XI. ПРАЗДНЕСТВА В ЧЕСТЬ БЕЯ

Онлайн чтение книги Набоб The Nabob
XI. ПРАЗДНЕСТВА В ЧЕСТЬ БЕЯ

В южных областях Франции с их древней культурой исторические замки, избежавшие разрушения, попадаются очень редко. Только кое-где еще высится на склоне холма старое аббатство с ветхим, готовым развалиться фасадом, с дырами вместо окон, с зияющим отверстием наверху, в которое видно небо. Такой памятник времен крестовых походов и судов любви,[32]Суды любви — в средневековом Провансе собрания кавалеров и дам, судивших о вопросах рыцарской любви, поэзии, этикета. готовый превратиться в труху под палящими лучами солнца, совершенно безлюден, между его камнями давно не ступала нога человека, там не вьется плющ, не растет акант, там пахнет сухой лавандой и другими душистыми травами. Среди всех этих развалин замок Сен-Роман составляет исключение. Если вы путешествовали по Югу, вы его, конечно, видели и сейчас снова его увидите. Расположен замок между Балансом и Монтелимаром, там, где железная дорога вьется вдоль крутых берегов Роны, у подошвы плодоносных холмов Бома, Рокуля и Меркюроля по раскаленным землям Эрмитажа, покрытым на протяжении пяти миль тесно прижавшимися друг к другу виноградными лозами. Плантации кудрявых виноградников спускаются чуть ли не в самую реку с ее зелеными берегами и множеством островков, похожую в этом месте на Рейн около Базеля, но озаренную ярким солнцем, которого лишен Рейн. Сен-Роман стоит на другом берегу реки. И, несмотря на то, что он то появляется, то исчезает, словно видение, несмотря на то, что поезд мчится на всех парах, словно стремясь на каждом повороте низринуться

168 в Рону, замок так огромен, так превосходно вырисовывается на противоположном берегу, что он будто следует за бешеным бегом поезда; и в вашей памяти навсегда запечатлевается это здание итальянской архитектуры в три невысоких этажа с возвышающейся над ними террасой, окруженной небольшими колоннами, лестницы, балюстрады и два павильона по бокам под черепичной кровлей. Под этим зданием пенятся водопады, тянется сеть посыпанных песком и поднимающихся вверх дорожек, виднеются длинные буковые аллеи, в конце которых белая статуя выделяется на фоне голубого неба, как в ярко освещенном окне. В верхней части парка, среди обширных лужаек, насмешливо поблескивающих на жгучем солнце своей изумрудной травой, гигантский кедр раскинул свои ветви с зеленой хвоей, бросая черную волнистую тень. Его экзотический силуэт у входа в это старинное жилище какого-нибудь откупщика времен Людовика XIV напоминает исполинского негра с зонтиком, охраняющего от солнца вельможу.

От Баланса до Марселя, по всей Ронской долине, идет слава о Сен-Роман-де-Беллег как о волшебном замке. И действительно, этот зеленый оазис с чудесными струящимися водами — настоящая феерия среди выжженной мистралем местности.

— Когда я разбогатею, мама, — говорил еще ребенком Жансуле своей матери, которую он боготворил, — я подарю тебе Сен-Роман-де-Беллег.

А так как жизнь этого человека казалась претворением в жизнь сказки из «Тысячи и одной ночи», так как все его желания, даже самые безумные, осуществлялись, все, даже самые чудовищные химеры ползали перед ним и лизали ему руки, подобно покорным домашним псам, то в конце концов он купил замок Сен-Роман и подарил его матери, заново обставил его и реставрировал, не пожалев средств. Хотя с тех пор прошло уже десять лет, старуха все никак не могла привыкнуть к этому роскошному замку. «Ты подарил мне дворец королевы Иоанны, дорогой мой Бернар, — писала она сыну, — у меня не хватит духу в нем жить». И действительно, она жила не там, а поселилась в домике, предназначенном для управляющего, в новом строении, расположенном на окраине великолепного поместья, чтобы быть поблизости от служебных помещений — фермы, овчарни и маслобойни, за которыми расстилался необозримый деревенский простор: скирды хлебов, оливковые деревья, виноградники. В большом замке она чувствовала бы себя пленницей, заключенной в одном из тех заколдованных дворцов, где среди безоблачного счастья вами внезапно овладевает сон, который длится целое столетие. В домике управляющего эта крестьянка, которая никак не могла свыкнуться с огромным богатством, пришедшим так нежданно, слишком поздно и из неведомого далека, чувствовала себя связанной с живой действительностью. Суетня работников, выгон в поле и возвращение скота, хождение его на водопой возвращали ее к сельской жизни. По утрам ее будили привычное пение петухов и резкий крик павлинов, и она еще до рассвета спускалась по винтовой лестнице домика. Она считала себя только верным стражем этого роскошного поместья, которое она берегла для своего Бернара, желая в хорошем состоянии вернуть его сыну, когда тот, сочтя себя уже достаточно богатым и пресытившись жизнью у «турков», возвратится, как он обещал, и будет жить с ней под сенью деревьев Сен-Романа.

С какой неустанной заботливостью и вниманием осуществляла она свой надзор!

В предрассветном тумане работники фермы слышали ее хриплый, глухой голос:

— Оливье!.. Пейроль!.. Одибер!.. Вставайте!.. Уже четыре часа!

Затем старуха бежала на кухню, в это огромное помещение, где заспанные служанки разогревали похлебку на ярко горевшем и весело потрескивавшем сушняке. Ей подавали маленькое блюдо из красного марсельского фаянса, до краев наполненное вареными каштанами, — этот незатейливый завтрак прошлых лет она ни за что не променяла бы ни на какой другой. И вот уже снова большими шагами продолжала она свой обход, с огромной связкой ключей у пояса, с тарелкой в руке и с неизменной прялкой под мышкой: она пряла целый день, даже когда ела каштаны. Мимоходом старуха заглядывала в еще темную конюшню, где лошади грузно топтались на месте, в душный хлев, из которого к ней нетерпеливо тянулись морды телят. Первые лучи солнца, скользившие по фундаменту каменной кладки, подведенному под насыпь парка, ласкали старую женщину, которая, несмотря на свои семьдесят лет, бежала по росе с легкостью молодой девушки, тщательно проверяя каждое утро все богатства поместья, желая убедиться, целы ли все статуи и вазы, не повалены ли посаженные в строгом порядке столетние деревья, не иссякла ли вода в родниках, с шумом стекавших в свои водоемы. В полдень, под жарким, словно гудящим и трепещущим солнцем, на посыпанной песком аллее у белой стены террасы вырисовывался длинный, сухой и тонкий, как ее веретено, силуэт старухи, подбиравшей упавшие ветки, обламывавшей неаккуратно подстриженный кустарник, невзирая на жгучие лучи, скользившие по ее жесткой коже, как по камню старой скамьи. К этому времени в парке появилось еще одно человеческое существо, но менее деятельное, менее шумное. Человек этот — несчастный, сгорбленный, неопределенного возраста, спотыкающийся, с несгибающимися ногами, с бессмысленным выражением лица, никогда не произносящий ни одного слова, — двигался, еле волоча ноги, держась за стены, за балюстрады. Когда он уставал, то испускал жалобный крик, обращенный к постоянно сопровождавшему его служителю, который помогал ему примоститься, присесть на ступеньку, где он и оставался целыми часами, неподвижный, немой, с разинутым ртом и моргающими глазами, убаюкиваемый монотонным стрекотанием цикад, — жалкое человеческое отребье на фоне сияющей природы.

Это был «Старший», брат Бернара Жансуле, любимое детище отца и матери, умница, краса, надежда и гордость семьи торговца гвоздями, для которой, как для многих семей на Юге, право старшинства было правом священным. Пойдя на все жертвы, родители послали в Париж этого красивого честолюбивого парня, покорившего сердца всех местных девушек, видевшего в своем воображении чуть ли не генеральские эполеты. После того, как Париж в течение десяти лет трепал, калечил, выжимал в своем гигантском чане этот яркий лоскут Юга, после того, как он обжег его всеми своими кислотами и вывалял во всей своей грязи, он превратил его в отребье, в никому не нужный хлам, в отупевшее, Кардальяк взял на себя все уладить. У нас будут пышные празднества… А пока велите подавать обед и приготовьте комнаты: наши парижские гости очень устали.

— Все готово, сынок, — ответила старуха, строгая и прямая, в чепце из тонкого полотна с пожелтевшими оборками, с которым она не расставалась даже в дни больших праздников.

Богатство нисколько ее не изменило. Она оставалась все тон же крестьянкой ронской долины, независимой и гордой, не похожей на притворно смиренных поселянок, которых изображал Бальзак, и слишком прямодушной, чтобы кичиться своим состоянием. Единственным предметом ее гордости была возможность показать сыну, с какой бесконечной заботливостью она выполняла обязанности управляющего. Нигде ни пылинки, ни малейшего признака плесени на стенах. Великолепно обставленный нижний этаж, гостиные с обитой переливчатым шелком мебелью, освобожденной в последнюю минуту от чехлов; длинные летние галереи, выложенные мозаичными плитами, прохладные и гулкие, которым диваны в стиле Людовика XV, изогнутые, обитые цветистым штофом, придавали, с некоторым игривым кокетством, старомодный вид, огромная столовая, украшенная растениями и цветами, и, наконец, биллиардная с рядами блестящих шаров слоновой кости, с люстрами и щитами, увешанными оружием, — вся анфилада этих апартаментов с настежь раскрытыми стеклянными дверями, выходящими на величественное крыльцо, предстала во всем своем блеске перед гостями на фоне чудесного ландшафта под лучами заходящего солнца. Безмятежная, полная невыразимой прелести природа отражалась в стенных зеркалах и в полированной или покрытой лаком деревянной обшивке с той же отчетливостью, с какой снаружи, в зеркале водоемов, повторялись тополя, склонившиеся друг к другу, и лебеди, плывущие в тихую заводь. Обрамление было столь прекрасно, общий вид столь грандиозен, что кричащая безвкусица роскоши исчезала, становилась незаметной для самого прихотливого глаза.

— Неплохой материал, — заявил Кардальяк, с моноклем в глазу, опустив поля шляпы. Он уже обдумывал мизансцены.

Высокомерная мнна Монпавона, который вначале был очень шокирован чепцом встретившей их на крыльце старухи, сменилась снисходительной улыбкой. Материал был, бесспорно, неплох, так что их друг Жансуле под руководством людей со вкусом сможет устроить берберийскому владыке довольно приличный прием. Весь вечер только об этом и толковали. Опершись локтями на стол в роскошной столовой, разгоряченные от выпитого вина и обильного обеда, они взвешивали и обсуждали каждую мелочь. Кардальяк, человек широкого размаха, уже составил план.

— Прежде всего полная свобода действий, не так ли, Набоб?

— Полная свобода, старина, и пусть толстый Эмерленг лопнет с досады.

Директор театра поделился своими планами. Для каждого дня празднеств — особые развлечения; совсем как в Во, когда Фуке принимал Людовика XIV.[33]Никола Фуке (1615–1680) — суперинтендант финансов, использовавший свое положение для беззастенчивых махинаций и сделавшийся самым богатым человеком Франции. Чувствуя неприязнь молодого короля Людовика XIV, Фуке попытался задобрить его: он устроил в Во, в своем роскошном летнем дворце, празднество в его честь (1661). Однако чрезмерная роскошь празднества только обострила зависть и гнев короля. Вскоре Фуке был арестован и осужден. Первый день — комедия, второй — провансальские увеселения:

Фарандола, бой быков, национальная музыка, — третий… охваченный директорским азартом, он уже сочинял программы и афиши, между тем как Буа-Ландри, засунув руки в карманы, откинувшись на спинку стула, спал с сигарой в уголке ухмыляющегося рта, а маркиз де Монпавон, стараясь не выйти из рамок приличия, все время расправлял плечи, чтобы не заснуть.

Де Жери рано их покинул. Он предпочел общество старушки, знавшей с младенческих лет как его, так него братьев, и отправился в маленький домик, где мать Набоба приняла его в скромной комнате с белыми занавесками и светлыми обоями на стенах, увешанных фотографиями и картинками, — здесь она пыталась воскресить свое прошлое бедной труженицы с помощью реликвий, уцелевших от разорения.

Мирно текла беседа между Полем и красивой старухой с правильными и строгими чертами лица, с волосами белыми и пушистыми, как ее пряжа, с плоской грудью, повязанной зеленой косынкой. Она сидела против него, держась прямо, — ни разу за всю свою жизнь она не прислонилась к спинке стула, ни разу не села в кресло. Он называл ее Франсуазой, она его — господином Полем. Они были старые друзья. Угадайте, о чем они говорил и? Об ее внуках, конечно, о трех сыновьях Бернара, которых она не знала и с которыми так хотела бы познакомиться.

— Ах, господин Поль, я жду не дождусь их… Я была бы так счастлива, если бы он привез ко мне своих трех малышей вместо всех этих знатных господ!.. Подумайте: ведь я видела их только на фотографиях, которые здесь висят… Их матери я побаиваюсь, — это настоящая светская дама, урожденная Афшен… Но дети, я уверена, не такие гордые, они полюбят свою старую бабушку. Мне бы казалось, что я вижу Бернара снова ребенком. И я постаралась бы дать им то, чего не дала их отцу, потому что… знаете ли, господин Поль, родители не всегда бывают справедливы. У них есть любимцы. Но бог справедлив. Во что только он превращает куколок, которых наряжали и лелеяли в ущерб другим!.. Баловство родителей часто приносит несчастье детям.

Она вздохнула, бросив взгляд в сторону большого алькова с ламбрекеном и спущенными занавесками, откуда по временам вырывалось тяжелое неровное дыхание, похожее на стон спящего ребенка, которого прибили и который сильно плакал…

Тяжелые шаги послышались на лестнице, и вслед за тем хрипловатый голос произнес совсем тихо:

— Не бойтесь, это я…

В комнату вошел Жансуле. Все уже улеглись в замке, и он, зная привычки матери, зная, что ее лампа гаснет в доме последней, пришел повидаться со своей дорогой старушкой, поговорить с ней и сказать те нежные слова, которыми они не могли обменяться при посторонних.

— Не уходите, милый Поль, вы нас нисколько не стесняете.

Превратившись в ребенка, снова увидевшего мать, он, такой большой и грузный, опустился перед ней на колени и стал осыпать ее ласками и говорить ласковые слова. Она тоже была счастлива тем, что он здесь, подле нее, однако чувствовала себя несколько смущенной, видя в нем необыкновенное, всесильное существо; она взирала на него, в простоте душевной, как на олимпийского бога, появляющегося среди грома и молнии и обладающего всемогуществом. Она говорила с ним, расспрашивала, доволен ли он своими друзьями, хороши ли по-прежнему его дела, не решаясь, однако, обратиться к нему с вопросом, который задала Полю: «Почему не привезли ко мне моих внуков?» Но он сам об этом заговорил:

— Они учатся в пансионе, мама… Как только наступят каникулы, я пришлю их к вам с Бомпеном, — вы, конечно, помните Бомпена, Жан-Батиста? — и они останутся у вас на два месяца. Они будут сидеть с вами, слушать ваши чудные сказки и будут засыпать, положив голову на ваш фартук, вот так…

Он положил свою курчавую голову, тяжелую, как слиток металла, на колени старухи, и ему припомнились, чудесные вечера, когда он, маленький мальчик, засыпал в таком положении, если ему это разрешали, если голова «Старшего» еще оставляла ему местечко. Впервые после своего возвращения во Францию он вкушал несколько минут блаженного покоя, столь непохожих на его шумную, суетливую жизнь, — прижавшись к старому материнскому сердцу, которое стучало так же ровно, как маятник столетних часов, стоявших в углу комнаты. Казалось, глубокая тишина деревенской ночи парила над беспредельным пространством… Вдруг такой же тяжелый стон уснувшего в слезах ребенка донесся из глубины комнаты. Жансуле поднял голову, посмотрел на мать и тихо спросил:

— Это он?

— Да, — ответила она. — Я его сюда кладу. Я могу ему понадобиться ночью.

— Мне бы очень хотелось взглянуть на него, поцеловать….

— Идем.

Старуха поднялась; выражение лица у нее было суровое; она взяла лампу, подошла к алькову, отдернула занавеску и подала знак сыну бесшумно приблизиться.

Он спал… И, бесспорно, во сне что-то ожило в нем, то, что исчезало, когда он бодрствовал, ибо вместо оцепенения, в котором он пребывал целыми днями, сильная дрожь сотрясала его тело и на помертвевшем, лишенном всякого выражения лице появилась страдальческая, полная горечи складка; оно болезненно исказилось. Жансуле, взволнованный, смотрел на это похудевшее лицо, поблекшее и землистое, на котором борода, забрав все жизненные соки, росла с необычайной силой, потом склонился, коснулся губами влажного от пота лба и, чувствуя, что брат весь затрепетал, сказал тихо, серьезно, с уважением, как говорят главе семьи:

— Здравствуй, Старший.

Возможно, что плененная душа услышала его из глубины мрачного чистилища. Губы несчастного зашевелились, и протяжный стон раздался в ответ — крик отчаяния, жалоба, летевшая издалека. Бессильные слезы навернулись на глаза Франсуазы и младшего сына, и у обоих вырвался один и тот же возглас, в котором звучало общее горе: « Picairel» Это местное слово выражало всю глубину их сострадания и любви.

На следующий день с самого утра началась суматоха: прибыли актрисы и актеры; обрушилась лавина шляпок, шиньонов, высоких сапог, коротких юбок, заученных восклицаний, вуалеток, прикрывающих свеженарумяненные лица. В большинстве это были женщины, так как Кардальяк считал, что для бея сам спектакль представляет мало интереса, главное в том, чтобы звуки, хотя бы и фальшивя, излетали из хорошеньких уст, чтобы можно было полюбоваться красивыми руками и стройными ножками полуобнаженных опереточных див. Все знаменитости пластического искусства, подвизавшиеся в его театре, приехали сюда во главе с Ами Фера, веселой особой, которая уже не раз запускала свою лапку в кошельки коронованных особ. Сверх того, прибыли двое-трое прославленных на подмостках кривляк с мертвенно-бледными лицами, выделявшимися на зелени посаженных в строгом порядке деревьев такими же меловыми, призрачными пятнами, как и находившиеся там гипсовые статуи. Вся эта компания, приведенная в веселое настроение путешествием, непривычным для нее чистым воздухом и широким гостеприимством хозяина, а также надеждой что-нибудь извлечь из пребывания в замке всех этих беев, набобов и прочих богачей, хотела только развлекаться, хохотать и петь, причем забавлялась она с простонародной бойкостью сенских лодочников, сошедших со своих суденышек на твердую землю. Но Кардальяк был другого мнения. Как только они вышли из экипажей, умылись и позавтракали, им роздали роли, и репетиции начались. Нельзя было терять время. Работали они в маленькой гостиной, примыкавшей к летней галерее, где уже начали сооружать сцену. Грохот молотков, мелодии куплетов на обозрения, дребезжащие голоса, сопровождаемые визгливой скрипкой капельмейстера, сливаясь с пронзительным криком павлинов на насесте, растворялись в мистрале, который на своих могучих крыльях равнодушно уносил все эти звуки без разбора, вместе с яростным стрекотанием своих землячек — цикад.

Сидя на крыльце, как на авансцене театра, Кардальяк, следивший за репетициями, отдавал распоряжения толпе рабочих и садовников, приказывал срубить деревья, заслонявшие панораму, набрасывал эскиза триумфальной арки, отправлял депеши, посылал нарочных к мэрам и су префектам: в Арль, требуя оттуда депутацию местных девушек в национальных костюмах, в Барбантану — родину лучших фарандолистов, в Фараман, славившийся дикими быками и резвыми скакунами. А так как подпись Жансуле блистала на всех этих посланиях, так как в них упоминалось о тунисском бее, то отовсюду приходили ответы с выражением полнейшей готовности услужить. Телеграф работал без роздыха, нарочные загоняли насмерть лошадей, а маленький Сарданапал[34]Сарданапал — легендарный последний царь Ассирийского царства, славившийся своей любовью к роскоши и изнеженностью. из театра Порт-Сен-Мартен по имени Кардальяк все твердил: «Материал, бесспорно, неплох». Он был счастлив тем, что может пригоршнями швырять золото, как бросают зерна в борозду, поставить спектакль на сцене окружностью в пятьдесят миль, показать весь Прованс, уроженцем которого был этот завзятый парижанин, знавший, какие красоты таит в себе местный край.

Отстраненная от своих обязанностей, старушка мать больше не показывалась — она занималась только фермой и своим немощным сыном. Ее пугали эти толпы гостей, их нахальные слуги, которых трудно было отличить от господ, женщины с наглым и кокетливым видом, гладко выбритые старики, похожие на забывших свой сан священников, все эти сумасброды, гонявшиеся друг за другом ночью по коридорам, бросавшие друг в друга подушки, оторванные от портьер кисти и мокрые губки, превращенные в метательные снаряды. Вечерами она уже не видела сына — ему приходилось оставаться с гостями, число которых все возрастало по мере приближения празднеств. Она не могла даже себе в утешение побеседовать с «господином Полем» о своих внучатах, так как Жансуле, которого несколько стесняла серьезность его молодого друга, а кроме того, по доброте душевной отправил де Жери на несколько дней к братьям. Заботливая хозяйка, у которой поминутно требовали ключи, чтобы достать белье, приготовить комнату или пополнить запас столового серебра, беспокоилась о стопках чудесных узорчатых салфеток, о сохранности буфетов и кладовых, припоминая, в каком положении остался после визита покойного бея замок, словно опустошенный циклоном, и говорила на местном наречии, лихорадочно смачивая льняную нитку своей пряжи:

— Хоть бы огонь небесный испепелил всех беев, всех до единого!

Наконец наступил знаменательный день, о котором еще сейчас вспоминают в тех краях. К завтраку прибыли префекты и депутаты в парадной форме, со шпагами на боку, мэры, опоясанные шарфами, и свежевыбритые приходские священники. За столом на почетном месте сидела на этот раз старушка мать в чепце с новыми оборками, префекты и депутаты сидели рядом с парижскими знаменитостями. Около трех часов пополудни, после этого более роскошного, чем обычно, завтрака, Жансуле в черном фраке и белом галстуке вышел, окруженный гостями, на крыльцо. Его глазам предстала необычайная по красочности картина: среди знамен триумфальных арок и флагов колыхалось море голов; толпы людей в ярких костюмах разместились по склонам холмов и в аллеях; на лужайке, точно прелестный цветник, красовались самые хорошенькие девушки Арля — их маленькие смуглые головки грациозно выглядывали из — под кружевных косынок; ниже разместились готовые пуститься в пляс, взяв друг друга за руки, барбантанские фарандолисты, с развевающимися лентами, в шляпах, сдвинутых на ухо, с красными поясами вокруг бедер, — тамбурины они поставили сзади; под ними на спускающейся уступами насыпи расположились, построившись рядами, члены хоровых кружков, все в черном, но в ярких шапочках, — впереди знаменосец, с решительным видом, с плотно сжатыми губами, высоко держал резное древко; еще ниже, на обширной площадке, превращенной в цирковую арену, — стреноженные черные быки и всадники из Камарги с трезубцами в руках, в коротких штанах, верхом на маленьких лошадках с белой гривой. Дальше снова знамена, каски, штыки — до самой триумфальной арки у входа. А на том берегу реки, через которую две железнодорожные компании перебросили понтонный мост, чтобы можно было прямо со станции попасть в Сен-Роман, несметные толпы народа, целые селения, прибывшие со всех концов, с криками сгрудились в пыли на жифасской дороге, уселись на краю канав, вскарабкались на вязы, взгромоздились на тележки, окаймляя шествие мощной живой изгородью. Над всем этим высился огромный диск жгучего солнца, свет которого, рассеиваемый капризным ветром во всех направлениях, играл на меди тамбуринов, на остриях трезубцев, на бахроме знамен. А величественная Рона, буйная и вольная, уносила в море движущуюся картину этого поистине королевского празднества.

При виде такого великолепия, которое сверкало золотом его сундуков, Набоб почувствовал восторг и гордость.

— Как красиво!.. — сказал он, бледнея, а мать его, стоя за ним и тоже побледнев, но от какого-то неописуемого страха, прошептала:

— Для человека это слишком красиво… Можно подумать, что сюда явится сам господь.

Чувство старой крестьянки-католички разделяла, не отдавая себе в этом отчета, и вся толпа, собравшаяся на дорогах словно для грандиозной праздничной процессии Тела господня. Приезд восточного владыки к местному уроженцу вызывал в памяти легенду о трех волхвах, о прибытии Гаспара, царя мавров, к сыну плотника с дарами — золотом, ладаном и миррой.

В разгар восторженных поздравлений, которыми осыпали со всех сторон Набоба, появился торжествующий, вспотевший Кардальяк, пропадавший с самого утра.

— Я же говорил вам, что материал отличный!.. Что, ловко сработано? Вот это постановочка!.. Я думаю, парижане дорого бы дали, чтобы присутствовать на такой премьере. — Понизив голос из-за находившейся поблизости старухи, он спросил:

— Вы разглядели наших арлезианок? Нет? Посмотрите на них получше. На первую, на ту, которая должна поднести букет бею.

— Да это Ами Фера!

— Ну, конечно, черт побери! Вы понимаете, голубчик: если бей бросит платок в толпу этих красоток, нужно, чтобы хоть одна подняла его… А эти невинные овечки ничего и не поймут! О, я обо всем позаботился, вот увидите! Все устроено и налажено, как на сцене. Здесь задник, а здесь сад.

Чтобы показать, насколько безупречно все организовано, директор взмахнул тростью, и по этой многократно повторенной команде в парке запели хоры, загремели фанфары и тамбурины, слившиеся в торжественной мелодии южной народной песни «Жаркое солнце Прованса…». Человеческие голоса вместе со звуками медных труб поднялись к небу, знамена надулись, и фарандола, дрогнув, стала делать на месте первые движения. А на другом берегу в толпе пробежал ропот, подобный порыву ветра; он выражал опасение, что бей прибыл внезапно с другой стороны. Кардальяк снова поднял трость, и огромный оркестр замолк, на этот раз подчинившись ему медленнее, — отдельные ноты заблудились в листве, но большего нельзя было и требовать от постановки, в которой участвовало три тысячи человек.

В эту минуту приблизились экипажи, в том числе парадные кареты, уже участвовавшие в празднествах в честь покойного бея, — две большие кареты, розовые с позолотой по тунисской моде, — старуха Жансуле дрожала над ними, как над святыней; их выкатили из сарая с такими же свежевыкрашенными кузовами, с такой же новенькой обивкой и блестящей золотой бахромой, как в день, когда они вышли из мастерской каретника. И тут тоже сказалась изобретательность Кардальяка: вместо лошадей, слишком тяжеловесных для этих воздушных по росписи и общему виду экипажей, он приказал впрячь восемь мулов, разукрашенных бантами, помпонами и серебряными бубенчиками, покрытых в виде попон чудесными циновками, которыми славится Прованс, ваимствовавший искусство их плетения у арабов и усовершенствовавший его. Уж если и это не произведет впечатления на бея…

Набоб, Моннавон, префект и один из генералов сели в первую из этих карет, остальные разместились во второй и в других, следовавших за ними экипажах. Священники и мэры, вдохновленные всей этой пышностью, поспешили стать во главе хоровых кружков своих приходов — певчие должны были идти впереди. Все пришло в движение по дороге в Жиффас.

Стояла прекрасная погода, только очень жаркая, наступившая на три месяца раньше положенного ей срока, что нередко случается в этом знойном крае, где буйная природа всегда спешит, где все зреет раньше времени. Хотя не видно было ни одного облачка, но неподвижность воздуха, ветер, внезапно улегшийся, как спущенный парус, ослепительное, словно раскаленное добела небо, безмолвная торжественность пейзажа — все говорило о том, что где-то, в каком-то уголке горизонта собирается гроза. Оцепенение, в котором пребывала природа, мало-помалу передалось и живым существам. Слышались только звон бубенчиков на мулах, двигавшихся медленной иноходью, и тяжелая, ритмичная поступь шагавших по хрустящей пыли певчих, которых Кардальяк расставил группами на некотором расстоянии одна от другой, и время от времени в гудевшей двойной изгороди, окаймлявшей уходившую в бесконечную даль дорогу, раздавались возгласы, детский гомон или крики продавцов свежей воды — постоянных спутников всех южных праздников под открытым небом.

— Да опустите же окно, генерал, ведь дышать невозможно! — проговорил, весь красный, Монпавон, опасавшийся за свои румяна.

Когда опустили окна, толпа улицезрела сановников, отиравших платками преисполненные величия, налитые кровью лица, встревоженных ожиданием бея, ожиданием грозы, ожиданием чего-то необыкновенного.

Еще одна триумфальная арка, а за ней Жиффас с его длинной, вымощенной крупным булыжником улицей, устланной пальмовыми ветками; грязные, ветхие домишки были украшены цветами и пестрыми тканями. В стороне от деревни белый прямоугольный вокзал, брошенный, как игральная кость, на краю дороги, типичный маленький деревенский вокзал, затерянный среди виноградных лоз, с единственным, всегда пустым залом для пассажиров, где изредка увидишь в углу старуху с узлами, пришедшую за три часа до отхода поезда.

В честь бея вокзал был убран знаменами, флагами, коврами, заставлен диванами, в нем был устроен роскошный буфет с закусками и шербетами, приготовленными для его высочества.

Набоб, выйдя из кареты, почувствовал, что безотчетная тревога, с некоторых пор овладевшая им, так же как и всеми остальными, понемногу рассеивается. Префекты, генералы и депутаты в черных фраках и расшитых золотом мундирах стояли группами на широкой платформе, величественные и торжественные, выпятив губы, покачиваясь на одном месте, многозначительно вскидывая голову, как это делают власть имущие, чувствующие, что на них устремлены все взгляды. Можете себе представить, как давили друг друга зеваки, прижав носы к окнам вокзала, чтобы поглазеть на расшитые мундиры сановников, на манишку Монпавона, вздымавшуюся, точно свежевзбитый яичный белок, на Кардальяка, который, запыхавшись, отдавал последние приказания, на добродушную физиономию Жансуле, их Жансуле! Его глаза, сверкавшие между загорелыми полными щеками, казались двумя большими золочеными гвоздями в складках кордовского сафьяна. Вдруг раздались звонки. Багроволицый начальник станции выбежал на полотно.

— Господа! — крикнул он. — Поезд вышел с соседней станции. Через восемь минут он прибудет сюда.

Все вздрогнули. Потом инстинктивно все, как один человек, вынули часы из жилетных карманов. Оставалось только шесть минут.

— Посмотрите туда! — нарушил кто-то всеобщее молчание.

Направо, с той стороны, откуда должен был появиться поезд, два высоких холма, сплошь усаженные виноградными лозами, образовали воронку, в которую спускался железнодорожный путь, исчезая из виду, словно падая в нее. Дали, омраченные огромной низкой тучей, стали иссиня-черными. Туча темной полосой прорезала небесную синеву, вздымались валы клубившихся облаков, похожих на гребни базальтовых скал, на которых, как лунные блики, мелькали потускневшие солнечные лучи. Все выстроились рядами вдоль безлюдного железнодорожного полотна и замерли в торжественном безмолвии, готовясь к приезду бея. А грозный воздушный утес все надвигался, бросая перед собой тени с такой игрой света, которая придавала туче плавное и величественное движение, а ее тени — быстроту несущегося галопом коня. «Какая сейчас разразится гроза!» Эта мысль возникла у всех, но никто еще не успел ее выразить, как раздался пронзительный свисток и из глубины темной воронки показался поезд. Настоящий королевский поезд, быстрый и короткий, украшенный французскими и тунисскими флагами. На переднем щите дымящего и рычащего паровоза, как на груди подружки невесты на свадьбе Левиафана, красовался букет роз.

Несшийся на всех парах поезд, приблизившись к станции, замедлил ход. Чиновники приосанились; они проверяли, на месте ли у них шпаги, поправляли крахмальные воротнички, а Набоб с заискивающей улыбкой шел вдоль полотна навстречу поезду, уже согнув спину для приветствия «салем алек». Поезд шел медленно, и Жансуле, думая, что он сейчас остановится, положил руку на дверцу королевского вагона, сверкавшего золотом на фоне черного неба. Однако поезд, набравший, по-видимому, слишком большую скорость, продолжал двигаться. Набоб, идя рядом с ним, одной рукой старался открыть проклятую дверцу, которая не поддавалась, а другою делал знаки машинисту остановиться. Но тот не повиновался.

— Да остановите же наконец!

Поезд не останавливался. В нетерпении Набоб вскочил на обитую бархатом подножку и с той дерзкой горячностью, которая так нравилась покойному бею, прильнув к окну вагона своей большой курчавой головой, крикнул:

— Станция Сен-Роман, ваше высочество!

Кому не знаком тот расплывчатый свет, какой бывает в сновидении, та пустая, бесцветная атмосфера, в которой все предметы кажутся призраками? Жансуле внезапно оказался охвачен ею, окутан, парализован. Он хотел что-то сказать, но не находил слов; его руки так ослабели, что он чуть не потерял точку опоры и не упал навзничь. Что же такое он увидел? Полулежа на диване в глубине салон-вагона, подперев рукой красивую, смуглую голову с черной шелковистой бородой, в восточном, наглухо застегнутом сюртуке, без всяких украшений, кроме ордена Почетного легиона на широкой ленте через плечо и бриллиантового султана на шапке, бей бесстрастно обмахивался маленьким плетеным опахалом, вышитым золотом. Подле него стояли два адъютанта и инженер железнодорожной компании. Напротив, на другом диване, сидели два филина — один жирный, другой тощий — в почтительной позе, но явно в привилегированном положении, ибо только они сидели в присутствии бея, — оба желтые, с длинными бакенбардами, спускавшимися на белые галстуки. Это были Эмерленги, отец и сын, вновь вавоевавшие благосклонность его высочества; они, торжествуя, везли его в Париж. Страшный сон!.. Все эти люди, прекрасно знавшие Жансуле, холодно смотрели на него, словно видели его впервые в жизни. Смертельно побледнев, с каплями холодного пота на лбу, Жансуле невнятно пробормотал:

— Ваше высочество! Вы разве не думаете сойти?..

Вспышка молнии, подобная взмаху сабли, сопровождаемая страшными раскатами грома, заставила его умолкнуть. Но молния, сверкнувшая в глазах бея, показалась ему еще страшнее. Поднявшись с дивана, вытянув руку, с гортанным выговором, свойственным арабам, но на чистейшем французском языке бей медленно произнес несколько заранее подготовленных, уничтожающих слов:

— Иди домой, торгаш! Нога идет туда, куда ведет ее сердце, — моя нога никогда не вступят в дом человека, ограбившего мою родину.

Жансуле хотел вымолвить слово, но бей сделал знак: «Едем!». Инженер нажал кнопку влектрического звонка, звонку ответил свисток паровоза, и поезд, перед тем лишь замедливший движение, напряг свои стальные мускулы так, что они затрещали, и пошел полным ходом, с развевающимися под напором предгрозового ветра флагами, среди столбов черного дыма и зловещих вспышек молнии.

Набоб стоял на железной дороге, шатаясь, точно пьяный, в полной растерянности и смотрел, как убегает и исчезает из виду его счастье, не чувствуя, что крупные капли дождя начали падать на его обнаженную голову. Все бросились к нему, окружили, засыпали вопросами:

— Значит, бей не остановится?

Жансуле пробормотал несколько бессвязных слов:

— Дворцовые интриги… Гнусные козни…

И внезапно, с налитыми кровью главами, с пеной у рта, показав кулак исчезавшему вдали поезду, проревел, как дикий зверь:

— Канальи! Прохвосты!

— Соблюдайте приличия, Жансуле, соблюдайте приличия…

Вы, конечно, догадываетесь, кто произнес эти слова и кто, взяв Набоба под руку, старался заставить его выпрямиться и выпятить грудь по своему образцу, потом повел его к экипажам среди остолбеневших чиновников в шитых золотом мундирах и усадил в коляску, уничтоженного, подавленного, как бывает подавлен близкий родственник усопшего, когда его сажают в траурную карету после погребальной церемонии. Хлынул дождь, раскаты грома следовали один за другим непрерывно. Все торопливо уселись в экипажи и двинулись в обратный путь. И тут произошло нечто прискорбное и вместе с тем комическое; разыгрался один из тех жестоких фарсов коварной судьбы, которая наносит удары поверженной в прах жертве. В набегающих сумерках, в нарастающей темноте урагана толпе, теснившейся у входа в вокзал, почудилось, что среди этих шитых золотом мундиров присутствует и его высочество, и как только экипажи двинулись, раздались оглушительные крики, невероятный рев, уже более часа сдерживаемый в груди скопившихся здесь людей, — разразился, поднялся, полетел, понесся с холма на холм и эхом отдался в долине:

— Да здравствует бей!

Как по сигналу, загремели первые фанфары, хоровые кружки присоединились к ним, шум постепенно распространился от Жиффаса до Сен-Романа, дорога превратилась в непрерывно гудящую людскую волну.

Кардальяк, все важные господа и сам Жансуле, высунувшись из окон карет, тщетно пытались знаками прекратить этот вой:

— Довольно, довольно!..

Жесты их терялись в страшной сутолоке и наступившей темноте, а то, что толпе удавалось разглядеть, еще сильней побуждало ее к оглушительным крикам. Но, клянусь вам, в таком поощрении вовсе не было надобности. Все эти южане, энтузиазм которых подогревался с самого утра, взвинченные к тому же грозой и усталостью от долгого ожидания, не жалея голосовых связок и легких, в бурном восторге распевали гимн Прованса, все время повторяя, как припев к нему, возглас:

— Да здравствует бей!

Большинство даже не знало, что такое «бей» и как он должен выглядеть, но все с необычайным старанием выкрикивали это незнакомое им слово — так отчетливо, как если бы в нем было три «б» и десять «й». Оно воодушевляло их, они поднимали руки, махали шапками, возбуждаясь от собственной жестикуляции. Женщины в умилении вытирали себе глаза. Вдруг с высокого вяза раздался пронзительный детский крик:

—  Mama, mama, lou vise! (Мама, мама, я его вижу!)

Ребенок его увидел!.. Впрочем, его видели все, все поклялись бы, что видели его.

При таком возбуждении, при полной невозможности успокоить толпу, заставить ее умолкнуть людям, сидевшим в каретах, оставалось одно: предоставить все своему течению, поднять окна и понестись вскачь, чтобы сократить эту пытку. И тут наступило самое страшное. Видя, что лошади понеслись рысью, вся толпа, сгрудившаяся на дороге, припустилась за экипажами. Под глухой грохот тамбуринов барбантанские фарандолисты, взявшись за руки, живой гирляндой обвивали кареты. Члены хоровых кружков, запыхавшись от пения при таком беге, все же продолжали завывать, увлекая за собой знаменосца, несшего знамя на плече. Толстые краснолицые кюре, едва переводя дух и выпячивая свои туго набитые животы, еще находили в себе силы, чтобы, пригнувшись к уху мула,'кричать полным восторга и особой нежности голосом:

— Да здравствует наш добрый бей!

А дождь шел не переставая, лил как из ведра, струился потоками, смывая краску с розовых карет, еще усиливая давку, придавая этому триумфальному возвращению вид бегства с поля битвы, но бегства комического, при котором смех и звонкие поцелуи звучат вперемешку со смачными ругательствами и проклятиями, напоминая возвращение церковной процессии в разгар грозы, когда бегут с подоткнутыми сутанами, накрыв голову стихарями, в спешке засунув «тело господне» куда-нибудь под навес.

Глухой и мягкий стук колес возвестил бедному Набобу, безмолвному и неподвижному, забившемуся в угол кареты, что они проезжают по мосту. Процессия приближалась к замку.

— Наконец-то! — сказал он, глядя сквозь помутневшие стекла на пенящиеся волны Роны.

Бушевавшая на ней буря показалась ему отдыхом после той, которую он только что пережил. Но вдруг в конце моста, когда первая карета достигла триумфальной арки, взлетели ракеты, барабаны забили встречу, приветствуя прибытие монарха во владения своего верного вассала. И в довершение всего в сгустившемся сумраке внезапно вспыхнувшее над замком гигантское газовое пламя осветило верхнюю часть огненных букв, которые, несмотря на набежавшие на них от дождя и порывов ветра тени, складывались с достаточной ясностью в обрывки слов: «Да здр… ствует б…Й М…мед!»

— Это уже предел, — прошептал несчастный Набоб, будучи не в силах удержаться от смеха — жалобного и горького.

Но нет, он ошибался: ему предстояло еще одно испытание. Ами Фера с цветами вышла ему навстречу, отделившись от группы арлезианок, которые, поджидая первую карету, укрывались под навесом из боязни испортить переливчатые шелка своих юбок и узорчатый бархат чепцов. С букетом в руке, скромно потупив глазки, кокетливо выставляя ножку, хорошенькая актриса бросилась к дверцам кареты и застыла в смиренной, почти что коленопреклоненной позе, которую она изучала уже целую неделю. Но вместо бея из кареты вышел Набоб, злой, взволнованный, и прошел, даже не бросив на нее взгляда. А она осталась на месте с букетом в руке, оторопев, словно после провалившейся феерии.

— Убери свои цветы, крошка, твое дело не выгорело, — шутливо заметил ей Кардальяк, который, как истый парижанин, быстро примирился с создавшимся положением. — Бей не приедет… Он позабыл свой носовой платок, а так как, сама понимаешь, без платка он не может говорить с дамами…

Наступила ночь. Все спит в Сен-Романе после страшной дневной суматохи. Ливень продолжается, в огромном парке смутно виднеются размокшие остовы триумфальных арок и древки знамен, слышно* как несутся целые потоки по каменным ступеням, образуя водопады. Вода льется ручьями, стекает струйками. Повсюду шум воды, ужасающий шум воды. Один в своей роскошной спальне с царским ложем, обтянутым узорчатым китайским шелком, с красным бордюром, Набоб еще бодрствует; он ходит большими шагами взад и вперед, поглощенный мрачными думами. Сейчас уже не перенесенное только что унижение тревожит его, не публичное оскорбление перед лицом тридцати тысяч человек, не кровная обида, нанесенная ему беем в присутствии его смертельных врагов. Нет, этот южанин с чисто материальным подходом к вещам, у которого чувства сменяются с такой же быстротой, с какой стреляет новое ружье, уже подавил в себе злобу к своим недругам. А кроме того, придворные фавориты научились быть всегда готовыми к внезапной опале. Его страшит, что таится за этим оскорблением. Его терзает мысль, что все его богатства — дома, конторы, корабли — оставлены на милость бея, в восточной стране, где царят беззаконие и полный произвол владыки. И, прижав свой пылающий лоб к стеклу, по которому струится дождь, весь в поту, с похолодевшими руками, он вглядывается в темноту ночи, столь же мрачную и непроницаемую, как его собственная судьба.

Вдруг слышатся шаги, затем настойчивый стук в дверь.

— Кто там?

— Господин Жансуле! — говорит, входя, полуодетый Новль. — Вам срочная депеша, доставленная с телеграфа нарочным.

— Депеша? Что еще случилось!

Он берет голубой листочек и раскрывает его дрожащими руками. Божество, испытавшее укол уже два раза, начинает чувствовать себя уязвимым, теряет уверенность в себе; оно, как и прочие смертные, изведало страх и пляску нервов. Скорей посмотреть на подпись… «Мора»! Не может быть! Герцог, сам герцог телеграфирует ему! Да, это так: «М-О-Р-А»…

В телеграмме было написано:

«Пополаска умер. В Корсике объявлены новые выборы. Вы официальный кандидат».

Депутат! В этом спасение. Значит, бояться нечего. С представителем великой французской нации не обращаются как с простым «торгашом». Попалась, господа Эмерленги!

«О герцог, благородный герцог!»

Он был так взволнован, что не мог расписаться.

— Где человек, который принес депешу? — спросил он.

— Я здесь, господин Жансуле, — с добродушным знакомым ему акцентом южанина ответил ему голос из коридора.

Ему повезло, этому сельскому письмоносцу!

Отдавая ему расписку, Набоб вынул из карманов, всегда полных денег, столько золотых монет, сколько могли вместить обе его руки, и бросил их в фуражку бедного малого, что-то бормотавшего, ошеломленного, ослепленного богатством, которым его так неожиданно наградила судьба в этом волшебном дворце, погруженном в мрак.


Читать далее

XI. ПРАЗДНЕСТВА В ЧЕСТЬ БЕЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть