Гарнитура: Тип 1 Тип 2 Тип 3 Тип 4 Тип 5 Тип 6 Тип 7 Тип 8
Размер: A A A A A A

Онлайн чтение книги Ожерелье королевы The Queen's Necklace
XXXVII. ПОЗОРНАЯ СКАМЬЯ

Наконец, после долгих прений, настал день, когда вслед за речью генерального прокурора должен был быть объявлен приговор парламентского суда.

За исключением г-на де Рогана, все обвиняемые были переведены в Консьержери, чтобы быть ближе к залу судебных заседаний, которые начинались ежедневно в семь часов утра.

Перед лицом судей, возглавляемых первым президентом д’Алигром, обвиняемые держались так же, как и во все время следствия.

Олива́ была чистосердечна и застенчива; Калиостро вел себя спокойно, с видом превосходства и изредка показывал судьям свое таинственное величие, которое охотно подчеркивал.

Вилет, пристыженный и униженный, плакал.

У Жанны был вызывающий вид; ее глаза метали искры, а слова были полны угроз и яда.

Кардинал держался просто, казался задумчивым и безучастным.

Жанна очень быстро освоилась с жизнью в Консьержери, снискав медовыми речами и маленькими секретами обходительности благорасположение жены смотрителя, а также ее мужа и сына.

Таким образом, она сделала себе жизнь более благоприятной и приобрела возможность поддерживать связи с теми, с кем хотела. Обезьяне всегда нужно больше места, чем собаке; точно так же и интригану в сравнении со спокойным человеком.

Судебные прения не открыли Франции ничего нового. В них по-прежнему говорилось все о том же ожерелье, украденном с такой дерзостью тем или другим из двух лиц, которых обвиняли в краже и которые в свою очередь обвиняли друг друга.

Решить, кто из них вор, — вот в чем состояла задача суда.

Увлекающийся характер французов, который их всегда приводит к крайностям, что особенно резко сказывалось в те времена, заставил их рядом с этим судебным делом создать другое.

Требовалось разрешить вопрос: была ли королева права, приказав арестовать кардинала и обвиняя его в дерзкой непочтительности.

Для всех занимавшихся во Франции политикой это добавочное дело заключало в себе главную суть всего процесса. Считал ли г-н де Роган себя вправе говорить королеве то, что он ей сказал, и действовать от ее имени, как он действовал; был ли он тайным доверенным лицом Марии Антуанетты, от которого она отреклась, как только дело получило огласку?

Словом, было ли в этом побочном деле поведение обвиненного кардинала по отношению к королеве искренним поведением наперсника?

Если он действовал искренне, то королева виновна в допущенной ею, пускай невинной, близости с кардиналом, близости, которую она отрицала, хотя на нее намекала г-жа де Ламотт. И в итоге беспощадное общественное мнение сомневалось, можно ли считать невинной близость, которую королева принуждена была отрицать перед мужем и подданными.

Вот каков был процесс, который заключительная речь генерального прокурора должна была довести до конца.

Генеральный прокурор начал свою речь.

Как представитель двора, он говорил от имени попранного, оскорбленного королевского достоинства; он защищал великий принцип нерушимости королевской власти.

Упоминая о некоторых обвиняемых, он затрагивал сущность самого процесса; говоря же о кардинале, он вдавался в рассмотрение второго, побочного дела. Он не мог допустить, чтобы в деле об ожерелье на королеве могла лежать хотя бы малейшая вина. А следовательно, вся вина лежала на кардинале.

Поэтому генеральный прокурор непреклонно потребовал:

приговорить Вилета к галерам;

приговорить Жанну де Ламотт к клеймению, наказанию плетьми и вечному заключению в исправительном заведении;

признать Калиостро непричастным к делу;

Олива́ просто-напросто выслать;

принудить кардинала покаяться в оскорбительной для королевского величия дерзости, после покаяния запретить ему появляться перед королем и королевой, а также лишить его должностей и сана.

Эта обвинительная речь повергла членов парламента в нерешительность, а обвиняемых — в ужас. Королевская воля проявлялась в нем с такой энергией, что если бы это произошло на четверть века ранее, когда парламенты только начинали восставать против ига монархии и отстаивать свои прерогативы, то выводы королевского прокурора были бы превзойдены усердием судей и уважением их к еще почитаемому тогда принципу непогрешимости королевской власти.

Но только четырнадцать членов вполне согласились с мнением прокурора, и с этой минуты судьи разделились на партии.

Приступили к последнему допросу — формальности, почти ненужной для таких обвиняемых, потому что целью его было добиться признания в виновности до приговора; а от таких ожесточенных врагов, упорно боровшихся друг с другом столько времени, нельзя было ждать ни мира, ни перемирия. Они требовали не столько своего собственного оправдания, сколько обвинения противной стороны.

По обычаю, обвиняемый, представ перед судьями, садился на маленькую деревянную скамью, убогую, низенькую, постыдную, обесчещенную соприкосновением с обвиняемыми, которые переходили с нее на эшафот.

На нее-то сел совершивший подлоги Вилет, который, плача, стал молить о прощении.

Он повторил то, что уже было известно, а именно: он виновен в подлоге, виновен в сообщничестве с Жанной де Ламотт. Он уверял, что раскаяние и угрызения совести были для него уже достаточной пыткой, которая должна смягчить судей.

Он никого особенно не интересовал, так как и был и казался обыкновенным мошенником. Когда ему позволили уйти, он, заливаясь слезами, вернулся в свою камеру в Консьержери.

После него у входа в зал появилась г-жа де Ламотт, введенная секретарем суда Фременом.

На ней была легкая накидка и линоновая рубашка; на голове — газовый чепчик без лент; на лицо спущен легкий белый газ; волосы — ненапудрены. Ее появление произвело сильное впечатление на собравшихся.

Она только что подверглась первому из ряда предстоявших ей унижений: ее провели по малой лестнице, как обычную преступницу.

В первую минуту ее ошеломила жара в зале, шум голосов и мелькание множества голов зрителей, и глаза ее мигали, как бы для того, чтобы привыкнуть к этой пестрой картине. Секретарь быстро подвел ее за руку к скамье, стоявшей посередине полукруга и напоминавшей грозный маленький обрубок, который зовется плахой, когда он стоит на эшафоте, а не возвышается в зале судебного заседания.

При виде этой позорной скамьи, предназначавшейся для нее, столь гордой своим именем Валуа и тем, что она держала в своих руках судьбу королевы Франции, Жанна де Ламотт побледнела и бросила вокруг гневный взгляд, точно желая устрашить судей, позволивших себе нанести ей такую обиду. Но, встретив на всех лицах выражение твердой воли и любопытства вместо сострадания, она затаила свое яростное негодование и села, чтобы не показалось, что она упала на скамью.

Во время допроса было замечено, что она придавала своим ответам туманный смысл, которым противники королевы могли бы пользоваться для защиты своего мнения. Она выказала определенность только тогда, когда отстаивала свою невиновность, и вынудила председателя обратиться к ней с вопросом о существовании писем, которые, по ее словам, кардинал писал королеве и королева кардиналу.

Весь ее змеиный яд должен был вылиться в ответе на этот вопрос.

Жанна начала с заверений о своем нежелании бросать какую-либо тень на королеву; она добавила, что никто лучше кардинала не мог бы ответить на этот вопрос.

— Предложите ему, — сказала она, — предъявить эти письма или копии с них и велите прочитать их, чтобы удовлетворить ваше любопытство. Что касается меня, я не берусь утверждать, написаны ли эти письма кардиналом к королеве или королевой к кардиналу; одни письма я нахожу слишком свободными и фамильярными для писем государыни к подданному, а другие — слишком непочтительными для писем подданного к королеве.

Глубокое, страшное молчание, которым был встречен этот выпад, показало Жанне, что она внушила врагам только отвращение, сторонникам — ужас, а беспристрастным судьям — недоверие. Она оставила скамью со слабой надеждой, что и кардиналу придется после нее туда сесть. Этого мщения, если можно так выразиться, ей было достаточно. Но что сталось с ней, когда, обернувшись, чтобы бросить последний взгляд на позорное место, на которое по ее милости должен был сесть Роган, она уже не увидела этой скамьи: по приказанию суда приставы убрали ее и заменили креслом. Из ее груди вырвался хриплый вой; она бросилась вон из зала, с бешенством кусая себе руки.

Началась ее пытка. Кардинал между тем подходил к залу медленными шагами; он только что приехал в карете, и для него была открыта парадная дверь.

Два пристава и два чиновника сопровождали его; комендант Бастилии шел рядом с ним.

При его входе по скамьям суда пронесся шепот, выражавший общую симпатию и уважение, и ему вторили извне сочувственные возгласы: это народ приветствовал обвиняемого и поручал его судьям.

Принц Луи был бледен и очень взволнован. Он был в длинном парадном одеянии, и на лице его можно было прочесть почтение и благосклонность обвиняемого к судьям, приговору которых он готов подчиниться и даже сам его просит.

Кардиналу, избегавшему смотреть на огороженное пространство, указали на кресло, и, после того как председатель, поклонившись ему, обратился к нему с ободрительными словами, весь суд с доброжелательностью, которая еще усилила бледность и волнение обвиняемого, попросил его сесть.

Когда он заговорил, его дрожащий голос, прерываемый вздохами, его печальный взгляд и смиренный вид вызвали глубокое сострадание у зрителей. Он говорил медленно, высказывал скорее извинения, чем доказательства, скорее мольбы, чем рассуждения, и когда он, красноречивейший оратор, умолк на полуслове, этот внезапный паралич ума и мужества произвел более сильное впечатление, чем любые доводы и защитительные речи.

Потом появилась Олива́; для бедной девушки снова была принесена скамья подсудимых, которую до этого занимала Жанна де Ламотт. Многие содрогнулись при виде этого живого портрета королевы. Этот призрак Марии Антуанетты, французской королевы, на скамье для воровок и мошенниц навел ужас на самых яростных противников монархии. Но многих из них это зрелище раздразнило, как тигра, которому дали отведать крови.

В зале заговорили, что бедная Олива́ оставила у входа своего сына, которого сама кормила, а когда дверь открывалась, то плач сына г-на Босира как бы молил о жалости к матери.

После Олива́ появился Калиостро, наименее виновный из всех. Ему даже не предлагали сесть, хотя кресло все еще стояло рядом со скамьей.

Суд опасался защитительной речи Калиостро. Некоторое подобие допроса, вскоре прерванное президентом д’Алигром одним коротким «Хорошо!», удовлетворило требованиям формальности.

После этого суд объявил, что прения закончены и начинается совещание. Толпа стала медленно расходиться по улицам и набережным, намереваясь вернуться ночью, чтобы выслушать приговор, который, по слухам, не заставит себя долго ждать.

Читать далее

Добавить комментарий

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. правила

Скрыть