XIV. ВЫСТАВКА

Онлайн чтение книги Набоб The Nabob
XIV. ВЫСТАВКА

— Превосходно!..

— Огромный успех. Сам Бари[38]Бари, Антуан-Луи (1796–1875) — французский скульптор-анималист. не создал ничего прекраснее.

— А бюст Набоба? Изумительно! И до чего счастлива Констанция Кренмиц! Посмотрите: вон она семенит…

— Да что вы! Эта старушка в горностаевой пелеринке — знаменитая Кренмиц? Я думал, она умерла по крайней мере лет двадцать тому назад.

Напротив, она жива-живехонька! Сияющая, помолодевшая от триумфа своей крестницы, занявшей первое место на выставке, Констанция неутомимо снует в толпе художников и светских людей, которые образовали две сплошные массы черных спин и самых разнообразных туалетов в тех местах, где выставлены две работы Фелиции, и давят друг друга, чтобы лучше их рассмотреть. Констанция, обычно такая робкая, проскальзывает в первый ряд, прислушивается к спорам, ловит налету обрывки фраз, запоминает профессиональные термины, одобрительно кивает головой, улыбается или пожимает плечами, когда до нее доносится какая-нибудь пошлость; она готова уничтожить первого же глупца, который посмеет не прийти в восторг от работ ее крестницы.

Кто бы это ни был, славная Кренмиц или кто-нибудь другой, но на всех вернисажах Салона вы всегда встретите пробирающуюся фигуру, которая со встревоженным видом, с напряженным вниманием прислушивается к разговорам. Иногда это старичок отец, который, стоя позади вас, благодарит взглядом за каждое ваше любезное, мимоходом брошенное слово или становится печальным, уловив колкость, направленную против произведения близкого ему человека и наносящую рану его сердцу. Мимо этой характерной фигуры не сможет пройти живописец — поклонник современности, если он вздумает запечатлеть на полотне типическое явление парижской жизни — открытие выставки. Салон — настоящая оранжерея скульптуры, с аллеями, посыпанными песком, под огромным стеклянным куполом, где вдоль стен на некотором расстоянии от пола тянется галерея, завешанная тканями; трибуны полны людей, которые, слегка наклонив головы, смотрят на экспонаты.

Под холодным светом, который делает еще бледнее, который как бы разрежает зеленый фон, помогающий глазу посетителя составить более спокойное и верное представление, люди медленно движутся взад и вперед, иногда задерживаясь, присаживаясь на скамейки, собираясь небольшими группами. Нигде вы не встретите такого смешанного общества, такого разнообразия женских нарядов, вызванного изменчивостью этого капризного времени года: черные кружева и величественный шлейф светской дамы, явившейся посмотреть, какое впечатление производит ее портрет, и рядом сибирские меха актрисы, вернувшейся из России и желающей, чтобы всем это стало известно.

Здесь нет лож бенуара или бельэтажа, нет литерных мест, что придает этой премьере среди бела дня ни с чем не сравнимую прелесть. Дамы высшего света могут рассмотреть вблизи нарумяненных красавиц, которым они рукоплещут при вечернем освещении; маленькая шляпка новейшего фасона маркизы де Буа-Ландри мелькает неподалеку от более чем скромного наряда жены или дочери представителя артистического мира, меж тем как натурщица, которая позировала для прекрасной Андромеды,[39]Андромеда (греч. миф.) — царевна эфиопов, обреченная в жертву морскому чудовищу и спасенная героем Персеем. Обнаженная фигура Андромеды, прикованной к скале, — чрезвычайно популярный мотив в живописи и в скульптуре. стоящей у входа, победоносно шествует в короткой юбке и убогой накидке, падающей складками, имитирующими модный покрой.

Посетители изучают друг друга, восхищаются, осуждают, обмениваются уничтожающими, пренебрежительными или любопытными взглядами, которые внезапно становятся внимательными и неподвижными при появлении знаменитости. Вот, например, прославленный критик: с гордо поднятой головой, обрамленной длинными волосами, спокойный и величественный, он обходит экспонаты в сопровождении десяти — двенадцати учеников, почтительно прислушивающихся к каждому слову их авторитетного и благожелательного учителя.

Шум голосов теряется в этом огромном помещении, гулком только под арками входа и выхода, зато лица приобретают необыкновенную выпуклость, резко обозначается каждое их выражение, малейшая смена чувств.

Это становится особенно заметно в помещении, отведенном для буфета, обширном и черном от переполняющей его жестикулирующей публики, где светлые шляпки женщин и белые фартуки официантов выделяются на фоне темных костюмов мужчин, а равно и в широком среднем проходе, где кишащая, как муравейник, толпа составляет разительный контраст с неподвижностью статуй, — неуловимый трепет словно исходит от этих белых каменных изваяний, застывших в патетических позах.

Мы видим здесь крылья, распростертые в титаническом полете, земной шар, поддерживаемый четырьмя аллегорическими фигурами, словно кружащимися в нечетком ритме вальса; эта композиция настолько гармонична, что создается иллюзия вращения земли; видим руки, воздетые к небу, словно для призыва, героически вздымающиеся фигуры, говорящие о смерти и бессмертии, продолжающие жить в истории, в легенде, в идеальном мире музеев, возбуждая любознательность и восхищение человечества.

Хотя бронзовая группа Фелиции уступала по размерам этим композициям, все же благодаря своим исключительным художественным достоинствам она по праву заняла место на одной из круглых площадок в середине зала. Столпившаяся здесь публика держалась в данную минуту на почтительном расстоянии от этой площадки, с любопытством рассматривая поверх голов сторожей и полицейских тунисского бея и его свиту в белых бурнусах, ниспадавших живописными, точно изваянными складками, — эти живые статуи среди мертвой скульптуры. Бей, находившийся в Париже уже несколько дней и привлекавший к себе внимание на всех премьерах, пожелал побывать и на открытии выставки. Это был «просвещенный государь, любитель искусств»; в Бордо у него была галерея удивительных турецких картин и цветных литографий всех битв Первой империи.

Как только он вошел, литая фигура большой арабской борзой сразу же привлекла его внимание. Это был слуги, стройный и резвый, настоящий слуги его родины, постоянный его спутник на всех охотах. Бей, чуть заметно улыбаясь, погладил спину борзой, провел рукой по ее мускулистым бедрам, словно стараясь подзадорить ее. Раздув ноздри, оскалив зубы, грациозно вытянув неутомимые, крепкие лапы, хищное аристократическое животное, страстное в любви и в охоте, опьяненное двойным хмелем, уже наслаждалось предвкушением победы, устремив взгляд в одну точку, высунув кончик языка и свирепо оскалившись. Когда вы смотрели только на борзую, вам казалось: сейчас она схватит свою добычу. Но вид лисицы вас тотчас же успокаивал. С бархатистым блестящим туловищем, с кошачьей повадкой, почти припав к земле, мчась без всяких усилий, она казалась каким-то сказочным существом, и ее хитрая мордочка с острыми ушами, которую она поворачивала на бегу к борзой, насмешливо на нее поглядывая, выражала уверенность в своей безопасности, ясно указывавшую на дар, полученный ею от богов.

В то время как инспектор изящных искусств, человечек с огромной плешью, запыхавшийся, в криво сидевшем на нем мундире, разъяснял Мухаммеду притчу о собаке и лисе, изложенную в каталоге под заглавием «И вот случилось, что они встретились» и с указанием «Принадлежит герцогу де Мора», толстый Эмерленг, сопровождавший его высочество, силился, пыхтя и потея, втолковать бею, что эта замечательная скульптура — произведение прекрасной амазонки, встреченной ими в Булонском лесу. Как могла женщина своими слабыми руками сделать такой гибкой твердую бронзу, придать ей вид живого тела? Из всех парижских чудес это чудо особенно поразило бея. Он осведомился у инспектора, выставлены ли другие работы этого мастера.

— Да, ваше высочество, есть еще одна работа, и тоже шедевр… Если вам будет угодно направиться в ту сторону, я вас к ней проведу.

Бей в сопровождении свиты двинулся за ним. Все это были красавцы — точеные профили, благородные черты. Смуглость их лиц подчеркивалась белизной бурнусов. В этих плащах, падавших роскошными складками, они составляли разительный контраст с бюстами, расставленными по обеим сторонам аллеи, по которой они шли. Эти бюсты на высоких постаментах, казавшиеся хрупкими в окружавшей их пустоте, вырванные из своей среды, из окружения, в котором они, наверно, напоминали бы о великих трудах, о нежной привязанности или о мужественной и деятельной жизни, казались здесь словно заблудившимися и опечаленными тем, что они сюда попали. За исключением двух-трех женских бюстов с дивными плечами, обрамленными окаменелым кружевом, с мраморными прическами, выполненными с той воздушностью, которая придавала им легкость пудреных волос, и нескольких детских головок, отличавшихся простотой линий, как бы сообщавшей отполированному мрамору влажную теплоту человеческого тела, все остальные человеческие изваяния представляли собой сплошные морщины, глубокие складки, судороги, гримасы, говорившие о непомерных трудах, о волнениях, тяжких раздумьях и душевных тревогах, столь противоречащих этому искусству, ясному, безмятежно спокойному.

В уродливых чертах Набоба чувствовались по крайней мере энергия, авантюризм с оттенком наглости и добродушия, превосходно переданные скульптором, который подкрасил гипс охрой, придав бюсту загар и смуглоту, свойственные оригиналу. Увидев этот бюст, арабы не могли удержаться от приглушенного восклицания:

— Бу-Саид!.. («Отец счастья»).

Таково было прозвище, данное Набобу в Тунисе и как бы отмечавшее его удачи. Решив, что над ним вздумали подшутить, подведя его к ненавистному «торгашу», бей подозрительно посмотрел на инспектора.

— Жансуле? — спросил он гортанным голосом.

— Да, это Бернар Жансуле, ваше высочество, депутат от Корсики…

Бей, нахмурив брови, повернулся к Эмерленгу.

— Депутат?

— С сегодняшнего утра, ваше высочество, но дело еще не кончено.

Понизив голос, банкир пробурчал:

— Французская Палата не потерпит в своих стенах этого авантюриста.

Пусть так! Но слепое доверие бея к своему финансовому советнику было поколеблено. Эмерленг так уверенно заявлял, что Жансуле никогда не будет избран, что с ним можно обращаться как угодно, действовать без опасений, и вдруг вместо запятнанного, поверженного в прах человека перед беем оказался представитель нации, депутат, изображением которого пришли полюбоваться парижане; бей, восточный человек, всякое изображение, выставленное напоказ, воспринимал как дань общественного уважения, этот бюст приобретал для него значение статуи, воздвигнутой на площади. Эмерленг сделался еще желтее, чем обычно. Он проклинал себя сейчас за свою оплошность и неосмотрительность. Но как мог он заподозрить что-нибудь подобное? Его уверили, что бюст не закончен. И в самом деле, он появился на выставке только сегодня утром и, по-видимому, чувствовал себя здесь отлично, словно трепеща от удовлетворенного самолюбия, посмеиваясь над своими врагами с добродушной улыбкой на оттопыренных губах. Безмолвная месть за сенроманскую катастрофу!

В течение нескольких минут бей, столь же холодный, столь же бесстрастный, как само изваяние, пристально, молча смотрел на него. На лбу у него появилась прямая складка, по которой только придворные могли угадать, что он разгневан. Потом он произнес несколько слов по — арабски — приказал подать экипажи и собрать свиту, которая разбрелась по залам, и, ничего больше не пожелав смотреть, величественно — направился к выходу… Кто скажет, что происходит в мозгу высочайшей особы, пресыщенной властью? Даже у наших западных монархов являются непонятные фантазии, но они несравнимые капризами восточных владык. Инспектор изящных искусств, рассчитывавший показать его высочеству всю выставку и этим заслужить красивую красную с зелеными полосками ленточку ордена Нишам-Ифтикара, так и не узнал причины этого бегства.

В ту самую минуту, когда белые бурнусы исчезали в подъезде, напоследок мелькнув развевающимися складками, Набоб торжественно входил в средние двери. Утром он получил сообщение: «Избран подавляющим большинством голосов!» После обильного завтрака, за которым было произнесено много тостов в честь нового депутата Корсики, он прибыл на выставку с несколькими сотрапезниками, чтобы себя показать, а также и посмотреть на себя, чтобы насладиться своей новой славой.

Первая, — кого он увидел, была Фелиция Рюис; она стояла, опершись на цоколь статуи, осыпаемая любезностями и комплиментами, к которым он поспешил присоединить и свои. Фелиция была скромно одета — в черном платье, расшитом черным стеклярусом; строгость ее костюма несколько смягчалась прелестной маленькой шляпкой из переливчато блестевших перьев райской птицы, а ее волосы, тонкими завитками падавшие на лоб и расходившиеся на затылке двумя широкими прядями, казались продолжением ее головного убора и ослабляли яркость его тонов.

Художники и светские любители искусства толпились вокруг нее и рассыпались в комплиментах, отдавая дань огромному таланту, сочетающемуся со столь редкой красотой. Дженкинс с непокрытой головой, еле сдерживая обуревавшие его чувства, подбегал то к одному, то к другому, стараясь еще сильнее разжечь их восторги и в то же время удержать на известном расстоянии от юной знаменитости, играя роль ее стража и вместе с тем запевалы хора ее почитателей. Его жена тем временем беседовала с Фелицией. Бедная г-жа Дженкинс! Ей было сказано тем жестким тоном, который известен был ей одной: «Подите поздравьте Фелицию». И она повиновалась, преодолевая волнение: ибо теперь она уже знала, что скрывается под личиной этой отеческой привязанности, но избегала всяких объяснений с доктором, словно опасаясь за их исход.

После г-жи Дженкинс к Фелиции устремился Набоб. Взяв в свои огромные лапы длинные, затянутые в тонкие перчатки руки художницы, он высказал ей свою благодарность с такой сердечностью, что у него самого выступили на глазах слезы.

— Вы оказали мне огромную честь, мадемуазель, связав мое имя с вашим, мою скромную особу с вашим триумфом и показав всей этой дряни, преследующей меня по пятам, что не верите распространяемой обо мне клевете. Я никогда этого не забуду. Если бы даже я покрыл золотом и алмазами этот великолепный бюст, я все же навеки остался бы вашим должником.

К счастью для милейшего Набоба, более чувствительного, чем красноречивого, ему пришлось уступить место тем, которых влечет к себе сверкающий талант, влечет чей-либо успех. Неистовые восторги, которые, не найдя выражения в слове, так же мгновенно исчезают, как и возникли; светские любезности, как будто чистосердечные, рассчитанные на то, чтобы доставить вам удовольствие, на самом деле обдают вас холодом; наконец крепкие рукопожатия соперников и товарищей, одни искренние, другое полные лицемерия… Вот подходит претенциозный глупец; он воображает, что приводит вас в восхищение своими дурацкими комплиментами, но, опасаясь, как бы вы не возгордились, сопровождает их некоторыми «оговорками». За ним — добрый приятель, который, расточая похвалы, в то же время доказывает вам, что вы понятия не имеете об искусстве. Затем — славный малый, вечно куда-то спешащий, останавливается на минуту, чтобы шепнуть вам на ухо, «что такой-то знаменитый критик, по-видимому, недоволен вашей вещью». Фелиция все это выслушивала с величайшим равнодушием: успех ставил ее выше мелкой зависти. Но когда какой-нибудь прославленный ветеран, старый товарищ ее отца, бросал ей мимоходом: «Отлично, малютка!» — эти слова преисполняли ее радостью, переносили ее в прошлое, в уголок, предоставленный ей в отцовской мастерской, когда она только начала приобщаться к славе великого Рюиса. В общем же она довольно холодно принимала любезности и приветствия, потому что, к ее удивлению, среди них не прозвучал еще голос того, чье поздравление было для нее более желанным, чем все остальные… В самом деле, она думала об этом молодом человеке больше, чем о ком-либо еще из мужчин. Неужели это пришла, наконец, любовь, великая любовь, столь редко рождающаяся в душе художника, неспособного целиком отдаться чувству? Или это была только мечта о размеренной буржуазной жизни, надежно огражденной от скуки, той томительной скуки, предшественницы бурь, которой она имела все основания опасаться? Как бы ни было, она обманывала себя, жила уже несколько дней в какой-то чудесной тревоге, ибо любовь так сильна, так прекрасна, что даже ее подобие, ее мираж способны увлечь нас и взволновать не меньше, чем она сама.

Случалось ли вам на улице, когда ваши мысли заняты кем-нибудь отсутствующим, близким вашему сердцу, предугадать его появление при встрече с человеком, который имеет с ним отдаленное сходство и который, как бы предвосхищая ожидаемый образ, выделяется из толпы и внезапно останавливает ваше чрезмерно напряженное внимание? Над этими явлениями гипнотического и нервного порядка не надо смеяться, ибо они часто являются источником страдания. Уже несколько раз Фелиции казалось, что в непрекращающемся потоке посетителей она заметила кудрявую голову Поля де Жери. И вдруг она радостно вскрикнула. Однако это был еще не он, но кто-то очень на него похожий, чье спокойное, с правильными чертами лицо теперь всегда появлялось в ее мыслях рядом с ее другом Полем, вследствие сходства, скорее нравственного, чем физического, и того благотворного влияния, какое они оба на нее оказывали.

— Алина!

— Фелиция!

Дружба светских дам, делящих между собою владычество в салонах и расточающих друг другу с ласковыми ужимками самые лестные эпитеты и знаки женской привязанности, весьма ненадежна, зато дружба детских лет навсегда сохраняет чистоту и искренность, которые отличают ее от других чувств женщины. Эти узы, сплетенные со всей душевной непосредственностью, можно сравнить со столь же прочным рукодельем маленьких девочек, не жалеющих ни ниток, ни узлов, или с саженцами в цвету, молоденькими, но с крепкими корнями, полными жизненных соков и пускающими новые ростки. Какая радость, взявшись за руки, — где вы, хороводы пансиона? — вернуться с веселым смехом на несколько шагов в прошлое, зная дорогу и все ее повороты! Отойдя немного в сторону, обе девушки, которым стоило только встретиться, чтобы позабыть пятилетнюю разлуку, не могут наговориться; они спешат поделиться своими воспоминаниями, в то время как румяненький старичок Жуайез в новом галстуке с гордостью смотрит на дочь, с которой так дружески беседует знаменитость. И он имеет полное право гордиться ею, потому что эта двадцатилетняя парижаночка, даже рядом со своей ослепительной подругой, блистает прелестью юности, грации и лучезарной чистоты и, одушевленная радостью встречи, кажется свежим, только что распустившимся цветком.

— Как ты должна быть счастлива! Я еще ничего не видела, но со всех сторон только слышу восторженные отзывы о твоих работах…

— Я счастлива тем, что снова вижу тебя, милая моя Алина. Так давно…

— Еще бы! А кто в этом виноват, разбойница?

В самом печальном уголке своей памяти Фелиция находит дату разрыва с подругой, совпадающую с тем злосчастным днем, когда умерла ее юность, со сценой, которую она не может забыть.

— Что ты делала все это время, моя душенька?

— Я? Да все одно и то же… Разные пустяки, о которых не стоит и говорить…

— Знаем мы, знаем, что ты называешь пустяками, маленькая героиня! Жертвовать собой для других, не так ли?

Но Алина уже не слушала ее. Она ласково улыбалась, глядя прямо перед собой, и Фелиция, обернувшись, чтобы узнать, кому она улыбается, увидела Поля де Жери, который отвечал на сдержанное и нежное приветствие мадемуазель Жуайез.

— Вы знакомы?

— Знакома ли я с господином де Жери? Конечно, знакома! Мы часто говорим о тебе. Разве он тебе не рассказывал?

— Никогда. Он такой скрытный…

Фелиция смолкла; в ее мозгу, как молния, сверкнула догадка. Не слушая де Жери, который поздравлял ее с огромным успехом, она наклонилась к Алине и что-то сказала ей шепотом. Та покраснела, пыталась отрицать, смущенно улыбаясь, лепетала:

— Что это ты выдумала? В мои-то годы? Я ведь Бабуся…

Желая избежать насмешек подруги, она ваяла под руку отца.

Когда Фелиция посмотрела вслед молодым людям, удалявшимся ровным шагом, когда она поняла то, чего они сами еще не сознавали, — что они любят друг друга, она почувствовала, что все рушится вокруг нее. Ее мечта рухнула, разбилась на тысячу обломков, и она начала яростно топтать ее ногами… В конце концов он был совершенно прав, предпочтя ей Алину Жуайез. Разве порядочный человек решится взять в жены мадемуазель Рюис? Она-и очаг, семья? Какой вздор!.. Ты дочь распутницы, моя милая, и должна стать распутницей, если хочешь быть хоть чем-нибудь…

Было уже около четырех часов. Толпа, местами поредевшая, торопилась закончить осмотр. После толкотни перед лучшими произведениями нынешнего года, наглядевшись досыта, утомленные, наэлектризованные атмосферой, насыщенной искусством, посетители тянулись к выходу. Сноп лучей послеполуденного солнца падал на стеклянный купол, играл цветами радуги на посыпанных песком дорожках, освещал бронзу и мрамор статуй, оттеняя наготу прекрасного тела, уподобляя этот обширный музей саду, полному жизни и света. Фелиция, погруженная в свои печальные мысли, не заметила, что к ней приближался человек, величественный, элегантный, очаровательный среди почтительно расступавшейся публики, шепотом повторявшей его имя: «Перед ним Мара…».

— Что скажете, мадемуазель? Какой успех! Я только жалею об одном — о недобром значении, которое вы придумали вашему шедевру.

Увидев рядом с собой герцога, она затрепетала.

— Ах, да, его значение!.. — произнесла она и, взглянув на де Мора с безнадежной улыбкой, прислонившись к цоколю большой сладострастной статуи, возле которой они стояли, закрыв глаза, как закрывает их женщина, близкая к обмороку или готовая отдаться, прошептала тихо, совсем тихо: — Рабле солгал, как лгут все мужчины… На самом деле лисица уже едва дышит, она выбилась из сил, вот-вот готова упасть, и если борзая сделает еще одно усилие…

Де Мора вздрогнул и слегка побледнел, как будто вся кровь отхлынула у него к сердцу. Два тусклых огонька загорелись в глазах собеседников, несколько слов были ими произнесены еле слышно, затем герцог низко поклонился и отошел легкой, воздушной походкой, словно несомый богами.

В это мгновение на выставке был еще один столь же счастливый человек — Набоб. Сопровождаемый своими друзьями, он занимал, заполнял собою весь главный проход; он громко разговаривал, жестикулировал, до того упоенный успехом, что казался почти красавцем, словно, долго и простодушно любуясь своим скульптурным портретом, он заимствовал у него частицу той идеализации черт, которою скульптор смягчил вульгарность оригинала. Высоко закинутая голова, выступавшая из широкого полурасстегнутого воротника, вызывала противоречивые замечания относительно степени сходства между бюстом и его моделью. Имя Жансуле, уже повторенное счетчиками у избирательных урн, теперь повторялось самыми прелестными устами Парижа, голосами самых влиятельных людей. Всякий другой на месте Набоба смутился бы, если бы, проходя, услышал эти восклицания любопытных, не всегда доброжелательные. Но стоять на подмостках, красоваться на виду у всех было по душе этому человеку, становившемуся смелее под огнем направленных на него взглядов, подобно женщинам, которые бывают красивы и остроумны только в обществе и при каждом комплименте преображаются и расцветают.

Когда в нем радостное возбуждение утихло, когда ему казалось, что иссякает пьянящая его гордость, ему стоило только сказать себе: «Депутат! Я депутат!»-и снова победная чаша закипала пеной. Это означало снятие секвестра с его имущества, это было пробуждение после двухмесячного кошмарного сна, порыв мистраля, который разгонял все муки, все тревоги, даже тяжелую обиду, нанесенную ему в Сен-Романе, — воспоминание о ней до сих пор еще мучило его.

«Депутат!»

Набоб смеялся в душе, представляя себе, как исказилось лицо барона, когда он узнал эту новость, представляя себе изумление бея при виде его бюста. И вдруг при мысли, что он уже не просто авантюрист, купающийся в золоте, возбуждающий дурацкие восторги толпы, словно огромный золотой слиток на витрине менялы, но что в нем видят теперь одного из избранников нации, его добродушное подвижное лицо принимало выражение напускной важности. Он строил планы на будущее, думал коренным образом изменить свою жизнь, у него явилось желание воспользоваться уроками судьбы, полученными за последнее время. Вспоминая о своем обещании, данном Полю де Жери, он выказывал голодному стаду, униженно следовавшему за ним по пятам, презрительную холодность, говорил покровительственным, не терпящим возражений тоном. Обращаясь к Буа-Ландри, он называл его «старина», резко обрывал Паганетти, восторги которого становились непристойными, и давал себе слово избавиться как можно скорее от всей этой нищенствующей, компрометирующей его братии. И тут ему неожиданно представился превосходный случай начать действовать. Продираясь сквозь толпу, Моэссар, красавец Моэссар, в галстуке небесно-голубого цвета, с мертвенно-бледным, вспухшим, как большой нарыв, лицом, в плотно облегающем щегольском сюртуке, видя, что Набоб, несколько раз обойдя залу скульптуры, направляется к выходу, бросился к нему и, взяв под руку, заявил:

— Я еду с вами.

В последнее время, особенно в период избирательной кампании, журналист приобрел огромную власть на Вандомской площади, почти такую же, как Монпавон, и проявлял он теперь совершенно невероятную наглость, ибо по части наглости возлюбленный королевы не имел себе равного среди шалопаев, фланирующих по бульвару от улицы Друо до церкви св. Магдалины. Но на этот раз его постигла неудача. Мускулистая рука, которую он сжимал, резко стряхнула его руку, и Набоб сухо ответил ему:

— Мне очень жаль, милый мой, но у меня нет свободного места в карете.

Нет места в карете величиною с дом, в карете, в которой они приехали впятером!

Моэссар в изумлении уставился на Жансуле.

— Мне надо сказать вам несколько слов… По поводу моей записочки. Вы ее, конечно, получили?

— Получил, господин де Жери должен был вам ответить сегодня утром. Удовлетворить вашу просьбу я не могу. Двадцать тысяч франков? Черт побери, это уже слишком!..

— Однако мне кажется, что мои заслуги… — пробормотал покоритель женских сердец.

— …уже щедро оплачены. Мне тоже так кажется. Двести тысяч франков за пять месяцев! Этим, если позволите, мы и ограничимся. У вас слишком большой аппетит, молодой человек; надо его немного умерить.

Они разговаривали на ходу, в толпе, теснившейся к дверям. Моэссар остановился.

— Это ваше последнее слово?

Набоб колебался, охваченный недобрым предчувствием при виде влобного выражения бледных губ журналиста, потом, вспомнив обещание, которое он дал своему другу, ответил:

— Да, это мое последнее слово.

— Посмотрим!.. — сказал красавец Моэссар, взмахнув тросточкой, рассекшей воздух с шипением, похожим на шипение гадюки, и, повернувшись на каблуках, удалился большими шагами, как человек, которого ждет неотложное дело.

Набоб продолжал свое триумфальное шествие. В такой день нужно было нечто более серьезное, чтобы испортить его радужное настроение. Напротив, он испытывал некоторый душевный подъем оттого, что так быстро прибегнул к решительным действиям.

Огромный вестибюль был набит битком. Приближение момента закрытия выставки заставило публику устремиться наружу, но внезапно хлынувший ливень, без которого, по-видимому, не обходится ни один вернисаж Салона, задержал ее под навесом на посыпанной песком и хорошо утрамбованной площадке. Все это походило на выход в цирке, когда на арену важно выступают служители в жилетах с вырезом сердечком. Картина была любопытная, вполне парижская.

На улице длинные солнечные лучи пробивались сквозь дождь, который ловил в свою прозрачную сеть эти острые сверкающие клинки, подтверждавшие справедливость поговорки: «Дождь идет, словно сабли с неба падают». Молодой листве на Елисейских полях, пышным рододендронам, шуршащим и вымокшим от дождя, каретам, вытянувшимся в ряд на бульваре, клеенчатым плащам кучеров, богатой сбруе лошадей придавали особую яркость и блеск этот дождь, ласкающие солнечные лучи и всюду мелькающая синева — синева неба, которое между двумя порывами ливня внезапно озарялось улыбкой.

А под навесом раздавался смех, болтовня, приветствия, нетерпеливые возгласы, видны были приподнятые подолы платьев, атлас, вздымавшийся над плиссированными нижними юбками, нежные полоски шелковых чулок, волны бахромы, помятых кружев и оборок, с трудом сдерживаемые рукой… И, словно чтобы соединить две части общей картины: узников, столпившихся в темноте под навесом у входа, и огромный, залитый светом фон, — ливрейные лакеи метались под зонтиками, выкрикивая имена кучеров и имена господ, и шагом подъезжали кареты, в которые садились нетерпеливые пары.

— Карету господина Жансуле!

Все обернулись, но, как мы уже заметили, это не смущало Набоба. В то время как среди элегантных женщин и всем известных мужчин, среди представителей самых разных кругов Парижа, носящих громкие имена, Набоб, слегка рисуясь, ожидал слуг, нервная рука в узкой перчатке протянулась к нему, и герцог де Мора, собираясь сесть в свой экипаж, бросил, проходя мимо него, несколько слов с той горячностью, которую счастье придает даже самым сдержанным людям:

— Поздравляю вас, дорогой депутат!

Это было сказано громко. Каждый мог явственно расслышать слова: «Дорогой депутат!»

В жизни каждого человека бывает золотой час, когда он достигает сияющей вершины, где все, на что он мог надеяться, — счастье, радости, триумфы, — ожидает его и даруется ему. Вершина эта более или менее высокая, подъем более или менее извилист и труден, но она существует равно для всех — и для великих мира сего и для смиренных. Но, подобно самому длинному дню в году, когда солнце отдает все свое ослепительное тепло, а следующий день — это уже как бы первый шаг к зиме, зенит человеческого существования длится лишь один миг, которым дано насладиться, после чего начинается спуск вниз. Запомни, бедняга, этот послеполуденный час первого мая, отмеченный дождем и солнцем, запечатлей навсегда его изменчивый блеск в своей памяти! Для тебя этот час был разгаром лета, с распустившимися цветами, с золотистыми ветвями, гнущимися под тяжестью плодов, готовой для жатвы нивой, колосья которой ты так безрассудно расточал. Звезда, тебе светившая, отныне начнет меркнуть, постепенно отдаляться, клонясь к закату, и вскоре уже не сможет прорезать своим лучом темную ночь, которой завершится твоя судьба.


Читать далее

XIV. ВЫСТАВКА

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть