Часть третья. Ллевеллин – 1956

Онлайн чтение книги Бремя любви The Burden
Часть третья. Ллевеллин – 1956

Глава 1

Ллевеллин Нокс распахнул ставни гостиничных окон и впустил благоуханный ночной воздух. Перед ним рассыпались мерцающие огоньки города, за ними сияли огни гавани.

Впервые за несколько недель Ллевеллин ощутил мир и покой. Здесь на острове он сможет сделать остановку, осмыслить себя и свое будущее. В общих чертах будущее было ясно, но детали не прорисовывались. Он прошел через муку, опустошенность, бессилие. Скоро, очень скоро, он сможет начать новую жизнь. Простую, нетребовательную жизнь, как у всех, – но за одним исключением: он начнет ее в сорок лет.

Он вернулся в комнату, скромно обставленную, но чистую. Умылся, распаковал невеликий багаж и вышел из спальни. Спустился на два лестничных пролета в вестибюль гостиницы. Клерк за стойкой что-то писал; он поднял на Ллевеллина глаза вежливо, но без особого интереса или любопытства и снова ушел в работу.

Ллевеллин толкнул вращающуюся дверь и вышел на улицу. Воздух был теплый и влажный, насыщенный цветочными ароматами.

Ничего общего с застойным экзотическим воздухом тропиков. Было тепло ровно настолько, чтобы снять напряжение. Подстегивающий темп цивилизации остался позади. Остров словно отодвинут в прошлый век, когда люди занимались своими делами не торопясь, обдумывали все без спешки и стрессов, не изменяя намеченной цели.

Были у них и нищета, и телесные болезни, и боль, но не было напряжения нервов, неистовой гонки, страха перед завтрашним днем, который непрерывно подстегивает людей цивилизованного мира.

Твердые лица деловых женщин, безжалостные лица матерей, гордых своими чадами, серые, измученные лица бизнесменов, занятых непрекращающейся борьбой, дабы не пойти ко дну вместе со всем, что им принадлежит, беспокойные усталые лица в толпе, где все борются за лучшую жизнь завтра или хотя бы за сохранение той, какая есть, – ничего этого не было во встречаемых им людях.

Большинство прохожих задерживали на нем взгляд, отмечали, что он иностранец, и шли дальше, занятые собственной жизнью. Шли не спеша наверное, просто вышли подышать свежим воздухом. Даже те, у кого была цель, не проявляли нетерпения: что не сделаешь сегодня – сделаешь завтра; друзья подождут чуть подольше и не рассердятся.

«Серьезные, вежливые люди, – думал Ллевеллин, – они редко улыбаются, но не потому, что им грустно, а потому, что улыбка не является для них инструментом светского общения, они улыбаются, когда им смешно».

Женщина с ребенком на руках подошла к нему и попросила милостыни, но автоматически, без эмоций. Слов он не понял, но протянутая рука и меланхолическая интонация создавали знакомый образ. Он положил ей на ладонь мелкую монету, она так же автоматически поблагодарила и ушла. Ребенок спал, прислонившись к ее плечу. Он был вполне упитанный, а ее лицо, хоть и усталое, не было ни измученным, ни истощенным. Просто такая у нее работа, такое ремесло. Она выполняла ее механически, вежливо и достаточно успешно, чтобы обеспечить себе и ребенку пропитание и кров.

Он свернул за угол и пошел по улице, спускающейся к гавани. Мимо прошли две девушки. Они разговаривали, смеялись, и, хотя не оборачивались, было видно, что они отлично понимают, что за ними шествует группа из четырех молодых людей.

Ллевеллин про себя усмехнулся. Такая, значит, манера ухаживать на этом острове. Девушки были красивы – гордые черноволосые красавицы не самой ранней юности; лет через десять или раньше они станут похожи на тех стареющих женщин, которые вперевалочку идут в гору, опираясь на руку мужа: толстые, добродушные, полные достоинства, несмотря на бесформенную фигуру.

По крутой узкой улочке Ллевеллин спустился к гавани.

Там в кафе с широкими террасами сидели люди, пили разноцветные напитки из маленьких рюмочек. Перед кафе прогуливались целые толпы. И здесь люди снова отмечали Ллевеллина как иностранца, но не проявляли повышенного интереса. Они привыкли к иностранцам. Приходили корабли, иностранцы сходили на берег, иногда на несколько часов, иногда чтобы пожить здесь, но недолго: гостиницы тут были скромные и лишенные такой роскоши, как водопровод и канализация. Глаза прохожих говорили: нам дела нет до иностранцев; они чужие и не имеют ничего общего с жизнью острова.

Незаметно для себя Ллевеллин умерил шаг. Поначалу он шагал бодрой поступью – так ходят американцы, знающие, куда направляются, и озабоченные тем, чтобы попасть туда возможно скорее.

Но здесь не было определенного места, куда ему нужно попасть. Он был просто человек, один среди таких же, как он.

С этой мыслью к нему пришла теплота, счастливое ощущение братства, нараставшее в нем в последние месяцы.

Как описать это чувство близости, общности с ближними?

Беспричинное, бесцельное и бесконечно далекое от снисходительности благотворителя, это было осознание любви и дружбы, которая ничего не дает и не требует взамен, не просит и не оказывает благодеяний. Это можно было бы назвать мгновением любви, охватившего тебя всепонимания, беспредельного блаженства – мигом, который по самой своей природе не может продлиться.

Как часто Ллевеллин слышал и произносил слова: «Твоя любовь и доброта к нам и ко всем людям».[5]Псалмы, XXIII, 4. Человек тоже может испытать это чувство – но не может его удержать.

И вдруг он увидел, что здесь и заключается воздаяние, обещание будущего – до сих пор он этого не понимал.

Пятнадцать с лишним лет он был этого лишен – чувства братства с людьми. Он держался особняком – человек, посвятивший себя служению. Но теперь, когда со славой, с мучительной опустошенностью покончено, он снова сможет стать человеком среди людей. Он более не призван служить – только жить.

Ллевеллин свернул и присел за столик в кафе. Он выбрал столик у стены, чтобы глядеть на другие столы, на прохожих, на огни гавани и стоящие в ней корабли.

Официант принес заказ и спросил мягким, музыкальным голосом:

– Вы американец, да?

– Да, – ответил Ллевеллин. – Американец.

Улыбка осветила серьезное лицо официанта.

– У нас есть американские газеты, я вам принесу.

Ллевеллин мотнул было головой, но сдержался.

Вернулся официант и с гордостью вручил ему два цветных американских журнала.

– Спасибо.

– К вашим услугам, синьор.

Журналы были двухлетней давности, и это было приятно – подчеркивало удаленность острова от течения жизни. Здесь, по крайней мере, он останется неузнанным.

Глаза его закрылись, он припомнил события последних месяцев.

«Это вы? Неужели? Я так и думала…»

«О, скажите, вы – доктор Нокс?»

«Ведь вы Ллевеллин Нокс, правда? О, я должна сказать вам, как я была расстроена, услышав…»

«Я так и знал, что это вы! Какие у вас планы, доктор Нокс? Я слышал, вы пишете книгу? Надеюсь, вы пришлете нам послание?»

И так далее, и так далее. На корабле, в аэропорту, в дорогих отелях, в безвестных гостиницах, в ресторанах, в поездах. Узнают, спрашивают, выражают сочувствие, расточают ласки – вот это было тяжелее всего. Женщины…

Женщины с глазами как у спаниеля. Женщины с их страстью обожания.

А еще пресса. До сих пор он остается сенсацией. (К счастью, эти ненадолго.) Грубые, отрывистые вопросы:

«Каковы ваши планы? Что вы скажете теперь, когда?.. Можно ли считать, что вы верите?.. Не могли бы вы дать нам ваше послание?»

Послания, послания, послания! Читателям журнала, стране, мужчинам, женщинам, миру…

Но это ведь не его послания. Он был лишь рупором, проводником посланий – это совсем другое, но никто не хочет вникать.

Отдых – вот что ему сейчас нужно. Отдых и время.

Время разобраться, что же он такое на самом деле и как ему быть дальше. Время… Время начать жить собственной жизнью в свои сорок лет. Он должен выяснить, что же произошло с ним за те пятнадцать лет, когда он, Ллевеллин Нокс, служил рупором для посланий.

Он пил цветной ликер из рюмки, глядя на людей, огни, гавань, и думал, что нашел подходящее место для своей цели. Ему не нужно одиночество пустынника. По натуре он не был ни отшельником, ни аскетом. В нем нет призвания к монашеству. Все, что ему нужно, – это разобраться, кто такой Ллевеллин Нокс. Как только он это поймет, он двинется дальше и начнет жизнь заново.

В сущности, все сводится к трем вопросам:

Что мне известно?

На что я надеюсь?

Что мне следует делать?

Сейчас он мог ответить только на один вопрос – на второй.

Вернулся официант и остановился возле столика.

– Хорошие журналы? – радостно спросил он.

Ллевеллин улыбнулся:

– Да.

– Правда, не очень свежие.

– Это не важно.

– Да. Что было хорошо год назад, хорошо и сейчас.

Он говорил тоном глубокого убеждения.

– Вы с корабля? С «Санта-Маргариты»? – Он мотнул головой в сторону пристани.

– Да.

– Она отплывает завтра в двенадцать, да?

– Наверное. Не знаю. Я остаюсь здесь.

– А, так вы приехали к нам? Здесь прекрасно, все так говорят. Вы пробудете до следующего корабля? Он придет в четверг.

– Может, и подольше.

– А, у вас здесь бизнес!

– Нет, у меня нет бизнеса.

– Обычно люди здесь подолгу не живут – только если у них бизнес. Они говорят, что гостиницы неважные и делать здесь нечего.

– Уверен, здесь можно делать то же самое, что и в любом другом месте.

– Для нас, кто здесь живет, – да. У нас своя жизнь, работа. А для приезжих нет. Хотя есть иностранцы, которые переехали сюда жить. Есть сэр Уайлдинг, англичанин. У него тут большое поместье, досталось от деда. Он теперь живет здесь, пишет книги. Очень знаменитый синьор, очень уважаемый.

– Вы имеете в виду сэра Ричарда Уайлдинга?

Официант кивнул.

– Да, его так зовут. Мы знаем его уже много-много лет. Во время войны он не мог приезжать, но после войны вернулся. Он еще рисует картины. Здесь много художников. В коттедже на Санта-Дольми живет француз. На другой стороне острова – англичанин с женой. Они очень бедные, а картины, которые он рисует, очень странные.

Она еще режет фигурки из камня…

Неожиданно он оборвал себя и ринулся в угол, где перевернутый стул отмечал, что стол заказан. Он снял со стола стул и поставил его, слегка отодвинув, поклонился пришедшей женщине.

Она с благодарностью улыбнулась и села.

Она не сделала заказ, но он сразу же ушел. Женщина оперлась локтями о стол и стала смотреть на гавань.

Ллевеллин наблюдал за ней со все возрастающим удивлением.

Ее плечи покрывала вышитая испанская шаль – цветы на изумрудно-зеленом фоне, как на многих женщинах из тех, что прогуливались по улице, но он был уверен, что она американка или англичанка. Белокурые волосы выделяли ее среди прочих посетителей кафе. Стол, за которым она сидела, был наполовину скрыт свисающей массой ветвей бугенвиллей кораллового цвета. Должно быть, у любого сидящего за этим столом возникало чувство, будто смотришь на мир из пещеры, укрытой зеленью, особенно если глядеть на огни кораблей и их отражение в воде.

Девушка – ибо она была еще молода – сидела тихо, с видом кроткого ожидания. Официант принес ей бокал.

Она поблагодарила его улыбкой, обхватила бокал обеими руками и продолжала глядеть на гавань, временами прикладываясь к бокалу.

Ллевеллин обратил внимание на кольца: на одной руке – с изумрудом, на другой – с россыпью бриллиантов.

Из-под экзотической шали виднелось черное закрытое платье.

Она ни на кого не глядела, и окружающие лишь мельком глянули на нее, не проявив интереса. Было ясно, что ее здесь знают.

Ллевеллин гадал, кто она такая. У девушек ее класса сидеть одной в кафе не принято. Но она чувствовала себя свободно, будто совершала привычный ритуал. Возможно, скоро к ней кто-то присоединится.

Но время шло, а девушка оставалась за столиком одна.

Она сделала легкое движение головой, и официант принес ей еще вина.

Примерно через час Ллевеллин сделал знак официанту, что хочет рассчитаться, и собрался уходить. Проходя мимо, внимательно посмотрел на нее.

Она не замечала ни его, ни окружающих. Она уставилась на дно стакана, не меняя выражения лица. Казалось, она где-то далеко.

Ллевеллин вышел из кафе, двинулся к гостинице по узкой улочке, но вдруг почувствовал: надо вернуться, заговорить с ней, предостеречь ее. Почему ему пришло в голову слово «предостеречь»? Почему он решил, что она в опасности?

Он покачал головой. В этот миг он ничего бы не смог предпринять, но был уверен, что прав.

* * *

Две недели спустя Ллевеллин Нокс все еще был на острове. Его дни шли однообразно: он гулял, отдыхал, читал, опять гулял, спал. Вечерами после ужина он шел в гавань и сидел в одном из кафе. Чтение из распорядка дня он вскоре вычеркнул: читать стало нечего.

Он жил, предоставленный самому себе, и знал, что так и должно быть. Но он не был одинок. Вокруг жили люди, он был одним из них, хотя ни разу с ними не заговаривал. Он не искал контактов и не избегал их – вступал в беседы с разными людьми, но все это было не более чем просто обменом любезностями с другими. Они его привечали, он их привечал, но ни один не вторгался в чужую жизнь другого.

В этих отстраненных приятельских отношениях было одно исключение. Он постоянно задумывался о той девушке, что приходила в кафе и садилась под бугенвиллеей.

Хотя он одаривал своим вниманием несколько заведений на пристани, чаще всего он заходил в то кафе, которое выбрал первым. Здесь он несколько раз видел ту англичанку. Она появлялась всегда очень поздно, садилась за один и тот же столик, и он с удивлением обнаружил, что она остается, даже когда все другие уходят. Она была загадкой для него, но, похоже, ни для кого другого.

Как-то раз он заговорил о ней с официантом:

– Синьора, которая сидит там, – она англичанка?

– Да, англичанка.

– Она живет на острове?

– Да.

– Она приходит сюда каждый вечер?

Официант важно сказал:

– Приходит, когда может.

Ответ был любопытный, и позже Ллевеллин его вспоминал.

Он не спрашивал ее имя. Если бы официант хотел, чтобы он узнал его, он бы сказал. Парень сказал бы ему:

«Синьора такая-то, живет там-то». Поскольку он этого не говорил, Ллевеллин заключил, что есть своя причина, почему иностранцу не следует знать ее имя.

Вместо этого он спросил:

– Что она пьет?

– Бренди, – коротко ответил официант и ушел.

Ллевеллин заплатил и попрощался. Он прошагал меж столиков к выходу и немного постоял на тротуаре, прежде чем влиться в толпу гуляющих.

Затем он вдруг круто развернулся и прошествовал твердой, решительной поступью, присущей его нации, к столику под бугенвиллеей.

– Вы не возражаете, – спросил он, – если я посижу и поговорю с вами минуту-другую?

Глава 2

Ее взгляд медленно переместился с огней гавани на его лицо. Какое-то время глаза оставались несфокусированными. Он почти ощущал, какое она прилагает усилие, – так далеко она была отсюда. С неожиданным приливом жалости он увидел, что она очень молода. Не только годами – ей было года двадцать три, двадцать четыре, – но и вообще какой-то незрелостью. Словно нормально развивавшийся бутон прихватило морозом, и с виду он остался таким же, как остальные – но ему уже не суждено расцвести. Он и не завянет: со временем он, не раскрывшись, опадет на землю. Он подумал, что она похожа на заблудившегося ребенка. Отметил также ее красоту. Девушка была прелестна. Любой мужчина признает ее красивой, выскажет готовность заботиться о ней, защищать ее. Как говорится, все очки в ее пользу. И вот она сидит, уставившись в непостижимую даль: где-то на недолгом, легком и явно счастливом пути она потеряла себя.

Расширенные темно-синие глаза остановились на нем.

Она неуверенно сказала: «О?..»

Он ждал.

Потом она улыбнулась:

– Садитесь, пожалуйста.

Он пододвинул стул и сел. Она спросила:

– Вы американец?

– Да.

– Вы с корабля?

Ее глаза опять устремились к гавани. У причала стоял корабль. Там всегда стоял какой-нибудь корабль.

– Я приплыл на корабле, но не на этом. Я живу здесь уже почти две недели.

– Здесь редко остаются так надолго. – Это было утверждение, не вопрос.

Ллевеллин подозвал официанта и заказал Кюрасао.

– Разрешите что-нибудь вам заказать?

– Спасибо, – сказала она. И добавила:

– Он знает.

Официант наклонил голову и ушел.

Они помолчали.

Наконец она сказала:

– Видимо, вам одиноко? Здесь мало англичан или американцев.

Он видел, что она думает, как спросить – почему он с ней заговорил.

– Нет, – сразу же сказал он. – Мне не одиноко. Я обнаружил, что рад остаться один.

– О да, это приятно, не правда ли?

Его удивило, с какой страстью она это произнесла.

– Я вас понимаю. Потому вы и приходите сюда?

Она кивнула.

– Чтобы побыть одной. А я пришел и помешал.

– Нет. Вы не в счет. Вы здесь чужой.

– Понятно.

– Я даже не знаю вашего имени.

– Хотите знать?

– Нет. Лучше не говорите. Я тоже не скажу свое.

Она с сомнением добавила:

– Но вам, наверное, уже сказали. В кафе меня все знают.

– Нет, не сказали. Я думаю, они понимают, что вам бы этого не хотелось.

– Понимают… У них у всех удивительно хорошие манеры. Не благоприобретенные, а от рождения. До того как я приехала сюда, ни за что бы не поверила, что естественная вежливость так замечательна – так благотворна.

Подошел официант с двумя бокалами. Ллевеллин заплатил.

Он посмотрел на стакан, который девушка обхватила обеими руками.

– Бренди?

– Да. Бренди очень помогает.

– Почувствовать себя одинокой?

– Да. Помогает – почувствовать свободу.

– А вы несвободны?

– Разве кто-нибудь свободен?

Он задумался. Она сказала эти слова без горечи, с какой их обычно произносят, – просто спросила.

– «Каждый носит свою судьбу за плечами» – так вы это чувствуете?

– Ну, не совсем. Скорее так, что твой жизненный курс вычислен, как курс корабля, и должно ему следовать, и, пока ты это делаешь, все хорошо. Но я похожа на корабль, внезапно сошедший с правильного курса. А тогда, понимаете, все пропало. Не знаешь, где ты, ты отдана на милость ветра и волн, и ты уже не свободна, что-то тебя подхватило и несет, ты в чем-то увязла… Что за чушь я несу! Все бренди виноват.

Он согласился.

– Отчасти бренди, несомненно. Так где же подхватило вас это нечто?

– О, далеко… все это далеко…

– Что же это было такое, от чего вам пришлось бежать?

– Ничего не было, абсолютно. В том-то и дело. Я ведь счастливая. У меня было все. – Она угрюмо повторила:

– Все… О, не то чтобы у меня не было огорчений, потерь, не об этом речь. Я не горюю о прошлом. Не воскрешаю его и не переживаю заново. Не хочу возвращаться и даже идти вперед. Чего я хочу – так это куда-нибудь скрыться. Вот я сижу здесь, пью бренди, но меня нет, я уношусь за пределы гавани, дальше и дальше – в какое-то нереальное место, которого и нет вовсе. Как в детстве летаешь во сне: веса нет, так легко, и тебя уносит.

Глаза опять расширились и расфокусировались. Ллевеллин сидел и смотрел.

Она как будто очнулась.

– Извините.

– Не надо возвращаться, я ухожу. – Он встал. – Можно, я иногда буду приходить сюда и разговаривать с вами?

Если не хотите, скажите. Я пойму.

– Нет, я бы хотела, чтобы вы приходили. До свиданья. Я еще посижу. Понимаете, я не всегда могу улизнуть.

* * *

Еще раз они разговаривали неделю спустя.

Как только он уселся, она сказала:

– Я рада, что вы не уехали. Боялась, что уедете.

– Пока еще не уезжаю. Рано.

– Куда вы отсюда поедете?

– Не знаю.

– Вы хотите сказать, что ждете распоряжений?

– Что ж, можно и так выразиться.

Она медленно проговорила:

– В прошлый раз мы говорили обо мне. Совсем не говорили о вас. Почему вы приехали на остров? Была причина?

– Пожалуй, причина та же, по которой вы пьете бренди: уйти, в моем случае – от людей.

– От людей вообще или от каких-то конкретно?

– Не вообще от людей. От тех, кто меня знает или знает, кем я был.

– Что-то произошло?

– Да, кое-что произошло.

Она подалась вперед.

– Как у меня? Вы сбились с курса?

Он яростно мотнул головой.

– Нет. То, что случилось со мной, – неотъемлемая часть моей судьбы. Оно имело значение и цель.

– Но вы же сказали про людей…

– Дело в том, что люди не понимают. Жалеют меня, хотят затащить обратно – к тому, что завершено.

Она сдвинула брови.

– Не понимаю…

– У меня была работа. – Он улыбнулся. – Я ее потерял.

– Важная работа?

– Не знаю. – Он задумался. – Пожалуй, да. Но откуда нам знать, что важно, а что нет. Надо привыкнуть не полагаться на собственные оценки. Все относительно.

– Значит, вы бросили работу?

– Нет. – На его лице снова вспыхнула улыбка. – Меня уволили.

– О! Она чуть отшатнулась. – Вы были против?

– Еще бы. Любой был бы на моем месте. Но теперь все позади.

Она нахмурилась, глядя в пустой стакан. Повернула голову, и официант заменил пустой бокал полным.

Сделав два глотка, она сказала:

– Можно вас кое о чем спросить?

– Пожалуйста.

– Как вы думаете, счастье – это очень важно?

Он подумал.

– Трудный вопрос. Боюсь, вы сочтете меня ненормальным, если я скажу: счастье жизненно важно и в то же время не имеет никакого значения.

– Не могли бы вы выразиться яснее?

– Ну, это как секс. Жизненно важная вещь и в то же время ничего не значит. Вы замужем?

Он заметил тонкое золотое кольцо на пальце.

– Я дважды выходила замуж.

– Вы любили мужа?

Он употребил единственное число, и она ответила без колебаний:

– Я любила его больше всего на свете.

– Тогда оглянитесь на вашу совместную жизнь – что прежде всего приходит вам на ум? Как вы в первый раз вместе спали или что-то другое?

Внезапно ее охватил смех – короткая Вспышка очаровательного веселья.

– Его шляпа.

– Шляпа?

– Да. В медовый месяц. Ее унесло ветром, и он купил местную – смешную соломенную шляпу, а я сказала, что она больше подходит мне. Ну я ее надела, а он надел мою – знаете, какую ерунду мы, женщины, носим на голове, и мы смотрели друг на друга и смеялись. Он сказал, что туристы всегда обмениваются шляпами, а потом сказал: «О Господи, как же я тебя люблю». Ее голос прервался. – Никогда не забуду.

– Вот видите? – сказал Ллевеллин. – Волшебный момент единения, нескончаемой нежности, но не секс. Однако если с сексом нелады, брак разрушится. В некотором роде так же важна еда – без нее нельзя жить, но, пока вы нормально питаетесь, еда почти не занимает ваши мысли. Так и счастье – оно способствует росту, оно великий учитель, но оно не является целью жизни и само по себе не удовлетворяет человека.

Он мягко спросил:

– Так вы хотите счастья?

– Не знаю. Я и так должна быть счастливой, у меня для этого есть все.

– Но вы хотите большего?

– Меньшего, – быстро отозвалась она. – Я хочу от жизни меньшего. Всего слишком много. Слишком много. – И неожиданно добавила:

– Это такое бремя.

Некоторое время они сидели молча. Наконец она сказала:

– Если хотя бы знать, чего я хочу. Знать, а не быть вечно недовольной дурой.

– Но вы же знаете: вы хотите сбежать. Почему же вы этого не делаете?

– Сбежать?

– Да. Что вас останавливает? Деньги?

– Нет, не деньги. Деньги у меня есть – не так много, но достаточно.

– Тогда что же?

– Много чего. Вам не понять. – Губы скривились в жалобной усмешке. Как у Чехова – три сестры вечно стонут: в Москву! Но они никуда не едут, хотя в любой день могут пойти на станцию и купить билет до Москвы! Как и я могу купить билет на корабль, который уплывает сегодня вечером.

– И что же вас удерживает? – он ждал.

– По-моему, вы знаете ответ, – сказала она.

Он покачал головой.

– Нет, я не знаю ответа. Я стараюсь вам Помочь его найти.

– Возможно, я похожа на чеховских трех сестер. Возможно, я на самом деле – не хочу.

– Возможно.

– Возможно, сбежать – просто та мысль, которой я тешусь.

– Вероятно. У всех у нас есть фантазии, помогающие сносить ту жизнь, которой мы живем.

– Побег – моя фантазия?

– Я не знаю. Это вы знаете.

– Ничего я не знаю, вообще ничего. У меня были все возможности, а я поступила не правильно. Но раз уж человек поступил не правильно, ему приходится идти этим путем и дальше, так ведь?

– Я не знаю.

– Вы не могли бы перестать это повторять?

– Прошу прощения, но это правда. Вы просите меня сделать заключение по поводу чего-то такого, о чем я ничего не знаю.

– Но это же основной принцип.

– Нет такого в природе – основной принцип.

Она широко раскрыла глаза.

– Вы хотите сказать, что не существует абсолютно правильного либо абсолютно не правильного?

– Нет, я не это имел в виду. Конечно, абсолютная истина есть, но она лежит так далеко за пределами нашего понимания, что мы имеем о ней лишь самое смутное представление.

– Но человек все-таки знает, что верно, а что – нет?

– Он просто следует общепринятым правилам повседневной жизни. Или, если пойдем дальше – своему инстинктивному ощущению. Но это нас может завести слишком далеко. Людей сжигали на кострах не садисты, а честные люди возвышенного склада ума, они верили, что это правильно. Почитайте законы Древней Греции: если человек отказывался отдать своего раба на пытку, считалось, что он противится правосудию. В Штатах какой-то честный богобоязненный священник забил до смерти своего любимого трехлетнего сына, потому что тот отказался повторять молитву.

– Какой ужас!

– Да, потому что время изменило наши представления.

– Как же тогда быть?

Ее прелестное лицо склонилось к нему, на нем было написано замешательство.

– Следовать своему пути, с кротостью и надеждой.

– Следовать своему пути… да, но мой путь, с ним что-то не то. Знаете, как если бы вязали свитер по выкройке и упустили петлю где-то в самом начале – и вот весь узор исказился.

– Этого не знаю, никогда не вязал.

– Почему вы не выскажете прямо свое мнение?

– Потому что тогда оно перестанет быть только моим мнением.

– Как это?

– Оно может повлиять на вас. Вы легко внушаемы.

Ее лицо опять нахмурилось.

– Да. Наверное, в этом вся беда.

Он подождал минутку, потом спросил как бы невзначай:

– Какая беда?

– Никакая. – Она смотрела на него с отчаянием. – Никакой беды. У меня есть все, чего может пожелать любая женщина.

– Опять вы обобщаете. Вы не любая женщина. Вы – это вы. У вас есть все, чего вы хотите?

– Да, да, да! Любовь, доброе отношение, деньги, роскошь, красивое окружение, общество – все. Все, что я сама бы выбрала для себя. Нет, дело во мне самой. Со мной что-то не в порядке.

Она с вызовом посмотрела на него. Как ни странно, ее утешило, когда он спокойно и твердо сказал:

– О да. С вами что-то не в порядке. Это очевидно.

* * *

Она отодвинула бокал с бренди и сказала:

– Можно я расскажу о себе?

– Если хотите.

– Может, тогда я сумею понять, когда же все пошло не так.

– Да, это помогает.

– В моей жизни все было очень мило и очень обыкновенно. Счастливое детство, милый дом. Я ходила в школу, делала все, что полагается, со мной никто никогда не обращался скверно; может, для меня было бы лучше обратное. Возможно, я была избалованным ребенком, хотя я так не считаю. После школы я шла домой, играла в теннис, танцевала, встречалась с молодыми людьми и гадала, какой работой заняться, – все очень обыкновенно.

– Выглядит как вполне прямой путь.

– А потом я влюбилась и вышла замуж. – Ее голос слегка изменился.

– И жили счастливо…

– Нет. Я любила его, но часто бывала несчастна. Вот почему я вас спрашивала, насколько это важно – быть счастливым.

Помолчав, она продолжала:

– Трудно объяснить. Я была не слишком счастлива, но все равно все было прекрасно: я этого хотела, сама это выбрала. Я вступила в эту жизнь не с закрытыми глазами.

Конечно, я его идеализировала – как же иначе? Помню, однажды я проснулась очень рано, было часов пять. Это холодное, трезвое время, правда? И я поняла, я увидела, каким будет мое будущее, увидела, каков он эгоистичный, безжалостный, но в то же время – очаровательный, веселый и легкомысленный – и что я люблю его, как никто, и скорее согласна быть несчастной замужем за ним, чем жить в покое и довольстве без него. И я подумала, что, если мне повезет и я буду не слишком глупа, я смогу справиться. Я признала тот факт, что люблю его больше, чем он когда-либо сможет полюбить меня, и что не надо требовать от него больше того, что он может дать.

Она остановилась, потом продолжала:

– Конечно, тогда я сказала это себе не так внятно, как теперь, но это чувство у меня было. Потом я опять восхищалась им, приписывала ему благородные качества, которых у него не было. Но был момент – такой момент, когда видишь далеко вперед, и от тебя зависит, идти дальше или повернуть обратно. В то холодное раннее утро я увидела, как мне будет трудно, как страшно, я подумала, не вернуться ли – но пошла дальше.

Он мягко спросил:

– И вы жалеете?..

– Нет, нет! – неистово выкрикнула она. – Я никогда не жалела! Прекрасна была каждая минута! Об одном только я жалею – что он умер.

В глазах ее была жизнь – больше не казалось, что она витает где-то в сказочной стране. К нему через стол потянулась страстная, живая женщина.

– Он умер слишком рано, – сказала она. – Как там Макбет сказал: «Она должна бы умереть попозже…»[6]Цитата из трагедии Вильяма Шекспира «Макбет», акт V, сц.5. У меня было такое чувство – он мог бы умереть попозже.

Он покачал головой.

– Так всегда кажется, когда люди умирают.

– Разве? Не знала. Он заболел. Я понимала, что он на всю жизнь останется инвалидом. Он не мог с этим смириться, он ненавидел такую жизнь и срывал зло на всех, особенно на мне. Но он не хотел умирать. Несмотря ни на что, он не хотел умирать. Из-за этого его смерть меня особенно возмущает. У него был, можно сказать, талант жить; он радовался даже половинке жизни, одной четверти! О! – Она страстно вскинула руки. – Я ненавижу Бога за то, что он его умертвил! – Она остановилась и, в смущении посмотрела на него. Нельзя было говорить: я ненавижу Бога?

Он спокойно ответил:

– Лучше ненавидеть Бога, чем своих ближних людей.

Богу мы не причиняем боли.

– Нет. Но Он может причинить ее нам.

– Что вы, это мы сами причиняем боль друг другу – и себе.

– А Бога делаем козлом отпущения?

– Он всегда им был. Он несет наше бремя – бремя наших мятежей, нашей ненависти, да и нашей любви.

Глава 3

Ллевеллин завел привычку совершать днем долгие прогулки. Он выходил из города по дороге, которая, петляя, вела в гору, оставляя позади город и пристань, создавая ощущение нереальности среди белого дня. Был час сиесты, и веселые цветные точки не мелькали ни у кромки воды, ни на дорогах и улицах. Здесь, на вершине холма, Ллевеллин встречал только козьих пастухов да мальчишек, которые развлекались тем, что распевали песни или играли на земле в какие-то свои игры с кучками камней. Они приветливо и серьезно здоровались с Ллевеллином, не удивляясь, – они привыкли к иностранцам с их энергичной походкой, распахнутыми на груди белыми рубашками, потными лицами. Они знали, что иностранцы – это или писатели, или художники; хоть немногочисленные, они были им не в новинку. Поскольку у Ллевеллина не было ни холста, ни мольберта, ни хотя бы блокнота, ребята принимали его за писателя и вежливо здоровались.

Ллевеллин отвечал им и шагал дальше.

У него не было определенной цели. Он оглядывал окрестности, но не это было важно. Важно было то, что копилось в душе, еще неясное и непознанное, но постепенно принимающее форму и размер.

Тропа привела его в банановую рощу. Здесь, в этом зеленом пространстве, его поразила мысль о том, как мгновенно может измениться цель и направление. Он не знал, сколь далеко простирается банановая роща, не знал, когда он это выяснит. Может, тропа будет совсем короткой, а может, протянется на мили. Человек может только продолжать свой путь. В конце концов окажешься там, куда приведет тебя тропа. Все, что ему подвластно это движение, и ноги несут его по тропе, осуществляя его волю.

Он может повернуть назад либо продолжать идти вперед.

Он свободен, лишь постольку, поскольку целен и честен.

Следовать пути с надеждой…

И тут внезапно банановая роща кончилась, и он вышел на голый склон холма. Чуть ниже, рядом с петляющей тропой какой-то человек сидел и рисовал на мольберте.

Ллевеллин видел его со спины – мощные плечи под тонкой желтой рубашкой и прилично поношенную широкополую шляпу, сдвинутую на затылок.

Ллевеллин спустился по тропе вниз. Поравнявшись с художником, он замедлил шаг и с неподдельным любопытством посмотрел на холст. Раз уж художник уселся рядом с дорожкой, значит, он не возражает, чтобы на него смотрели.

Работа была энергичной, написанной сильными яркими мазками, создающими общий эффект, без детализации – прекрасный образец мастерства, хотя и не несущий глубокого смысла.

Художник повернул к нему голову и улыбнулся.

– У меня это не призвание. Просто хобби.

Человеку было за сорок, в темных волосах уже блестела седина. Он был красив, но Ллевеллина тронула не столько его красота, сколько обаяние личности. Он излучал тепло и доброту – такого человека, раз встретив, долго не забудешь.

Художник вдохновенно произнес:

– Неизъяснимое наслаждение – смешивать на палитре яркие, сочные краски и размазывать их по холсту! Иногда знаешь, чего добиваешься, иногда нет, но удовольствие получаешь всегда. Вы художник? – Он бросил на Ллевеллина быстрый взгляд.

– Нет. Я оказался здесь случайно.

– А-а. – Его собеседник неожиданно шлепнул мазок розовой краски на то, что у него было морем. – Здорово, – сказал он. – Хорошо смотрится. Необъяснимая вещь!

Он бросил кисть на палитру, вздохнул, сдвинул ветхую шляпу еще дальше на затылок и повернулся, чтобы получше рассмотреть того, с кем разговаривает. С интересом прищурился.

– Извините, – сказал он, – вы случайно не доктор Ллевеллин Нокс?

* * *

Было мгновение ужаса, физически никак не проявившегося, и Ллевеллин бесцветно ответил:

– Это так.

Он имел возможность оценить тактичность собеседника. Тот сразу же сказал:

– Глупо с моей стороны. У вас было расстройство здоровья, не так ли? Я полагаю, вы приехали сюда подальше от людей. Что ж, вам не о чем волноваться. Американцы здесь редки, а местные жители интересуются только своими двоюродными и троюродными родственниками, рождениями, смертями и свадьбами, а я не в счет. Я здесь просто живу.

Он бросил взгляд на Ллевеллина.

– Вас это удивляет?

– Да.

– Почему?

– Просто жить, – по-моему, для вас этого маловато!

– Вы, конечно, правы. Сначала я не собирался здесь жить. Двоюродный дед оставил мне большое поместье.

Выглядело оно неважно. Но постепенно выправилось и стало процветать. Интересно. Меня зовут Ричард Уайлдинг.

Ллевеллин знал это имя: путешественник, писатель, человек разнообразных интересов, широко образованный во многих областях археология, антропология, энтомология. О сэре Ричарде Уайлдинге говорили, что нет предмета, которого бы он не знал, хотя он не претендовал на звание профессионала. Ко всем его достоинствам можно было добавить также скромность.

– Я о вас слышал, конечно, – сказал Ллевеллин. – И имел удовольствие прочесть некоторые ваши книги. Огромное удовольствие.

– А я, доктор Нокс, был на одном из ваших собраний, а именно в Олимпии полтора года назад.

Ллевеллин удивился.

– Удивлены? – насмешливо спросил Уайлдинг.

– Честно говоря, да. Любопытно, зачем вы приходили?

– Честно говоря, чтобы посмеяться.

– Это меня не удивляет.

– К тому же не раздражает, как я вижу.

– А почему это должно меня раздражать?

– Ну, вы же человек, и вы верите в свою миссию – так я полагаю.

Ллевеллин слегка улыбнулся.

– Что ж, ваше предположение верно.

Уайлдинг некоторое время помолчал, а потом сказал с обезоруживающей искренностью:

– Знаете, это просто необыкновенно, что мы так вот встретились. После вашего собрания мне очень захотелось с вами познакомиться.

– Но ведь это было нетрудно сделать?

– В известном смысле да. Это входило в ваши обязанности! Но мне хотелось встретиться с вами совсем в другой обстановке – так чтобы вы могли послать меня к дьяволу, если бы пожелали.

Ллевеллин опять улыбнулся.

– Ну, теперь как раз такие условия. Я больше не имею никаких обязательств.

Уайлдинг проницательно посмотрел на него.

– Интересно, это по причине здоровья или мировоззрения?

– Я бы сказал, это вопрос предназначения.

– Гм… не слишком ясно.

Собеседник не отвечал.

Уайлдинг стал собирать рисовальные принадлежности.

– Давайте объясню, как я попал к вам в Олимпию.

Поскольку я думаю, что вы не обидитесь на правду, ведь я не хочу вас обидеть. Я очень не любил – и сейчас не люблю – все эти собрания в Олимпии. Сказать вам не могу, как я не люблю массовые религиозные действа, управляемые через громкоговоритель. Это оскорбляет все мои чувства.

Он заметил, что Ллевеллин подавил усмешку.

– Вам кажется, что это смешно и слишком по-британски?

– О, я принимаю это как возможную точку зрения.

– Итак, я пошел посмеяться, как я уже сказал. Я подозревал, что буду оскорблен в лучших чувствах.

– А потом вы благословили это событие?

Вопрос был задан скорее в шутку, чем всерьез.

– Нет. Мои главные позиции не изменились. Мне не нравится, что Бога водрузили на коммерческий пьедестал.

– Даже коммерчески мыслящие люди в коммерческий век? Разве мы все приносим Богу плоды соответственно сезону?[7]Намек на эпизод из Библии, гл. 4, ст. 3.

– Да, это так. Но меня поразило то, чего я совсем не ожидал, – ваша несомненная искренность.

Ллевеллин изумился.

– По-моему, это само собой разумеется.

– Теперь, когда я вас встретил, – да. Но ведь это могла быть и профессия, и только – уютная, хорошо оплачиваемая. У кого-то профессия политика, почему же не сделать своим ремеслом религию? У вас есть ораторские способности, безусловно есть, и вы могли бы добиться успеха, если бы сумели хорошо себя преподнести. Или если бы вас преподнесли. Я полагаю, второе?

Это был даже не вопрос. Ллевеллин серьезно согласился:

– Да, меня вывели на широкую дорогу.

– Денег не жалели?

– Не жалели.

– Это, знаете ли, меня интригует. После того как я видел вас и слышал. Как вы могли с этим примириться?

Он перекинул ремень складного мольберта через плечо.

– Не зайдете ли как-нибудь ко мне на ужин? Мне будет очень интересно с вами поговорить. Мой дом вон там.

Белая вилла с зелеными ставнями. Но если не хотите, так и скажите, не ищите причин для отказа.

Ллевеллин подумал и ответил:

– Я охотно зайду к вам.

– Отлично. Сегодня?

– Спасибо.

– В девять. Не передумайте!

И он зашагал вниз. Ллевеллин некоторое время смотрел ему вслед, потом продолжил свою прогулку.

* * *

– Так вам на виллу синьора сэра Уайлдинга?

Возница двухместной коляски-развалюхи проявил живой интерес. Его ветхий экипаж был весело расписан цветочками, а на шее лошади висели синие бусы. И лошадь, и коляска, и кучер были жизнерадостны и приветливы.

– Синьор сэр Уайлдинг очень симпатичный. Он здесь не чужой. Он один из нас. Дон Эстебаль, которому принадлежала вилла, был очень старый. Давал себя обманывать, целыми днями читал книги, и ему все время приходили новые книги. На вилле есть комнаты, уставленные книгами до потолка. Когда он умер, мы все думали – может, виллу продадут? Но приехал сэр Уайлдинг. Он бывал здесь мальчиком часто, потому что сестра дона Эстебаля была замужем за англичанином, и ее дети и дети ее детей всегда приезжали сюда на каникулы. Но после смерти дона Эстебаля имение перешло к сэру Уайлдингу, он переехал сюда жить, стал приводить все в порядок, потратил кучу денег. А потом началась война, и он уехал на много лет, но он говорил, что если его не убьют, то он вернется сюда – так и вышло. Два года назад приехал с новой женой и стал здесь жить.

– Так он женился дважды?

– Да. – Возница заговорщически понизил голос. – Его первая жена была плохая женщина. Красивая, да, но все время обманывала его с другими мужчинами – даже здесь на острове. Ему не следовало на ней жениться. Но во всем, что касается женщин, он неумный человек – слишком верит им.

И добавил, как бы извиняясь:

– Мужчина должен понимать, кому доверять, а сэр Уайлдинг не понимает. Ничего не знает о женщинах. Думаю, так и не узнает.

Глава 4

Хозяин виллы принимал Ллевеллина в низкой, узкой комнате, до потолка набитой книгами. Окна были открыты настежь, и откуда-то снизу доносилось нежное рокотание моря. Их бокалы стояли на столике возле окна.

Уайлдинг с радостью приветствовал его и извинился за отсутствие жены.

– Она мучается мигренями. Я надеялся, что здешняя мирная и тихая жизнь приведет к улучшению, но что-то не заметно. И врачи, кажется, не знают причины.

Ллевеллин выразил вежливое сочувствие.

– Она перенесла много горя, – сказал Уайлдинг. – Больше, чем может вынести девушка, а она была очень молода – да и сейчас тоже.

Видя выражение его лица, Ллевеллин мягко сказал:

– Вы ее очень любите.

Уайлдинг вздохнул.

– Слишком люблю – для моего счастья.

– А для ее?

– Никакая на свете любовь не возместит страданий, доставшихся на ее долю.

Он говорил горячо. Между ними уже установилась странная близость – в сущности, с первого момента знакомства. Несмотря на то, что у них не было ничего общего: национальность, воспитание, образ жизни, вера – все было различно, – они приняли друг друга без обычной сдержанности и соблюдения условностей. Как будто вдвоем выжили на необитаемом острове, а потом были долго разлучены. Они разговаривали легко и искренне, с детской простотой.

Потом пошли за стол. Ужин был превосходный, отлично сервированный, хотя непритязательный. От вина Ллевеллин отказался.

– Может, виски?

– Нет, спасибо, просто воду.

– У вас, простите, это принцип?

– Нет. Образ жизни, которому я больше не обязан следовать. Сейчас нет причин, по которым я не должен пить вино, просто я его не пью.

Поскольку гость произнес слово «сейчас» с ударением, Уайлдинг вскинул на него глаза. Заинтригованный, он открыл было рот, чтобы спросить, но сдержал себя и заговорил о посторонних вещах. Он был хорошим рассказчиком, с широким кругом тем. Он не только много путешествовал, бывал в разных частях земного шара, но имел дар все, что видел и испытал, живо представить слушателю.

Если вы хотели побывать в пустыне Гоби, или в Феззане, или в Самарканде, – поговорив с Ричардом Уайлдингом, вы как бы уже побывали там.

Его речь не была похожа на лекцию, он говорил естественно и непринужденно.

Ллевеллин получал удовольствие от беседы с ним, его все больше интересовал Уайлдинг сам по себе. Его магнетическое обаяние было несомненным, хотя и неосознанными, Уайлдинг не старался излучать обаяние, это получалось само собой. Он был человек больших способностей, проницательный, образованный, без надменности, он живо интересовался людьми и идеями, как раньше интересовался новыми местами. Если он и избрал себе область особого интереса… это был его секрет, он ничему не отдавал предпочтения и потому всегда оставался человечным, теплым, доступным.

Однако у Ллевеллина не было ответа на простейший, прямо-таки детский вопрос: «Почему мне так нравится этот человек?»

Дело было не в талантах, а в самом Уайлдинге.

Ллевеллину вдруг показалось, что он нашел разгадку.

Потому что этот человек, несмотря на все свои таланты, снова и снова совершает ошибки и, будучи по натуре человеком добрым и мягким, постоянно натыкается на неприятности, принимая не правильные решения.

У него не было ясной, холодной и логичной оценки людей и событий; вместо этого была горячая вера в людей, а это гибельно, потому что основана на доброте, а не на фактах. Да, этот человек вечно ошибается, но он чудесный человек. Ллевеллин подумал: вот кого я ни за что на свете не хотел бы обидеть.

Они опять развалились в креслах в библиотеке. Горел камин – скорее для видимости. Рокотало море, доносился запах ночных цветов.

Уайлдинг откровенно сообщил:

– Я всегда интересовался людьми. Чем они живут. Это звучит хладнокровно и аналитично?

– Только не в ваших устах. Вы интересуетесь людьми, потому что любите их.

– Да. Если можешь чем-то помочь человеку, это следует делать. Самое достойное занятие.

– Если можешь, – повторил Ллевеллин.

Уайлдинг глянул на него недоверчиво.

– Ваш скепсис кажется очень странным.

– Это лишь признание огромных трудностей на этом пути.

– Неужели это так трудно? Человеку всегда хочется, чтобы ему помогли.

– О да, мы склонны верить, что каким-то загадочным образом другие могут добыть для нас то, чего сами мы не можем – или не хотим добыть для себя.

– Сочувствие – и вера, – серьезно сказал Уайлдинг. – Верить в лучшее в человеке – значит вызвать это лучшее к жизни. Люди отзываются на веру в них. Я в этом неоднократно убеждался.

– И по-прежнему убеждены?

Уайлдинг вздрогнул, будто задели его больное место.

– Вы можете водить рукой ребенка по листу бумаги, но, когда вы отпустите руку, ребенку все равно придется учиться писать самому. Ваши усилия могут только задержать развитие.

– Вы пытаетесь разрушить мою веру в человека?

Ллевеллин с улыбкой ответил:

– Я прошу вас иметь жалость к человеческой натуре.

– Побуждать людей проявлять лучшие…

– Значит заставлять их жить по очень высоким стандартам, стараться жить сообразно вашим ожиданиям, значит быть в постоянном напряжении. А излишнее напряжение приводит к коллапсу'.

– Так что же, рассчитывать на худшее в людях? – язвительно спросил Уайлдинг.

– Приходится признать такую возможность.

– И это говорит служитель религии!

Ллевеллин улыбнулся.

– Христос сказал Петру, что тот предаст его трижды, прежде чем прокричит петух. Он знал слабость Петра лучше, чем знал это сам Петр, но любил его от этого не меньше.

– Нет, – с силой возразил Уайлдинг. – Не могу с вами согласиться. В моем первом браке, – он запнулся, но продолжал, – моя жена – она была прекрасная женщина. Она попала в неудачные обстоятельства; все, что ей было нужно, – это любовь, доверие, вера. Если бы не война… Что ж, это одна из маленьких трагедий войны. Меня не было, она была одна, попала под дурное влияние.

Он помолчал и отрывисто добавил:

– Я ее не виню. Я допускаю: она жертва обстоятельств.

Но в то время я был сражен. Я думал, что никогда не оправлюсь. Но время лечит…

Он сделал жест.

– Не знаю, зачем я вам рассказываю историю своей жизни. Лучше послушаю вашу. Вы для меня нечто абсолютно новое. Хочу знать все ваши «как» и «почему». На том собрании вы произвели на меня сильное впечатление.

Не потому, что вы повелевали аудиторией – это и Гитлер умел. Ллойд Джордж умел. Политики, религиозные лидеры, актеры – все могут это в большей или меньшей степени. Это дар. Нет, меня интересовал не производимый вами эффект, а вы сами. Почему это дело казалось вам стоящим?

Ллевеллин медленно покачал головой.

– Вы спрашиваете то, чего я сам не знаю.

– Конечно, тут сильная религиозная убежденность. – Уайлдинг говорил с некоторым смущением, и это позабавило Ллевеллина.

– Вы хотели сказать – вера в Бога? Так проще. Но это не ответ на ваш вопрос. Молиться Богу можно, опустившись на колени, в тихой комнате. Зачем публичная трибуна?

Уайлдинг нерешительно сказал:

– Видимо, вам казалось, что таким путем вы принесете больше добра, убедите большее число людей.

Ллевеллин в задумчивости смотрел на него.

– Из того, как вы это говорите, я заключаю, что вы неверующий?

– Не знаю, просто не знаю. В некотором роде верю.

Хочу верить… Я безусловно верю в положительные качества людей: доброту, помощь падшим, честность, способность прощать.

Ллевеллин помолчал.

– Добродетельная Жизнь. Добродетельный Человек.

Да, это легче, чем прийти к признанию Бога. Признать Бога – это трудно и страшно. Но еще страшнее выдержать признание Богом тебя.

– Страшнее?

Ллевеллин неожиданно улыбнулся.

– Это напугало Иова.[8]История Иова рассказана в Книге Иова Ветхого Завета. Он, бедняга, понятия не имел, что его ждет. В мире закона и порядка, поощрений и наказаний, распределяемых Всевышним в зависимости от заслуг, он был выделен. (Почему? Этого мы не знаем.

Было ли ему нечто дано авансом? Некая врожденная сила восприятия?) Во всяком случае, другие продолжали получать поощрения и наказания, а Иов вступил в то, что казалось ему новым измерением. После достопохвальной жизни его не вознаградили стадами овец и верблюдов – наоборот, ему пришлось претерпеть неописуемые страдания, потерять веру и увидеть, как от него отвернулись друзья. Он должен был выдержать ураган. И вот, избранный для страданий, он смог услышать глас Божий. Ради чего все это? Ради того, чтобы он признал, что Бог есть. «Будь спокоен и знай, что я Бог». Ужасающее переживание. Этот человек достиг высшего пика. Но продолжаться долго это не могло. Конечно, трудно было об этом рассказывать, потому что нет нужных слов и невозможно духовное событие выразить в земных понятиях. И тот, кто дописал Книгу Иова до конца, так и не сумел понять, про что она; но он сочинил счастливый и высоконравственный конец, согласно обычаю того времени, и это было очень разумно с его стороны.

Ллевеллин помолчал.

– Так что, когда вы говорите, что я избрал трибуну, потому что мог сделать больше добра и обратить большее число людей, вы страшно далеки от правды. Обращение людей не измеряется количественно, а «делать добро» выражение, не имеющее смысла. Что значит делать добро? Сжигать людей на кострах, дабы спасти их души? Возможно. Сжигать ведьм живьем как олицетворение зла? Для этого еще больше оснований. Поднимать уровень жизни обездоленных? Сейчас мы считаем, что важно это. Бороться против жестокости и несправедливости?

– С этим-то вы согласны?

– Я веду к тому, что ее это – проблемы человеческого поведения. Что хорошо? Что плохо? Что правильно? Мы люди, и мы должны иметь ответы на эти вопросы ради лучшей жизни в этом мире. Но все это не имеет ни малейшего отношения к духовному опыту.

– А-а, начинаю понимать, – сказал Уайлдинг. – По-моему, вы сами обрели некий духовный опыт. Что это было? Как? Вы еще с детства знали?..

Он не закончил фразу. Медленно сказал:

– Или вы понятия не имели?

– Я понятия не имел, – сказал Ллевеллин.

Глава 5

Понятия не имел… Вопрос Уайлдинга увел Ллевеллина в далекое прошлое.

Вот он еще ребенок…

Особый аромат чистого горного воздуха щекочет ноздри.

Холодная зима, жаркое засушливое лето. Маленькая, тесно сплоченная коммуна. Отец – шотландец, худой, суровый, почти угрюмый человек. Богобоязненный, честный и умный, несмотря на простоту жизни и призвания, он был справедлив и непреклонен, и несмотря на глубину чувств, никогда их не проявлял. Мать его была из Уэльса, черноволосая, с таким певучим голосом, что в ее устах любая речь звучала музыкой… Иногда вечерами она читала валлийские[9]Имеется в виду язык кельтского населения Уэльса. стихи, которые написал ее отец к конкурсу бардов.[10]Конкурс бардов (айстедвод) ежегодно проводимый в Уэльсе фестиваль валлийских певцов, музыкантов и поэтов, молодых и непрофессиональных. Дети не очень понимали язык, содержание оставалось туманным, но музыка стиха волновала Ллевеллина, будила смутные мечты. Мать обладала интуитивным знанием – не разумным, как у отца, а природной, врожденной мудростью.

Она обводила глазами своих детей, задерживала взгляд на Ллевеллине, первенце, и в них он видел и похвалу, и сомнение, и что-то похожее на страх.

Мальчика тревожил ее взгляд. Он спрашивал: «Что такое, мама? Я что-то не так сделал?» На что она с доброй улыбкой отвечала:

– Ничего, детка. Ты у меня хороший сын.

А Ангус Нокс резко оборачивался и смотрел сначала на жену, потом на сына.

Это было счастливое детство, нормальная мальчишеская жизнь – не роскошная, даже скорее спартанская: строгие родители, дисциплина, много домашней работы, ответственность за четверых младших детей, участие в жизни общины. Благочестивая, но ограниченная жизнь. И он ее принимал.

Но он хотел учиться, и отец поддержал его. Отец имел чисто шотландское почтение к образованию и хотел, чтобы его старший сын стал большим, чем простой землепашец.

– Ллевеллин, я сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь тебе, но многого не смогу. Тебе придется рассчитывать в основном на себя.

Так он и поступил. Он закончил колледж – на каникулах подрабатывал официантом в отеле, по вечерам мыл посуду.

Он обсуждал с отцом свое будущее. Учитель или врач?

Определенного призвания у него не было. Обе профессии были ему близки. Наконец он остановился на медицине.

Неужели за все эти годы он не получал намека на посвящение, на особую миссию? Он пытался вспомнить.

Что-то было… да, оглядываясь назад с сегодняшних позиций, он понимал, что это было – нечто в то время непонятное. Похожее на страх – за обычным фасадом повседневной жизни таился непонятный страх. Особенно он ощущал его, когда оставался один, и поэтому он с готовностью включился в жизнь коммуны.

Примерно в это время он стал замечать Кэрол.

Он знал Кэрол всю жизнь. Она была на два года младше его, неуклюжая ласковая девочка, со скобкой на зубах и стеснительными манерами. Их родители дружили, и Кэрол проводила много времени в доме Ноксов.

В последний год обучения Ллевеллин приехал домой и увидел Кэрол другими глазами. Исчезли скобка и неуклюжесть, она стала хорошенькой кокетливой девушкой, которой все парни стремились назначить свидание.

До сих пор в жизни Ллевеллина не было девушек. Он упорно трудился и был эмоционально неразвит. Но тут в нем пробудилось мужское начало. Он стал заботиться о своем внешнем виде. Тратил свои скудные деньги на галстуки, покупал Кэрол коробки конфет. Мать улыбалась и вздыхала, видя, что сын вступил в пору зрелости. Пришло время, когда его заберет другая женщина. О женитьбе думать пока рано, но, когда придет время, Кэрол будет удачным выбором. Хорошо сложенная, воспитанная девица, с мягким характером, здоровая – лучше, чем неведомые городские девушки. «Все же она недостаточно хороша для моего сына», – подумала мать и тут же улыбнулась, решив, что так говорят все матери с незапамятных времен. Она нерешительно заговорила об этом с Ангусом.

– Рано еще, – сказал Ангус, – Парню еще надо пробиться. Но могло быть и хуже. Она девка неплохая, хотя пожалуй, не семи пядей во лбу Кэрол была нарасхват. Она ходила на свидания, но ясно давала понять, что на первом месте у нее Ллевеллин. Иногда она серьезно заговаривала с ним о будущем. Ей не нравилось, хоть она этого не показывала, какая-то неопределенность его намерений и отсутствие у него честолюбивых стремлений.

– Но у тебя будут более определенные планы, когда ты получишь диплом?

– О! Работу я получу, возможностей масса.

– Но ты в чем-нибудь будешь специализироваться?

– Так делают те, у кого есть к чему-то явная склонность. У меня нет.

– Ллевеллин Нокс, но ты же хочешь чего-то достичь?

– Достичь чего? – Он ее поддразнивал.

– Ну… чего-нибудь.

– Смотри, Кэрол, это жизнь. От сих до сих. – Он начертил на песке линию. – Рождение, раннее детство, школа, карьера, женитьба, дети, дом, упорная работа, отставка, старость, смерть. От одной метки к другой.

– Я не об этом, и ты это прекрасно знаешь. Я о том, чтобы ты сделал себе имя, добился успеха, поднялся наверх, чтобы все тобой гордились.

– Ну, не знаю, какое это имеет значение, – равнодушно сказал он.

– Я говорю, имеет значение!

– По-моему, важно то, как ты идешь по жизни, а не куда придешь.

– Никогда не слышала подобной ерунды. Ты что, не хочешь добиться успеха?

– Не знаю. Наверное, не хочу.

Неожиданно Кэрол как будто отдалилась от него, он был один, совсем один, и его охватил страх. Он задрожал. «Не я… кто-нибудь другой». Он чуть не произнес это вслух.

– Ллевеллин! – Голос Кэрол пробился к нему издалека. – Что с тобой? У тебя такой странный вид!

Он вернулся, он снова был с Кэрол, и она смотрела на него удивленно, со страхом. Его охватил прилив нежности – она его спасла, вытащила из нахлынувшего одиночества. Он взял ее за руку.

– Какая ты милая. – Он привлек ее к себе и застенчиво поцеловал. Ее губы ему отвечали.

Он подумал: «Вот сейчас можно сказать… что я люблю ее, что, когда получу диплом, мы можем обручиться. Попрошу ее подождать. В Кэрол мое спасение».

Но слова остались невысказанными. Он почти физически ощутил, как некая рука сдавливает его грудь, отталкивает, запрещает. Реальность ощущения встревожила Ллевеллина. Он встал.

– Кэрол, настанет день, и я тебе скажу…

Она подняла на него глаза и, довольная, рассмеялась.

Она не торопила его. Лучше пусть все остается как есть. Ей очень нравится ее нынешняя счастливая жизнь, невинный девический триумф и множество поклонников. Будет время, и они с Ллевеллином поженятся. За его поцелуем она чувствовала страсть – она была в нем уверена.

Что же до того, что у него нет честолюбивых стремлений, – это не беда. Женщины этой страны уверены в своей власти над мужчинами. Женщины планируют и побуждают мужчин к активности – женщины и дети, их главное оружие. Они с Ллевеллином захотят обеспечить детям все лучшее – это и будет для него стимулом.

А Ллевеллин шел домой в глубоком замешательстве.

Какое странное чувство он испытал! Напичканный лекциями по психологии, он стал опасливо анализировать себя.

Сопротивление сексу? Откуда оно? За ужином он глядел на мать и гадал может, у него эдипов комплекс?[11]Эдипов комплекс – подсознательная привязанность ребенка к родителю противоположного пола и отторжение от другого родителя. Эдип – в древнегреческой мифологии – царь Фив, которому было предсказано, что он убьет собственного отца и женится на матери, что и произошло.

Тем не менее перед отъездом в колледж он обратился к ней за поддержкой. Он отрывисто спросил:

– Тебе нравится Кэрол?

Вот оно, с болью подумала мать, но ответила сразу же:

– Она милая девушка; Нам с отцом она очень нравится.

– Я хотел ей сказать… на днях…

– Что ты ее любишь?

– Да. Я хотел попросить ее, чтобы она меня ждала.

– Нет нужды говорить это, если она любит тебя, детка.

– Но я не смог сказать, не нашел слов.

Она улыбнулась.

– Пусть тебя это не беспокоит. В таких случаях у мужчин всегда язык отнимается. Твой отец сидел и таращился на меня день за днем с таким выражением, будто ненавидел меня, и все, что мог выговорить, это «Как дела?» и «Хороший денек».

Ллевеллин хмуро сказал:

– Было не совсем так. Будто какая-то рука оттолкнула меня. Будто мне это запрещено.

Она все поняла. Она медленно проговорила:

– Может быть, она не та, что тебе нужна. О… – Она проигнорировала его возражение. – Трудно решить, когда ты молод и кровь играет. Но у тебя внутри есть что-то такое – может быть, истинная твоя сущность, – которая знает, чего тебе не следует делать, и оберегает тебя от тебя самого.

– Что-то внутри…

Он смотрел на нее с отчаянием.

– Я ничего не знаю о самом себе.

* * *

Он вернулся в колледж. Дни его были заполнены работой или общением с друзьями, и страхи отошли. Он снова стал уверен в себе. Он прочел глубокомысленные труды о проявлениях юношеской сексуальности и успешно объяснил себе все про себя.

Колледж он закончил с отличием, и это тоже утверждало его в собственных глазах. И вернулся домой, уверенный в будущем. Он предложит Кэрол выйти за него замуж, обсудит с ней открывающиеся перед ним возможности. Он чувствовал невероятное облегчение оттого, что жизнь расстилается перед ним в ясной последовательности. Интересная работа, которую он сможет делать хорошо, и любимая девушка, с которой у него будет семья и дети.

Появившись дома, он окунулся во все местные развлечения. Они бродили в толпе, но в любой толпе он и Кэрол воспринимались как пара. Он редко бывал один, а когда ложился спать, ему снилась Кэрол. Сны были эротические, и он этому радовался. Все шло нормально, все было прекрасно, все – так, как должно быть.

Уверившись в этом, он встрепенулся, когда отец как-то спросил его:

– Что стряслось, парень?

– Стряслось? – Он уставился на отца.

– Ты сам не свой.

– Да ты что! Я себя отлично чувствую.

– Физически – возможно.

Ллевеллин посмотрел на отца. Сухопарый, отчужденный старик, с глубоко посаженными горящими глазами, медленно покачал головой.

– Временами мужчина должен побыть один.

Больше он ничего не сказал, повернулся и ушел, а Ллевеллина опять охватил необъяснимый страх. Он не хотел быть один. Он не может, не должен быть один.

Три дня спустя он подошел к отцу и сказал:

– Я поживу в горах. Один.

Ангус кивнул: «Да».

Эти горящие глаза – мистика – с пониманием смотрели на сына.

Ллевеллин подумал: «Что-то я унаследовал от него, о чем он знает, а я еще нет».

* * *

Почти три недели он провел в пустынной местности, один. С ним происходили любопытные вещи. Однако с самого начала он нашел состояние одиночества вполне приемлемым. Даже удивился, почему он долго противился этой идее.

Во-первых, он много думал о себе, своем будущем, о Кэрол. Эти темы были увязаны между собой, но ему не понадобилось много времени, чтобы осознать, что он смотрит на свою жизнь со стороны, как наблюдатель, а не как участник. Потому что его хорошо спланированное будущее не было реальным. Оно было логичным, последовательным, но оно не существовало. Он любит Кэрол, желает ее, но он на ней не женится. У него есть другое дело, пока неведомое. После осознания этой истины наступила новая фаза – ее можно было бы описать словом «пустота», великая, гулкая пустота.

Он был ничто. В нем была пустота. Страха не было. Впустив в себя пустоту, он избавился от страха.

На этой фазе он почти ничего не ел и не пил. Временами ему казалось, что он теряет рассудок.

Перед ним, как мираж, возникали люди и сцены.

Пару раз он отчетливо видел одно лицо. Это было лицо женщины, она обернулась к нему в страшном возбуждении.

Великолепные, изящные черты, впалые виски и крылья темных волос, и глубокие, почти трагические глаза. Однажды он увидел ее на фоне пламени, другой раз сзади виднелись туманные очертания церкви. Он с удивлением увидел, что на этот раз она была еще ребенком. Он понимал, что она страдает. Он думал: «Если бы я мог ей помочь…» – при этом зная, что помощь невозможна, что сама эта мысль лжива, ошибочна.

Другим видением оказался стол в офисе – гигантский стол светлого полированного дерева, а за столом мужчина с тяжелой нижней челюстью и маленькими неподвижными голубыми глазами. Человек подался вперед, как будто собрался заговорить, подчеркивая свои слова линейкой, которой он размахивал в воздухе. Потом он увидел угол комнаты в необычном ракурсе, там было окно, а за окном сосны, покрытые снегом. Между ним и окном было круглое, розовое лицо мужчины в очках, он смотрел на него сверху вниз, но когда Ллевеллин попытался получше его разглядеть, картина растаяла.

Ллевеллин думал, что эти видения – плод его фантазии. В них не было ни смысла, ни значения – только лица и обстановка, которой он никогда не видел.

Но вскоре видения исчезли. Пустота перестала быть обширной и всепоглощающей. Она съежилась и приобрела значение и смысл. Он больше не дрейфовал по ее волнам.

Он впустил ее в себя.

Теперь он узнал нечто большее. И стал ждать.

* * *

Пыльная буря налетела внезапно – такие бури возникают в этих местах без предупреждения. Она вихрилась, свивалась в столбы красной пыли, казалась живым существом. И закончилась так же внезапно, как началась.

После нее особенно ощутимой казалась тишина. Все имущество Ллевеллина унес ветер, внизу в долине, хлопая и вертясь как сумасшедшая, носилась его палатка. Теперь у него ничего не было. Он был совершенно один в мире, ставшем вдруг покойным и новым.

Он почувствовал: то, чего он ждал, вот-вот совершится. Снова возник страх, но не прежний страх, порожденный сопротивлением неведомому. На этот раз, храня в своей душе успокоительную пустоту, он был готов принять то, что будет ему явлено. Боялся лишь потому, что теперь познал, сколь мала и незначительна его сущность.

Нелегко было объяснить Уайлдингу, что же случилось дальше.

– Видите ли, для этого нет слов. Но я отчетливо знаю, что это было. Это было признание Бога. Я бы сравнил это с тем, как слепой знал о солнце со слов зрячих, мог чувствовать его тепло руками, но однажды прозрел и увидел его.

Я всегда верил в Бога, но теперь я знал. Это было прямое личное знание, не поддающееся объяснению. Для .человека – ужасающий опыт. Теперь я понимал, почему, приближаясь к человеку, Бог вынужден облечься в человеческую плоть.

Это продолжалось несколько секунд, потом я повернулся и пошел домой. Шел два-три дня, ввалился ослабевший и изможденный.

Он помолчал.

– Мать ужасно разволновалась, не могла понять, в чем дело! Отец, по-моему, о чем-то догадывался – по крайней мере, понял, что я получил некий духовный опыт. Я сказал матери, что мне были видения, которые я не могу объяснить, и она сказала: «В роду твоего отца были ясновидящие. Его бабка и сестра».

– После нескольких дней отдыха и усиленной кормежки я окреп. Когда другие заговаривали о моем будущем, я помалкивал. Я знал, что все образуется само собой. Я только должен буду принять его – но, что принять, я пока не знал.

Через неделю по соседству проходило большое молитвенное собрание. Мать хотела пойти, отец тоже шел, хотя и не слишком интересовался. Я пошел с ними.

Глядя на Уайлдинга, Ллевеллин улыбнулся.

– Вам бы это не понравилось – грубо, мелодраматично. Меня это не тронуло, я был разочарован. Люди по одному вставали и говорили о своих религиозных переживаниях. И тут я услышал приказ, явственно и безошибочно.

Я встал. Помню, ко мне обернулись лица.

Я не знал, что буду говорить. Я не думал, не рассуждал о свой веру. Слова были у меня в голове. Иногда они опережали меня, и мне приходилось говорить быстрее, чтобы не упустить их. Не могу передать, что это было. Если сказать, что пламя и мед, – вас это устроит? Пламя сжигало меня, но в нем была сладость подчинения – как мед.

Быть посланником Бога и ужасно, и сладостно.

– А потом?

Ллевеллин Нокс воздел руки.

– Опустошение, полное опустошение. Должно быть, я говорил около сорока пяти минут. Я пришел домой, сел к огню, не в силах шевельнуть рукой. Мать поняла. Она сказала: «Таким же был мой отец после конкурса бардов».

Она накормила меня горячим супом, согрела постель, положив в нее бутылки с горячей водой.

Уайлдинг пробурчал:

– Все необходимое дала вам наследственность. Мистика с шотландской стороны, поэтическая натура – из Уэльса, да и голос оттуда же. Убедительная картина творчества: страх, неуверенность, пустота, затем вдруг прилив сил, а после него слабость, опустошение.

Он помолчал, потом спросил:

– Не расскажете, что было дальше?

– Рассказать осталось немного. На следующий день я пошел к Кэрол. Я сказал ей, что не буду врачом, а стану проповедником. Сказал, что надеялся жениться на ней, но должен оставить эту надежду. Она не поняла. Она сказала: «Врач делает столько же добра, сколько священник».

Я сказал, что дело не в том. Мне приказано свыше, и я должен подчиниться. Она сказала – чепуха, что ты не можешь жениться, ты же не католический священник. А я сказал: «Все, что во мне есть, должно принадлежать Богу».

Она не понимала – да и как бы она могла понять, бедное дитя? В ее словаре и слов-то таких не было. Я пошел к матери, попросил ее быть доброй к Кэрол и умолял понять меня. Она сказала: «Я понимаю. У тебя не осталось ничего, что бы ты мог дать женщине», а потом в ней что-то сломалось, она заплакала и сказала: «Я знала, я всегда это знала, в тебе было что-то особенное, не как у других. Ах, как это тяжело для жен и матерей!»

Она сказала: «Если бы ты ушел к женщине, это был бы нормальный жизненный путь, я могла бы подержать на руках твоих детей. Но таким путем ты уходишь навсегда».

Я уверял ее, что это не так, но мы оба знали, что, в сущности, так оно и есть. Человеческим связям… им суждено рваться.

Уайлдинг заерзал.

– Вы должны простить меня, но я не могу считать, что это жизненный путь. Любовь к человечеству, жалость к человечеству, служение человечеству…

– Я же не о жизненном пути говорю! Я говорю, что человек оказывается выделен – человек, который в чем-то превосходит собратьев, и в то же время он меньше их, и всегда об этом должно помнить: что он бесконечно меньше, чем они.

– Ну, я уже совсем перестал вас понимать.

Ллевеллин тихо проговорил скорее себе, чем собеседнику:

– Есть, конечно, опасность, – об этом забыть. Ко мне Бог был милостив, как я теперь понимаю. Я был во время спасен.

Глава 6

Последние слова слегка озадачили Уайлдинга. С оттенком смущения он сказал:

– Вы очень добры, что рассказали мне, что с вами было. Поверьте, с моей стороны это не было простым любопытством.

– Я знаю. Вы действительно интересуетесь каждым человеком.

– А вы необычный человек. Я читал в периодике сообщения о вашей карьере. Но меня интересовало не это.

Детали касаются всего лишь фактической стороны дела.

Ллевеллин кивнул. Он все еще был во власти воспоминаний. Он вспомнил тот день, как поднялся на лифте на тридцать пятый этаж. В приемной его встретила высокая элегантная блондинка, она передала его крепкому плечистому молодому человеку, и наконец он попал в святая святых – офис магната. Сверкающая поверхность обширного светлого стола, ему навстречу встает и протягивает руку мужчина – тяжелая челюсть, маленькие пронизывающие глазки – совсем как у того, привидевшегося в пустыне.

– ..рад познакомиться с вами, мистер Нокс. Как я понимаю, страна созрела для великого возвращения к Богу… вам надо помочь, подать себя как следует… был бы результат, мы не постоим за ценой… был на двух ваших собраниях… большое впечатление… они ловили каждое ваше слово… это было великолепно… великолепно!

Бог и Большой Бизнес. Совместимы ли они? Почему бы нет? Если деловая хватка – Божий дар человеку, почему бы не поставить ее на службу Богу?

Ллевеллин не колебался, потому что этот человек и комната – это было часть предначертанного ему плана, показанного в видении. Это был его путь. Была ли в том человеке искренность – простейшая искренность, которая может показаться забавной, как наивные фигуры старинной резьбы на купели? Или он просто увидел некоторую деловую перспективу? Осознал, что Бога можно использовать для получения прибыли?

Ллевеллин этого так и не узнал, но его это не волновало. Это часть предначертанного ему пути. Он проводник посланий, не больше, подчиненное лицо.

Пятнадцать лет… От небольших собраний на открытом воздухе до лекториев, больших залов, огромных стадионов.

Лица, колышущаяся масса лиц, удаленные на расстоянии, встающие рядами. Ждущие, жаждущие…

А что он? Всегда одно и то же.

Холодность, отголоски страха, пустота, ожидание.

И вот доктор Нокс встает и… слова идут, спешат сквозь мозг, рвутся с губ . Не его слова – никогда это не были его слова. Но слава, экстаз от произнесения этих слов – это остается ему.

(Вот тут-то и таилась опасность. Странно, что он смог понять это только теперь.) И последствия: льстивость женщин, сердечность мужчин, чувство смертельной усталости, тошнота, – а тут радушие, поклонение, истерия.

И он сам, хотя и пытался сделать все, что мог, больше не посланник Божий, а несовершенное человеческое существо, гораздо меньшее, чем те, кто смотрел на него с глупым обожанием, – потому что дар покинул его. В нем не осталось ничего от человеческого достоинства. Слабое, больное создание, полное отчаяния, черного, опустошающего отчаяния.

«Бедный доктор Нокс, – говорили люди. – У него такой усталый вид. Усталый. Все более и более усталый…»

Физически он был сильным человеком, но не настолько сильным, чтобы выдержать пятнадцать лет подобной жизни. Тошнота, головокружение, сердцебиение, провалы в памяти, обмороки – все ясно: полный износ организма.

Итак, горный санаторий. Лежишь без движения, уставившись в окно, за которым темные ветви сосен разрезают полотно неба, и круглое розовое лицо склоняется над тобой, и серьезные совиные глаза за толстыми стеклами очков.

– Курс лечения будет длительным. Наберитесь терпения.

– Да, доктор.

– К счастью, у вас сильный организм, но вы беспощадно его эксплуатировали. Сердце, легкие – все органы так или иначе затронуты.

– Хотите подготовить меня к тому, что мне предстоит умереть?

Вопрос был задан с легким любопытством.

– Нет, конечно. Мы вас снова поставим на ноги. Как я уже сказал, лечение будет длительным, но вы выйдете отсюда здоровым. Только…

Доктор колебался.

– Только что?

– Вы должны понять, доктор Нокс. В будущем вам следует вести тихую, спокойную жизнь. Больше никаких публичных выступлений. Ваше сердце этого не выдержит.

Никаких трибун, никаких речей, никакого напряжения.

– Но после отдыха…

– Нет, доктор Нокс! Сколько бы вы ни отдыхали, мой приговор остается прежним.

– Понятно. – Он подумал. – Понятно. Израсходовался?

– Именно так.

– Израсходовался. Инструмент, который Бог использовал для своих целей. Хрупкий человеческий инструмент не выдержал. Изношен, отправлен в отставку, выброшен вон.

И что же теперь?

Вот в чем вопрос. Что дальше?

В конце концов, что ты такое, Ллевеллин Нокс?

Он должен это выяснить.

* * *

Голос Уайлдинга мягко вторгся в его думы.

– Имею ли я право спросить, каковы ваши планы на будущее?

– Нет у меня никаких планов.

– В самом деле? Возможно, вы надеетесь вернуться…

Ллевеллин прервал его с некоторой жесткостью в голосе:

– Назад пути нет.

– Какая-то иная форма деятельности?

– Нет. Полный разрыв. Так надо.

– Вам так сказано?

– Не в таких словах. Публичная жизнь исключается, это главное. Никаких выступлений. Значит, конец.

– Спокойное, тихое существование где-нибудь в глуши. Существование это не для вас, я понимаю. Но стать священником в какой-нибудь церкви?

– Я был вестником, сэр Ричард. Это совсем другое дело.

– Извините. Кажется, я понимаю. Вам предстоит начать совершенно новую жизнь.

– Да, частную жизнь. Как и положено человеку. Мужчине.

– Так что же вас смущает и тревожит?

– Не в том дело… Видите ли, за те недели, что я живу здесь, я ясно понял, что я избежал огромной опасности.

– Какой опасности?

– Человек не выдерживает испытания властью. Она разлагает его изнутри. Сколько еще я мог бы продержаться, пока в меня не заползла эта зараза. Я подозреваю, что она уже начала свое действие. В те моменты, когда я говорил перед огромными толпами людей, не начинал ли я думать, что это говорю я, что это я шлю им послания. Я знаю, что им следует и чего не следует делать. Я был уже не проводником посланий Бога, а представителем Бога. Понимаете? Человек, вознесенный над другими людьми.

Несколько успокоившись, он добавил:

– Господь в доброте своей спас меня от этого.

– И после всего, что случилось, ваша вера не уменьшилась?

Ллевеллин засмеялся.

– Вера? Мне это слово кажется странным. Разве мы верим в солнце, луну, стул, на котором сидим, землю, по которой ходим? Если есть знание, зачем еще вера? И выбросьте из головы мысль, что я пережил какую-то трагедию. Нет. Я шел заданным мне курсом – и сейчас иду.

Правильно было то, что я приехал сюда, на остров; правильно будет, что я уеду, когда придет время.

– Вы хотите сказать, что получите… как вы это называете – приказ?

– О нет, не столь определенно. Но понемногу определится дальнейший курс, и он будет не только желательный, но и неизбежный. Тогда я начну действовать. Мне все будет ясно – куда я должен ехать и что делать.

– Так просто?

– Да. Попробую это объяснить. Это вопрос гармонии. Неверный курс – я имею в виду не зло, а ошибку – его сразу чувствуешь, как будто споткнулся во время танца или взял фальшивую ноту. – Поддавшись воспоминанию, он сказал:

– Будь я женщиной, я бы сказал: как будто упустил петлю при вязании.

– Кстати о женщинах. Вы, видимо, вернетесь домой?

Отыщете свою раннюю любовь?

– Сентиментальный конец? Вряд ли. К тому же Кэрол давным-давно замужем, у нее трое детей и преуспевающий муж. Наши с Кэрол отношения никогда не были чем-то серьезным, просто гулял парень с девушкой, вот и все. – - И в вашей жизни другой женщины не было за все эти годы?

– Слава Богу, нет. Если бы я встретил ее…

Он не докончил, оставив Уайлдинга в легком недоумении. Тот не мог знать, какая картина встала перед мысленным взором Ллевеллина: крылья темных волос, изящные височки, трагические глаза.

Ллевеллин знал, что настанет день и он встретит ее.

Она так же реальна, как тот стол в офисе и окно санатория. Она существует. Если бы он встретил ее во время своего проповеднического служения, ему пришлось бы от нее отказаться. Тогда бы от него этого потребовали. Смог ли бы он это выполнить? Он не был уверен. Его темная леди не Кэрол, не легкое весеннее увлечение юноши. Но теперь от него не требовали жертвы. Теперь он свободен.

И когда они встретятся… Он не сомневался, что встретятся. Когда, где, при каких обстоятельствах – неизвестно.

Указаниями ему служили только каменная купель в церкви да языки пламени. Однако у него было ощущение, что он подошел очень близко, что скоро это случится.

Внезапно распахнулась дверь между шкафами, и он вздрогнул. Уайлдинг обернулся и, удивленный поднялся с кресла.

– Дорогая, я не ожидал…

На ней не было ни испанской шали, ни глухого черного платья – что-то прозрачное, струящееся, лилово-розовое, она как будто принесла с собой старомодный запах лаванды. Увидав Ллевеллина, она остановилась и уставилась на него странным, ничего не выражающим взглядом.

– Дорогая, как твоя голова, лучше? Это доктор Нокс.

Знакомьтесь – моя жена.

Ллевеллин вышел вперед, пожал ее вялую руку и церемонно сказал:

– Рад познакомиться с вами, леди Уайлдинг.

В ее глазах появилась жизнь – чуть заметное облегчение. Она села в кресло, которое ей придвинул Уайлдинг, и заговорила в стремительном стаккато.

– Так вы доктор Нокс? Я про вас читала. Как странно, что вы приехали сюда, на остров. Зачем? То есть что вас заставило? Это необычно, правда, Ричард? – Она полуобернулась к нему и торопливо продолжала:

– Правда же, обычно люди тут подолгу не живут. Приплывают – и уплывают. Куда? Не знаю. Покупают фрукты, соломенные шляпы и дурацких кукол, потом возвращаются на корабль, и корабль уходит. Куда они уплыли? В Манчестер? В Ливерпуль? А может, в Чичестер, наденут там плетеную соломенную шляпу и пойдут в церковь. Смешно. Люди вообще смешные. Говорят: «Не знаю, я прихожу или ухожу?»

Моя няня так говорила. Но ведь это правда? Это жизнь.

Приходит человек или уходит? Я не знаю.

Она покачала головой и вдруг засмеялась. Ллевеллин видел, что она покачнулась, когда садилась; он подумал:

«Она вот-вот потеряет сознание. Интересно, муж знает?»

Но быстрый взгляд на Уайлдинга все ему объяснил.

Этот опытный путешественник ничего не понимал. Он наклонился к жене, и лицо его осветилось любовью и тревогой.

– Дорогая, у тебя температура. Тебе нельзя было вставать.

– Мне лучше: я наглоталась таблеток, они снимают боль, но дурманят. Она тихонько засмеялась и откинула со лба светлые, почти белые волосы. – Не хлопочи надо мной, Ричард. Дай лучше доктору Ноксу выпить.

– А тебе? Налить бренди? От него тебе станет лучше.

– Нет, мне лимонад.

Он подал ей стакан, и она с улыбкой поблагодарила.

– От пьянства ты не умрешь, – пошутил он.

Ее улыбка стала напряженной. Она сказала:

– Кто знает?

– Я знаю. Нокс, а вам чего? Виски? Безалкогольное?

– Бренди с содовой, если можно.

Она не сводила глаз с его стакана.

Вдруг она сказала:

– Мы могли бы уехать. Уедем, Ричард?

– С виллы? С острова?

– Ну да.

Уайлдинг налил себе виски и встал позади ее стула.

– Куда хочешь, дорогая. В любое время. Хоть сейчас.

Она вздохнула – долгий, глубокий вздох.

– Ты такой… такой добрый. Конечно, я не хочу уезжать. Да и разве ты можешь? Ты должен управлять имением. Наконец все уладилось!

– Это не имеет значения. На первом месте – ты.

– Я могла бы уехать одна. хотя бы ненадолго.

– Нет, мы поедем вместе. Я хочу, чтобы ты всегда чувствовала, что о тебе заботятся, что всегда есть кто-то рядом.

– Думаешь, мне нужен хранитель? – она неудержимо захохотала и так же внезапно умолкла, зажав рот рукой.

– Я хочу, чтобы ты чувствовала, что я всегда с тобой, – сказал Уайлдинг.

– О, я это чувствую… всегда.

– Поедем в Италию. А хочешь, в Англию. Может, ты тоскуешь по Англии?

– Нет, – сказала она. – Никуда мы не поедем. Останемся здесь. Все будет так же, куда бы мы ни уехали. Везде одно и то же.

Она с мрачным видом поглубже уселась в кресло, потом вдруг взглянула через плечо вверх на Уайлдинга, на его озадаченное, встревоженное лицо.

– Дорогой Ричард. Ты так замечательно ко мне относишься. Ты так терпелив.

Он нежно проговорил:

– Пока ты это понимаешь, для меня нет ничего важнее.

– Я знаю – о, я это знаю.

Он продолжал:

– Я надеялся, что здесь ты будешь счастлива, но теперь вижу, что тебе не удалось отвлечься.

– Здесь доктор Нокс, – напомнила она.

Она повернулась к гостю и одарила его внезапной веселой улыбкой. Он подумал: «Каким чудным созданием она могла бы быть… была».

Она продолжала:

– Что касается острова и виллы – это земной рай. Ты так однажды сказал, и так оно и есть. Земной рай.

– А-а!

– Но я не могу его принять. Доктор Нокс. – В голосе опять послышалось стаккато, – вы не считаете, что надо иметь очень сильный характер, чтобы вынести рай? Как у тех старых благословенных первых христиан, о которых поется в гимне, которые сидели рядком под деревьями с коронами на головах, – я всегда считала, что короны ужасно тяжелые, – и снимали свои золотые короны у моря. Наверное, Бог разрешал снимать короны, потому что они были очень тяжелые, их нельзя носить все время. Некоторым достается слишком много всего, правда? – Она встала и снова покачнулась. – Я, пожалуй, пойду лягу. Ты был прав, Ричард, у меня температура. Но короны ужасно тяжелые. Жизнь здесь похожа на сбывшийся сон, только я больше не хочу снов. Я должна быть в другом месте, не знаю где. Если бы…

Она рухнула, и Ллевеллин, ожидавший этого, подхватил ее и передал Уайлдингу.

– Ее лучше уложить в постель, – отчетливо произнес он.

– Да-да. А потом я вызову врача.

– Ей достаточно поспать, – сказал Ллевеллин.

Ричард Уайлдинг посмотрел на него с недоумением.

Ллевеллин сказал:

– Позвольте, я помогу.

Они вынесли девушку через ту же дверь, в которую она вошла, потом по короткому коридору внесли в открытые двери спальни и бережно опустили ее на широкую резную кровать с дорогим парчовым пологом. Уайлдинг выглянул в коридор и позвал:

– Мария!

Ллевеллин, оглянувшись, прошел в ванную, заглянул в застекленный шкафчик и вернулся в спальню.

Уайлдинг нетерпеливо крикнул еще раз:

– Мария!

Ллевеллин двинулся к туалетному столику.

В это время вошла низенькая смуглая женщина, быстро прошла к кровати, наклонилась над потерявшей сознание девушкой и вскрикнула.

Уайлдинг отрывисто сказал:

– Посмотрите за ней. Я позвоню врачу.

– Не нужно, синьор. Я знаю, что делать. Назавтра она будет в порядке.

Уайлдинг неохотно вышел из комнаты.

Ллевеллин пошел за ним, но в дверях задержался и спросил у Марии:

– Где она это держит?

Женщина посмотрела на него и моргнула. Потом почти невольно взгляд ее переместился на стену позади него, Он оглянулся; там висела небольшая картина, пейзаж в стиле Коро.[12]Коро Камиль (1796 – 1875) – французский живописец, один из создателей реалистического пейзажа, картины которого отличались поэтичностью, светлым колоритом. Ллевеллин снял ее с гвоздя под ней оказался старомодный стенной сейф, в котором женщины раньше хранили драгоценности, но от современных воров он защищать перестал. Ключ был в замке; Ллевеллин осторожно повернул его и заглянул внутрь. Кивнул и снова закрыл. Глаза его встретились с понимающими глазами Марии.

Он вышел из комнаты и пришел к Уайлдингу, который как раз вешал трубку.

– Врача нет, он отправился в тюрьму.

Старательно подбирая слова, Ллевеллин сказал:

– Мне кажется, Мария знает, что надо делать. Она уже не раз с этим справлялась.

– Да… Да, вы правы. Она очень предана моей жене.

– Я это заметил.

– Ее здесь все любят. Она вызывает любовь – любовь и желание защитить. Здешние люди остро чувствуют красоту, особенно когда красота страдает.

– И все-таки они на свой лад большие реалисты, чем англосаксы.

– Пожалуй.

– Они не прячутся от фактов.

– А мы?

– Очень часто. Какая прекрасная комната у вашей жены! Знаете, что меня в ней поражает? Что здесь нет запаха парфюмерии, как это водится у женщин. Только свежесть лаванды и одеколона.

Ричард Уайлдинг кивнул.

– Да, для меня запах лаванды связан с Ширли. А еще это возвращает меня во времена детства; так пахло в мамином шкафу с постельным бельем. Прекрасное белое полотно, и среди него разложены мешочки с лавандой, она шила их сама, набивала и клала в шкаф. Чистый свежий запах весны.

Он вздохнул, поднял глаза на гостя и увидал, что тот смотрит на него со странным выражением.

– Мне надо идти – сказал Ллевеллин и взял шляпу.

Глава 7

– Вы все еще ходите сюда?

Нокс задал этот вопрос после того, как отошел официант.

Леди Уайлдинг помолчала. Сегодня она не смотрела на гавань. Она смотрела в бокал, где блестела золотистая жидкость.

– Апельсиновый сок, – сказала она.

– Вижу. Жест?

– Да. Сделать жест тоже помогает.

– О, несомненно.

Она спросила:

– Вы сказали ему, что встречали меня здесь?

– Нет.

– Почему?

– Это причинило бы ему боль. Причинило бы боль вам. А кроме того, он меня не спрашивал.

– А если бы спросил, вы бы рассказали?

– Да.

– Почему?

– Потому что чем проще смотреть на вещи, тем лучше.

Она вздохнула.

– Интересно, как много вы поняли?

– Не знаю.

– Вы видите, что я не могу причинить ему боль? Вы видите, какой он хороший? Как верит в меня? Думает только обо мне?

– О да. Все вижу. Он хочет встать между вами и всеми вашими печалями, всем злом мира.

– Но это слишком.

– Да, это слишком.

– Раз во что-то угодил – и уже не можешь выбраться.

Притворяешься, день за днем притворяешься. Но потом устаешь, и хочется крикнуть: «Перестаньте меня любить, перестаньте заботиться обо мне, перестаньте тревожиться, оберегать, следить!» – Она стиснула руки. – Я хочу быть счастлива с Ричардом. Хочу! Почему же у меня не получается? Почему я изнемогаю от всего этого?

– «Напоите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви».[13]Библия, Ветхий Завет, Песнь Песней, II, 5

– Да, именно так. Это обо мне. Это моя вина.

– Почему вы вышли за него замуж?

– О! – Глаза ее расширились. – Очень просто. Потому что влюбилась в него.

– Понятно.

– Это было какое-то ослепление. Вы же понимаете, у него обаяние, он сексуально привлекателен.

– Да, понимаю.

– Но он был и романтически привлекательным. Один старик, который знал меня всю жизнь, предупреждал: «Крути любовь с Ричардом, но не выходи за него замуж». Он оказался прав. Видите ли, я была очень несчастна, а тут появился Ричард. Сон наяву. Любовь, и Ричард, и лунный свет, и остров. Поможет и никому не причинит вреда. Но вот я получила этот сон, эту мечту но я не та, какой видела себя в мечтах. Я всего лишь та, которая намечтала это.

Она посмотрела ему прямо в глаза.

– Смогу я стать такой, какой я видела себя в мечтах?

Хотелось бы.

– Не сможете, если никогда такой не были в реальности.

– Я бы уехала, но куда? Прошлое ушло, в него не вернуться. Надо бы начать все сначала, но я не знаю как или где. И в любом случае я не могла бы причинить боль Ричарду. Он и так много страдал.

– Разве?

– Да, из-за той женщины, на которой был женат.

Она была прирожденная шлюха. Красивая, веселая, но абсолютно безнравственная. Он этого не понимал.

– Он и не мог бы.

– Она его бросила, и он ужасно переживал. Он обвинял себя, считал, что обманул ее ожидания. Знаете, он ее не обвинял, он ее – жалел!

– В нем слишком много жалости.

– Разве может быть слишком много жалости?

– Да, и это мешает прямо смотреть на вещи. К тому же это оскорбляет.

– Что вы имеете в виду?

– Оскорбление, как в молитве фарисея: «Господи, благодарю Тебя, что я не такой, как этот человек».[14]Имеется в виду библейская притча о фарисее и мытаре, Новый Завет, Евангелие от Луки, XVIII, 10 – 14.

– А вы разве никого не жалели?

– Жалел, я же человек. Но я этого остерегаюсь.

– Но какой же в этом вред?

– Жалость может привести к действиям.

– Которые могут быть вредными?

– Результаты могут быть очень вредными.

– Для вас?

– Нет-нет, что вы. Для другого человека.

– Что же делать человеку, если ему жаль кого-то?

– Оставить все в Божьих руках.

– Это безжалостно… грубо.

– Зато не так опасно, как поддаться жалости.

Она наклонилась к нему.

– Скажите, вы меня нисколько не жалеете?

– Стараюсь не жалеть.

– Почему?

– Чтобы не возбудить в вас жалости к себе самой.

– Вы думаете, я себя жалею?

– А вы не жалеете?

– Нет, – медленно сказала она. – Нет, не жалею. У меня все запуталось, и в этом виновата я сама.

– Обычно так и бывает, но в вашем случае это не обязательно так.

– Скажите… вот вы мудрый, вы проповедовали людям – что мне делать?

– Вы знаете.

Она посмотрела на него и вдруг засмеялась – весело и дерзко.

– Да. Я знаю. Очень хорошо знаю. Бороться.


Читать далее

Часть третья. Ллевеллин – 1956

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть