимацу остался один. Сразу же в храме воцарилась тишина, казалось, полное символического значения убранство погрузилось в ещё более глубокое безмолвие. Всё здесь: и бронзовые курильницы, и подставки с искусственными цветами, и кадильницы, — даже эти безмолвные предметы как будто предались созерцанию, и тускло блестевшая на алтаре статуя богини Каннон казалась воплощением не милосердия, а, скорей, молчания. Усимацу прохаживался взад-вперёд между круглыми колоннами, думая об Осио. В этом тихом, отделённом от всего мира месте она казалась ему цветком, расцветшим на развалинах. Кровь кипела в нём и, обуреваемый сладостными мыслями, он непрестанно шептал про себя:

— Осио-сан, Осио-сан!

Незаметно стемнело. В передней стороне главного зала сквозь сёдзи слабо просвечивал голубоватый сумеречный свет, а на циновках вытянулись длинные тени колонн. Утомительный, тягостный зимний день близился к концу. Послышались шаги, и в храм вошли настоятель и молодой бонза, оба в белых одеждах. В глубине зала зажгли шесть свечей. Наискосок от алтаря, в углу у золочёной колонны, сложив на груди руки, присел на ступеньку настоятель. А ступенькой ниже, у противоположной стены, сел молодой бонза. Зазвучали торжественные удары гонга. А вслед за ними и пение.

Вечерняя служба началась.

О, какие грустные, грустные сумерки! Прислонившись головой к колонне, в боковом северном приделе, Усимацу закрыл глаза и глубоко-глубоко задумался. «Что, если Осио узнает о моём происхождении…» — думал он, сознавая всю горечь существования «этa». Смутные мысли о смерти соседствовали с чувством нежности, наполнявшим его душу. Он думал о том, что уже сейчас, в пору цветущей юности, ему приходится испытывать неведомые другим жизненные страдания, и одна только мысль об этом была для него мучительной. Струившийся в прохладном воздухе дым благовоний придавал большую остроту этой грустной прелести: навевал какое-то не поддающееся определению чувство, какую-то смутную печаль. Вдруг голоса бонз замолкли. Усимацу очнулся: кончилось чтение сутр, и началось возглашение имени Будды. Потом настоятель с чётками в руках отделился от колонны и принялся громко нараспев читать наставление, завещанное основоположником секты. Молодой бонза оставался на прежнем месте. Усимацу всё стоял и стоял… пока наставление не было прочитано до конца… пока молодой бонза не встал, почтительно подняв свиток над головой… пока наконец одна за другой не погасли свечи.

После ужина все обитатели Рэнгэдзи занялись приготовлениями к проповеди. По издавна заведённому обычаю, достали множество больших фонарей с гербами. Молодой бонза, Сё-дурак и служанка зажигали их и относили в храм.

Постепенно стал собираться народ, желавший послушать проповедь. Само собой разумеется, тут были прихожане храма; узнав, что вечером состоится проповедь, они поспешили сюда, зазывая один другого. И это были не только доживавшие свой век старики и старухи; послушать проповедь пришли и занятые, деловые люди. И уже по одному этому было видно, как прочно ещё держатся в Иияме старинные религиозные обычаи и вера. Даже в обыденных разговорах нередко употреблялись известные изречения и образные выражения из Священного писания. Девушки с чётками в красивых мешочках, которые они прятали за пазухой, тоже вереницей тянулись к Рэнгэдзи.

Для Усимацу это был самый приятный и самый печальный вечер за всё время жизни в храме. О, с каким душевным волнением он предвкушал радость слушания проповеди вместе с Осио! И в этот вечер мысль о его принадлежности к «этa» была для него мучительна, как никогда раньше.

Окусама, Осио и Сёго уже вошли в храм, и все трое стали в углу северного придела. Всюду, и в средней, и в южной части храма, молящиеся обменивались приветствиями, переговаривались между собой… голоса их, хотя и приглушённые, звучали оживлённо и весело. Забавно было наблюдать, как Сё-дурак, нарядившись в своё лучшее, аккуратно расправленное по складкам хаори, прохаживается среди молящихся, стараясь обратить на себя всеобщее внимание. Взглянув на его напыщенный вид, засмеялась окусама, а за нею и Осио. Усимацу сидел у стены, возле которой выставлены были дощечки с фамилиями жертвователей на «вечное служение» и суммой их пожертвований; совсем близко стояла и Осио; он улавливал нежный аромат, исходящий от её волос. Лучи фонарей ярко прорезали темноту храма, и при их свете профиль девушки казался ещё более юным. «Какой у неё трогательный вид, когда она стоит вот так, по-сестрински обнимая Сёго, и улыбается», — думал Усимацу, и каждый раз, когда он на неё взглядывал, его заливала волна радости.

До начала проповеди ещё оставалось немного времени. Пришёл Бумпэй. Он сначала поздоровался с окусамой, с Осио, с Сёго, и только потом с Усимацу. «Ах, и этот противный тип явился», — мысленно произнёс Усимацу, и все его грёзы мгновенно рассеялись. Он снова вернулся к действительности; когда же Усимацу вдобавок увидел, как непринуждённо Бумпэй разговаривает с окусамой, как смешит Сёго и Осио, он рассердился. Бумпэй умел разговаривать с женщинами и детьми и мог всякому пустяку придать значительность. В его манере поведения было что-то располагающее, пленяющее женские сердца, он умел выказать себя намного лучшим, чем был на самом деле. Рядом с замкнутым Усимацу Бумпэй казался даже сердечным. Усимацу ни к кому не подлаживался, больше того, с Сёго он был ещё более или менее ласков, но его отношение к Осио со стороны могло показаться даже холодным.

— Сэгава-кун, что ты скажешь насчёт сегодняшнего сообщения в газете? — не без ехидства тихо спросил Бумпэй.

— Сегодняшнего сообщения? — задумчиво переспросил Усимацу, подняв на него глаза. — Я ещё не читал газеты.

— Странно! Очень странно, что ты не читал.

— Почему?

— Странно, что, так преклоняясь перед этим Иноко-сэнсэем, ты не читал сообщения о его речи. Непременно прочитай. Да и отзыв газеты представляет интерес. Про Иноко-сэнсэя там сказано, что он «лев из «синхэйминов»» … Умеют же эти газетчики сказать, не правда ли?

На устах у него одно, но что в душе? Усимацу не доверял Бумпэю. Осио внимательно прислушивалась к их разговору и переводила взгляд с одного на другого.

— Рассуждения Иноко-сэнсэя — дело особое, но энергия этого человека меня восхищает, — продолжал Бумпэй. — Когда я прочёл отчёт о его речи, мне захотелось почитать что-нибудь из его книг. Ты, кажется, хорошо с ними знаком, вот я тебя и спрашиваю: что из написанного им считается самым лучшим?

— Право, не знаю, — ответил Усимацу.

— Нет, серьёзно… Я действительно заинтересовался им. Если из «этa» выходят такие люди, как Иноко-сэнсэй, то они, несомненно, заслуживают изучения. Да и тебе самому, вероятно, по этой причине захотелось прочесть «Исповедь»? — насмешливо сказал Бумпэй. Усимацу засмеялся и ничего не ответил. Как и следовало ожидать, едва только в присутствии Осио было упомянуто слово «этa», как Усимацу изменился в лице, с трудом скрывая своё волнение. Гнев и страх, вопреки воле Усимацу, отражались на его лице. А Бумпэй сверлил его своим острым взглядом, явно не желая ничего упустить из вида. Его взгляд, казалось, говорил: «Мне жаль тебя, но, право, скрывать бессмысленно».

— Сэгава-кун, у тебя, наверно, есть какая-нибудь его книга. Дай мне почитать, всё равно что.

— Нет… у меня ничего нет.

— Нет? Не может быть! У тебя — нет? Зачем ты скрываешь? Лучше дал бы мне что-нибудь.

— Я не скрываю. Раз я говорю, что нет, значит, нет.

В эту минуту настоятель храма поднялся на возвышение, и Бумпэй с Усимацу прекратили разговор. Все присутствующие, приняв подобающий вид, приготовились слушать.

Настоятель был одних лет с женой, но как мужчина выглядел сравнительно моложавым. Когда он в своём чёрном облачении с золотыми парчовыми наплечниками появился на амвоне, он казался человеком более возвышенной духовной жизни, чем многочисленные бонзы в Саку и Тиисагате, почти ничем не отличающиеся от мирян. Черты его лица — широкий лоб, тонкий нос, слегка сдвинутые брови — не только были красивы, они выражали мягкость, доброту характера и в то же время незаурядный ум.

Первая часть проповеди состояла в притче об обезьяне. Некогда существовала учёная обезьяна; она прилежно училась и в своём учении достигла таких высот, что могла читать наизусть священные тексты; короче, она была настолько учёная, что могла бы стать наставником для других. Но, к несчастью, будучи животным, обезьяна была лишена способности к вере. А человек, пусть даже не имея таких знаний, как у этой обезьяны, обладает силой веры, и с помощью одной только этой веры даже самый простой смертный может войти в мир будд. Так-то, братья и сёстры, уразумели? Не забывайте же денно и нощно возносить благодарения за то, что вы родились людьми.

Так настоятель начал свою проповедь.

— Наму амида Буцу, наму амида Буцу…

Эти возгласы заполнили обширное помещение храма. Мужчины и женщины достали из-за пазухи кошельки и стали класть на циновку пожертвования.

Темой второй части проповеди настоятель избрал эпизод из жизни князя Мацудайры Тотоми, в далёком прошлом владевшего замком Иияма. Иияма стала оплотом буддизма именно со времён этого князя. Пламенем веры он горел ещё с юных лет. Когда князь отправился для несения службы в Эдо, он обращался ко многим людям с заветным вопросом, которых! он жаждал разрешить, но не мог: «Когда человек умирает, что с ним бывает потом?» Ни его вассалы, ни учёные конфуцианцы не могли дать ответа на этот вопрос. Он спросил о том же ректора конфуцианской академии Хаяси. Но даже ректор конфуцианской академии Хаяси — и тот не мог ответить. Тогда князь обратился к буддизму и стал учиться у одного монаха в Сибуе; свои владения он уступил племяннику, через пять лет постригся в монахи и основал монастырь в Иияме. Как поучительна история этого обращения! На трудный вопрос, разрешить который были не в силах столь многие учёные, ответить может только тот, кто верует.

Так настоятель продолжал свою проповедь.

— Наму амида Буцу, наму амида Буцу… — как дуновение ветра пронеслись по храму возгласы молящихся, и снова все стали класть монеты.

Пока шла проповедь, Усимацу не раз, забывшись, устремлял взгляд на Осио. Опасаясь привлечь внимание присутствующих, он говорил себе: «Не надо, не надо», — и всё же смотрел снова и снова и не уставал поражаться юной красоте Осио. Но что это? По её лицу тихонько катятся горячие слёзы, она то всхлипывает, то украдкой вытирает нос. Присмотревшись, Усимацу увидел, что на её прелестном личике, как тень, то появлялось, то исчезало выражение страха и горя. О чём она думает? Что чувствует? Что вспоминает? Усимацу терялся в догадках. Ему не верилось, что юное сердце могла так глубоко тронуть сегодняшняя проповедь.

Говоря по правде, настоятель читал проповедь на старинный лад, и она не могла тронуть души людей, родившихся в новое время. Манера речи, похожая на бесстрастную декламацию, беспорядочные отрывочные мысли — всё это на фоне сверкающего золотом алтаря производило впечатление театрального представления какой-то пьесы на историческую тему. Невозможно поверить, что, слушая такого рода рассказ, молодой человек мог бы так растрогаться.

Сёго, видимо, клонило ко сну; в конце концов он прислонился к сестре и свесил голову. Осио всячески старалась отогнать от него сон: то принималась его тормошить, то что-то шептала ему на ухо, но мальчик, видимо, ничего не слышал.

— Нельзя спать! Люди смотрят и смеются, — сказала она уже полусердито.

Окусама вступилась:

— Оставь его! Ведь он ещё ребёнок.

— Действительно, совсем как младенец. Что с ним поделаешь!

С этими словами Осио обняла Сёго, тот, по-видимому, ничего уже не сознавал.

В эту минуту Усимацу чуть-чуть продвинулся вперёд и встретился глазами с Осио. Она быстро перевела взор на Бумпэя, на окусаму, а потом снова взглянула на Усимацу и покраснела.

Третья часть проповеди была построена на предании о Бякуоне. Давным-давно в храме Сёдзюэн секты Дзэн в Иияме жил монах по имени Этан-дзэнси. Бякуон отправился в Иияму к этому человеку ещё тогда, когда искал «путь».[30] «Путь» — образное выражение духовного совершенства. Он намеревался обратиться к учению Дзэн. Когда Бякуон пришёл в Иияму, по долине навстречу ему пробирался человек с охапкой сухих листьев за спиной. У него была бритая голова, всклокоченная борода. Решив: это — он, Бякуон преградил ему путь и вопросил. Только после третьего раза его рвение было оценено Этаном-дзэнси. После этого Бякуон ценными днями служил ему как учителю. Но в конце концов беседы с ним даже Бякуона поставили в тупик, вернее, привели в отчаяние. «О, кто задаёт такие вопросы, тот безумец!» — так стал думать Бякуон и от избытка горя покинул эти места.

Предаваясь размышлениям, Бякуон бродил по окраинам Ииямы. Была как раз пора жатвы, он распростёрся возле груды зерна, и тут цеп крестьянина ненароком лишил сознания этого домогающегося «пути». Потом вечерняя роса попала ему в рот, он очнулся, ожил и в ту же минуту духовно прозрел. По другому преданию, Бякуон на окраине города столкнулся с продавцом масла, поскользнулся, упал — и духовно прозрел. Храм, который стоит и по сей день и носит название Дзёканъан, храм мирного созерцания, был построен, чтобы увековечить место великого прозрения Бякуона.

Это предание, по крайней мере, было молодёжи неизвестно. Затем настоятель наконец перешёл к заключению, говоря уже от себя; тут он впал в обычный проповедческий шаблон. Достигнуть «пути» собственными силами — этого не смог даже такой человек, как Бякуон. Помощь будд — вот единственное, на что следует уповать. Надо веровать. Надо следовать за теми, кто вас ведёт. И тогда самый обыкновенный человек достигнет желаемого. Надобно только одно: забыть себя и всецело предаться Будде Амида. Так настоятель закончил свою проповедь.

— Наму амида Буцу, наму амида Буцу…

Опять на циновки посыпались жертвенные монеты. Осио тоже сложила руки и вместе с окусамой произносила молитвенные заклятия, а слёзы так и катились по её нежным щекам.

Присутствующие в храме, перебирая чётки, стали расходиться. Окусама и Осио тоже поднялись и, стоя у колонны, кланялись, прощаясь с прихожанами. Опять пошёл снег. У входа в храм была толкучка. Женщины, отступив в сторону, ждали, когда схлынет толпа. Внимание Осио привлекали городские барышни, щеголявшие нарядами, видимо, стараясь не отставать от моды. Она внимательно разглядывала их и сравнивала их жизнь со своей жизнью при храме.

— Я просто поражён сегодняшней проповедью, — сказал Бумпэй, подходя к настоятелю. — История Бякуона привела меня в восхищение. Я её первый раз слышу. Особенно мне понравилось то место, когда Бякуон отправился к Этану-дзэнси: «И вот по долине навстречу ему пробирается человек с охапкой сухих листьев за спиной. У него была бритая голова, всклокоченная борода. Решив: это — он, Бякуон преградил ему путь и вопросил». Так оно и должно было быть! — забавно жестикулируя, болтал Бумпэй и все стоящие вокруг, не говоря уже о настоятеле, не могли удержаться от смеха. Тем временем прихожане разошлись. Храм опустел. Бонза и служка занялись уборкой. Сё-дурак собирал с циновок монеты.

Усимацу уже не было в храме. Он пошёл в жилые помещения проводить Сёго. В то время, когда Бумпэй рассыпался в любезностях перед окусамой и Осио, Усимацу молча гладил Сёго по головке и думал о своих, не ведомых никому печалях.

Глава XVI

Усимацу стало невмоготу ходить в школу. Однажды он не выдержал и подал заявление о невыходе на работу. В это утро он долго спал. Пробило восемь, девять, пробило и десять, а Усимацу всё ещё спал. В окно смотрело зимнее солнце, его лучи падали в комнату прямо на изголовье постели Усимацу, а он всё ещё никак не мог проснуться. Служанка Кэсадзи закончила уборку комнат, даже успела вытереть пыль. Она несколько раз подымалась в мезонин. Придёт, заглянет — Усимацу лежит утомлённый, бледный, точно с перепоя. Кругом всё разбросано: в одном углу — книги, в другом — какой-то свёрток. Казалось, всё в этой комнате пустилось по собственной воле в пляс; по беспорядку, царившему в комнате, легко можно было представить себе душевное состояние её хозяина. Когда Кэсадзи снова вошла сюда, неся кипяток, Усимацу наконец проснулся и в каком-то полузабытьи уже сидел на постели. От слишком долгого сна и упадка сил он казался ещё полусонным с выражением мучительного страдания на лице. В ответ на вопрос: «Не принести ли завтрак?» — Усимацу отмахнулся.

Служанка ушла, бормоча про себя:

— Он, кажется, плохо себя чувствует.

Стоял тоскливый, типичный северный зимний день. Маленькая муха, уцелевшая, несмотря на зиму, металась под потолком, стараясь добраться до окна. Когда Усимацу жил в пансионе на Такадзёмати, в его комнату обычно налетала уйма мух; мухи роились у самой притолоки, точно их занесло туда вместе с пылью. Они как будто торопились прожить свою короткую жизнь в предчувствии осенних ветров. Эта последняя оставшаяся в живых муха со всей ясностью напоминала о времени года. Усимацу следил за ней глазами и думал, что вот уже приближается декабрь.

Ничего не делать и предаваться одним размышлениям, когда ты полон сил и можешь работать, довольно нелегко. Образование, полученное на казённый счёт, обязывало его отслужить положенный и весьма немалый срок и постоянно следовать строгому распорядку школы. Всё это, разумеется, Усимацу знал. Знал, но у него пропала охота к работе. Ах, утренняя постель похожа на могилу, где погребён отчаявшийся человек! Усимацу опять повалился на неё и погрузился в глубокий сон.

— Сэгава-сэнсэй, к вам пришли! — послышался голос Кэсадзи.

Усимацу вздрогнул: оказалось, это Гинноскэ. Гинноскэ был не один. Вместе с ним пришёл, прямо в служебном костюме, и младший учитель из его класса. В этот день какой-то армейский капитан, объезжавший округ в целях распространения военных знаний, проводил беседу с учениками школы. В связи с этим последние уроки были отменены, и Гинноскэ с младшим учителем воспользовались свободным временем, чтобы зайти его проведать. Усимацу, приподнявшись на постели, смотрел на приятелей как в полусне.

— Ты лежи, — дружелюбно сказал Гинноскэ. На лице его отражалась искренняя забота об Усимацу. Усимацу стащил с постели белое шерстяное одеяло и закутался в него, как в ватный халат.

— Извините, что я не одет. У меня ничего страшного, так, пустяки.

— Простудились? — спросил младший учитель, внимательно глядя на Усимацу.

— Вероятно. Со вчерашнего вечера голова ужасно тяжёлая, а утром никак не мог с постели подняться, — сказал Усимацу.

— Вид у тебя и вправду неважный, — подхватил Гинноскэ. — Будь осторожен, ведь сейчас свирепствует эпидемия инфлюэнцы. Тебе хорошо бы что-нибудь выпить. Разбавь немного поджаренного мисо кипятком и выпей две-три чашки. Обычно это помогает при простуде. — Он переменил тему. — Ах да, я тебе принёс кое-что приятное, чуть не забыл — вот тебе подарок.

С этими словами он развернул платок и достал деньги — жалованье за ноябрь.

— Так как ты сегодня не пришёл, я получил за тебя, — продолжал он. — Проверь, пожалуйста, — должно быть правильно.

— Вот спасибо. — Усимацу взял вложенные в мешочек ассигнации и серебро. — Оказывается, сегодня двадцать восьмое! А я думал: ещё только двадцать седьмое.

— Хорошее дело, если, живя на жалованье, станешь забывать, какой сегодня день, — засмеялся Гинноскэ.

— Я стал таким рассеянным, — сказал Усимацу и, как бы подбадривая себя, добавил: — До конца месяца осталось совсем немного. Двадцать девятое и тридцатое, всего два дня, вот и весь ноябрь. Эх, да и год тоже на исходе. Как подумаешь — прошёл целый год… а я вот так ничего и не сделал.

— Все мы так, — горячо подхватил Гинноскэ.

— Тебе-то хорошо! Ты перейдёшь в агрономический институт, сможешь вволю заниматься своей любимой наукой.

— Кстати, насчёт моих проводов: мне сказали, что ученики хотят устроить их завтра…

— Завтра?

— Но раз ты лежишь…

— Ничего, мне уже лучше. Завтра я непременно приду.

Гинноскэ засмеялся.

— Сэгава-кун и на болезнь, и на выздоровление скор. Только что стонал, как тяжелобольной, глядь, а он уже здоров; можно подумать, что притворялся. Просто удивительно! И всегда это у тебя так. Да, недолго нам с тобой осталось болтать. Скоро распрощаемся.

— Как, ты уже уезжаешь?

У обоих был глубоко опечаленный вид. Младший учитель, который всё время курил, молча слушая их разговор, вдруг сказал:

— Сегодня в школе я слышал странную вещь: будто среди наших преподавателей скрывается «синхэймин». Говорят, и по городу уже ходит такой слух.

— Кто же пустил этот слух? — спросил Гинноскэ, обернувшись к нему.

— Этого я не знаю, — смутившись, ответил учитель. — Я думаю, это просто чья-то сплетня.

— И для сплетен есть границы. Пустить такой слух — это значит поставить всех нас в очень неприятное положение. Находятся же болтуны в нашем городе! Только и слышишь: такая-то учительница, мол, сделала так-то, а такой-то учитель этак. И откуда мог пойти такой слух? Ну, давайте переберём всех преподавателей школы! Вот УЖ чепуху несут! Разве не так, а, Сэгава-кун?

Гинноскэ взглянул на Усимацу. Тот молчал, кутаясь в белый плед.

Гинноскэ, засмеявшись, продолжал:

— Господин директор, конечно, очень неприятный своей педантичностью человек, но не его же принять за «синхэймина»! Да и среди учителей что-то никого похожего нет. Гм… правда, очень задирает нос Кацуно-кун… ну, если кого и можно бы заподозрить, то только такого, как Кацуно-кун, — снова засмеялся Гинноскэ.

— Ещё бы! — засмеялся вслед за ним младший учитель.

— Стало быть, кто же среди нас «синхэймин», как ты думаешь? — подтрунивая, сказал ему Гинноскэ. — Например, не ты ли?

— Не говори глупостей! — обиделся учитель. Гинноскэ продолжал смеяться:

— Что ж ты сразу рассердился? Я же не сказал, что это ты. Право, с тобой нельзя даже пошутить.

— Однако, — серьёзно сказал учитель, — если допустить, что это факт…

— Факт? Это совершенно невозможный факт. — Гинноскэ не хотел и слушать. — Почему? Суди сам! Учебные заведения, откуда вышли преподаватели нашей школы, в общем, хорошо известны. Одни, как ты, например, пришли сюда, окончив курсы; другие, как, например, Кацуно-кун, пришли после сдачи экзамена на право преподавания; третьи, как, например, мы с Усимацу-кун, вышли из учительской семинарии. Других у нас нет. Если допустить, что среди нас мог быть такой человек, об этом узнали бы ещё в учительской семинарии. При совместной жизни в общежитии за годы пребывания в семинарии это так или иначе выявилось бы. Те, кто сдаёт экзамены на право преподавания, тоже долгое время поддерживают тесную связь со своей школой, так что скрыть принадлежность к «этa» невозможно. О таких, как ты, и говорить нечего. Распускать такой слух — просто смешно!

— Оттого-то, — с особым ударением сказал младший учитель, — я и не утверждаю, что это факт. Я только сказал: если допустить, что это факт…

— Если? — засмеялся Гинноскэ. — Твоё «если» совершенно незачем допускать.

— Может быть, ты и прав. Но, если хоть на секунду допустить, что такая вещь действительно имеет место, понимаешь, к чему это приведёт? Мне при одной мысли об этом становится страшно.

Гинноскэ не ответил. Оба гостя не возвращались больше к этому разговору.

И всё это время Усимацу сидел как потерянный, лицо его на фоне белого одеяла казалось ещё бледней.

— А Сэгава-кун, видно, не совсем здоров, — пробормотал себе под нос Гинноскэ, спускаясь по лестнице.

Оставшись один, Усимацу некоторое время сидел неподвижно, обводя комнату растерянным взглядом, потом поднялся, убрал постель,[31] …потом поднялся, убрал постель…  — Японцы спят на полу на циновках; на день постель, т. е. тюфяк и одеяло, убирается в стенной шкаф. оделся. Вдруг как будто его осенило, он стал вытаскивать спрятанные в стенном шкафу книги. Они были воплощением духа Рэнтаро, напоены энергией и кровью сердца учителя; томик «Современные идеи и общественные низы», «Обыкновенный человек», «Труд», «Утешение бедных», а также «Исповедь». Усимацу перелистал одну за другой все книги, замазав на них свою печать. Потом он выбрал из стоявших на полочке в нише учебников по языку пять-шесть не нужных ему книг, стёр с них пыль и завернул все вместе в платок. В это время в комнату вошла Кэсадзи.

— Вы уходите? — спросила она. Усимацу, растерявшись, ничего не ответил.

— В такой холод! — Кэсадзи изумлённо смотрела на бледное лицо Усимацу. — Вы чувствовали себя так плохо, лежали, как же так?

— Нет, я сейчас хорошо себя чувствую.

— Но вы, наверно, хотите есть. Надо бы что-нибудь покушать… ведь вы с утра ничего ещё не ели.

Усимацу покачал головой и сказал, что он ничуть не голоден. Снял со стены и надел пальто, надел шляпу. Он поначалу и не собирался одеваться, но надел пальто, надел шляпу; казалось, будто им двигает какая-то машина — настолько он не сознавал, что делает. Потом часть принесённых приятелем денег он сунул в ящик стола, а часть прямо в бумажном мешочке положил в рукав кимоно.[32] …положил в рукав кимоно.  — Нижняя часть рукава кимоно служит карманом. Впрочем, это он тоже проделал механически, не сознавая, сколько оставил, а сколько захватил с собой. Взяв свёрток с книгами и старательно прикрыв его рукавом пальто, Усимацу вышел из Рэнгэдзи.

Снег покрывал и улицы и крыши домов. Навстречу Усимацу попадались рабочие в зимних камышовых шляпах, высоких плетёных гетрах, с прикрытыми сверху носками; путники, укутанные с головой в шерстяные пледы. Не раз его обгоняли сани, запряжённые то лошадьми, а то и людьми. Широкие карнизы, защищавшие дома от снега, сделали своё дело. Посредине улицы образовался высокий, выше домов, белый вал. Эта «снежная гора» была прославленной достопримечательностью Ииямы, — при виде её нетрудно было представить себе все трудности зимнего существования в этом городке. Серое небо предвещало новый снегопад, бледное солнце едва светило; картина зимнего дня повергала Усимацу в дрожь.

Усимацу не раз уже приходилось сбывать букинисту в Камимати старые журналы. К счастью, когда он вошёл, в лавке никого не было. Усимацу снял шляпу и с безразличным видом положил на прилавок свой свёрток.

— Принёс немножко книг… не возьмёте ли? — сказал он.

Хозяин по лицу Усимацу сразу всё понял; со смешком, как это делают все торговцы, он подался вперёд и придвинул к себе узелок с книгами.

— Сколько дадите… — добавил Усимацу.

Букинист развернул свёрток, просмотрел все книжки и разделил их на две части: книги по языку он отделил и тщательно перелистал, потом небрежно отложил в сторону книги Рэнтаро.

— За сколько вы намерены их уступить? — Он посмотрел на Усимацу и снова, как будто в смущении, усмехнулся.

— Лучше скажите, сколько вы дадите.

— Видите, у нас теперь торговля идёт плохо. На такие книги нет никакого спроса. Взять, конечно, можно, только за гроши. По правде говоря, вот эти английские книги только и в цене. А вот эти новинки — исключительно ради вас… — Букинист подумал: — Пожалуй, вам лучше взять их обратно.

— Раз уж я принёс… нет, не нужно этих разговоров. Если можете взять, берите.

— Только очень уж ничтожная цена им. Если вам угодно, я возьму, как вам называть цену — за каждую по отдельности? Или за все сразу?

— За все сразу.

— Крайняя цена пятьдесят пять сэн. Если вы согласны, я беру.

— Пятьдесят пять сэн? — уныло усмехнулся Усимацу.

Разумеется, он согласен, ведь ему всё равно за сколько, лишь бы продать. Теперь дело улажено. Считается, что книги не следует продавать. Усимацу тоже всегда так считал… Но сегодня он всё же принёс их сюда для продажи, — на это у него были особые причины. Он записал в счётную книгу свою фамилию и адрес и получил свои пятьдесят пять сэн. Перед уходом он на всякий случай ещё раз перелистал книги Рэнтаро и проверил те места, где стояла замазанная им печать «Сэгава». В одной книжке он обнаружил не замазанную им печать.

— Не дадите ли мне на минутку кисть? — Усимацу взял кисть и, окунув её в тушь, провёл по своей отчётливой печати вдоль и поперёк несколько жирных мазков.

«Ну, теперь всё в порядке», — решил он. На душе у него было сумрачно. Он растерялся и не знал, как быть дальше. Выйдя от букиниста, при мысли о только что содеянном он готов был заплакать.

«Учитель, учитель… простите!» — снова и снова повторял он про себя. Усимацу вспомнил, как сказал в разговоре Такаянаги, что не имеет к Рэнтаро никакого отношения. Острые уколы совести причиняли ему глубокую душевную боль, которую неспособны были унять доводы в пользу самозащиты. Изнемогая от стыда и страха, Усимацу брёл сам не зная куда.

Харчевня «Сасая». Здесь он когда-то пил с Кэйносином. Ноги Усимацу сами собой направились туда. Когда он раздвинул входные сёдзи и огляделся по сторонам, оказалось, что там всего лишь два-три посетителя. Хозяйка, с подоткнутым за пояс подолом кимоно, была занята обычными хлопотами, то подходила к столу, где мыли посуду, то готовила у очага.

— Что-нибудь найдётся поесть, хозяйка, а? — окликнул её Усимацу.

— К сожалению, сегодня у нас нет ничего особенного. Только жареная рыба да суп из тофу.[33] Тофу — особым образом приготовленная белая масса из перебродивших соевых бобов.

— Дайте мне то и другое. И выпить тоже.

В эту минуту сидевший на бочке уличный торговец поднялся и, повязывая голову голубым полотенцем, оглянулся на Усимацу. И крестьянин, который в облепленной снегом обуви стоял, прислонившись к столбу, также украдкой кинул на него взгляд. Чернорабочий, с виду возчик саней, которому хозяйка только что налила из большой бутылки до краёв полную чашку дымящегося жёлтым паром сакэ, прихлёбывая водку, поглядывал на Усимацу. На нём сосредоточились взгляды всех находившихся в харчевне: приход необычного гостя нарушил общий непринуждённый разговор. Впрочем, полное любопытства молчание продолжалось недолго. Вскоре опять возобновился разговор, то и дело прерываемый громким смехом. И огонь в очаге запылал. Вдыхая разливающийся вокруг приятный запах дыма, Усимацу придвинул к очагу принесённый хозяйкой столик и молча принялся за еду. Как раз в эту минуту в дверях трактира, столкнувшись с уличным торговцем, появился какой-то человек с удочками. Он прислонил удочки к столбу и воскликнул:

— О! Редкий гость! — Это был Кэйносин.

— Удить ходили, Кадзама-сан? — осведомился Усимацу.

— Нет, куда уж в такой холод. — Кэйносин уселся против Усимацу. — Не мог высидеть у реки, бросил и пошёл.

— Хоть что-нибудь наловили?

— Ничего. — Кэйносин высунул язык. — С утра мёрзну и хоть бы одна рыбёшка. Просто никуда не годится.

Он произнёс это забавным тоном. Крестьянин и возчик расхохотались.

— Разрешите предложить и вам! — сказал Усимацу, осушая свою чашечку.

— Как, ты меня угощаешь? — Кэйносин широко раскрыл глаза. — Вот так штука! Никак не думал, что ты меня станешь угощать. Разве потому, что я сегодня так ничего и не наловил. — Он утёр набежавшую слюну.

Сейчас же на столике появилась бутылка подогретого сакэ. Дрожа и от холода, и от желания выпить, Кэйносин с наслаждением вдохнул аромат сакэ.

— Мне кажется, что я тебя давным-давно не видел. А у меня, видишь ли, с тех пор, как я ушёл из школы, никаких особенных дел нет, вот я и взялся за рыбную ловлю… Что ж, больше ничего не остаётся делать!

— Как можно в такой холод удить! — рука, в которой Усимацу держал хаси,[34] Хаси — палочки для еды. застыла в воздухе, он печально воззрился на своего собеседника.

— Кто не привык, тому оно, конечно, трудно. Правда, я и сам тоже непривычный… Но, по словам настоящих рыбаков, в зимней ловле есть своя прелесть, другим непонятная. Ничего, знаешь, если бы не ветер, то не так уж страшно. — Кэйносин хлебнул глоток сакэ. — Сэгава-кун, ты сам подумай: говорят, и так горько, и этак горько, но что действительно горько, так это жить без работы. Невмоготу мне сидеть, сунув руки в карманы, и смотреть, как рядом жена работает, выбиваясь из сил. Если можно пойти поудить, то ещё ничего, а вот в такие дни, когда на улицу и носа не высунешь, мне без работы просто беда. В такие дни уж ничего не попишешь, у меня заведено днём спать.

Кэйносин говорил очень серьёзно. Его слова: «у меня заведено днём спать» — задели Усимацу за живое.

— Между прочим, Сэгава-кун, — заметил Кэйносин, привычным жестом поднося к губам чашечку сакэ, — мой сын Сёго давно уже под твоей опекой. А дома у меня не всё идёт так, как мне хотелось бы. Вот я и подумываю, не взять ли мне его из школы? Что ты на это скажешь? Мне, собственно, не хочется забирать его из школы, — продолжал Кэйносин. — Я хотел дать ему хотя бы полное начальное образование, на то я отец. Жаль забирать его из школы и отдавать в приказчики, ведь в будущем году, в апреле, он окончил бы начальную школу. Так-то оно так, да никак без этого нам не обойтись, вот что плохо. Правда, он у меня порядочный бездельник, а всё же ученье как будто ему не совсем противно. Как придёт из школы, сейчас же за уроки, и один с чем-то там возится. Арифметика у него хромает, вот беда. Зато в сочинениях он, кажется, молодец. Когда получит у тебя отметку «отлично», это для меня большая радость. Давеча, когда ты подарил ему записную книжку, он говорит: «Учитель велел мне писать в ней сочинения». И, знаешь, радовался. Да как радовался! Вначале бережно положил её в книжный ящик, а потом без конца вынимал и рассматривал. Ночью даже во сне говорил про неё. Вот и хочется что-нибудь устроить. А подумаешь: ну, как сказать мальчику — брось школу! Жаль его. Только, видишь ли, как ни верти, а когда имеешь столько детей, ничего не поделаешь. Да, это, как говорится, — дети, а справиться с ними нелегко. Сорванцы да обжоры, как на подбор. — Кэйносин засмеялся. — Я только тебе могу об этом говорить. Ведь я им родной отец, не скажу же я: не ешь столько, трёх чашек с тебя довольно, не могу я скаредничать, верно?

Усимацу невольно рассмеялся. Кэйносин тоже уныло усмехнулся.

— Всё б ещё ничего, если б только не мачеха, вот что. Отдать Сёго в услужение, такая мысль у меня, право, появилась только из-за того, что мы с моей нынешней женой никак не поладим. Сколько я плачу над несчастной судьбой Сёго и Осио! Отчего это мачехи такие придирчивые? Вот давеча у вас в храме была проповедь. В тот вечер Сёго пришёл домой поздно. Жена рассердилась да как раскричится! «Если тебе так хочется бегать к сестре, можешь не возвращаться больше домой. Убирайся вон! Наверно, опять занимался пустой болтовнёй. Наверно, опять научился у сестры всяким глупостям. Оттого-то ты меня и не слушаешься». Вот так и отчитала его. А он ведь у меня неженка, молча забрался в постель и в слёзы. Тут я и подумал, в самом деле, надо его услать, тогда и разговоров убавится, и причина раздора исчезнет, может быть, у нас в доме станет веселей. Да что говорить: иной раз мне самому даже хочется взять Сёго да и уйти с ним из дома. Эх, видно, придётся нашей семье разойтись в разные стороны… больше ничего не остаётся.

Кэйносин всё больше обнаруживал свою врождённую склонность к жалобам. Водка как будто растекалась у него по всему телу, — щёки, уши и даже руки покраснели. Что же касается Усимацу, то чем больше он пил, тем более бледным становилось у него лицо.

— И всё же, Кадзама-сан, не стоит отчаиваться, — утешал его Усимацу. — Хоть я и мало чем могу помочь, но постараюсь сделать всё, что в моих силах. Выпьем ещё по чашечке, — идёт?

— Что? — Кэйносин уставился на него заблестевшими глазами. — Вот так штука! Ты говоришь: ещё по чашечке. Так и ты, значит, того? А я думал, что ты непьющий.

Он протянул Усимацу чашечку. Тот взял её и одним духом осушил.

— Здорово! — изумился Кэйносин. — Что это с тобой сегодня? Ты что-то много пьёшь. Надо меру знать! Я пью, в этом нет ничего странного, но чтобы ты пил… это меня беспокоит.

— Почему?

— Почему? Потому что ты и я — далеко не одно и то же.

В ответ Усимацу засмеялся, но в смехе его слышалось отчаяние.

Кэйносин что-то хотел сказать, но он не решался и только вздыхал. Крестьянин и возчик уже ушли. Хозяйка, усердно гремевшая кастрюлями, да ребёнок, стоявший у двери чёрного хода, — кроме них никто в харчевне не был и никто не мог помешать их беседе. Стены и потолок в харчевне покрылись толстым слоем копоти, видно, всё сохранилось в нетронутом виде со времён, когда здесь проходил почтовый тракт. У одного столба валялись сандалии, у другого — тыквенная фляга, вдоль стены в ряд были выставлены жёлтые тыквы; теперь здесь всё было так, как бывает в чайных на окраинах небольшого городка. Просторная прихожая с земляным полом, на солнце спит кошка. Тут же нахохлившиеся от холода куры.

В верхнее окошко проникали бледные лучи солнца и освещали выбивавшиеся из-под навеса крыши голубоватые клубы дыма. Усимацу рассеянно уставился на пылавший в очаге огонь. Как смягчает людские страдания алое пламя! От водки, которую он через силу выпил, Усимацу бросало в дрожь. Он готов был того гляди разрыдаться, не стесняясь людских взоров. Наплакаться бы громко, вволю! Но глаза Усимацу оставались сухими, и вместо рыданий из груди вырывался смех.

— Ах, — вздохнул Кэйносин, — бывают же такие люди, что знаешь их десять лет, а всё кажется, будто только что познакомились, а бывают и такие, как ты, что хоть мы и не близкие друзья, а хочется душу открыть. Поверь, кроме тебя, я ни с кем так не говорю. Вот и сейчас захотелось непременно тебе кое-что рассказать. — Он запнулся. — Дело в том… я недавно после большого перерыва опять увиделся с дочерью.

— С Осио-сан? — У Усимацу часто забилось сердце.

— Видишь ли, мне от неё передали, чтобы я пришёл… а то ведь, как ты знаешь, меня в Рэнгэдзи не очень-то жаловали… к тому же и жена всё своё… Так что я давно с дочкой не виделся. Но раз она сама хотела со мной о чём-то поговорить, я пошёл к ней. До чего же быстро молодёжь растёт! Я просто удивляюсь. Её прямо не узнать. Да, так знаешь, о чём она повела разговор? «Больше ни за что не могу оставаться в Рэнгэдзи, возьмите меня поскорее домой, прошу вас», — говорит она мне. Расспросил я её, что да почему, и понял, действительно ей надо уйти. Вот когда я узнал, какой наш настоятель.

Кэйносин взял бутылку. К сожалению, полной чашечки не получилось. Он хлебнул глоток и, утерев обеими руками углы рта, продолжал:

— Так вот какие дела. Ты только подумай! Бывают мужчины, которых все считают прекрасными людьми, но когда доходит дело до женщин, тут-то и выясняется… Настоятель Рэнгэдзи, видно, тоже из таких. Добрый человек, и учёный, и красноречивый, кажется, всё при нём, да и в вере ревностен, и вдруг такой грех, — отчего бы это? Когда я услышал от дочери о настоятеле, мне сперва даже не поверилось. «Неправда, наговор», — подумал я. Поистине нельзя судить о человеке по внешнему виду! Настоятель долгое время был в отъезде в Киото. Он вернулся как раз, когда тебя не было, ты уехал на родину. И вот, говорит дочь, он повёл себя не подобающим для приёмного отца образом. Ведь он всё-таки последователь Будды! Ведь он носит облачение и поучает вере других! Разве не так? Да хоть ради своего звания следовало бы ему призадуматься. Некрасивая, дурацкая история, никому и рассказать нельзя. Опять же окусама, — она, знаешь, какая. Таких ревнивых, как она, редко встретишь. А дочери и обидно, и страшно; говорит, по ночам даже спит плохо. Ну и поражён же я был, знаешь, когда услыхал эту историю! Мне понятно, почему она хочет вернуться домой. Да я и сам не хочу оставлять дочь в таком месте. Рад бы поскорей забрать её, но вот что плохо: если б только нынешняя жена моя была хоть немножко посговорчивей, мы бы уж как-нибудь да устроились все вместе. А теперь, когда с одним Сёго уже не знаешь что делать, да ещё явится Осио, совсем сладу с женой не будет. Прежде всего, как мы сами-восемь прокормимся? Вот и прикидываю и так и этак и не могу сказать дочери: приходи. Говорят: терпение, терпение… Терпеть то, что можно стерпеть, это ещё не значит иметь терпение. Настоящее терпение — это когда приходится терпеть то, что терпеть невозможно. Я ей сказал: «Ступай, ступай, не беспокойся. Ведь при нём жена. Если ты будешь всегда возле неё, он тебе ничего дурного не сделает. Пускай он даже ведёт себя не так, как положено отцу, но ты должна помнить, что тебя там воспитали. Раз ты стала дочерью Рэнгэдзи, ты никоим образом не должна возвращаться домой, как бы трудно тебе ни приходилось. Служить им — это и есть твой дочерний долг». Вот так я её утешал, ободрял и через силу там оставил. Как подумаешь, жаль становится её. Эх, будь жива моя первая жена…

Лицо Кэйносина выражало искреннее страдание, глаза блестели от слёз. Слушая его рассказ, и Усимацу тоже стая кое-что припоминать. Сейчас ему казалось, что в храме Рэнгэдзи по углам притаились чёрные тени: постоянные семейные неурядицы, как будто настоятель и окусама вступили в молчаливую борьбу… говоря образно, когда на одной стороне сияло солнце, и слышался весёлый смех, на другой — собиралась буря. В последнее время Усимацу ощущал это повседневно. Но он полагал, что это — нелады, которые случаются в любой семье; более того, что эти супружеские размолвки происходят по возвышенным поводам: ведь и настоятель, и окусама — оба ревностные последователи Будды. Усимацу и в голову не могло прийти, что чёрная туча нависла над головой Осио. Так вот почему окусама с напускной весёлостью вела легкомысленные разговоры и смеялась своим по-мужски громким смехом. Вот почему по лицу Осио часто катились слёзы. Всё, что Усимацу казалось странным и непонятным, после рассказа Кэйносина вполне прояснилось.

Долгое время Усимацу и Кэйносин, оба печальные, подавленные, молча сидели друг против друга.

Глава XVII

ТОЛЬКО когда они расплатились и вышли из «Сасая», Усимацу обратил внимание на то, сколько денег из жалованья он сунул в рукав: там было пятьдесят сэн серебром и бумажка в пять иен. При жизни отца Усимацу каждый месяц посылал ему перевод; теперь такая необходимость отпала и эти деньги оказались очень кстати, так как во время поездки на родину он порядочно издержался. Выходило, что всё же тратить их неосмотрительно не годится.

На душе у Усимацу было мрачно. Его мучили не столько мысли о себе, сколько жалость к семье Кэйносина; ему хотелось, во всяком случае, пока Сёго не кончит школу, как-то помочь — платить за его обучение или как-нибудь иначе… Эти мысли занимали его ум и, главным образом, потому, что он непрестанно думал об Осио.

Решив проводить подвыпившего Кэйносина до дому, он зашагал вместе с ним по занесённой снегом дороге. Под пронизывающим ледяным ветром Усимацу чувствовал, как его тело противостоит холоду и даже в душе возрождается бодрость. Кэйносин, оказывается, даже не забыл захватить удочки, — подумал Усимацу, — значит, не так уж пьян; однако походка у него была неверная, ноги заплетались, иногда он пошатывался и чуть было не падал в снег. Усимацу тогда говорил:

— Осторожней, осторожней. — И Кэйносин кое-как удерживался на ногах, бормоча:

— Что, в снег? В снег — это хорошо… приятней, чем упасть на плохую циновку.

Усимацу вздрагивал при мысли, что будет, если Кэйносин нечаянно заснёт на снегу. Закат жизни этого одряхлевшего учителя, судьба несчастной Осио… Идя за ним, Усимацу всё время думал только о Кэйносине и его детях.

Жилище Кэйносина — старая, крестьянская лачуга, крытая соломой. Раньше у него в Сироваки-но-Хирокодзи был настоящий дворянский особняк. Это было давным-давно; потом он уехал из уезда Симо-Такаи и с тех пор жил здесь. У входа на стене наклеены были привычные для севера Синано листки-амулеты с изображением стаек птиц. На глинобитной стене висели сухие листья редьки, перец, к крыше был прилажен грубый камышовый навес, защищающий от снега. По-видимому, в этот день как раз вносили арендную плату: у входа были разостланы циновки, высокие груды зерна заполнили весь дворик. Поддерживая Кэйносина, Усимацу перешагнул через порог. Со стороны чёрного хода их увидел Отосаку; подбежав, он стал кланяться, как слуга, который помнит лучшие времена хозяина.

— Сегодня будем платить за аренду, госпожа сказала… я с братом пришёл помочь.

Не дослушав его, Кэйносин в полузабытьи повалился наземь. Изнутри донёсся сердитый голос жены и плач ребёнка. «Что ты наделал? Разве можно так шалить?» — бранилась она. Отосаку прислушался, потом, спохватившись, сказал с жалостью о своём прежнем хозяине:

— А господин-то напился!

Он помог Кэйносину встать и отвёл его в уголок за сёдзи. В эту минуту, посвистывая, появился Сёго.

— Сёго-сан! — окликнул его Отосаку. — Прошу тебя, сходи за хозяином. (Так в просторечье называли помещика.) Скажи ему, чтобы он поскорей пришёл.

Вскоре из задней комнаты вышла и жена и, увидев лежащего в углу пьяного Кэйносина, поняла, что он опять оказался на попечении Усимацу. Сгрудившиеся вокруг них дети дрожали от страха и переглядывались в ожидании того, что последует дальше. Однако присутствие Усимацу, да и Отосаку с братом, заставило её сдержаться, она только кинула на мужа презрительный взгляд и тяжело вздохнула. И принялась всячески благодарить Усимацу:

— Каждый раз Кэйносин доставляет вам столько хлопот… И Сёго получил от вас такой прекрасный подарок, — и при этом суетливо то вставала, то снова садилась.

Усимацу не трудно было понять её характер: вспыльчивая, нетерпеливая, склонная к жалобам, чувствительная — словом, такая, какой часто бывают сорокалетние женщины. В эту минуту к ней подошла девочка: она не села, не поздоровалась, а продолжала стоять с тупым выражением лица, — это был её второй ребёнок.

— Слушай, Осаку, надо поздороваться! Нельзя так стоять при чужих! Отчего это моя девочка так плохо себя ведёт?

Но на слова матери Осаку не обратила никакого внимания. С виду это был грубоватый ребёнок, скорее похожий на мальчика. Просто не верилось, что она — сводная сестра Осио.

— Эта девчонка совсем от рук отбилась! Когда же ты будешь слушаться? — обратилась она к Осаку, но у той был такой вид, будто слова матери её не касаются. Улучив минуту, она стремглав убежала.

В это время лучи уже клонившегося к закату солнца осветили сёдзи с южной стороны дома. Бумага на них была буро-чёрная от копоти, невольно напрашивался вопрос: когда же её меняли в последний раз?

— А, солнце выглянуло! — обрадовался Отосаку. — Вот и хорошо, а то давеча похоже было, что снег пойдёт.

Вместе с братом он взялся за приготовления к сдаче арендной платы. Бледно-жёлтый свет зимнего солнца высвечивал нищету и запустение жилища. Кто хоть раз бывал в крестьянском доме, тот, вероятно, легко представит себе деревянный настил вокруг очага, где теперь сидел Усимацу. Здесь обычно собирается за едой семья, здесь угощают гостей. Внутренний дворик — и кухня, и кладовая, и место для работы; он тянется через весь дом, от главного входа до чёрного, занимая, по крайней мере, треть всей постройки. На полках у стены стояли чашки, миски, лампы, на стене висел серп, мешок с семенами, в углу помещалось ведро с соленьями, стоял мешок с углями. Кухонная утварь перемежалась с земледельческими принадлежностями. Наверху был устроен насест для кур, но он был пуст, и вообще, похоже, здесь не держали домашнюю птицу.

Хотя Осио родилась не под этой соломенной крышей, но, по словам Кэйносина, она росла здесь до тринадцати лет, пока её не отдали в Рэнгэдзи; и этого было достаточно, чтобы всё в этом бедном жилище привлекало внимание Усимацу. В доме, видимо, было всего три комнаты. Несмотря на плоскую кровлю, потолок был сравнительно высокий; но из-за того, что к крыше был приделан навес от снега, в комнатах было темновато. Стены были оклеены грубой желтоватой бумагой, единственным их украшением служили старые календари да цветные картинки. Усимацу представил себе, как маленькая Осио стояла перед этими календарями и простодушно разглядывала, точно своих друзей, изображённых на них мужчин и женщин. И дом, и вся его атмосфера вдруг показались ему удивительно близкими.

Неожиданно у входа появился человек лет за пятьдесят в тёмно-зелёной шапке на шёлковой вате и в шёлковом ватном хаори. Вместе с ним вошёл Сёго, крича:

— Хозяин пришёл!

Помещик, у которого семья Кэйносина арендовала землю, был членом городского управления. Угрюмый, неприветливый, скупой на слова человек, он, слегка поклонившись Усимацу, молча сел погреться у очага. Люди такого типа часто встречаются среди жителей севера Синано: у них всегда беспричинно сердитое лицо, но это вовсе не значит, что они сердятся. Зная это, Усимацу не придал значения его поведению и стал наблюдать за хлопотливыми приготовлениями к расчётам за арендную плату. Усимацу живо помнил, как жена Кэйносина и супруги Отосаку убирали осенний урожай. Насыпанная на плотно утрамбованной земле груда зерна поистине была воздаянием за труд целого года, а теперь большую её часть предстояло отдать помещику в счёт высокой арендной платы.

Вошла девушка лет семнадцати, бросила на циновку деревянную мерку в одно сё и убежала. Жена Кэйносина стояла в углу дворика и, упёршись левой рукой в бок, с презрительным видом следила за происходящим. Во дворик с плачем ворвалась девочка лет пяти — третий её ребёнок, Осуэ. Не слушая утешений Отосаку, Осуэ продолжала тихонько плакать и дрожать; при каждом всхлипывании дрожь сотрясала всё её тельце, и девочка плохо слышала, что ей говорили.

— Не плачь, сейчас мама тебе даст что-то хорошее! — окликнула её мать. Всхлипывая, Осуэ подбежала к ней.

— Ручки замёрзли…

— Ручки замёрзли?.. Так иди скорей погрейся у жаровни.

Мать сжала окоченевшие руки девочки и повела её в заднюю комнату.

Помещик отошёл от очага. Заткнув ватную шапку за пазуху, спрятав руки в рукава, он стоял во дворике в ожидании, пока Отосаку с братом кончат приготовления.

— Ну, как зерно? — спросил, обращаясь к нему, Отосаку. Помещик ответил что-то ему тихо, так что слов нельзя было разобрать. Потом протянул свою белую руку и взял горсточку зерна. Раскусив одно зерно и, перебирая на ладони остальные, он холодно заметил:

— Есть пустые.

Отосаку грустно усмехнулся.

— Вовсе не пустые. Просто некоторые зёрна воробьи поклевали. На девять десятых это самый лучший рис. Давайте насыплем мешок и взвесим.

Достали шесть новых мешков. Отосаку черпал зерно совком и ссыпал его в большую круглую мерку. Помещик шестом уравнивал зерно сверху, а брат Отосаку ссыпал его в мешок. Он работал молча. Отосаку раздражённо закричал ему:

— Эй, сыпь сюда! Сдавать аренду молча — это не дело! — Он бросил ему совок, который держал в руках.

— Захватывай полнее! Раз, два! — раздался голос Отосаку. В мешок входила одна большая мерка в шесть то[35] То — 18 л. и одна маленькая в три сё, которую принесла девушка; мешки в шесть то и три сё поставили рядом.

— Может быть, хватит шести мешков? — сказал Отосаку, покрывая мешки соломенными матами. Помещик ничего не ответил. Прищурив глаза, он как будто мысленно прикидывал на счётах. В это время брат Отосаку принёс большие висячие весы. Взвешивая мешок, братья напрягали все силы, и у обоих лица стали багровыми. Помещик удостоверился, что коромысло легло горизонтально, и внимательно следил за тем, чтобы крючок для гирь не качался.

— Ну, сколько? — спросил, всматриваясь в гири, Отосаку. — Ого!

— Восемнадцать кан восемьсот — здорово! — присоединился брат.

— Восемнадцать кан восемьсот — вот это зерно! — сказал и Отосаку, распрямляя спину.

— Да, но ведь мешок тоже что-то весит. — Помещик, видимо, всё ещё был недоволен.

— Конечно, мешок тоже что-то весит. Это дело известное, — отозвался Отосаку. А брат его пробормотал про себя:

— По мне восемнадцать кан — лучше и не надо.

— Что ж, на то и лучший рис.

С этими словами Отосаку напустил на себя глуповатый вид и стал вглядываться в выражение лица высокомерного помещика.

Наблюдая всю эту картину, Усимацу задумался над жалкой долой арендаторов. Хотя Отосаку по своей крестьянской честности не забывает прежних милостей и всячески помогает своему обнищавшему хозяину, всё равно семья Кэйносина никак не может прокормиться слабыми руками его жены. Когда Кэйносин рассказывал Усимацу, что бедняжка Осио хочет вернуться домой, он со слезами сказал: «Прежде всего, как нам сам-восемь прокормиться?» Действительно, как? Разве можно ей сюда вернуться? При одной мысли об этом Усимацу содрогался.

— Позвольте вам чашечку чая, — обратился Отосаку к помещику; тот, видимо, совсем продрогнув, поспешил к очагу.

Отосаку достал висевший у пояса кисет и закурил. Попыхивая трубочкой, он спросил:

— С шести мешков причитается два то пять сё?

— Два то пять сё — где это видано? — насмешливо сказал помещик. — Четыре то пять сё.

— Четыре то?

— Даже не четыре то пять сё, а четыре то семь сё, вот как.

— Четыре то семь сё!

Жена Кэйносина сначала молча слушала пререкания Отосаку с помещиком, но потом не выдержала и вмещалась:

— Слушай, Отосаку, четыре то семь сё — пусть будет так. Сколько бы там ни было, не рассуждай. Отдай хозяину хоть всё целиком, мне ничего не нужно.

— Что вы, госпожа… — остолбенев, уставился на неё Отосаку.

— Я бьюсь одна, бьюсь, а муж ничего не делает и только пьёт. Что тут скажешь? Просто руки опускаются… Да и детей куча, и все остолопы…

— Не говорите так, предоставьте всё мне… я ведь не сделаю плохо! — горячо успокаивал её Отосаку.

Утирая рукавом рубахи глаза, она вышла на кухню и принялась готовить угощение. Брат Отосаку сходил за сакэ. Поставил горшок, за ним тарелки, похоже было, что собираются угощать помещика, выставив всё то немногое, что имелось в доме. Обо всём позаботился Отосаку; на закуску были конняку[36] Конняку — травянистое растение, из которого приготовляется желеобразная масса, широко употребляемая в пищу. и жареное тофу, вдобавок к этому подали соления — вот и всё. Отосаку поднёс помещику чашечку сакэ:

— Холодная! Не согрета, — хозяин так больше любит.

При этих словах на губах помещика впервые промелькнула улыбка.

Усимацу хотелось поговорить с женой Кэйносина, но он медлил, так как пока не представлялось удобного случая. Когда дело дошло до выпивки, он понял, что помещик не скоро уйдёт. Хотя ему и предложили выпить: «Пожалуйста, и вы за компанию!» — он отказался и отошёл от очага. Отозвав Сёго в сторонку, он достал из рукава бумажный мешочек с деньгами и велел передать эти деньги Кэйносину. Кэйносин, мол, говорил, что по домашним обстоятельствам придётся взять Сёго из школы, так вот плату за учение и всё такое пусть внесут из этих денег и пусть непременно позволят ему по-прежнему ходить в школу.

— Ну, что, понял? — добавил Усимацу и сунул деньги Сёго в руки. — Какие у тебя холодные руки! — воскликнул он и крепко сжал мальчику пальцы. Когда Усимацу взглянул в его простодушное лицо, перед ним возникли полные слёз ясные глаза Осио.

Идя от Кэйносина домой, Усимацу утешал себя мыслью, что хоть что-то сделал ради Осио. Когда он уже подходил к воротам Рэнгэдзи, стало пасмурно, низко нависли свинцовые тучи, — похоже было, что опять пойдёт снег. Серые сумерки навевали на Усимацу ещё большее уныние и тоску. Только далеко-далеко над горизонтом виднелась алая полоска догорающей вечерней зари.

Звуки гонга, возвещавшие о начале вечерней службы, прозвучали для Усимацу сегодня совсем по-особому. Они уже не казались ему голосом далёкой от мира обители. Ореол святости померк, и теперь в звучании гонга ему слышался голос обычных людских страстей. Усимацу вспомнил рассказ Кэйносина. В его груди вспыхнуло презрение к настоятелю, даже не столько презрение, сколько страх перед ним. А следом — другая мысль: Осио — такой благоухающий цветок, она так пленительно женственна. И презрение к настоятелю соединилось с жалостью к ней.

Храм Рэнгэдзи… Теперь Усимацу знал его истинный облик. После того, что он услышал, печальная действительность подтверждалась каждой, даже как будто бы самой незначительной мелочью, и ощущение семейного уюта, которое он впервые испытал, перебравшись сюда, мгновенно исчезло.

Направляясь к себе в мезонин, Усимацу встретил Осио. Даже при слабом сумеречном свете он разглядел, как мертвенно-бледно её лицо и печальны чёрные глаза. Осио тоже удивлённо взглянула на него; её внимание, по-видимому, привлёк подавленный вид Усимацу. Но они лишь обменялись взглядами и, молча поклонившись, разошлись.

Когда Усимацу вошёл к себе в комнату, уже смеркалось. Но Усимацу не хотелось зажигать лампу. Он долго в глубокой задумчивости сидел один в темноте.

Прошло уже два часа. На столе Усимацу лежала тетрадь, в которой он день за днём записывал свои школьные наблюдения и соображения. Желтоватый свет лампы уныло освещал полутёмное помещение и отбрасывал на стену тень задумчиво склонившегося над столом Усимацу. Папиросный дым стлался по комнате и придавал всем находящимся здесь предметам расплывчатые очертания.

— Сэгава-сан, вы занимаетесь? — спросила окусама, войдя к нему в комнату. — Не будете ли вы так добры написать мне письмо? Извините…

В ожидании ответа окусама теребила в руках приготовленные бумагу и конверт. Усимацу заметил, что выглядела она не совсем обычно.

— Письмо? — переспросил он.

— Да, я хочу послать его сестре в монастырь в Нагано… — Окусама запнулась. — Я, собственно, хотела написать сама, и начала было писать. Но у нас, женщин, всегда получается очень длинно, а главного так и не напишешь. Вот почему я и пришла к вам с просьбой: напишите мне покороче! И почему это женские письма всегда так плохи? А сколько бумаги я перепортила… и написать-то надо пустяки, ничего особенного. Только напишите так, чтобы было понятно.

— Ладно, напишу, — коротко ответил Усимацу. Ободрённая его ответом, окусама стала рассказывать Усимацу содержание письма. Она просила написать, что хочет поговорить об одном деле, касающемся её лично… и чтобы сестра по получении письма непременно приехала. От Канидзавы до Ииямы ходит лодка, а если сестра не захочет ехать лодкой, она может полпути проехать на рикше, а потом пересесть в сани. Она просила написать, что теперь она твёрдо решилась и сама уже думает о разводе.

— Я только вас и могу попросить… — сказала окусама, и глаза её наполнились слезами. — Я не объяснила, в чём дело, и поэтому вам всё это, вероятно, кажется странным…

— Нет, — перебил её Усимацу. — Я тоже кое-что слышал… от Кадзамы-сана.

— А, вот как! Вы слышали от Кэйносина-сана?

— Правда, подробностей я не знаю…

— Очень глупая история, рассказывать даже стыдно. — Окусама глубоко вздохнула. — Ах, наш настоятель До таких лет дожил, а вот, видите, что вытворяет! Это, по-видимому, болезнь. Иначе с чего же на него находит такое? Разве не так, Сэгава-сан, а? Если б только не эта болезнь! Ведь настоятель такой мягкий человек… Замечательный человек… нет, я даже теперь ему верю. Отчего на меня всё так сильно действует? — всхлипнув, снова заговорила окусама. — Каждый раз, когда случается такая история, у меня всё валится из рук. Эта болезнь настоятеля… она началась давно. Прежний настоятель Рэнгэдзи рано умер; когда настоятелем после него был назначен мой муж, ему было всего семнадцать лет. На третий год, как я вышла за него замуж, настоятель уехал учиться в Киото… В молодости он считался очень способным: среди молодёжи, которая со всей страны стекается в главный храм нашей секты, таких, как он, говорят, можно по пальцам перечесть. Я осталась тогда в Рэнгэдзи с вдовой прежнего настоятеля и с отцом нашего молодого бонзы; мы втроём взяли на себя заботу о храме. Пять лет прожили мы здесь без него. Видно, болезнь настоятеля пошла именно с той поры. Женщина, с которой он связался, была старшей дочерью владельца гостиницы в Абара-но-Кодзи, что в Уо-но-Тане. История эта получила огласку, и даже бонза, обеспокоившись, отправился в Киото. Как я тогда волновалась, и сказать не могу! Не хотелось и вдову настоятеля беспокоить, боялась, как бы не дошло это до прихожан. Наконец я послала той женщине денег и тем заставила её порвать с ним. Тут бы настоятелю и угомониться. Но это врождённая болезнь, помочь ничем нельзя. Через три года, в пору, когда он учился в школе Синею, в Токио, он снова заболел.

Придя с просьбой написать ей письмо, окусама в душевной простоте позабыла о деле и стала изливать свои жалобы. Простота эта — в характере женщин; окусаме необходимо было, чтобы её выслушали.

— В то время уже стало ясно, — продолжала окусама. — что нельзя отпускать настоятеля одного… к тому же, в школе ему платили жалованье, а заботу о храме взял на себя бонза. Вдова прежнего настоятеля хотела повидать Токио, и вот мы вместе с ней отправились туда и все втроём поселились в храме Таканава. Оттуда до школы рукой подать. С тех пор настоятель ходил туда по улице Нихонэноки. А на этой улице жила одна молодая вдова, ревностная приверженица секты Синсю, образованная женщина. Она попросила настоятеля вести с нею беседы о вере, и он стал ходить к ней. Я и сейчас хорошо её помню — стройная, с белыми нежными руками; мне случалось её видеть, когда она проходила мимо нашего дома по пути на кладбище.

Однажды у нас с настоятелем зашёл разговор об этой вдове, и он презрительно фыркнул: «Да она просто сумасшедшая!» Разве не ужасно так отзываться о женщине? А он в это время уже был с ней близок! Вскоре она от него забеременела. Тогда он сам струхнул и стал просить у меня прощения. «Я виноват перед тобой», — говорит. По природе-то он честный, хороший человек; как что дурное сделает, сейчас же покается. Даже жалко порой на него смотреть. Скажет мне: «Ну, прошу тебя, прости!» — и я не могу его бросить. Тогда вызвала я письмом бонзу из нашего храма, а сама думаю: «Всё это оттого, что у меня нет детей. Если бы у меня был ребёнок, настоятель остепенился бы. А что, если я возьму у этой женщины ребёнка и воспитаю его как своего?» А иной раз и такое придёт в голову: что скажут люди? А люди скажут только одно: «Жена рядом, а он завёл ребёнка от другой». И тогда снова передумываешь, говоря себе: «Стыд, да и только! Всё это ужасно. Нет, на сей раз я с ним разойдусь!»

Но всё дело в том, что женщина слабое существо, стоит ей услышать ласковое слово, и она охотно всё позабудет. Вот так же и со мной. «Жалко его, ему без меня будет трудно». Вскоре она родила. За месяц до срока. К тому же и молока у ней не было, так что ребёнок и двух месяцев не прожил. Как я тревожилась, пока настоятель не вернулся в Иияму! Это случилось ровно десять лет назад. После этого он вроде бы образумился. Аккуратно три раза в месяц читал проповедь, в дни поминовений по просьбе прихожан читал молитвы, а когда возникала необходимость, ездил по всему приходу, иногда ему приходилось даже задерживаться на ночь… Прихожане его чтили, на четвёртый год осенью отремонтировали крышу храма. И до последнего времени всё шло более или менее нормально и жили мы вполне хорошо. Но беда в том, что как только человек почувствует себя в силе, он начинает скучать. А стоит появиться скуке, как опять берётся за прежнее. Так уж у него всегда. Ах, мужчины ужасный народ! Уж на что настоятель рассудительный человек, а когда находит на него эта болезнь — ему всё нипочём.

Вы только подумайте, Сэгава-сан: настоятелю уже пятьдесят один год! Пятьдесят один год, разве это не ужасно? Правда, теперь у нас в Иияме не найдёшь бонзы, который не лип бы к женщинам. Да, но они имеют дело со служанками из чайных домиков или заводят себе содержанок. Но увлечься Осио! Я просто слов не нахожу. Никак нельзя было этого от него ожидать! Нет, с ним творится что-то неладное: без сомнения, он просто сошёл с ума. А Осио обо всём рассказала мне и говорит: «Мама, не тревожьтесь, я никогда на это не пойду». Она девушка стойкая, я на неё полагаюсь. Я ей говорю: «Держись, Осио, отец ведь не безрассудный. Когда он поймёт, каково на сердце у нас с тобой, он, несомненно, образумится. Опомнится он или не опомнится, мы с тобой будем по-прежнему дружны». Мы обе горько плакали. Разве я к нему плохо отношусь? Только бы открыть ему глаза. Для этого я и затеяла этот развод.

Выслушав чистосердечную исповедь окусамы, Усимацу написал письмо так, как она просила, коротко и ясно. Пока он писал, окусама всё время шептала имя Будды, лицо её выражало тревогу о будущем.

— Спокойной ночи! — сказала она на прощание и ушла.

Оставшись один, Усимацу повалился на циновку рядом со столом, задумался и незаметно уснул. Последнее время он спал, спал и всё никак не мог выспаться, поэтому стоило ему лечь, как он сейчас же засыпал как мёртвый. При этом ему казалось, будто он куда-то проваливается. Просыпался же он всегда с тяжёлой головой. Так было и в этот вечер: очнувшись, он долго не мог понять, где он и что с ним, а когда он наконец пришёл в себя, то обнаружил, что уже поздно. Снегу за окном навалило много; иногда он сползал с крыш, глухо ударяясь в ставни, и это был единственный звук, нарушавший тишину ночи… В такой час все уже в постели. Внизу, по-видимому, тоже все уснули. Вдруг до слуха Усимацу донеслись приглушённые рыдания. Что это? Такое впечатление, будто кто-то рыдает внизу под лестницей в коридоре. Потом будто кто-то открыл ставни северного коридора и выглянул наружу. «А… Это Осио… это она плачет», — подумал он, и сердце у него сжалось от тревоги и жалости. Впрочем, Усимацу слушал в полузабытьи; чтоб прийти в себя, он встал и принялся ходить по комнате, но рыданий уже не было слышно. Усимацу то настороженно замирал на месте, то прикладывал ухо к стене и прислушивался. Он уже не мог сказать с уверенностью, действительно ли что-то слышал, или это ему приснилось. Он стоял в растерянности, скрестив на груди руки и уставившись на догоравшую лампу. Ночная тьма сгущалась, усталое сердце изнемогало. Когда он достал из стенного шкафа постель, он уже сам не сознавал, что он делает. Полусонный, он разделся, лёг и погрузился в тревожный сон.

Читать далее

Добавить комментарий

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. правила

Скрыть