Часть первая

Онлайн чтение книги Африканская ферма The story of an African farm
Часть первая

Если мы хотим постичь предрассудки, привычки, страсти, рабом которых человек станет в жизни, должно постараться разглядеть первые образы внешнего мира, смутно отражающиеся в зеркале его сознания, либо расслышать первые слова, которые будят дремлющие силы его мышления и воплощаются в первых его опытах. Взрослого человека следует искать в колыбели.

Алексис Токвиль

Глава I. Первые образы

Часы

Под синим ночным небом, раскинувшись во всю ширь, лежала пустынная равнина. Полная африканская луна заливала ее ярким светом. Песчаная земля, поросшая чахлыми кустами карру,[1]Карру — пустынное плато, также кустарники, растущие на таком плато. Здесь и далее примечания переводчика. и приземистые холмы, замыкавшие ее далеко на горизонте, и зонтики молочая с длинными перстообразными листьями, — все, все вокруг покоилось в белом сиянии, полное таинственной, ослепительной красоты.

Ничто не нарушало торжественного однозвучия ровной земли, кроме одинокого холма — коппи, похожего на погребальный курган. Холм высился нагромождением глыб железного шпата. Кое-где в расщелинах пробивались пучки травы и ярко-зеленые побеги хрустальника, а на самой макушке тянули вверх свои колючие длани опунции; в их широких и глянцевитых листьях, точно в зеркалах, отражался лунный свет. У самого подножия коппи виднелись постройки. Сначала глазам открывались обнесенные оградами из дикого камня овечьи краали и хижины туземцев, за ними виднелся большой хозяйский дом, прямоугольное здание из красного кирпича под тростниковой крышей. Лунный свет придавал дремотное очарование даже кирпичным стенам дома и деревянной лестнице-стремянке, приставленной к окну чердака, и сообщал эфирную легкость высокой каменной ограде, в которую был заключен квадрат песчаной земли с двумя подсолнечниками. Особенно ярко блестели оцинкованные крыши пристроек и большого сарая, где стояли повозки. Каждое ребро рифленой жести сияло в свете луны, словно начищенное серебро.

Вокруг царил сон, и ферма, как и вся окружавшая ее равнина, была погружена в тишину.

В хозяйском доме тяжело ворочалась во сне с боку на бок на своей просторной деревянной кровати голландка, тетушка Санни.

Она легла спать, по обыкновению не раздеваясь, ночь была жаркая, и в духоте ее мучали кошмары: видела она во сне не злых духов и привидения, которые даже наяву терзали ее впечатлительное воображение; не своего второго супруга, чахоточного англичанина, покоившегося в могиле позади загонов для страусов; и даже не первого супруга — молодого бура. За ужином она ела бараньи ножки, и вот теперь ей снилось, будто бы одна из костей застряла у нее в горле; голландка грузно ворочалась с боку на бок и оглушительно храпела.

В соседней комнате, где служанка забыла с вечера затворить ставни, было светло, как днем. Лунный свет заливал ярким потоком две детские кроватки у стены. На одной из них спала белокурая девочка с узеньким лбом и усеянным веснушками лицом. Нежный свет луны, как обычно, скрывал телесные недостатки, выхватывая из тьмы лишь невинное личико ребенка, объятого сдадкой дремой. Девочка, покоившаяся на соседней кроватке, была прекрасна, словно юная фея. Казалось, будто она соткана из лунных лучей. Одеяло свесилось на пол, и свет луны ласкал ее маленькие руки и ноги. Вот она открыла глаза — и залюбовалась затоплявшим ее сиянием.

— Эмм! — позвала она — и, не дождавшись ответа, подобрала одеяло, поправила подушку и, укрывшись с головой в простыню, опять уснула.

Только один мальчик на всей ферме не смежал глаз в эту ночь. Он лежал в пристройке возле сарая. Дверь и ставни были закрыты, и лучи света не проникали сюда снаружи. Хозяин комнаты, немец-управляющий, мирно храпел на своей кровати в углу, скрестив на груди узловатые руки, — его пышная, черная с проседью борода подымалась и опускалась в такт дыханию. Лежа на сундуке под окном, мальчик широко открытыми глазами смотрел в темноту, и его пальцы поглаживали стеганое лоскутное одеяло. Он натянул одеяло до самого подбородка, так что снаружи оставалась лишь купа черных шелковистых кудряшек и карие глаза. В густой темноте он ничего не мог различить: ни очертаний изъеденных жучками-точильщиками стропил над головой, ни столика из хвойного дерева с лежавшей на нем Библией, которую отец читал вслух перед сном, ни ящика с инструментами, ни даже очага. Было в этой непроглядной темноте лишь нечто привлекавшее внимание. Над изголовьем отцовской кровати громко тикали большие серебряные карманные часы.

Прислушиваясь, мальчик невольно отсчитывал: тик-так-тик-так! Раз, два, три, четыре… — Но скоро сбился и перестал считать, только слушал. — Тик-так-тик-так!

Часы шли не останавливаясь. В их тиканье было что-то неумолимое. Тик-так-тик-так — кто-то умер, вот так! Мальчик приподнялся на локте и напряг слух. Хоть бы они остановились, эти часы!

Сколько раз протикали они с тех пор, как он лег спать? Тысячу, а может, даже миллион раз?

Он снова принялся считать и, чтобы лучше слышать, сел в постели.

— У-мер — ушел! У-шел — у-мер! — твердили часы. — У-мер, у-шел!

Но куда, куда уходят они, все эти люди, которым часы отбивают последний миг?

Мальчик быстро улегся и накрылся одеялом с головой. Но вскоре высунул голову и прислушался.

— У-шел, у-мер, у-шел! У-мер, у-шел, вот так, вот так, — настойчиво повторяли часы.

На память пришли слова, которые отец прочитал накануне вечером, когда они ложились спать: «Ибо широки врата и пространен путь, ведущие в погибель, и многие идут ими».

— Мно-го лю-дей, мно-го лю-дей, — подхватили часы.

«Ибо тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их».

— Ма-ло лю-дей, ма-ло лю-дей, — тикали часы.

Мальчик лежал в темноте, и глаза его были широко раскрыты. Он видел нескончаемый людской поток, двигавшийся в одном направлении. Люди доходили до края земли и проваливались в бездну. Он смотрел, как они исчезают, один за другим, и, казалось, ничто не может их остановить. Он вспомнил, что этот поток не иссякал и в былые времена — так исчезали древние греки и римляне; так исчезают неисчислимые миллионы китайцев и индийцев. Сколько их ушло с тех пор, как он лег спать? Они ушли навсегда.

— На-век, на-век, — откликались часы.

— Остановите их, остановите! — закричал мальчик.

Часы шли и шли, не останавливаясь, неумолимые, как воля божия.

На лбу у мальчика выступили крупные капли пота. Он слез с постели и прижался лбом к глиняному полу.

— Господи боже, спаси их! — прорыдал он; страдание разрывало ему сердце. — Хоть нескольких спаси, ну хоть двоих-троих! Ну хоть тех, господи, кого ты успеешь спасти, пока я молюсь тебе! — В отчаянии он обхватил руками голову. — Господи боже, спаси их! — И он распростерся на полу.

О долгие, долгие века прошедшие, скольких поглотили вы? О долгие, долгие века грядущие, скольких вы еще поглотите! О боже, сколь же долга, сколь же нескончаемо долга вечность!

Мальчик всхлипнул и теснее прижался к полу.

Жертвоприношение

При свете дня ферма была неузнаваема. И равнина выглядела просто скучным плоским пространством сыпучего бурого песка, лишь кое-где поросшего островками сухого кустарника, который потрескивал под ногами, как валежник. Местами на красноватой земле виднелись бледные стебли молочая. По раскаленному песку сновали пауки и жучки. Резкий солнечный свет играл на кирпичных стенах дома, на оцинкованных крышах хозяйственных построек и на каменных оградах краалей. Кругом не было ни деревца, ни куста, ничего, что разнообразило бы ровный вельд. Даже два подсолнечника у парадного крыльца хозяйского дома, не выдержав нестерпимо палящего взгляда солнца, понуро опустили долу свои медно-желтые лица. И только какие-то маленькие, похожие на цикад насекомые, прячась среди камней одинокого холма, наполняли воздух своим неумолчным стрекотом.

Сама хозяйка фермы при свете дня оказалась еще менее привлекательной, чем ночью, когда она ворочалась в своей постели. Голландка восседала на стуле в просторной гостиной своего дома, положив ноги на деревянную скамеечку. Поминутно отирая плоское лицо концом передника и прихлебывая кофе, она на капском наречии поносила жару. Дневной свет не прибавил красоты и дочери покойного англичанина, падчерице тетушки Санни. Солнце беспощадно высветило ее веснушки и низкий морщинистый лоб.

— Линдал, — обратилась девочка к своей кузине; они сидели на полу и нанизывали бусы, — почему у тебя бусы никогда не спадают с иголки?

— Я стараюсь, — серьезно отвечала та и послюнявила крошечный пальчик, — поэтому и не спадают.

Управляющий при дневном свете оказался рослым, плотно скроенным пожилым немцем в поношенном платье. У него была детская привычка потирать руки и восторженно кивать головой, когда он бывал чем-нибудь доволен: «Ja, ja, ja! — Да, да, да». Он стоял на самом солнцепеке у ограды крааля и разглагольствовал перед двумя мальчишками-туземцами о надвигающемся конце света. Мальчишки, которым велено было убрать навозную кучу, перемигивались и явно отлынивали от работы, но немец ничего этого не замечал.

В степи за холмом его сын Вальдо пас овец и ягнят. Маленькое неухоженное стадо, как и сам пастырь, было с ног до головы запорошено бурой пылью. Мальчик ходил в изношенной куртке и в рваных вельсконах.[2]Вельсконы — обувь из сыромятной кожи. Шляпа на нем была явно с чужой головы и налезала ему на глаза, скрывая черные курчавые волосы. Вся его невысокая фигурка производила какое-то нелепое впечатление. Стадо не доставляло ему лишних хлопот. Жара не позволяла овцам разбрестись далеко, они собирались небольшими группами вокруг кустов молочая, словно надеясь найти там тень. Сам пастырь укрылся под большим камнем у подножия коппи. Растянувшись на животе, он болтал в воздухе ногами, обутыми в рваные вельсконы.

Немного погодя он вытащил из синей матерчатой сумки, где обычно лежал полдник, обломок грифельной дощечки, учебник арифметики и карандаш. С серьезным и сосредоточенным видом он записал несколько цифр и стал их складывать вслух:

— Шесть да два — восемь, да еще четыре — двенадцать, да два — четырнадцать, да еще четыре — восемнадцать… — Он помолчал и неуверенно добавил: — …да еще четыре — восемнадцать…

Карандаш и грифельная дощечка выскользнули у него из пальцев и упали на песок. Он замер, потом что-то забормотал, сложив руки и низко опустив голову. Казалось, что он дремлет, и только неясное бормотание свидетельствовало, что это не так. Подошла старая овца и с любопытством обнюхала его. Когда наконец мальчик поднял голову, он уставился на далекие холмы каким-то тяжелым взглядом.

— И дастся вам… и дастся вам… — шептал он.

Постепенно уныние и подавленность сползли с его лица. Он просветлел.

Наступил полдень, солнечные лучи падали на землю почти отвесно, и было видно, как раскаленный воздух струится над землей.

Мальчик вскочил на ноги и расчистил на песке место, старательно выполов траву. Затем собрал двенадцать камешков, примерно одной величины, опустился на колени и сложил из них аккуратный квадратик в форме алтаря. Покончив со всем этим, он подобрал свой мешок и вынул из него полдник: баранью котлету и большой ломоть хлеба из непросеянной муки. Он долго вертел ломоть в руках, что-то обдумывая. Наконец отбросил хлеб в сторону, подошел к жертвеннику, опустился на колени и положил на него котлету. Никогда, с самого своего сотворения, мир не видел, наверное, такого маленького оборванного жреца. Он снял свою огромную шляпу, с торжественным видом опустил ее на землю, закрыл глаза и благоговейно сложил руки.

— О боже, отче мой, вот моя жертва, — молился он вслух. — У меня всего два пенса, и я не могу пожертвовать овцу. Будь это стадо мое, я бы принес тебе овцу. Но у меня нет ничего, кроме отбивной, мне дали ее на полдник. Так ниспошли же, отче, огонь с неба! Ведь сказал же ты: «Если будете иметь веру и не усомнитесь, то и горе скажете: «Поднимись и ввергнись в море», — и будет». Пусть будет, прошу тебя именем сына человеческого. Аминь.

Он стоял на коленях, касаясь лицом земли и закрывая голову руками. Солнце опаляло ему темя и струило жаркие лучи на воздвигнутый им алтарь. Сейчас он поднимет голову и узрит бога во всем его величии! От страха у него замирало сердце, он задыхался. Наконец он поднял глаза. Над ним безмятежно голубело небо, под ногами краснела земля, а немного поодаль толпились овцы. И это было все. Он еще раз возвел глаза к небу — ничто не нарушало глубокого покоя, царившего в небесной лазури.

В изумлении мальчик снова простерся ниц, на этот раз надолго.

И снова он встал, и снова все было как прежде. Только солнце растопило жир в котлете, и он стекал по камешкам алтаря.

Тогда он склонился перед жертвенником в третий раз, а когда в третий раз поднял глаза, то увидел, что к бараньей котлете подбираются муравьи. Он отогнал их прочь, надел шляпу и сел в тени, обхватив колени руками. Он сидел и ждал. Когда же всемогущий бог явит ему свое величие?!

— Бог посылает мне испытание, — говорил он себе.

Так просидел он весь этот знойный день. Близился закат, а он все сидел и ждал. Солнце висело уже над самым горизонтом, от овец протянулись длинные тени, а он продолжал ждать. Надежда не покидала его, пока солнце не скрылось за холмами и не угасли его последние лучи. Только тогда мальчик собрал свое стадо, разметал камни алтаря и отшвырнул котлету.

Он погнал стадо домой. На душе у него было тягостно. Рассуждал он так:

— Бог не может лгать. Я верил в него. Но его гром не грянул. Значит, бог отверг меня, подобно Каину. Он не принимает моих молитв. Бог ненавидит меня, не быть мне утешену ангелами.

У ворот крааля его ждали обе девочки.

— Идем, — сказала золотоволосая Эмм, падчерица тетушки Санни, — мы ждем тебя играть в прятки. Идем, пока еще светло. Вальдо, ты спрячься где-нибудь на холме. Мы с Линдал зажмурим глаза.

Девочки встали лицом к каменной стене овечьего загона, а Вальдо спрятался на склоне холма, среди глыб, и крикнул, что можно искать. Он успел заметить, как из коровника вышел пастух с ведрами в руках. Пастух был из племени банту, и вид у него был устрашающий.

«Ох, — подумал мальчик, — а вдруг он умрет сегодня ночью, ведь ему один путь — в ад! Я должен помолиться за него…»

Тут же ему пришла в голову другая мысль: «А сам он, что с ним будет после смерти?..» И он принялся торопливо шептать молитву.

— Так не играют, — выкрикнула маленькая Эмм, застав его в странной позе. — Что ты здесь делаешь, Вальдо? Так не играют. Ты должен был выскочить, когда мы добежали до белого камня.

— Я… я буду играть как надо, — сконфуженно обещал мальчик, выбираясь из своего убежища. — Я… я просто забыл, но теперь я буду играть как надо.

— Он, верно, спал, — сказала веснушчатая Эмм.

— Нет, — возразила маленькая красавица Линдал, окинув его внимательным взглядом, — просто он плакал.

Она никогда не ошибалась.

Исповедь

Прошло два года. Однажды ночью, когда отец спал, Вальдо взобрался на каменистый холм. Он всегда убегал сюда, боясь, что отец проснется и услышит, как он молится или плачет. Ведь ни одна душа не должна знать о печали, запрятанной глубоко в его сердце.

Вальдо завернул вверх поля шляпы и смотрел то на луну, то на листья опунции прямо перед собой. Листья мерцали неярким светом, таким же холодным и таким же недобрым, как его собственное сердце. Грудь у него разрывалась от боли, словно набитая осколками стекла. Он просидел здесь уже полчаса и все не решался вернуться в душную комнату.

Мальчик изнемогал от одиночества. И твердо знал, что в целом мире нет никого хуже его. Он закрыл лицо руками, негромко всхлипнул. Слезы оставили на его щеках жгучие следы. Молиться он не мог. Много месяцев провел он в жарких молитвах и сегодня не мог уже молиться. А когда иссякли слезы, — не в силах вынести мук, он сжал своими смуглыми руками голову. Если б хоть кто-нибудь подошел к бедняге, приласкал его. Сердце его было разбито.

С опухшими от слез глазами Вальдо сидел на плоском камне на самой вершине холма, а опунция, казалось, дразнила его своим холодным блеском. Немного погодя он разрыдался снова, но тут же сдержал слезы, медленно опустился на колени и согнулся в низком поклоне. Целый год носил он в душе свою тайну. Не смел думать о ней, не решался даже самому себе признаться.

— Я ненавижу бога! — проговорил он.

Ветер подхватил его слова и понес их над камнями и над листьями опунции. Отзвучав, слова замерли где-то на склоне холма.

Он сказал, сказал, что хотел!

— Я люблю сына человеческого, а бога ненавижу!

Ветер подхватил и эти слова.

Вальдо встал во весь рост и застегнул свою старую куртку на все пуговицы. Он был уверен, что погубил свою душу. Но это его не беспокоило. Если половина людей не обретает царствия небесного, ему ли тревожиться о своей душе? Нет, он больше не станет молить о милосердии. Лучше уж знать наверняка, что для него все кончено. Гораздо лучше.

С этой мыслью Вальдо стал спускаться с холма.

Да, лучше знать наверняка! Если б только не это одиночество, и не эта боль в сердце, и не эта ночь! А сколько еще таких ночей впереди? Весь день тоска спит в его груди, а вечером пробуждается, и тогда ее ничем не унять.

Случается, мы говорим судьбе: «Обрушь на нас самый тяжкий свой удар, твори все, что угодно, только избавь нас от тех мук, которые мы терпим в детстве!»

Как зазубренная стрела, вонзаются в детское сердце страдания, усугубленные безвыходным одиночеством, полным неведением.

Глава II. Планы на будущее и рисунки на скале

А потом наступил год великой засухи, год тысяча восемьсот шестьдесят второй. Напрасно взывала земля о ниспослании ей влаги. Напрасно люди и звери обращали свои взоры к безжалостному небу, которое высилось над ними, подобно раскаленному своду печи.

Вода в запрудах из месяца в месяц, день ото дня убывала. Начался падеж овец. Коровы еще держались на ногах, но и они пошатывались, медленно блуждая в поисках подножного корма. Проходили недели, месяцы, а солнце все пекло и пекло с безоблачного неба, пока не сожгло последние листочки на кустарниках карру и не превратило землю в голую пустыню. И только молочаи, подобно высохшим старухам ведьмам, упрямо воздевали к небу свои скрюченные пальцы, тщетно моля небеса о дожде.


Вечером одного из долгих дней этого нестерпимо знойного лета на дальнем склоне холма сидели две девочки. Они сильно подросли с тех пор, как играли здесь с Вальдо в прятки, но все еще оставались детьми.

На них были платья из темной, грубой выделки ткани, длинные, до щиколоток, голубые передники и вельсконы домашней работы.

Девочки сидели под выступом скалы, на поверхности которой виднелись древние рисунки бушменов. Надежно укрытые от ветра и дождей черно-красные рисунки неплохо сохранились. Это были гротескные изображения быков, слонов, носорогов и еще единорога, подобного которому никто никогда не видел и не увидит.

Девочки сидели спиной к рисункам, в подолах у них лежали листья папоротника и розетки хрустальника, после долгих поисков найденные здесь, среди камней.

Эмм сняла свою коричневую широкополую шляпу и стала энергично обмахивать ею, как веером, разгоряченное лицо. Подруга сидела, низко склонив голову, и внимательно разглядывала листочки у себя на коленях. Наконец она выбрала розетку хрустальника и приколола ее булавкой на лиф своего голубого передника.

— Наверно, брильянты похожи на эти росинки, — сказала она, внимательно разглядывая розетку у себя на груди и растирая ноготком одну из прозрачных капель. — Когда я стану взрослой, — продолжала она, — я буду носить настоящие брильянты, точно такие же, как эти.

— Но где же ты их возьмешь, Линдал? — возразила Эмм, сделав удивленные глаза и наморщив лоб. — Те камни, что мы нашли вчера, — это ведь просто кусочки горного хрусталя. Так говорит старый Отто.

— Ты думаешь, я останусь здесь до конца жизни?

Линдал презрительно оттопырила верхнюю губу.

— Ну нет, — сказала ее подруга. — Я надеюсь, что мы когда-нибудь уедем отсюда. Но ведь нам с тобой по двенадцати лет, а раньше семнадцати мы не сможем выйти замуж. Остается еще четыре года. Даже целых пять. К тому же еще неизвестно, будут ли у нас брильянты, когда мы выйдем замуж.

— Ты думаешь, я останусь здесь до тех пор?

— Куда же ты денешься? — удивилась Эмм.

Линдал раздавила пальцами листок хрустальника.

— Тетя Санни — скверная старуха, — заговорила она. — Твой отец женился на ней перед самой смертью. Он считал, что она лучше любой англичанки справится с хозяйством и воспитает нас. Он просил позаботиться о нашем образовании, а она откладывает себе каждый фартинг.[3]Фартинг — одна четвертая пенса. Не покупает нам ни одной книжки. И если не обращается с нами дурно, то только потому, что страшится тени твоего отца! Сегодня утром она сказала служанке-готтентотке, что непременно задала бы тебе порку за разбитую тарелку, но третьего дня она слышала в кладовой странные звуки и уверена, что это твой отец приходил поговорить с ней. Она гадкая старуха. — Линдал отшвырнула листок хрустальника. — И все-таки я буду учиться в школе, буду!

— А если она не позволит?

— Позволит, можешь мне поверить.

— Как же ты ее переубедишь?

Линдал не отвечала, она сидела, обняв руками колени.

— Зачем тебе уезжать?

— Чтобы жить в этом мире, надо бытт умной. Много знать, — задумчиво произнесла Линдал.

— А мне вовсе не хочется ходить в школу, — сказала Эмм.

— А тебе и не надо. К тому времени, когда тебе будет семнадцать, старуха уже помрет, — и ты окажешься хозяйкой фермы. А вот мне ждать нечего и не от кого. Я должна учиться.

— О Линдал, я отдам тебе часть моих овец, — вскричала Эмм в порыве великодушия.

— Мне не нужны чужие овцы! — с расстановкой промолвила Линдал. — Мне не надо ничего чужого… Когда я вырасту, — продолжала она, с каждым словом все гуще заливаясь румянцем, — я буду знать все на свете. И у меня будет куча денег. Не только по праздникам, и в будни я буду ходить в платьях из белого шелка с бутоньеркой, как у леди с той картинки, которая висит в спальне у тети Санни. И юбки я стану носить, вышитые не только по краю, но и сверху донизу.

Картинка в спальне тетушки Санни была вырвана из модного журнала, бог весть как попавшего в эту глушь. Голландка приклеила ее к стене над кроватью, и обе девочки восхищались блистательной дамой, изображенной на этой картинке.

— Ах, это было бы восхитительно, — сказала Эмм, хотя все это казалось ей несбыточной мечтой.

В это время у подножия холма появился белый пес с лоснящейся шерстью и с большими рыжими ушами, одно из которых спадало на левый глаз, а следом и его хозяин — сутулый неуклюжий подросток лет четырнадцати — не кто иной, как Вальдо.

Пес быстро взбежал на вершину холма, за ним неловко вскарабкался Вальдо. На нем были видавшая виды мешковатая куртка с подвернутыми рукавами, ветхие вельсконы и войлочная шляпа. Он подошел к Эмм и Линдал.

— Где ты пропадал весь день? — спросила Линдал, поднимая на него глаза.

— Пас овец и ягнят за дамбой. Вот, это тебе! — прибавил он, протягивая пучок нежно-изумрудных побегов травы.

— Где ты их нарвал?

— Возле дамбы.

Линдал тотчас же приколола букетик рядом с розеткой хрустальника.

— Красиво, — сказал он, смущенно потирая свои большие руки и не сводя с Линдал глаз. — Очень красиво.

— Да, только передник все портит. Терпеть его не могу.

Он внимательно посмотрел на нее.

— И мне тоже не нравится этот клетчатый материал. И все-таки тебе идет этот передник.

Он молча стоял перед девочками, опустив руки как плети…

— Сегодня кто-то приходил, — внезапно выпалил он.

— Кто? — в один голос спросили девочки.

— Англичанин.

— А какой он из себя? — поинтересовалась Эмм.

— Н-н-е знаю. У него очень большой нос, — протянул Вальдо. — Спрашивал, как пройти на ферму.

— Как его зовут?

— Бонапарт Бленкинс.

— Бонапарт! — воскликнула Эмм. — Совсем как в той песенке, которую готтентот Ханс наигрывает на скрипке. Под нее танцуют рил.[4]Рил — народный шотландский танец.

Бонапарт, Бонапарт! У меня больна жена.

Только по воскресным дням поднимается она.

Суп из риса и бобов я готовлю для нее.

— Какое смешное имя!

— Был еще один человек, которого тоже звали Бонапартом, — сказала большеглазая девочка.

— Я знаю, — сказала Эмм. — Бедный пророк, которого съели львы. Подумать только, какая жалость.

Ее подруга спокойно посмотрела на нее.

— Бонапарт — самый великий из когда-либо ходивших по земле людей, — сказала она, — он мой любимый герой.

— И чем же он велик? — спросила Эмм, поняв, что ошиблась.

— Его, одного-единственного, боялся весь мир, — задумчиво проговорила ее подруга. — Он не родился великим, нет. Он родился таким же, как мы, но сумел подчинить себе весь мир. Он был маленьким ребенком. Потом — лейтенантом, потом — генералом, наконец, — императором! Он никогда не отступался от задуманного. Он умел ждать, понимаешь? Ждал, ждал, ждал, и в конце концов добивался своего.

— Должно быть, он родился под счастливой звездой, — сказала Эмм.

— Не знаю, — отвечала Линдал, — но только он достигал всего, чего хотел, а это важнее. Он был властелином, и люди трепетали перед ним. Они объединились все вместе, чтобы победить его. Он был один против всех, и они его одолели. Они вцепились в него, как дикие кошки. Как трусливые дикие кошки. Их было много, а он один. Они сослали его на пустынный остров. Он был один, а их тьма, но он вселял в них ужас. Вот это был человек!

— А потом? — спросила Эмм.

— А потом он жил на острове под стражей, — тихо и не спеша рассказывала Линдал, — долгими ночами, лежа без сна, он размышлял о том, чтó уже сделал и чтó еще сделает, если обретет свободу. А днем он бродил по берегам, и ему казалось, будто море опутало его холодной цепью.

— А потом? — спросила Эмм.

— Потом он умер на своем острове, его так и не освободили.

— Интересно, — сказала Эмм, — но только конец грустный.

— Ужаснейший конец, — проговорила рассказчица. Она сидела, опираясь на сложенные крест-накрест руки. — А самое худшее, что все это чистая правда. Я давно приметила, что хорошо кончаются только выдуманные истории, а в жизни все по-другому.

Все это время Вальдо не сводил с нее тяжелого взгляда своих карих глаз.

— Ведь и ты читал об этом, правда?

Он кивнул.

— Но в той книжке, с коричневой обложкой, говорится только о том, что он сделал, а не о том, что он думал.

— Я тоже читала только эту книжку, — ответила она, — но я знаю, что он думал. В книгах ведь не все говорится.

— Конечно, не все, — согласился он и сел у ее ног. — Того, что хочешь знать, в них не найти.

Дети сидели молча. Обеспокоенный долгим молчанием, пес принялся обнюхивать их.

— Если бы все вокруг заговорило! — воскликнул Вальдо, вытянув руку. — Сколько интересного мы узнали бы! Вот бы услышать историю этого холма! В учебнике физической географии сказано, что на месте нынешних пустынных равнин когда-то были большие озера. Может быть, среди этих холмов когда-то лежало озеро? А вот этот огромный валун выкатили со дна волны. Неясно только, как собрались все эти камни и почему именно здесь, посреди равнины? — Вопрос был трудный, и никто не нашелся, что ответить. — Когда я был маленьким, — продолжал он, — я мог часами смотреть на этот холм, думая, что под ним похоронен какой-нибудь великан. Теперь-то я знаю, что этот холм намыло водой. Но как? Вот что самое удивительное. Занесло ли сюда сперва один камень, а потом и другие? — Он размышлял вслух, обращаясь скорее к себе самому, нежели к своим слушательницам.

— О Вальдо, просто бог воздвиг его здесь, этот холм, и все, — важно отозвалась Эмм.

— Но зачем же?

— Так богу угодно.

— Но почему именно здесь?

— Потому что так ему угодно.

Последние слова сказаны были тоном, не допускающим возражений. Неизвестно, удовлетворился ли Вальдо таким объяснением, но он отвернулся и не задавал больше никаких вопросов.

Чуть погодя он подвинулся ближе к Линдал и, помолчав, тихо сказал:

— А тебе никогда не казалось, что камни говорят?.. Иногда, — продолжал он почти шепотом, — я лежу здесь и слышу их голоса. Они рассказывают о далеком прошлом, о древних временах, когда жили диковинные рыбы и звери, теперь уже окаменевшие, когда здесь расстилались озера, и о тех временах, когда тут жили маленькие бушмены. Они спали в норах, выкопанных дикими собаками, и в руслах высохших ручьев, ели змей и охотились на антилоп, убивая их ядовитыми стрелами. Один из них, какой-нибудь старый бушмен, нарисовал вот это. — Вальдо показал на рисунок на скале. — Он был один из них, но не такой, как все. Он и сам не понимал зачем, просто ему хотелось сделать что-то особенное. Приготовить краску — дело хлопотливое. Немалых трудов стоило найти подходящую скалу. Нам эти картинки кажутся странными, даже смешными, и только; он же был убежден, что они прекрасны.

Обе девочки повернули головы к рисункам.

— Вот здесь он стоял на коленях в одной набедренной повязке и рисовал, рисовал, рисовал… А потом с восхищением смотрел на дело рук своих… — Вальдо поднялся, энергично размахивая руками. — Буры перестреляли их всех до единого, и теперь из-за этих камней никогда не выглянет лицо бушмена. — Он замолчал, на губах у него заиграла мечтательная улыбка. — Все кануло в прошлое. Скоро уйдем и мы, и останутся только камни. Как и сейчас, они будут глядеть на все окружающее. Может быть, они не могут мыслить, как я, но говорить они умеют, — прибавил он задумчиво. — Правда ведь умеют, Линдал?

— Нет, — сказала она, — неправда.

Солнце зашло за дальние холмы, Вальдо внезапно вспомнил о своем стаде, вскочил на ноги и бросился бежать. По пятам за ним гналась собака, норовя вцепиться в его порванные штанины.

— Пойдем и мы, посмотрим на этого англичанина, — сказала Эмм.

Глава III. «Я был странником, и ты приютил меня»

Обогнув холм, девочки увидели необычное скопление народа возле задней двери хозяйского дома.

На пороге, уперев руки в бока, стояла тетушка Санни, вся багровая от распиравшего ее гнева, и яростно трясла головой. У ног ее сидела желтая готтентотка, старшая служанка, а вокруг толпились остальные служанки, прикрытые одеялами. Две девушки, которым велено было молоть маис, замерли над деревянной колодой с тяжелыми цепами в руках. Глаза у них были вытаращены. Конечно же, не старый немец-управляющий, возвышавшийся среди толпы, собрал столько народу. Его темный, цвета маренго костюм, черная с проседью борода и серые глаза были знакомы всем так же хорошо, как тростниковая крыша хозяйского дома. Все взоры были обращены на стоявшего рядом незнакомца, а тот с легкой усмешкой посматривал поверх своего красного крючковатого носа на тетушку Санни.

— Я, слава богу, не дитя неразумное, — разорялась тетушка Санни на своем родном языке, — и не вчера на свет родилась! Меня вам не провести! Рассказывайте свои сказки кому-нибудь другому! Я вас насквозь вижу, не хватало еще, чтобы у меня на ферме ночевали всякие бродяги! — кричала она срывающимся голосом. — Нет, черт подери, нет! Будь у него хоть шестьдесят шесть красных носов. Нет, нет и нет!

Тут немец-управляющий попробовал было вежливо намекнуть, что пришелец никакой не бродяга, а человек в высшей степени уважаемый. Три дня назад у него, к несчастью, пала лошадь и…

— И слушать ничего не желаю! — закричала тетушка Санни. — Не родился еще такой хитрец, который мог бы меня вокруг пальца обвести. Будь у него денежки, он купил бы себе другую лошадь. Пешком ходят только воры, убийцы, католики да всякие продувные бестии. А у этого на лице написано, кто он! — вопила она, грозя незнакомцу кулаком. — Каков наглец! Заявился в дом женщины из почтенной бурской семьи и здоровается со всеми за руку, будто он порядочный человек. Ну нет! Такому не бывать.

Странник снял свой, когда-то щегольской, а теперь заношенный цилиндр, обнажив лысое темя в полукружье волос, и отвесил тетушке Санни церемонный поклон.

— Что изволила сказать эта дама, друг мой? — осведомился он, скосив глаза на старого немца.

— Э, гм, ну… буры… видите ли… как бы это сказать… опасаются тех… кто ходит пешком…

— Мой любезный друг, — произнес незнакомец, положив руку на плечо управляющему, — я, конечно же, купил бы себе другую лошадь, но пять дней назад, переправляясь через глубокую реку, я обронил свой кошелек. В нем было пятьсот фунтов. Пять дней проискал я кошелек, но так и не нашел. Пять дней. Последние, чудом сохранившиеся девять фунтов я заплатил какому-то туземцу, который обшарил все дно реки. Но и он, увы, ничего не нашел.

Немец хотел было перевести все это тетушре Санни, но та и слушать ничего не стала.

— Нет-нет, пусть немедленно убирается. Вы только посмотрите, как он пялит на меня глаза, я женщина бедная, беззащитная. Если он вздумает обидеть меня, кто за меня заступится? — кричала тетушка Санни.

— Послушайте, — сказал немец вполголоса, обращаясь к пришельцу. — Не глядите на нее так пристально. Она может подумать… что у вас… дурные намерения.

— О, конечно, мой друг, конечно, — откликнулся гость. — Больше я и не погляжу в ее сторону.

И он тут же перевел взгляд на двухлетнего темно-шоколадного младенца. Этот несмышленый сын Африки пришел в неописуемый ужас и с воплями спрятался под одеялом своей родительницы.

Тогда пришелец повернулся к деревянной колоде. Он стоял, опершись обеими руками о набалдашник своей трости. Вид у его башмаков был довольно жалкий, зато трость была как у истинного джентльмена.

— Ишь бродяга! — буркнула тетушка Санни, глядя на него в упор.

Англичанин продолжал смотреть на колоду; казалось, он даже не замечает неприязненного к себе отношения.

— А вы, случайно, не шотландец? — поинтересовался немец. — Она ведь только англичан терпеть не может.

— Милейший, — воскликнул незнакомец. — Я чистокровный ирландец, отец у меня ирландец и матушка ирландка! В моих жилах ни капли английской крови!

— И вы, разумеется, женаты… — подсказывал немец. — У вас есть жена и детки… Видите ли, буры недолюбливают закоренелых холостяков…

— Ах, — сказал гость, и у него потеплел взгляд, — у меня милая жена и трое прелестных детей: две очаровательные девочки и прекраснейший сын.

Все это было тотчас передано управляющим тетушке Санни. Она немного смягчилась, хотя и осталась тверда в убеждении, что намерения у этого человека дурные.

— Господь свидетель, — вскричала она громким голосом, — все англичане — уроды, но такого, как этот, свет не видывал! Нос колбасой. Башмаки каши просят. А глаза-то! Да ведь он косой! Веди его к себе! — велела она управляющему. — Ты отвечаешь мне за него головой.

Немец перевел. Пришелец снова отвесил тетушке Санни низкий поклон и последовал за своим доброжелателем в его крохотную комнатушку.

— Я знал, что она скоро отойдет, — радостно говорил немец. — Тетушка Санни совсем не злая женщина! — И, перехватив удивленный, как ему показалось, взгляд, он поспешно добавил: — Мы тут живем попросту. Без громких титулов. Тетушка да дядюшка, вот и все наши титулы. Ну-с, вот моя комната, — сказал он, отворяя дверь. — Комната не ахти какая роскошная… Совсем даже не роскошная, но вы ведь не захотите спать в поле, а? — сказал он, украдкой глядя на своего гостя. — Входите, милости прошу. Угощу вас ужином. Царского стола не обещаю, но и с голоду не умрем… — Он потирал руки и оглядывался с довольной, хотя и несколько смущенной улыбкой.

— Друг мой, дорогой друг, — сказал гость, порывисто хватая его за руку, — да благословит вас господь, да благословит и наградит вас господь, заступник сирот и бездомных. Если б не вы, ночевать бы мне эту ночь на сырой земле.

Чуть позже Линдал принесла немцу ужин. Увидев свет в квадратном оконце, она не стала стучать, а откинула щеколду и вошла. В очаге потрескивал огонь, ярко-красным светом заливая всю невзрачную каморку с источенными потолочными балками, земляным полом и потрескавшейся штукатуркой на стенах. Комната была сплошь заполнена самыми разнообразными вещами. Рядом с очагом виднелся большой ящик для инструментов, над ним — полка, заставленная потрепанными книгами, еще дальше в углу возвышалась гора мешков, пустых и с зерном. С потолочных балок свисали ремни — «реймсы», старые башмаки, уздечки, связки лука. В другом углу стояла кровать, которую обычно задергивали синей занавеской. Но сейчас занавеска была откинута и в глаза бросалось стеганое одеяло из набивного ситца:, выцветшие красные львы по всему фону. Полку над очагом у одной стены занимали какие-то мешочки и камешки, на другой стене висела карта южной Германии. Красными черточками на ней был отмечен путь, который прошел старый немец. Только здесь Линдал и Эмм чувствовали себя как дома. Усадьба, где жила и правила тетушка Санни, была для них местом, где они спали, ели, — а тут они были счастливы. Напрасно старалась голландка внушить девочкам, что они уже взрослые и не пристало им туда ходить, в эту лачугу. Каждое утро и каждый вечер они реизменно оказывались здесь. Здесь прошло их детство, с этими старыми стенами связано столько добрых воспоминаний.

Долгими зимними вечерами они сидели вокруг очага, дожидались, пока поджарится картошка, и загадывали друг другу загадки, а старик немец рассказывал им о маленькой немецкой деревушке, где пятьдесят лет назад, совсем еще мальчиком он играл в снежки. Он вспоминал вслух, как однажды отнес домой вязаные чулочки девочки, которая впоследствии стала матерью Вальдо. И обеим слушательницам казалось, будто они воочию видят, как, постукивая деревянными башмаками, разгуливают крестьянские девушки с золотыми косами и как мамы сзывают своих детей ужинать и накладывают им в деревянные плошки картофель и поят молоком, а иногда девочки проводили время еще веселее: в лунные вечера затевали возню у дверей, и старый немец, как ребенок, бегал с ними взапуски, и все смеялись так громко, что от хохота дрожала крыша старого амбара. Но всего приятнее были теплые, темные, звездные ночи, когда все они садились на крылечке и пели на немецком языке псалмы; голоса их звучали звонко в ночной тишине, и немец украдкой, чтобы не видели дети, смахивал с глаз слезы; а иногда они просто смотрели на небо и говорили о звездах — о прекрасном Южном Кресте, о кроваво-красном Марсе, об Орионе с его поясом, о семи загадочных сестрах — какие они, сколько им миллионов или миллиардов лет, обитаемы они или нет. И старый немец высказывал предположение, что там, очень даже может быть, живут души тех, кого они любили. Может быть, вон на той далекой мерцающей искорке живет теперь маленькая девочка, чулочки которой он относил домой… И, отыскав в небе искорку, дети смотрели на нее потеплевшими глазами и говорили: «Вот звезда дяди Отто». И еще они размышляли о тех временах, когда свод небесный свернется, подобно свитку, и светила небесные осыплются с тверди, точно перезрелые плоды смоковницы, и оборвется течение времен, и «сын человеческий придет во славе его и с ним все ангелы его». Голоса их становились все тише, понижаясь до шепота. Они желали друг другу покойной ночи и расставались притихшие…


Когда Линдал заглянула в квадратное оконце, Вальдо сидел у очага и смотрел на кипящую кастрюлю, забыв о грифеле и дощечке, которые все еще были у него в руках. Старый Отто сидел за столом, уткнувшись в газету трехнедельной давности. На кровати в углу, вытянувшись, крепко спал их гость. Он дышал раскрытым ртом, все тощее его тело изобличало смертельную усталость. Девочка поставила еду на стол, сняла нагар со свечи и пристально посмотрела на спящего.

— Дядя Отто, — сказала она, положив руку на газету. Старый немец поднял глаза и взглянул на нее поверх очков. — Этот человек весь день был на ногах?

— С самого утра, бедняга. К ходьбе он непривычен, сразу видно, джентльмен. А что делать, если лошадь пала? — сказал он, выпятив нижнюю губу и сочувственно разглядывая незнакомца; его пухлый двойной подбородок, вдребезги разбитые башмаки.

— А вы ему верите, дядя Отто?

— Конечно, верю. Он сам мне трижды рассказал обо всем, что с ним случилось…

— Но за один день, — с расстановкой сказала девочка, — нельзя износить башмаки. А что, если…

—  Если! — вскричал немец, вскакивая со стула, до глубины души возмущенный высказанным сомнением. — Если! Но он же сам мне все рассказал… Вот он лежит, смотри — несчастный, измученный человек! У нас тут есть для него кое-что, — он показал большим пальцем на булькающую кастрюлю. — Мы не французские кулянары, но похлебать это можно, ей-богу, можно. Все лучше, чем голодать, — прибавил он, весело кивая головой, всем своим видом показывая, что он крайне доволен и готовящимся ужином, и самим собой. — Тс-с, тише! — предостерег он Линдал, когда та стала расхаживать по комнате. — Тс-с, ты его разбудишь, мой цыпленочек.

Он переставил свечу так, чтобы свет не беспокоил спящего, разгладил газету и, поправив очки на носу, снова углубился в чтение.

Девочка долго рассматривала незнакомца, лишь иногда переводя свои темно-серые глаза на старого немца.

— А я думаю, он лжет… Покойной ночи, дядя Отто! — процедила она, повернулась к двери и вышла.

Старый немец долго еще сидел за чтением. Наконец он аккуратно сложил газету и спрятал ее в карман.

Гость так и не проснулся; Вальдо тоже сморил сон, он спал на полу, у очага, и старик поужинал в одиночестве.

После ужина он вытащил из-под груды мешков две белые козьи шкуры, свернул их вдвое и подложил мальчику под голову, предварительно вынув у него из-под щеки грифельную дощечку.

— Бедный ягненочек, бедный ягненочек! — проговорил немец, нежно поглаживая рукой некрасивую, крупную, как у медвежонка, голову. — Он так устал! Так устал!

Немец снял с гвоздя пальто и прикрыл мальчику ноги. Убрал с огня кастрюлю. Поискал глазами, где бы прилечь, и, не найдя себе места, опять сел за стол, раскрыл старую зачитанную Библию и скоро целиком погрузился в мир успокаивавших ему душу мыслей и видений.

«Я был странником, и ты приютил меня», — прочитал он.

Он посмотрел на постель и повторил про себя: «Я был странником…»

С глубокой нежностью смотрел старик на незнакомца, не замечая ни обрюзгшего его подбородка, ни злобного, даже во сне, выражения лица. Нет, под этой телесной оболочкой ему чудился образ человека, который так долго жил в его мечтах, что стал почти явственно зримым. Образ странника…

— Сын человеческий, возлюбленный мой, ужели дано нам, слабым и грешным, бренным и заблуждающимся, служить Тебе, приютить Тебя? — прошептал старый немец, поднимаясь. Радостно шагая из угла в угол, он напевал себе под нос строчки из псалмов и бормотал обрывки молитв. Огонь в очаге ярко освещал комнату, и старому немцу казалось, что Христос где-то рядом: вот-вот туманная пелена ниспадет с его глаз, и он узрит того, о ком некогда воскликнули: «Смотрите! Это он, богочеловек!»

Всю ночь он шагал, возведя глаза к закопченным балкам потолка… Грубое, обросшее бородой лицо его светилось восторгом, и ночь эта казалась ему, бодрствующему, не более долгой, чем спящим, ибо грезилось ему, будто он вознесся в обитель небесную.

И так быстро пролетела эта ночь, что, когда в четыре часа первые лучи летнего утра скользнули в оконце, старый немец не поверил своим глазам. Очнувшись, он поспешно сгреб в кучку еще не остывшие под пеплом уголья, а его сын заворочался и сквозь сон пробормотал, что сейчас, сию минуту встанет…

— Лежи. Еще рано. Я хотел только разжечь огонь, — сказал старик.

— Ты не спал всю ночь? — спросил мальчик.

— Ночь прошла так быстро. Спи, мой малыш, еще рано.

И он отправился за топливом.

Глава IV. Блаженны верующие

Бонапарт Бленкинс сидел, свесив ноги с постели. Его трудно было узнать — он словно переродился. Голову держал высоко, говорил в полный голос, жадно ел все, что ему подавали. Перед ним стояла похлебка, которую он поглощал прямо из миски, отрываясь лишь для того, чтобы взглянуть на своего хозяина, чинившего плетеное сиденье старого кресла.

Сквозь раскрытую дверь видно было несколько молодых страусов; они с безучастным видом разгуливали по залитой полуденным солнцем равнине. Гость посмотрел на них, на оштукатуренные стены комнаты и задержал взгляд на Линдал, сидевшей на пороге с книгой. Затем он сделал вид, будто поправляет воображаемый накрахмаленный воротничок, пригладил остатки седых волос на затылке и обратился к немцу с такими словами:

— Судя по книгам, которые я у вас здесь вижу, вы увлекаетесь историей, милейший, так я понимаю. Ну конечно же, историей. Совершенно ясно.

— Пожалуй… возможно… немного… — неохотно признался немец.

— В таком случае, — произнес Бонапарт Бленкинс и величественно расправил плечи, — вам небезызвестно, конечно, имя моего великого, моего прославленного родича, Наполеона Бонапарта?

— Разумеется, — отвечал немец, поднимая на гостя глаза.

— Так вот, сэр, — сказал Бонапарт, — пятьдесят три года назад, в этот же самый час, в этот же самый апрельский день я появился на свет. Повитуха, сэр, та самая, заметьте, что принимала герцога Сазерлендского, подавая меня матушке, сказала при этом: «Ребенка с таким носом можно назвать только именем его великого предка».. Вот меня и нарекли Бонапартом — Бонапартом Бленкинсом. Да, сэр, по материнской линии в моих жилах течет та же кровь, что и в его жилах.

— О-о-о! — удивленно протянул немец.

— Конечно же, это родство нелегко постичь человеку, не искушенному в изучении генеалогии аристократических фамилий, но родство тем не менее самое близкое.

— Невероятно! — еще более пораженный, вскричал немец, отрываясь от работы. — Наполеон — ирландец?

— Да, — подтвердил Бонапарт, — по материнской линии, сэр, отсюда и наше родство. Никому не удалось победить его, — сказал Бонапарт, потягиваясь, — никому, кроме герцога Веллингтона. И вы только вообразите себе, какое странное стечение обстоятельств, — добавил он, всем телом подаваясь вперед, — и с ним, с Веллингтоном то есть, я в родстве! Его племянник женат на моей кузине. Ах, что это за женщина! Видели бы вы ее на придворном балу! Золотистый атлас, маргаритки в волосах! За сто миль помчишься, чтобы только полюбоваться на такую женщину! А мне вот не раз доводилось ее видеть, сэр!

Немец вплетал ремешок в сиденье кресла, размышляя над превратностями человеческой судьбы. Кто бы мог предполагать, что потомок герцогов и императоров окажется в его скромной каморке!

Бонапарт между тем предавался воспоминаниям:

— Ах, этот племянник герцога Веллингтона! Какие мы с ним штуки выкидывали! Он был частым гостем в «Бонапарт-холле». Дивный у меня был тогда дворец с парком, оранжереей; слуг и не счесть. Только одним недостатком и страдал племянник герцога Веллингтона, — промолвил Бонапарт, отметив про себя, что немец старательно ловит каждое его слово, — только одним недостатком: отказал ему бог в храбрости. Вам в России, случаем, не приходилось бывать? — спросил он как бы между прочим, впиваясь косыми глазами в немца.

— Нет, — скромно отвечал старик. — Повидал я Францию, Англию, Германию, здесь побродил, но больше нигде не был.

— А я, друг мой, — горделиво провозгласил Бонапарт, — изъездил весь белый свет и говорю на всех цивилизованных языках. Вот разве что голландскому да немецкому пока не умудрил господь. Я написал книгу о своих путешествиях — достопримечательные случаи, ну и все такое… Издатель сразу же ее отпечатал, но даже имени моего не проставил. Ну и мошенники эти издатели!.. Так вот, как-то раз путешествуем мы с племянником герцога Веллингтона по России. И вдруг одна из наших двух лошадей падает замертво. Представляете себе: морозный вечер, снегу намело на четыре фута, кругом дремучий лес, а сани ни с места. Вот-вот совсем стемнеет. Волки. «Ну и потеха!» — говорит племянник герцога Веллингтона.

«Это, по-вашему, потеха, сэр?! — отвечаю я, — Взгляните-ка». — И показываю на ближайший куст, из-за которого выглядывает медвежья голова. Племянник герцога Веллингтона, как кошка, вскарабкался на дерево. А я стою спокойный и невозмутимый, вот как перед вами. Зарядил ружье и только тогда полез на дерево. Лезу, а сук всего один, сэр! Один на двоих.

«Бон, — говорит мне племянник герцога, — уж вы устраивайтесь впереди, а я у вас за спиной».

«Хорошо, но держите ружье наготове. Тут их собирается целая стая!» Куда там, он уткнулся лицом мне в спину, зажмурил глаза от страха и спрашивает: «Много их?» — «Четверо», — отвечаю я. «А теперь?» — «Восемь». — «А теперь?» — «Десять!» — «Де-е-сять», — восклицает он и роняет ружье. «Велли, — говорю я ему, — что вы наделали? Теперь мы пропали». — «Бон, старина, — отвечает он, — какой я вам помощник? У меня руки дрожат».

«Велли, — кричу я, оборачиваясь и хватая его за руки, — Велли, дружище мой дорогой, прощайте! Я не страшусь смерти. Но вы знаете, какие у меня длинные ноги, они свисают так низко, что первый же медведь, случись мне промахнуться, сцапает меня. Что ж, тогда берите мое ружье и не поминайте лихом. Вы еще можете спастись. Только об одном прошу, передайте, передайте Мэри Энн, что я умер с ее именем на устах, что я молился за нее!»

«Прощайте, старина!»

«Храни вас бог!»

А медведи уселись вокруг дерева. Да, да, — воскликнул он, перехватив взгляд немца, — и какой правильный круг у них получился. На снегу оставались следы их хвостов, и я потом еще раз проверил, — ни один учитель рисования не начертил бы ровнее. Это меня и спасло. Если б они накинулись на меня все враз, бедный старина Бон не сидел бы сейчас с вами. Но в том-то все дело, сэр, что они нападали по одному. Один кидается, остальные сидят, поджав хвосты, и ждут. Первый сунулся — я его наповал; второго — наповал; третьего — наповал. Дошла очередь до десятого, самого матерого — предводителя, надо полагать.

«Велли, — говорю я, — позвольте вашу руку. У меня окоченели пальцы, а в ружье — последняя пуля. Я промахнусь. Покуда он будет со мной расправляться, спуститесь и найдите свое ружье. Живите и помните человека, который положил живот за други своя». Медведь был — вот он, рукой подать; я уже чувствовал прикосновение его лапы.

«Ах, Бонни, Бонни», — вздыхает племянник герцога Веллингтона. Но в этот миг я опустил ружье, приставил его к уху зверя и бац — наповал!

Бонапарт Бленкинс посмотрел на своего собеседника, стараясь подметить, какое впечатление произвел его рассказ. Он вынул грязный носовой платок и, отерев себе лоб, приложил его к глазам.

— Не могу спокойно рассказывать об этом приключении, — заключил он, пряча платок в карман. — О неблагодарности, о подлости человеческой напоминает оно мне. И этот человек, этот человек, который лишь благодаря мне унес ноги из бескрайних лесов России, — этот человек оставил меня в трудный час!

Немец поднял глаза.

— Да, — вновь заговорил Бонапарт, — у меня были деньги, земли. И я сказал жене: «Но ведь есть Африка, эта страна развивается, ей нужны капиталы, нужны талантливые способные люди. Едем туда…» Я накупил на восемь тысяч фунтов разных машин — веялок, плугов, жаток, загрузил ими целый корабль. Следующим пароходом поплыл я сам, — вместе с женой и детьми. Добрались до мыса Доброй Надежды, и что же тут выясняется? Корабль со всем грузом утонул. Ничего не осталось — ни машин, ни денег.

Моя жена обратилась с письмом к племяннику герцога Веллингтона. Она сделала это тайком от меня. И как же поступил человек, который обязан мне жизнью? Может быть, выслал мне тридцать тысяч фунтов со словами: «Бонапарт, брат мой, прими эти крохи»? Нет. Ничего подобного. Он не прислал мне ни медяка.

«Напиши ему сам», — предложила жена. А я ей сказал: «Нет, Мэри Энн. Пока эти руки способны трудиться — нет; пока это тело способно переносить лишения — нет. Никто никогда не скажет, что Бонапарт Бленкинс просил милостыню».

Такая благородная гордость вконец растрогала немца.

— Да-да, вам не повезло, — сказал он и покачал головой, — не повезло.

Бонапарт прихлебнул из миски, откинулся на подушки и тяжело вздохнул.

— Пойду, пожалуй, погуляю, — сказал он некоторое время спустя и поднялся, — подышу этим благотворным воздухом. Ломота никак не проходит. Надо немного размяться.

С этими словами он важно надел на свою плешивую голову шляпу и направился к двери.

Когда он ушел, немец снова принялся за работу и еще долго вздыхал, поглощенный своими размышлениями.

«Ах, господи. Такие-то дела. Ах!»

— Дядя Отто, — спросила его с порога девочка, — ты когда-нибудь слыхал, чтобы десять медведей сидели кружком да еще на собственных хвостах?

— Ну не то чтобы десять. А вообще-то медведи сплошь и рядом нападают на путешественников. Ничего тут нет невероятного, — сказал он. — Ах, какой храбрости человек! Прошел через такие испытания!

— Почем знать? Может, все это неправда, дядя Отто?

Старик вскипел.

— Терпеть не могу маловеров! — вскричал он. — «Почем знать?!» Человек говорит, стало быть, правда. Если все подвергать сомнению, требуя: докажи, докажи, докажи, не останется и места для веры. Почем ты знаешь, что ангел отворил Петру двери темницы? Так сказал Петр? Почем ты знаешь, что Моисей слышал голос Его? Так написал Моисей. Терпеть не могу маловеров!

Девочка нахмурила брови. Старик и не догадывался о глубине ее мыслей. Взрослые редко сознают, что их слова и поступки служат уроком и примером для юного подрастающего поколения. Ибо воспитывает нас не то, чему нас учат, но то, что мы видим воочию; и ребенок усваивает духовную пищу, которой будет кормиться до конца дней своих.

Когда немец опять взглянул на Линдал, ее маленькие губы сложились в довольную улыбку.

— Что ты увидела, малышка? — спросил он.

Девочка промолчала. Внезапно вечерний ветерок донес до них истошный вопль: «Ах, боже мой! Убивают!» — и почти в тот же миг в комнату влетел Бонапарт. Рот его был широко раскрыт, все тело дрожало. Его преследовал молодой страус.

— Заприте дверь! Заприте дверь! Если вам дорога моя жизнь, заприте дверь! — прокричал Бонапарт, в изнеможении падая на стул.

Но страус только сунул голову в дверь, прошипел что-то в его сторону и удалился.

Бонапарт сидел иссиня-бледный, а губы у него даже позеленели.

— Ах, мой друг, — неверным голосом проговорил он, — я заглянул в глаза вечности, побывал в долине смерти! Моя жизнь висела на волоске! — сказал Бонапарт, хватая немца за руку.

— Успокойтесь!.. Успокойтесь!.. — говорил немец. Он закрыл дверь и участливо оглядывал гостя. — Вы просто испугались. Первый раз вижу, чтобы такой молодой страус гнался за человеком! Бывает иногда, правда, что они кого-нибудь невзлюбят… Мне как-то пришлось из-за этого отослать с фермы одного паренька. Успокойтесь, пожалуйста!

— Оглядываюсь назад, — рассказывал Бонапарт, — и вижу зияющую красную глотку, а эта — бр-р-р — отвратительная нога уже занесена для удара! Совсем расшалились нервы… — проговорил Бонапарт, едва не падая в обморок, — я всегда отличался тонкостью своей нервной организации. Не найдется ли у вас капли вина, глоточка бренди, милейший?

Старик поспешил к книжной полке, вытащил из-за книг маленькую бутылочку и вылил в чашку половину содержимого. Бонапарт одним глотком осушил ее.

— Ну как? — дружелюбно поинтересовался старик.

— Немного полегчало, самую капельку.

Немец вышел наружу и подобрал помятый цилиндр Бонапарта, лежавший недалеко от двери.

— Мне очень жаль, что так случилось. Извините. Птица вас так напугала. Ничего не поделаешь, к страусам надо привыкнуть, — проговорил немец и бережно поставил цилиндр на стол.

— Друг мой, — сказал Бонапарт Бленкинс, протягивая ему руку, — я вас извиняю. Пожалуйста, не тревожьтесь. Забудем об этом, я вас извиняю. Вы, вероятно, просто забыли предупредить меня. Протянем же друг другу руки, я не храню зла.

— Вы так добры, — сказал немец, пожимая протянутую руку с таким чувством, как будто и в самом деле был виноват в случившемся. — Благодарю вас.

— Право же, не стоит благодарности, — сказал Бонапарт Бленкинс. Он попробовал расправить сплющенный цилиндр, но, убедясь в тщетности своих усилий, облокотился о стол и, подперев руками голову, устремил взгляд на остатки своего головного убора.

— Ах, мой старый друг, — обратился он к своему цилиндру, — ты долго служил мне верой и правдой. Но, увы, настал и твой час. Никогда больше не украсишь ты голову своего хозяина, никогда больше не защитишь чела его от палящих лучей солнца или пронизывающих зимних ветров. Отныне хозяину твоему суждено идти своим путем с непокрытой головой. Прощай, прощай же, мой старый друг.

К концу этой трогательной речи немец поднялся. Он подошел к сундуку, стоявшему в ногах его кровати, и достал оттуда черную шляпу, на вид почти новую.

— Конечно, это совсем-совсем не то, к чему вы привыкли, — извиняющимся голосом произнес он и положил шляпу рядом с бывшим цилиндром, — но она еще может вам послужить. Будет по крайности чем накрыть голову.

— Мой друг, — сказал Бонапарт, — вы пренебрегли моим советом, я ведь настоятельно просил вас не утруждать себя заботами обо мне. Пусть я буду ходить с непокрытой головой.

— Ну, нет! — решительно вскричал немец. — Мне, право же, совсем ни к чему эта шляпа. Она все равно только пылится в сундуке.

— Ну что ж, в таком случае я принимаю ваш дар. Я понимаю, что вами руководит вполне понятное желание загладить невольную вину. У этой шляпы нет того изящества формы, что у моего цилиндра, но она мне еще послужит… Благодарю вас, — сказал Бонапарт, примерив шляпу и положив ее рядом со своей. — А теперь я прилягу, — добавил он, — ибо мне нужен отдых. Боюсь, что иначе я буду ужинать без аппетита.

— О, конечно, конечно, — произнес немец, принимаясь за прерванную работу и заботливым взглядом наблюдая за Бонапартом Бленкинсом. А тот растянулся на кровати и прикрыл себе ноги краем стеганого одеяла.

— Вы и не думайте никуда уезжать, оставайтесь здесь, — немного времени спустя проронил немец. — Тетушка Санни не возражает и…

— Друг мой, — печально проговорил Бонапарт, закрывая глаза, — вы так добры. Но не будь завтра воскресенье, слабый и немощный, я снова двинулся бы в путь. Мне нужно найти работу. Ни одного дня не могу я сидеть в праздности. Работа, труд — вот в чем секрет подлинного счастья!

Он взбил подушку, устроился поудобнее и принялся следить, как немец чинит сиденье кресла.

Через некоторое время Линдал молча поднялась, поставила книгу на полку и ушла. Поднялся и немец. Он принес воды, достал муку и стал замешивать тесто для лепешек.

— По субботам я всегда ставлю тесто на два дня, — сказал он, — тогда в воскресенье и мысли и руки свободны от забот.

— Блаженно воскресенье, день господень! — провозгласил Бонапарт Бленкинс.

Наступило молчание. Бонапарт Бленкинс, не поворачивая головы, украдкой посмотрел, стоит ли на огне ужин.

— В этой дыре вам, должно быть, очень недостает слова божьего, — продолжал он. — Ах, сколь возлюблен дом Твой, обиталище славы Твоей!

— Что верно, то верно, — произнес немец, — но мы делаем все, что можем. Собираемся все вместе, и я… и я говорю несколько слов… может быть, они не пропадают даром. Может быть.

— Удивительное совпадение, — сказал Бонапарт Бленкинс, — и я тоже так поступал! Помню, случилось мне жить в Оранжевой Республике. Местность пустынная, один-единственный сосед на всю округу. Каждое воскресенье я сзывал всех: своего друга соседа, детей и слуг, и говорил им: «Возрадуйтесь, как я радуюсь, что мы служим Господу нашему!» — и потом я обращался к ним с проповедью. Ах, благословенное время! Если б оно только вернулось!

Немец месил тесто, месил энергично, старательно, молча. Уступить чужеземцу свою постель, подарить ему шляпу со своей головы, отдать бренди — все это куда бы еще ни шло! Но уступить свое право служить Богу!

После недолгого молчания немец вымолвил:

— Я поговорю с тетушкой Санни. Возможно, она согласится. Тогда вы будете служить по воскресеньям вместо меня, если…

— Друг мой, — сказал Бонапарт Бленкинс, — это было бы для меня великое счастье, несказанное блаженство. Но в этом заношенном платье, в этом ветхом рубище мне не пристало служить Тому, чье имя я не смею сейчас назвать. Нет, друг мой, я останусь здесь. И когда вы соберетесь все вместе перед лицом Господа нашего, я буду думать и молиться за вас. Нет, я останусь здесь.

Глубоко растроганный таким самоотречением, немец очистил от муки пальцы и подошел к сундуку, откуда незадолго перед тем вынул шляпу. Порывшись, он извлек на свет божий сюртук, брюки, жилет из черного сукна и, хитро улыбаясь, выложил все это на стол. Сукно было новехонькое, немец надевал его два раза в году, когда отправлялся в город к причастию. Развернув сюртук, он гордо показал его своему гостю.

— Конечно, этот сюртук сшит не по последней моде и не от лучшего портного. Но он еще сгодится, еще послужит. Примерьте, примерьте, — сказал он, и его серые глаза засветились от удовольствия.

Бонапарт Бленкинс поспешно встал и примерил. Сюртук сидел великолепно. Спинку жилета пришлось распороть, лишь тогда удалось застегнуть его на все пуговицы. Брюки пришлись в самую пору. Только башмаки портили общий вид. Но немца это не смутило. Он снял с гвоздя пару сапог с отворотами, тщательно вытер с них пыль и поставил их у ног Бонапарта Бленкинса. Теперь глаза старого немца просто сияли восторгом.

— Надевал всего один раз. Уж они-то послужат, им сносу не будет.

Бонапарт Бленкинс натянул сапоги и выпрямился. Голова его едва не упиралась в потолочную балку. А немец смотрел на него с глубоким восхищением. Новое оперение совершенно преобразило птицу.

Глава V. Воскресные молитвы

Первая молитва

Вальдо коснулся страниц книги губами и поднял глаза. Посреди равнины небольшим пятнышком виднелся одинокий холм. Мирно паслись овцы. Воздух еще не нагрелся, и все вокруг было затоплено тишиной раннего воскресного утра.

Мальчик снова посмотрел на книгу. По странице ползла черная букашка. Он поймал ее, посадил на палец и, опершись на локоть, стал, улыбаясь, наблюдать за движениями крохотной твари, смешно шевелившей усиками.

— Даже тебе, — шептал он, — не дано умереть без воли Его. Даже тебя Он любит. И примет в свои объятия, когда придет время, и воздаст тебе сторицей за все благое.

Когда букашка улетела, Вальдо бережно разгладил страницы своей Библии. Страницы эти некогда исторгали у него кровавые слезы. Они омрачили его детство, наполняя его воображение кошмарными образами, которые не давали ему спать по ночам. Как ядовитые змеи с раздвоенными жалами, гнездились в его уме коварные, хоть и простые на вид вопросы, на которые он не находил ответа:

Почему в Евангелии от Марка говорится, что женщинам предстал лишь один ангел, у Луки же — что два? Может ли быть два лика у истины? Может ли? И еще: Сказано: доброе и дурное одно для всех во все времена. Так ли это? Как могло статься, что Иаиль, жена Хевера Кенеянина, «взяла кол от шатра и взяла молот в руку свою» и подошла тихонько и вонзила кол в висок спящего; а дух господень пел ей громкие гимны, — так сказано в Писании, — и никто не возвысил голоса против этого, ведь нет ничего более подлого, чем убивать спящих? И как могло статься, чтобы некто взял себе в жены родную сестру, и Бог не проклял его за это; а ведь поступи кто-нибудь так теперь, ему прямая дорога в ад. Разве доброе и дурное не одно для всех во все времена?

Когда-то эти страницы заставляли его проливать кровавые слезы, ложились тяжким бременем на сердце. Это они лишили его всех радостей детства; и вот теперь он ласково водит рукой по этим страницам.

— Бог, отец наш, все знает, — говорил Вальдо себе. — Нам не понять, а Он все знает. — Мальчик задумался и прошептал, улыбаясь: — Я слышал сегодня утром Твой голос. Я лежал, не раскрывая глаз, и чувствовал, что Ты рядом. Отец наш, за что Ты меня так любишь? — Лицо Вальдо засияло еще ярче. — Вот уже четыре месяца меня не мучают сомнения. Я знаю, что Ты добр. Я знаю, что Ты всех любишь. Знаю, знаю, знаю! Ты всех любишь. Знаю, знаю, знаю! У меня не было больше сил терпеть. Не было сил. — Он тихонько рассмеялся. — И все то время, пока я изнемогал в мучениях, Ты смотрел на меня с любовью, тольдо я этого не знал. Но теперь я знаю, теперь я чувствую, чувствую душой, — сказал мальчик и снова тихонько засмеялся.

Чтобы как-то выразить переполнявшую его радость, Вальдо читал нараспев разрозненные строки псалмов. А овцы смотрели на него своими ничего не выражающими глазами.

Наконец Вальдо умолк. Он лежал, глядя на песчаную, поросшую кустами равнину, и грезил наяву… Вот он переправился через реку Смерти и идет по земле обетованной; ноги тонут в темной траве, а он все идет и идет. Наконец кто-то появляется вдали. Но кто же? Ангел божий? Нет. Это сам господь. Все ближе и ближе подходит Он и, когда раздается громовой голос: «Добро пожаловать!», сомнениям уже не остается места. Вальдо простирается ниц, крепко обнимает его ноги. Потом поднимает глаза на склонившийся над ним лик; перехватывает сверкающий, полный любви взгляд; и нет никого вокруг, только они двое…

Вальдо рассмеялся радостным смехом, а потом вскочил, как внезапно разбуженный человек.

— Боже! — крикнул он. — Я не могу ждать, не могу ждать! Я хочу умереть, я хочу видеть Его. Хочу коснуться Его. Умереть! — Весь дрожа, он сложил руки. — Неужели я должен ждать еще много лет? Я хочу умереть, чтобы видеть Его! Пусть он возьмет меня к себе.

Мальчик припал к земле; тело его сотрясали рыдания… Прошло много времени, прежде чем он поднял голову и сказал:

— Ну что ж, я буду ждать. Я буду ждать. Но недолго. Не заставляй меня долго ждать, Господи Иисусе. Ты мне так нужен! Так нужен!

Вальдо сидел на песке, глядя перед собой полными слез глазами.

Вторая молитва

Тетушка Санни сидела в кресле посреди гостиной, держа в руке толстый псалтырь с медными застежками, ноги у нее удобно покоились на скамеечке, на шее белел чистый платок. Здесь же рядом, в опрятных передниках и новых башмаках, сидели Эмм и Линдал, а чуть поодаль — нарядная служанка в туго накрахмаленном белом чепце. За открытой дверью стоял и ее муж. Волосы у него были густо смазаны маслом и тщательно причесаны. Он не отрывал глаз от своих новых кожаных ботинок. Слугам тетушка Санни не разрешала присутствовать на молитве, считая, что в спасении души они не нуждаются. Все же остальные были в сборе и ждали управляющего.

Немец появился под руку с Бонапартом Бленкинсом, щегольски одетым в черную суконную тройку и в сверкающую белизной сорочку с белоснежным воротничком. Немец в потертой, темного с ворсом сукна куртке бросал на своего спутника взгляды, полные робкого восхищения.

У парадной двери Бонапарт Бленкинс с достоинством снял шляпу и поправил воротничок. Он прошествовал к столу посреди комнаты, торжественно возложил на него свою шляпу рядом с семейной Библией и склонил голову в безмолвной молитве.

Тетушка Санни посмотрела на служанку, а служанка на тетушку Санни.

Ничто не вызывало в тетушке Санни такого глубокого почтения, ничто не впечатляло ее с большей силой, ничто не могло пробудить в ее душе более благородные чувства, нежели новое блестящее черное сукно. Оно воскрешало в ее памяти фигуру predikant'a,[5]Проповедник (африкаанс) . почтенных старейшин, восседающих в церкви по воскресеньям в переднем ряду, таких благочестивых и респектабельных в своих черных фраках с узкими длинными фалдами, оно неразрывно связывалось в ее воображении с заоблачными высями, где все так свято и чинно и где ни на ком не увидишь грубого домашнего тканья, и даже ангелы и серафимы все сплошь в черных фраках. Она уже сожалела, что назвала столь почтенного человека вором и римским католиком. Оставалось надеяться, что немец не передал ее слов. Непонятно только было, почему он появился в лохмотьях. Однако нет никаких сомнений, мужчина он представительный, истый джентльмен.

Немец начал читать псалом. В конце каждой строки Бонапарт Бленкинс всхлипывал, а в конце каждого стиха даже дважды.

Тетушка Санни не раз слышала, что некоторые люди всхлипывают на молитве. Старый Ян Вандерлинде, например, ее дядя по матери, всегда всхлипывал, с самого своего обращения, но она не видела в этом особого проявления благочестия. Но всхлипывать во время чтения псалмов? Тетушка Санни была поражена. А ведь вчера она грозила этому святому человеку кулаком! Неужели он не забыл ее грубости?

Молящиеся преклонили колени. В тетушке Санни было двести пятьдесят фунтов весу, и она не могла последовать их примеру. Сидя в кресле и прикрыв лицо руками, она поглядывала на чужестранца. Слов ей не удавалось разобрать, но по всему видно было, что он ревностно молится. Вот он ухватил стул за спинку и стал его трясти, да так, что из-под ножек на земляном полу взвились струйки пыли.

Когда все поднялись с колен, Бонапарт Бленкинс чинно уселся на стул и открыл Библию. Он громко высморкался, поправил воротничок, провел рукой по странице, будто разглаживал ее, одернул жилет, снова высморкался, торжественно огляделся и начал:

— Ложью же осквернившие себя будут низринуты в озеро, горящее пламенем и серою, и будет им это вторая смерть.

Прочитав эти слова, Бонапарт Бленкинс сделал выразительную паузу и оглядел всех в комнате.

— Я не стану, мои дорогие друзья, — продолжал он, — утомлять вас и отнимать ваше драгоценное время, мы уже употребили его во славу Господу. Мне остается сказать вам немного, всего несколько слов, — да будут они подобны биту железному, отрешающему кости от мозга! Итак, ответьте: что есть лжец?

Вопрос был задан таким многозначительным тоном и сопровождался такой долгой паузой, что даже муж служанки-готтентотки оторвал взгляд от своих ботинок, хотя ни слова не понял.

— Я повторяю, — сказал Бонапарт. — Что есть лжец?

Его вопрос произвел глубокое впечатление. Присутствующие застыли в напряженном ожидании.

— Доводилось ли кому-либо из вас встречать лжеца, мои дорогие друзья? — И снова пауза, еще более продолжительная. — Надеюсь, нет. От всей души надеюсь, нет. Но я расскажу вам, что такое лжец. Я знавал одного, это был маленький мальчик и жил он в Кейптауне, в переулке возле Шорт Маркет-стрит. Однажды, когда мы с его матушкой сидели, рассуждая о спасении души, она позвала его.

«Эй, Сэмпсон, — сказала она, — вот тебе шесть пенсов, ступай купи персиков у малайца за углом».

Когда он возвратился, она спросила, сколько ему дали на шесть пенсов.

«Пять персиков», — ответил он.

Он боялся, что если скажет правду: пять с половиной, она попросит у него половинку. И он солгал, друзья мои. Половинка застряла у него в горле, он умер, и его похоронили. Куда же попала душа этого маленького лжеца, друзья мои? В пылающее серное озеро, так-то. Перейдем теперь ко второй части рассуждения, а именно: что есть озеро, горящее пламенем и серою? Попытаюсь объяснить вам и это, друзья мои, — проронил он снисходительно. — И хотя воображение само по себе бессильно постичь сие, постараюсь с божьей помощью просветить вас.

Случилось мне как-то путешествовать по Италии. И прибыл я в большой город, называемый Римом. Недалеко от него огнедышащая гора. Имя ей — Этна. И жил в этом городе Риме некий юноша, который не питал должного страха перед богом, и любил он женщину. Когда же эта женщина умерла, взошел он на огнедышащую гору и бросился в провал, что на самой ее вершине. На другой день поднялся туда и ваш покорный слуга. В душе моей не было страха, ибо господь хранит слуг своих; и на руках вознесет он их, если случится упасть, пусть даже в вулкан. Пока я взбирался туда, спустилась ночь. В страхе божием приблизился я к самому краю зияющей бездны и глянул вниз. То, что я увидел, вовеки не изгладится из моей памяти. Я увидел раскаленное озеро среди тьмы кромешной, огнь расплавленный, море кипящее; и по волнам носился белый скелет самоубийцы. Подобно легкой пробке, метался этот скелет по огненным волнам. Одна рука скелета была поднята и перст указывал на небо; другая опущена — устремленный вниз перст как бы говорил: «Мне в преисподнюю, тебе же, Бонапарт Бленкинс, в выси небесные!» Я смотрел, зачарованный и потрясенный. И в тот же миг разверзлись волны, затем вздыбились, закипели и поглотили самоубийцу, сокрыв его навсегда от ока людского.

Бонапарт Бленкинс сделал передышку и продолжал:

— Озеро из расплавленного камня поднималось все выше и выше, оно заполнило кратер и готово было выплеснуться за края. Не теряя присутствия духа, я взобрался на близлежащий утес, и через мгновение вокруг меня забушевал огненный поток. И всю ту долгую и ужасную ночь я простоял один на утесе, среди кипящей лавы, словно символ долготерпения и милосердия господа бога, пощадившего меня, дабы я мог сегодня свидетельствовать во славу его. А теперь, друзья мои, подумаем, какие уроки должно вынести из этого повествования. Урок первый: воздержитесь от самоубийства. Лишь последнему глупцу, друзья мои, лишь тому, кто не в своем рассудке, друзья мои, придет фантазия, друзья мои дорогие, добровольно покинуть этот мир. Жизнь дарит нам наслаждения столь неисчислимые, столь разнообразные, что нам нелегко их постичь. Хорошая одежда, друзья мои, мягкая постель, вкусная пища — не прекрасно ли все это?! Не для того ли и дана нам плоть, чтобы мы лелеяли и берегли ее? Так не станем же держать плоть в небрежении, но ублажим ее и позаботимся о ней, друзья мои!

Все были глубоко взволнованы, а Бонапарт Бленкинс продолжал:

— Урок второй: воздержитесь от безрассудно-пылкой страсти. Не люби этот молодой человек так страстно, он бы не спрыгнул в провал. В доброе старое время праведные мужи так не поступали. Был ли одержим страстию Иеремия, или Эзекииль, или Осия, или хотя бы кто-нибудь из младших пророков? Нет. Так и нам это не пристало. Тысячи людей кипят сейчас в огненном озере. И ввергла их туда греховная страсть. Так будем же всегда помнить о спасении наших собственных душ!

Тебе хвалы пою, Господь!

Внемли же, Вседержитель, —

И мой бессмертный чистый дух

Прими в свою обитель.

О, возлюбленные друзья, помните же маленького мальчика и историю с персиками. Помните молодую девушку и юношу, помните также озеро, горящее пламенем и серой, и скелет самоубийцы на черных, как смоль, волнах Этны; помните глас, предостерегающий вас ныне; повторяю еще раз: берегитесь, и да ниспошлет нам господь свое благословение!

Тут он с оглушительным треском захлопнул Библию.

Тетушка Санни сняла с шеи белый платок и вытерла слезы. Зашмыгала носом и ее служанка. Они ни слова не поняли из проповеди, но это лишь сильнее растрогало их. Так уж устроена душа человеческая: все непостижимое и таинственное извечно полно для нее очарования. Когда пропели последний псалом, немец подвел новоявленного проповедника к тетушке Санни, и та любезным жестом предложила ему кофе и пригласила сесть на кушетке. Тем временем немец поспешил к себе в пристройку посмотреть, не готов ли плумпудинг. Тетушка Санни заметила, что день жаркий. И так как при этом она принялась обмахивать себя концом фартука, Бонапарт Бленкинс без труда уловил ее мысль. Вежливым наклоном головы он выразил свое согласие. Последовало продолжительное молчание. Тетушка Санни заговорила снова. Но Бонапарт не слушал, его взгляд был прикован к небольшому портрету, висевшему на стене. На портрете изображена была тетушка Санни в зеленом муслиновом платье, сшитом накануне конфирмации, пятнадцать лет назад. Бонапарт порывисто поднялся, подошел к портрету и замер. Будто стараясь что-то припомнить, он долго всматривался в портрет, и все легко могли заметить, как глубоко он взволнован. И вот, как бы не в силах больше сдержать наплыв чувств, он схватил портрет, снял его с гвоздя и поднес ближе к глазам. Рассмотрев его получше, он с волнением повернулся к тетушке Санни и растроганным голосом сказал:

— Надеюсь, вы извините меня, мадам, за этот невольный порыв, но этот… этот портрет так живо напомнил мне мою первую и единственную любовь, мою дорогую покойную супругу, которая теперь, без сомнения, умножила собой сонм святых!

Тетушка Санни не поняла. Но служанка, сидевшая на полу у ее ног, старательно, как сумела, перевела английскую речь на капское наречие.

— Ах, моя первая любовь, возлюбленная моя, — чувствительно продолжал Бонапарт Бленкинс, не отрывая глаз от портрета. — О дорогие, прелестные черты! Ангельская моя супруга!.. Это, несомненно, ваша сестра, мадам? — прибавил он, переводя взгляд на тетушку Санни.

Та покраснела, отрицательно покачала головой и показала на себя.

Бонапарт переводил пристальный, сосредоточенный взгляд с портрета на тетушку Санни и обратно, как бы сравнивая черты, и лицо его постепенно светлело. Он в последний раз почтительно посмотрел на тетушку Санни, потом на портрет и расплылся в лучезарной улыбке.

— О да, ну как же я сразу не сообразил! — вскричал он, одаряя голландку восхищенным взглядом. — Глаза, губы, нос, подбдродок, само выражение лица! Как я не заметил этого прежде!

— Еще чашечку кофе, — предложила тетушка Санни. — Вот вам сахар.

Бонапарт с величайшей тщательностью повесил портрет на место и хотел уже было взять чашку, когда вошел немец и сказал, что пудинг готов и жаркое уже на столе.

— Он человек богобоязненный и хорошо воспитанный, — изложила свое мнение тетушка Санни, когда Бонапарт вышел. — А что он некрасив, так ведь на все воля божья. Можем ли мы насмехаться над творением рук господних? Пусть лучше урод, да праведник, чем писаный красавец, да грешник!.. Хотя, что и говорить, приятно, коли человек и душой и лицом хорош, — договорила она, любуясь своим портретом.

После обеда немец и Бонапарт Бленкинс молча курили возле двери в пристройку. В руках у Бонапарта была книга, но он только делал вид, что читает, глаза у него слипались. Немец энергично попыхивал трубкой и, то и дело отрываясь от своей книги, поглядывал на безоблачное небо.

— Вы, кажется, говорили, — внезапно выпалил немец, — будто ищете место?

Бонапарт широко раскрыл рот и выпустил целое облако дыма.

— Допустим, — сказал немец, — я говорю, конечно, только предположительно, — что кто-нибудь, не будем называть имен, сделал бы вам предложение поступить учителем к двум детям? К двум прелестным девочкам — за вознаграждение в сорок фунтов в год? Приняли бы вы такое предложение? Я говорю, конечно, только для примера.

— Видите ли, милейший, — ответил Бонапарт Бленкинс, — все зависит от обстоятельств. Деньги для меня не самое важное. Жену я обеспечил на год вперед. Но здоровье у меня подорвано. И если б я нашел место, где джентльмен мог бы рассчитывать на соответствующее обращение, то меня не остановила бы ничтожность вознаграждения. Потому что, — повторил Бонапарт, — деньги для меня не главное.

— Так вот, — проговорил немец, сделав несколько глубоких затяжек. — Пойду-ка я повидаю тетушку Санни. По воскресеньям я всегда посещаю ее. Мы с ней болтаем. Обо всем и ни о чем. Такая уж у нас привычка.

Старик сунул книгу в карман и направился к хозяйскому дому с хитрым и довольным выражением лица.

— Наивный человек, он и не подозревает, что я надумал, — бормотал немец. — Не имеет ни малейшего понятия. Вот будет приятный сюрприз для него!

Человек, которого он оставил у порога, посмотрел ему вслед и подмигнул, состроив неописуемую гримасу.

Глава VI. Бонапарт Бленкинс вьет гнездо

С грудой овчин на плече Вальдо остановился у лестницы, ведущей на чердак хозяйского дома, и через отворенную дверь бывшей кладовой увидел Эмм. Она сидела там одна на скамье, настолько высокой, что ноги у нее не доставали до пола. Пристройка, прежде использовавшаяся под кладовую для зерна, была разделена теперь штабелем мешков с маисом на две половины — заднюю отдали Бонапарту Бленкинсу под спальню, а переднюю превратили в классную комнату.

— Что случилось? — участливо спросил Вальдо, видя заплаканное лицо девочки.

— Его рассердила Линдал, — ответила девочка, — а он в отместку задал мне четырнадцатую главу от Иоанна! Сказал, что научит меня вести себя, пусть Линдал лучше ему не досаждает.

— Что она натворила? — полюбопытствовал Вальдо.

— Когда он что-нибудь рассказывает, она смотрит на дверь, как будто и не слушает, — ответила девочка, удрученно листая страницы книги. — А сегодня она спросила про знаки зодиака. Он сказал, что удивлен ее вопросом, девочкам не пристало об этом знать. Тогда она спросила, кто такой Коперник, а он сказал, что это римский император; он жег христиан и за это его черви заживо съели. Не знаю почему, — плаксиво прибавила Эмм, — но Линдал взяла вдруг свои книги под мышку и сказала, что не будет ходить на его уроки, а ведь все знают: как Линдал решила, так она и сделает. Теперь мне придется каждый день сидеть здесь одной. — Из глаз Эмм покатились крупные слезы.

— Может, тетя Санни еще вытурит его, — пробормотал мальчик, стараясь ее утешить.

Эмм посмотрела на него и покачала головой.

— Нет. Вчера вечером служанка мыла ей ноги, а он и говорит: «Какие у вас красивые ноги, посмотреть приятно. Мне всегда нравились полные женщины». А она велела подавать ему к кофе свежие сливки… Нет, теперь он у нас навсегда останется, — грустно заключила Эмм.

Мальчик свалил овчины на землю, порылся у себя в карманах, извлек оттуда маленький сверточек и протянул ей.

— На, это тебе. Бери, бери.

Эмм развернула бумажку. Но даже при виде кусочка застывшей камеди, а ведь дети так любили ее жевать, — она не утешилась, и несколько крупных слезинок упали на подарок Вальдо.

Вальдо окончательно расстроился. Сам он столько плакал за свою недолгую жизнь, что чужие слезы надрывали ему сердце. Он неловко перешагнул через порог, подошел к столу и сказал:

— Если ты перестанешь плакать, я тебе расскажу тайну.

— Какую? — подхватила Эмм, чувствуя мгновенное облегчение.

— А ты не скажешь ни одной живой душе?

— Ни одной.

Он наклонился к ней и торжественно произнес:

— Я изобрел машинку!

Эмм смотрела широко раскрытыми глазами.

— Да, машинку для стрижки овец. Она почти готова, — сказал мальчик, — только одна вещь не ладится, но я скоро сделаю. Знаешь, — с таинственным видом прибавил он, — если все время думать, думать, дни и ночи только и думать о чем-нибудь, то тебя непременно осенит…

— А где она, эта машинка?

— Здесь! Я ее всегда вот здесь ношу. — Вальдо показал себе на грудь, где у него было что-то спрятано под одеждой. — Это модель. Когда она будет готова, ее сделают в полную величину.

— Покажи!

Мальчик покачал головой.

— Только когда будет готова. А до тех пор не могу.

— Какая чудесная тайна, — сказала Эмм, и Вальдо стал собирать брошенные овчины.

Вечером отец и сын ужинали в своей каморке. Старик сокрушенно вздыхал. Наверное, думал о том, что Бонапарт Бленкинс совсем забыл к нему дорогу. Сын ничего этого не замечал, он перенесся душой в мир, где нет места воздыханиям. Трудно сказать, что лучше; быть ничтожнейшим глупцом, но уметь взбираться по лестнице воображения в мир мечты, или же мудрейшим из людей, но видеть лишь то, что открыто глазам и ощущать только доступное прикосновению. Мальчик ел хлеб из непросеянной муки, запивал его кофе. Мысли его всецело были заняты машинкой; вот сейчас он придумает, как довершить свое изобретение. В мечтах он уже видел, как ее пускают в ход; она стрижет на удивление ровно и гладко… Все время, пока он жевал хлеб и пил кофе, его не покидало блаженное ощущение. И ему было так хорошо, что он не променял бы этой тесной комнаты на заоблачные чертоги царя небесного, где стены сплошь усыпаны аметистами и выложены молочно-белыми жемчугами.

Безмолвие нарушил стук в дверь. В комнату вошла курчавая темнокожая девочка и сказала, что тетушка Санни срочно зовет к себе управляющего. Немец надел шляпу и побежал.

В кухне хозяйского дома было темно, и он прошел в кладовую, где и находилась тетушка Санни в компании двух служанок.

Девушка-банту, опустясь на колени, растирала между двух камней перец, другая девушка-готтентотка держала в руке горящую свечу в медном подсвечнике, сама же тетушка Санни стояла у полки, уперши руки в бедра. Все внимательно к чему-то прислушивались. Тетушка Санни и ему сделала знак головой прислушаться.

— Что это такое? — воскликнул старик в изумлении.

За стеной была кладовая. Сквозь тонкую дощатую перегородку доносились протяжные и мучительные стоны и глухие удары о стену.

Немец схватил тяжелую мутовку и готов уже был бежать туда, но тетушка Санни удержала его, властным движением положив руку на плечо.

— Это он… — сказала она. — Бьется головой…

— Но почему? — недоуменно спросил немец, переводя взгляд с тетушки Санни на служанок.

Ответом ему был громкий стон. Затем раздался знакомый голос — голос Бонапарта Бленкинса:

— Мэри Энн! Ангел мой! Жена моя!

— Ужасно, не правда ли? — вскричала тетушка Санни, прислушиваясь к участившимся яростным ударам. — Он получил письмо: у него жена померла. Пойдите, утешьте его… Да и я с вами. Одной-то мне неловко, мне ведь всего тридцать три года, а он теперь человек холостой, — сказала она, краснея и поправляя на себе передник.

Все вчетвером они отправились утешать Бонапарта. Служанка-готтентотка несла свечу, за ней шли тетушка Санни и немец, а замыкала шествие девушка-банту.

— Ох, — произнесла тетушка Санни, — теперь-то я вижу, что он расстался с женой не по своей вине, так, видно, ему судьба судила.

У дверей она пропустила немца вперед, а сама вошла волед за ним. Бонапарт Бленкинс лежал на раскладной кровати, уткнувшись лицом в подушку и подергивая ногами. Тетушка Санни села на ящик в ногах постели. Немец остался стоять. Скрестив на груди руки, он молча смотрел на Бонапарта.

— Все там будем, — выговорила наконец тетушка Санни, — на все воля божья.

Заслышав ее голос, Бонапарт Бленкинс перевернулся на спину.

— Конечно, тяжело, — продолжала она. — Мне ли не знать? Сама двоих мужей схоронила.

Бонапарт Бленкинс поднял глаза на немца.

— Что она говорит? Утешьте мое сердце.

Немец перевел ему слова тетушки Санни.

— Ах, я — я тоже! Схоронить двух дорогих, милых сердцу жен! — вскричал Бонапарт, в изнеможении откидываясь на подушку.

Он вопил до тех пор, пока потревоженные тарантулы, гнездившиеся в щелях между стропилами и кровлей из оцинкованной жести, не стали оттуда выглядывать, сверкая бусинками злых глаз.

Тетушка Санни вздохнула, вздохнула и служанка-готтентотка, а девушка-банту, которая оставалась у дверей, прикрыла рот рукой и произнесла: «моу-ва!»

— Уповайте на бога, — сказала тетушка Санни. — Он вознаградит вас за все потери.

— Да, да! — простонал Бонапарт. — Но я потерял жену! Потерял жену!

Растроганная тетушка Санни подошла поближе к потели.

— Спросите его, не откушает ли он кашки. Каша очень вкусная. Варится на кухне.

Немец перевел это предложение хозяйки, но безутешный вдовец только рукой махнул.

— До еды ли мне! В рот ничего не лезет. Нет и нет! Не говорите мне о еде!

— Кашки и немножко бренди, — уговаривала тетушка Санни.

Последнее слово Бонапарт Бленкинс понял без перевода.

— Ну что ж, пожалуй… несколько капель… попытаюсь… чтобы… выполнить свой долг… — заговорил он, глядя немцу в глаза. Губы его дрожали. — Ведь я должен выполнить свой долг, не так ли?

Тетушка Санни тотчас распорядилась, и одна из служанок побежала за кашей.

— Я знаю, каково это, сама пережила. Когда умер мой первый муж, меня никак не могли успокоить, — сказала тетушка Санни, — пока не заставили поесть баранины да лепешек с медом. Я-то понимаю.

Бонапарт Бленкинс сел на постели, вытянул перед собой ноги и уперся руками в колени.

— О, что это была за женщина! Вы очень добры, что стараетесь утешить меня, — говорил он, всхлипывая. — Но ведь она была мне женой. Ради нее я и жил… Такой у меня характер; ради своей жены я и жизнь готов положить! Ради своей жены! Какое же это прекрасное слово — жена! Когда-то еще слетит оно с моих уст…

Немного успокоясь, он спросил немца, все еще не в силах унять дрожь своих отвислых губ:

— Как вы считаете, она все поняла? Переведите ей слово в слово, пусть знает, как я ей благодарен!

В этот момент возвратилась служанка с миской дымящейся каши и бутылкой из темного стекла.

Тетушка Санни подлила немного бренди в миску с кашей, хорошенько все размешала и подошла к постели.

— Ох, нет, нет, не могу! Поперек горла станет! — воскликнул Бонапарт, хватаясь за живот.

— Ну, хоть немножко, — уговаривала его тетушка Санни. — Хоть глоточек!

— Слишком густая! Слишком густая! Я не смогу ее проглотить.

Тетушка Санни добавила еще бренди и зачерпнула кашу ложкой. Бонапарт Бленкинс раскрыл рот, словно птенец, ожидающий, пока мать его накормит, — и тетушка Санни стала вливать ложку за ложкой в его скорбно поджатый рот.

— Ах, вот вам и будет полегче, — говорила тетушка Санни, которая едва ли могла провести четкую границу между функциями сердца и желудка. И в самом деле, по мере того, как убавлялась каша, убавлялась и печаль Бонапарта Бленкинса; он глядел на тетушку Санни кроткими заплаканными глазами.

— Скажите ему, — велела она, — что я желаю ему покойной ночи, и да пошлет ему бог утешение.

— Благослови вас, дорогой друг, господь вас благослови! — сказал Бонапарт в ответ.

Когда все ушли, он поднялся с постели и смыл водой мыло, которым были намазаны глаза.

— Бон, — сказал он, хлопая себя по ляжке, — ну и хват же ты, парень, свет таких не видал! Но только не зваться тебе Бонапартом, если не вытуришь ты отсюда старого святошу вместе с маленьким оборванцем, его сыночком. И ты должен прибрать к рукам эту полненькую особу, надеть ей колечко на палец. Ты же Бонапарт! Боп, ты парень что надо!

С этими приятными мыслями на душе он снял штаны и в отличном расположении духа завалился спать.

Глава VII. …Расставляет силки

— Можно мне войти? Надеюсь, я не помешал вам, мой дорогой друг? — говорил Бонапарт однажды поздним вечером, приоткрыв дверь в каморку немца-управляющего.

Прошло два месяца, как Бонапарт Бленкинс обосновался на ферме тетушки Санни в качестве домашнего учителя. Его влияние здесь росло день ото дня. Теперь он уже не заходил к старому Отто, проводил вечера с тетушкой Санни за чашкой кофе либо величественно прогуливался, заложив руки в карманы… Туземцев, почтительно желавших ему доброго здоровья, он даже не удостаивал взгляда. Вот почему старик немец был безмерно удивлен, заметив в дверях красный нос Бонапарта.

— Входите, входите, — радостно приветствовал он его. — Вальдо, сынок, посмотри, не осталось ли там чашечки кофе. Нет? Разведи огонь. Мы уже отужинали, но…

— Любезнейший, — сказал Бонапарт, снимая шляпу, — Я пришел не ужинать, не земных благ вкушать. Я хочу усладить себя общением с родственной душой. Уверяю вac: только груз обязанностей и бремя забот мешали мне изливать сердце столь глубоко симпатичному мне человечку. Может быть, вы интересуетесь, когда я верну вам те два фунта?..

— О нет! Разведи огонь, Вальдо, разведи же огонь. Сейчас приготовлю по чашечке горячего кофе, — прервал его немец, потирая руки и оглядываясь. Он явно не знал, как выразить свое удовольствие по поводу такой приятной неожиданности.

Вот уже три недели, как ответом на робкие приветствия немца были надменные поклоны. С каждым днем Бонапарт задирал нос все выше, и в последний раз немец видел его у себя дома, когда тот приходил занять два фунта.

Немец подошел к изголовью кровати и снял с гвоздя синий холщовый мешочек. Этих синих холщовых мешочков у него было десятков пять. В них лежали разного рода камешки, семена, ржавые гвозди и части конской сбруи — и всем этим он очень дорожил.

— Что у нас здесь? А, кое-что вкусное! — сказал немец с интригующей улыбкой. Сунув руку в мешочек, он вытащил горсть миндальных орешков и изюма. — Я берегу это угощение для моих цыпляток, для моих девочек. Они уже подросли, но все равно знают, что у старика всегда найдется для них что-нибудь сладкое. Да и старикам — все мы большие дети, — почему бы и старикам иногда не полакомиться, можем мы себе это позволить? Хе-хе!.. — И, смеясь собственной шутке, он насыпал миндаль на тарелку, — А вот и камушек, — два камушка, чтобы колоть орехи, — не последнее слово техники, а только ведь и Адам, поди, так же орехи щелкал! Ну и нам сгодится, обойдемся без щипцов!

С этими словами управляющий сел за стол, а Бонапарт Бленкинс устроился напротив него; тарелку с орехами немец поставил посредине, а перед гостем и перед собой положил по два плоских камешка.

— Не беспокойтесь, — сказал немец, — не беспокойтесь, я не забыл о сыне; наколю ему орешков, их у меня полный мешок. Ах, вот чудо! — воскликнул он, расколов крупный орех. — Три ядрышка в одной скорлупе! Сроду такого не видывал! Надо сохранить — это редкость! — С самым серьезным видом он завернул орешек в бумажку и заботливо спрятал в кармашек жилета. — Вот чудо! — говорил он, покачивая головой.

— Ах, друг мой, — заметил Бонапарт Бленкинс, — какая радость снова быть в вашем обществе!

У немца посветлели глаза, а гость схватил его руку и горячо пожал ее. Затем они снова принялись за орехи.

Некоторое время спустя Бонапарт Бленкинс процедил, отправляя себе в рот горсть изюма:

— Сегодня вы поссорились с тетушкой Санни. Я очень огорчен, мой дорогой друг.

— О, право, не стоит огорчаться, — сказал немец. — Пропало два десятка овец. Я покрою убытки. Отдам дюжину своих, а за восемь остальных отработаю.

— Какая жалость, что вам приходится покрывать убытки, хотя вы ничуть не виноваты! — проговорил Бонапарт.

— О, — вздохнул немец, — видите ли, какое дело, вчера вечером я сам пересчитал овец в краале — не хватает двадцати. Спрашиваю пастуха, говорит — они в другом стаде. Так уверенно сказал. Кто мог подумать, что он лжет? Сегодня к вечеру отправляюсь считать другое стадо, и что вы думаете? Их там нет. Возвращаюсь, нет ни пастуха, ни овец. Но я не могу, не хочу поверить, что он украл их! — вспыхнул немец. — Кто угодно, только не он! Я знаю этого паренька три года. Он добрый малый. Ах, как он заботился о спасении своей души. А хозяйка хотела послать за полицией! Нет уж, пусть лучше спишет за мой счет все убытки, я этого не допущу. Полиция! Он и бежал со страху. Я знаю, душа у него добрая. Ведь я сам… — Здесь он замялся. — Я сам внушал ему любовь к Господу.

Бонапарт Бленкинс, продолжая щелкать орехи, зевнул и с подчеркнутым равнодушием спросил:

— Ну, а жена его куда подевалась?

Тут немец снова вспыхнул.

— Жена! У нее на руках младенец шести дней от роду, а хозяйка собиралась прогнать ее. Это… — Старик даже поднялся, задыхаясь от негодования. — Это жестоко… так я скажу… дьявольски жестоко! Этого я не могу стерпеть. Я готов пронзить ножом человека, способного на такое! — Серые глаза его засверкали гневом, черная с проседью косматая борода затряслась. В это мгновение у него и впрямь был свирепый вид. Но тут же успокоясь, он сказал: — Все уладилось. Тетушка Санни разрешила ей пока остаться. А я завтра наведаюсь к дядюшке Миллеру, не у него ли наши овцы? Нет так нет, отдам своих.

— Тетушка Санни — женщина необычная, — сказал Бонапарт Бленкинс, принимая от немца кисет с табаком.

— Что верно, то верно, сердце у нее доброе, — согласился немец. — Я живу здесь не первый год и питаю к ней, надеюсь, как и она ко мне, искреннее чувство привязанности. Могу сказать, — добавил он потеплевшим голосом, — могу сказать, что нет здесь на ферме ни одной живой души, к которой я испытывал бы недоброе чувство.

— Ах, милейший, — молвил Бонапарт, — бог ниспосылает свою благодать всем без изъятья. Разве не любим мы червя последнего у нас под ногами? Разве делаем мы различие между людьми разного племени, пола или, может быть, цвета кожи? Нет!

В моей душе, в моей крови

Огонь божественной любви.

Помолчав, он продолжал уже не таким пылким тоном:

— Не представляется ли вам, что цветная служанка тетушки Санни — особа вполне добропорядочная, вполне?..

— О да, — перебил его немец. — Я имею к ней полное доверие. Душа у нее чистая, можно даже сказать, благородная. Некоторым богатым и знатным господам, которые смотрят на всех свысока, не мешало бы заимствовать у нее этих качеств.

Немец подал Бонапарту Бленкинсу уголек из очага, тот раскурил трубку, и они еще долго беседовали. Наконец Бонапарт Бленкинс выбил трубку и сказал:

— Пора мне и честь знать, мой любезный друг. Не закончить ли нам этот милый приятный вечер, проведенный в братском общении, молитвой? О, сколь целительно и сколь сладостно единение для братьев по духу, оно подобно росе на горах Гермонских, там господь ниспослал свою благодать.

— Еще чашечку кофе, — предложил немец. — Посидите.

— Благодарствую, мой друг, — отказался Бонапарт. — У меня еще кое-какие дела. И ваш славный сынок уже спит. Завтра ему на мельницу. Молодец он у вас, маленький мужчина.

Вальдо и вправду клевал носом у очага, но он еще не спал и присоединился к общей молитве.

Когда все поднялись с колен, Бонапарт Бленкинс потрепал его по щеке.

— Покойной ночи, малыш, — сказал он. — Тебе ведь завтра на мельницу, так что мы несколько дней не увидимся. Покойной ночи — и до свиданья. Да благословит тебя господь и да наставит он тебя на путь истинный! Надеюсь, за время твоего отсутствия ничто не изменится. — На этих последних словах он сделал ударение. — Ах, мой дорогой друг, — прибавил он с удвоенной любезностью, — долго-долго буду я возвращаться воспоминаниями к этому вечеру, вечеру освежения душ наших пред лицом господа, блаженного общения с братом во Христе. Благослови вас господь, — прибавил он с еще большим пылом, — и да почиет на вас его благодать.

Он отворил дверь и исчез в ночи.

«Хи-хи-хи, — потешался Бонапарт Бленкинс, спотыкаясь во тьме о камни. — Будь я неладен, если эта ферма — не самое редкостное сборище дураков, каких еще свет не видывал. Хи-хи-хи! Вот уж поистине, на ловца и зверь бежит». Бонапарт расправил плечи, приосанился. Даже наедине с собой он обожал держаться величественно.

Он заглянул на кухню. Готтентотка, служившая ему переводчицей в беседах с хозяйкой фермы, ушла, и сама тетушка Санни уже отправилась спать.

«Ну ничего, Бон, мой мальчик, — сказал он, огибая угол дома и направляясь к себе. — Завтра так завтра. Ха-ха-ха!»

Глава VIII. …проводит на мякине старого воробья

На другой день, часа в четыре, немец-управляющий ехал верхом по вельду, возвращаясь после безуспешных поисков пропавших овец. С самого рассвета он был в седле и порядочно устал. Послеполуденный зной сморил лошадь, и она лениво ступала по песчаной дороге. Ничто, кроме больших красных пауков, то и дело перебегавших через дорогу, чтобы тут же исчезнуть в кустах, не нарушало унылого однообразия пути. Неожиданно за высоким кустом молочая немец заметил чернокожую женщину: она, видимо, пряталась от палящего солнца в его скудной тени. Немец повернул к ней. Не в его натуре было проехать мимо живого существа, не сказав доброго слова. Подъехав ближе, он узнал жену бежавшего с фермы пастуха. За спиной у нее, с помощью куска красного грязного одеяла, был подвязан ребенок. Другой кусок, примерно такой же величины, служил ей набедренной повязкой. Это была угрюмая, мрачного вида женщина.

Немец полюбопытствовал, как она туда попала. Та пробормотала на местном наречии, что ее прогнали с фермы.

— Чем-нибудь провинилась? — спросил он. Она отрицательно замотала головой. — Хлеба хоть дали на дорогу? — Она проворчала, что нет, и отогнала мух от ребенка. Велев ей непременно дождаться его, он ускакал бешеным галопом.

«У нее нет сердца! — возмущался он жестокостью тетушки Санни. — Нет сердца, так ли поступают люди милосердные?»

«О-о-о!» — восклицал он, пока лошадь мчала его по дороге. Но постепенно гнев его остыл, лошадь перешла на шаг, и к тому времени, когда она остановилась у его двери, он уже мирно кивал, как бы в ответ своим мыслям, и улыбался.

Соскочив с лошади, немец прошел в свою каморку и открыл ларь, где хранилась провизия. Он расстелил синий носовой платок, насыпал туда немного муки и завязал платок узелком; затем приготовил еще два таких узелка — один с маисом, другой с лепешками. Все это он сложил в парусиновый мешок, перекинул его за спину и выглянул за дверь. При одной мысли, что его могут заметить, — а доброе дело, по его понятиям, следовало совершать тайком от всех, — он покраснел до самых корней волос. Но вокруг не было ни души, он вскочил на коня и поехал обратно. Чернокожая женщина сидела под тем же кустом молочая. «Истинная Агарь, — подумалось ему, — изгнанная своей госпожой». Он велел ей снять платок с головы и свалил на него все, что привез. Женщина все также угрюмо и молча связала все это в узел.

— Постарайся добраться до соседней фермы, — посоветовал немец.

Женщина покачала головой: нет, она переночует здесь.

Немец раздумывал. Туземным женщинам привычно ночевать под открытым небом. Но у нее на руках новорожденный, а после жаркого дня ночь часто бывает холодная. Ему так и не пришла в голову простая мысль, что под покровом темноты она намерена вернуться в хижину, откуда ее изгнали. Он снял с себя старую коричневую куртку и протянул ее женщине.

Женщина молча приняла куртку и положила ее себе на колени. «Ну вот, теперь им будет тепло спать, неплохо придумано, а?» — сказал себе старик и повернул лошадь домой. Покачиваясь в седле, он кивал и кивал, да так истово, что у любого другого на его месте давно бы закружилась голова.

— Только бы он сегодня не попался им на глаза, — говорила Эмм, заливаясь слезами.

— Завтра будет то же самое, — сказал Линдал.

Девочки сидели на пороге каморки управляющего, ожидая его возвращения.

Прикрыв ладонью глаза от слепящих лучей вечернего солнца, Линдал смотрела по сторонам.

— Едет, — крикнула она. — Вот он едет и насвистывает. Слышишь? «О, Иерусалим прекрасный».

— Может быть, он нашел овец.

— Найдешь их! — сказала Линдал. — Просто такой уж он человек, в свой смертный час будет вот так же насвистывать.

— Любуетесь, как солнышко заходит, а, цыплятки? — вскричал немец, осаживая лошадь. — Ах, и правда, какая красота! — Спешившись, он замер, продолжая держать руку на луке седла и глядя на широкий веер багряно пламенеющих лучей и легкие золотистые облачка. — Эй, да вы плачете? — воскликнул немец, когда девочки подбежали к нему.

Но они не успели еще ничего ответить, как раздался голос тетушки Санни:

— Ах ты, сукин сын, ах ты, сукин сын, пожалуй-ка сюда!

Немец оглянулся. Он подумал, что хозяйка вышла подышать вечерней прохладой и кричит на кого-нибудь из провинившихся слуг. Но, кроме тетушки Санни на крыльце кухни, худощавой служанки и Бонапарта Бленкинса, возвышающегося в дверях, — руки у него были заложены за фалды сюртука, взгляд устремлен на заходящее солнце, — он никого не увидел.

— Ты что, старый проходимец, оглох?

Старик уронил седло на землю.

— Что за ерунда! Ничего не понимаю, — пробормотал он, направляясь к дому.

Девочки последовали за ним. Эмм заливалась слезами, Линдал была бледная, с широко раскрытыми глазами.

— Ты говорил, что у меня сердце дьяволицы! Говорил, что готов меня убить! — кричала голландка. — Неужели ты в самом деле вообразил, что я не выгоню служанку, потому что боюсь тебя? Ах ты, старый оборванец! Неужели ты в самом деле думаешь, будто я в тебя влюблена, мечтаю выйти за тебя замуж?! Паршивый кот, шелудивый пес! Если я увижу тебя завтра утром возле моего дома, я прикажу своим слугам выпороть тебя. И уж можешь быть покоен, защищать они тебя не станут, хоть ты и молился вместе с ними!

— Я удивлен, я удивлен, — сказал немец, приблизясь к ней и приложив руку ко лбу. — Я н-не понимаю…

— Спроси его! Спроси его! — вопила тетушка Санни, показывая на Бонапарта. — Он все знает. Ты думал, что он не сумеет мне открыть глаза на тебя. Но ты просчитался, старый болван. Я немножечко знаю английский язык… Если завтра утром я увижу тебя здесь, то велю своим слугам переломать тебе все кости, старый попрошайка. И хотя все твое тряпье не стоит и медяка, я заберу все в уплату за овец. Я не разрешу тебе взять даже подкову. Да и лошадь моя. Ты растерял всех моих овец, негодяй!

Она вытерла рот ладонью.

Немец перевел взгляд на Бонапарта Бленкинса, который любовался с крыльца закатом солнца.

— Не обращайтесь ко мне, не приближайтесь ко мне, заблудший человек, — произнес Бонапарт, не удостаивая его взглядом и еще выше задирая подбородок. — Есть преступления, от которых содрогается природа; есть преступления, само упоминание о которых отвратительно уху человеческому; имя вашему преступлению — неблагодарность. Эта женщина — ваша благодетельница. На ее ферме вы жили, за ее овцами вы смотрели, в ее доме вам разрешали служить богу, — честь, коей вы никогда не были достойны, — и чем же, чем вы отплатили ей? Подлостью!

— Но все это ложь, обман, наговор. Я должен, я хочу объяснить, — растерянно оглядываясь, начал старик. — Не сон ли это? Вы в своем уме? Что все это значит?

— Прочь, собака! — вскричала голландка. — Я была бы теперь богатой дамой, если б не твоя леность да не вечные твои моления с черномазыми слугами! Прочь!

— В чем дело? Что случилось? — воззвал немец к служанке, сидевшей у ног своей хозяйки.

Уж она-то ему друг верный, скажет всю правду. Но ответом ему был звонкий смех.

— Так его, миссис, так его!

До чего приятно смотреть, как повергают ниц человека, еще вчера распоряжавшегося их судьбами! Служанка отправила в рот дюжину кукурузных зерен и захохотала.

Лицо старика внезапно изменилось. Оно уже не выражало ни гнева, ни волнения. Он повернулся и медленно пошел по тропинке к своей пристройке. Он шел сгорбясь, ничего перед собой не видя и чуть не упал, споткнувшись о порог собственной двери.

Эмм разрыдалась и хотела было идти за ним, но голландка остановила ее такими отборными выражениями, что служанка скорчилась от хохота.

— Пошли отсюда, Эмм, — сказала Линдал, гордо отворачиваясь. — Нам не пристало слушать такую брань.

И она посмотрела тетушке Санни прямо в глаза. Та поняла смысл если не слов Линдал, то ее взгляда. Толстуха, переваливаясь, подошла к ним и схватила Эмм за руку. Однажды, — это было давно, — голландка ударила Линдал, но больше на это не решалась. Однако Эмм она не щадила.

— И ты туда же, уродина! — закричала она и, с силой притянув голову девочки к своему колену, влепила ей две затрещины. Но тут Линдал перехватила ее руку. Тонкие пальцы девочки оказались так сильны, что уже перед сном тетушка Санни обнаружила их отпечатки на своем жирном запястье. У тетушки Санни хватило бы сил одним движением отшвырнуть девочку прочь. Но ее остановил взгляд ясных глаз и трепет побелевших губ.

Линдал взяла Эмм за руку и повела прочь.

— Пропустите! — бросила она Бленкинсу, стоявшему в дверях. И сам непобедимый Бонапарт, в час своего триумфа, посторонился, давая ей дорогу.

Служанка оборвала смех. Последовало сконфуженное молчание.

Едва войдя в детскую, Эмм опустилась на пол и залилась горькими слезами. Бледная как мел Линдал прилегла на кровать. Она лежала без движения, закрыв глаза ладонью.

Эмм рыдала.

— О-о-о! Они не позволяют ему взять лошадь… Вальдо уехал на мельницу… О-о-о! И они не разрешат нам попрощаться. О-о-о!

— Сделай одолжение, перестань! — накинулась на нее Линдал. — Не доставляй этому Бонапарту удовольствие слышать твой рев! Мы и спрашивать ни у кого не станем. Сейчас они сядут ужинать. Как только услышишь, что накрывают на стол, — бежим прощаться.

Эмм подавила рыдания и прислушалась, сидя у двери. Внезапно раздались шаги и кто-то закрыл ставни.

— Кто это? — вздрогнув, спросила Линдал.

— Наверно, служанка, — отозвалась Эмм. — Почему она закрыла ставни раньше обычного?

Линдал вскочила с кровати, бросилась к двери и, ухватясь за ручку, дернула изо всех сил. Дверь не подавалась. Линдал прикусила губу.

— В чем дело? — сказала Эмм, ничего не видя в темноте.

— Нас заперли, — тихо ответила Линдал.

Она повернулась и пошла к своей кровати. Немного погодя она опять поднялась, влезла на подоконник и долго ощупывала оконную раму. Потом скользнула вниз, пошла к кровати и отвинтила металлический шар с одной из ножек. Еще раз забралась на подоконник и выставила, с силой нажимая на шар, все до одного стекла в раме, начав с самого верхнего.

— Что ты дедаешь?! — удивилась Эмм.

Ее подруга не отвечала. Покончив со стеклами, она расшатала и выломала поперечины оконного переплета. И нажала плечом на ставень. Ставень подался бы, — если б, как она предполагала, он был закрыт только на деревянную щеколду. Но по звуку Линдал поняла, что снаружи его закрыли еще и на железный засов. Поразмыслив, она слезла и, отыскав на столе перочинный ножичек, вернулась к окну и стала проделывать дыру в твердом дереве.

— А сейчас что ты делаешь? — спросила Эмм. Она заинтересовалась так сильно, что перестала плакать.

— Пробую сделать отверстие, — коротко объяснила Линдал.

— Ты думаешь, это тебе удастся?

— Попытка не пытка.

Эмм, сгорая от любопытства, ждала, что будет. Линдал удалось пробуравить небольшую лунку, но тут стальное лезвие разлетелось на кусочки.

— Что случилось? — спросила Эмм и всхлипнула.

— Ничего, — ответила Линдал. — Принеси ночную сорочку, бумагу и спички.

В полном недоумении Эмм принялась шарить в темноте, пока не нашла все, что нужно.

— А это тебе зачем? — прошептала она.

— Чтобы поджечь окно.

— Но ведь сгорит весь дом.

— Да.

— Это же очень скверная шалость — сжечь дом.

— Очень, но мне все равно.

Линдал тщательно скомкала в углу подоконника свою сорочку, а сверху уложила щепки от сломанной рамы. В коробке оказалась всего одна-единственная спичка. Она осторожно чиркнула спичкой о стену. Спичка вспыхнула голубым огнем, осветив ее бледное лицо и блестящие глаза. Линдал медленно поднесла спичку к бумаге, — бумага вспыхнула, но тотчас же задымила. Линдал попыталась раздуть огонь, но это ей не удалось. Тогда она бросила бумагу на пол, затоптала ее, кинулась к постели и стала раздеваться.

Эмм подбежала к двери и принялась барабанить в нее кулаками.

— Тетушка Санни! Тетя Санни! Выпустите нас! — кричала она. — Что же нам делать, Линдал?

Линдал слизнула кровь с прикушенной губы.

— Я ложусь спать, — сказала она, — а ты, если тебе так нравится, можешь реветь до утра. Правда, я не слышала, чтобы от слез была какая-нибудь польза. Но тебе лучше знать.

Эмм уже засыпала, когда Линдал встала и подошла к ней.

— Вот, возьми, — сказала она, сунув ей в руку баночку с пудрой. — Щека-то, наверно, горит от удара?

Линдал ощупью вернулась на свою кровать. Вскоре Эмм уснула, а она еще долго лежала с открытыми глазами, дрижав руки к груди, и шептала: «Придет день, когда я стану сильной, тогда я буду ненавидеть всех сильных и помогать всем слабым». И она снова закусила губу.


Немец в последний раз выглянул за дверь, прошелся из угла в угол, вздохнул. Затем достал перо, лист бумаги и сел к столу. Но прежде чем начать писать, он костяшкой пальца провел по своим старым глазам.

«Птенчики мои, — вывел он.

Вы так и не пришли проститься со стариком. Не могли, верно? Ах, какая радость, что есть мир, где нет разлук, где властвуют бессмертные праведники. Я сижу в одиночестве, а мысли мои с вами. Ведь вы не забудете старика? Когда вы проснетесь, он уже будет далеко. Старик, хоть и леноват, но в руках у него трость. Это его третья нога. Придет день — и он вернется с золотом и алмазами. Примете ли вы его? Поживем — увидим. Иду встречать Вальдо. Он уйдет вместе со мною. Бедный мальчик! Знает бог, есть страна, где всем воздается по справедливости, но эта страна не здесь.

Служите, дети мои, Спасителю, вручите ему сердце свое. Помните, что жизнь коротка.

Сказал бы я: Линдал, возьми мои книги, Эмм возьми мои камешки. Но в этом доме мне не принадлежит ничего. Потому я молчу. Видит бог, все это несправедливо. Но я молчу, да будет так, но только это несправедливо, несправедливо!

Не плачьте о старике. Он идет искать удачи и, может статься, воротится с полным мешком.

Я очень люблю своих малюток. Думают ли они обо мне? Ваш старый Отто идет по свету искать свое счастье.

О. Ф.»

Закончив это необычное послание, немец положил его на видное место и стал собираться в путь. Он и не думал протестовать против утраты всего, что накопил. Но на глазах у него были слезы. Ведь он прожил здесь одиннадцать лет и тяжело вот так взять и уйти. Старик расстелил на постели большой синий платок и стал выкладывать на него все самое, по его разумению, необходимое: мешочек с какими-то удивительными семенами, придет день — он их непременно посеет; старый немецкий псалтырь; три камешка-уродца, безмерно дорогих его сердцу; Библию; рубаху и пару носовых платков. Узелок он положил на стул у кровати.

— Это немного, они не посмеют сказать, что я взял слишком много, — проговорил он, глядя на узелок.

Он положил рядом свою сучковатую палку, синий холщовый кисет, трубку и задумался, что надеть из верхнего платья. Из того, что осталось, предстояло выбрать между траченным молью пальто и черным, прохудившимся на локтях, альпака.[6]Альпака — одежда из шерсти млекопитающего альцака. В конце концов он решил взять пальто; конечно, в нем жарко, но ведь можно просто перекинуть его через руку и надевать только при появлении встречных путников. Да, да, в пальто решительно приличней. Он повесил его на спинку стула. Подумал еще и сунул в узелок кусок черствой лепешки. На этом приготовления были закончены. Старик стоял с довольным видом. За удовольствием, которое ему доставили сборы, печаль почти развеялась. Но тут тоска пронзила его с новой силой. Левой рукой он схватился за бок, а правой — за сердце.

— Ах, опять боль! — пробормотал старик.

Он побледнел, но через несколько мгновений к его щекам вернулся прежний цвет, — и он решил прибрать комнату.

— Я оставлю все в полном порядке, так чтобы они не посмели ворчать, что я оставил все в беспорядке, — сказал он себе. Он тщательно сдул пыль с мешочков и выложил их в ряд на каминной доске. Прибравшись, он разделся и лег. Привычным движением нащупал под подушкой книжку, достал и решил дочитать ее перед сном. События, изложенные в книгах, были для него столь же реальны и важны, как если бы случились с ним самим. Он не мог покинуть этот дом, не узнав прежде, смягчился ли нрав жестокого английского графа и сочетались ли счастливым браком барон и Эмилина… Старый немец надел очки и принялся читать. Время от времени он восклицал в избытке чувств: «Ах, так я и думал! Каков негодник!», «Вот, вот! Я с самого начала предвидел, что так будет!» Немец читал более получаса и только тогда, взглянув на часы, сказал себе: «Пора кончать: мне предстоит завтра долгий путь». Он снял очки и заложил ими страницу, на которой остановился. «Дочитаю в дороге, — решил он, засовывая книжицу в карман пальто, — очень занятная история». Улегшись, старик поразмышлял несколько минут о собственных невзгодах, гораздо дольше о двух девочках, затем о графе, Эмилине и бароне и наконец уснул — мирным сном младенца, невинной душе которого чужды заботы и печали.

Все стихло. Уголья в очаге едва высвечивали красных львов на одеяле и бросали тусклые блики на пол. К одиннадцати часам в каморке воцарилась полная тишина. А к часу ночи в очаге потух последний уголек и стало темно. Мышь, ютившаяся в норе под ящиком с инструментами, выбежала на середину комнаты, забралась на мешки в углу, а затем, обманутая тишиной, забралась на стул у кровати. Она погрызла лепешку, торчавшую из узелка, тронула зубами свечку и замерла на задних лапках. Некоторое время мышь прислушивалась к ровному дыханию спящего, к торопливым шагам голодной дворовой собаки, рыскавшей по ферме в поисках забытой кости, затем внезапно юркнула в нору под ящиком с инструментами, напуганная громким кудахтаньем белой наседки, у которой дикий кот утащил цыпленка.

Настало два часа. Небо затянуло тучами, и ночь стала еще темнее. Дикий кот вернулся в свою нору на каменистом холме; дворовая собака нашла кость и принялась ее грызть.

Кругом царило спокойствие. И только у себя в спальне стонала и шумно металась на постели тетушка Санни; ей снилось, будто над домом парит зловещая черная тень.

Тишина, еще более глубокая, чем в спящей природе, стояла и в каморке старика. Не слышно было даже его дыхания. Но он еще не покидал дома, его старое пальто — то самое, которое он приготовил в дорогу, все еще висело на спинке стула; и узелок и палка тоже лежали на месте. И сам старик покоился на постели, на подушке раскинулись его волнистые черные с проседью волосы. Лицо сияло в темноте детской улыбкой — и было в нем умиротворение.

Есть некая странница, чей постук у дверей хуже худшего из мирских зол, мы с трепетом сторонимся и бежим ее. Но к иным она приходит, как добрый друг. Мнилось, будто смерть знала и любила старика — так ласково она с ним обошлась. Да за что ей было терзать этого сердечного, простодушного и невинного, как малое дитя, человека?!

Она разгладила морщины на его челе, запечатлела на устах улыбку, сомкнула ему глаза, — никогда больше не блеснут в них слезы, — и короткий земной сон превратила в вечный, беспробудный.

— Как он помолодел за эту ночь! — удивились те, что вошли к нему на следующее утро.

Да, милый чудак! Таких, как ты, время не старит. Волосы твои тронула седина, но свой последний час ты встретил чист и невинен, словно младенец.

Глава IX. Бонапарт убегает от призрака

Бонапарт стоял на куче золы, заложив руки назад, под фалды. Он еще издали завидел приближающийся фургон и уже заранее хохотал в предвкушении сцены, которую собирался разыграть.

Тем временем, свернувшись клубком среди мешков на задке фургона, Вальдо крепко прижимал к груди машинку для стрижки овец. Наконец-то она кончена! Счастливая мысль, необходимая для ее завершения, пришла ему накануне, когда он сонными глазами смотрел, как вода крутит мельничное колесо.

— Завтра смажу все маслом, подтяну винты и, пожалуйста, смотрите! — шептал он. — Пусть весь мир смотрит… весь свет… на мою машинку! — Вальдо с такой силой нажал на свое творение, что колесики едва выдержали его напор. Он бормотал все громче, не замечая, что говорит вслух. — Пятьдесят фунтов!.. Куплю отцу черную шляпу; Линдал — голубого шелку, самого тонкого, и еще темно-лилового — как степные колокольчики, и белые башмачки. И ящик, полный книг. Из них я узнаю обо всем… обо всем… — Его полусогнутые пальцы зашевелились. — И о том, отчего кристаллы такие прекрасные, отчего железо притягивает молнию, почему черные люди — черные и почему солнце греет. Я прочту, все прочту, все-все. — И тут на него нахлынуло странное чувство: словно к нему снизошел бог, словно кто-то добрый и сильный заключил его в свои объятья. Вальдо улыбнулся полузакрытыми глазами. — Ох, отец мой небесный, твое прикосновение — как тепло солнца… Библия не может поведать о тебе, а я чувствую… Святые книги написаны людьми… Но ты… — Его речь перешла в невнятное бормотание. Открыв глаза, он увидел бурую равнину. Уже полчаса они ехали по своей земле, а он и не заметил. Вальдо окликнул возницу, который клевал носом, сидя на козлах. До фермы оставалось не больше полумили. Вальдо вдруг показалось, будто он здесь целый год не был. Ему почудилось даже, что он видит Линдал; она стоит на кирпичной ограде и смотрит: не появился ли его фургон? Ему чудилось, что он видит и отца — то и дело останавливаясь, тот бредет от одной постройки к другой.

Вальдо понукал волов. Скорей! Скорей! Ведь он везет всем подарки. Отцу — табак, купленный в лавочке на мельнице, Эмм — наперсток; для Линдал — прелестный цветок, выкопанный с корнями там, где распрягали волов, для тетушки Санни — платок. Дом был уже близко. Вальдо сунул кнут в руки вознице — погоняй же! — и бегом пустился к ферме.

Возле кучи золы стоял Бонапарт Бленкинс.

— С добрым утром, дружок, — окликнул он Вальдо. — Куда ты так торопишься, даже щеки раскраснелись от бега?

Мальчик поднял голову, сегодня он был рад видеть и Бонапарта.

— Домой, — отвечал он, с трудом переводя дыхание.

— Напрасно, теперь там никого нет. И твоего милого друга папеньки нет, — сообщил Бонапарт Бленкинс.

— А где он?

— Вон там! — воскликнул Бонапарт, драматическим жестом указывая в сторону загонов для страусов.

— Что он там делает? — спросил мальчик.

Бонапарт Бленкинс потрепал его по щеке.

— Мы не могли его дольше держать здесь, слишком жарко. Вот мы и похоронили его, мой мальчик. Не могли его дольше держать здесь… Хе-хе-хе! — смеялся он собственной шутке. Вальдо шарахнулся прочь, пригнулся и стал пробираться вдоль низкой каменной ограды с осторожностью человека, подвергающегося большой опасности.

Около пяти часов пополудни Бонапарт Бленкинс, опустясь на колени, принялся разбирать сундук покойного.

Они с тетушкой Санни договорились, что, поскольку немца больше нет, он, Бонапарт Бленкинс, оставит учительство и заступит место управляющего. В качестве вознаграждения за прежние свои труды по ученой части Бонапарт высказал пожелание унаследовать имущество и комнату покойного. Тетушке Санни это пришлось не по душе. Покойный немец внушал ей куда больше почтения, чем при жизни. По ней, так лучше бы его имущество перешло к законному наследнику. Она твердо верила в то, что оттуда, сверху, видно и слышно все, что ни делается на земле. И так как она не знала, как далеко простирается власть духов над земным миром, то и взяла себе за правило поступать так, чтобы не восстанавливать против себя невидимых небесных аудиторов. Именно по этой причине она воздерживалась от дурного обращения с дочерью и племянницей покойного англичанина; она хотела, чтобы наследство управляющего получил его сын. Но у нее просто не хватило решимости отказать Бонапарту.

В тот вечер они вдвоем так мило провели время за чашечкой кофе, и Бонапарт Бленкинс, подумать только, он уже сносно, вполне сносно выучился говорить на местном наречии, объяснил, что в рассуждении прекрасного пола его вкусы целиком на стороне полных дам и что он весьма опытный земледелец.

И вот теперь он хозяйничал в комнате покойного управляющего.

— Где-нибудь здесь, где же им еще быть? — шептал он, аккуратно выкладывая из сундука старое платье. Но того, что он искал, там не было, — и ему пришлось свалить все обратно, — Где-нибудь в этой конуре, где же им еще быть? И я их отыщу, — утешал он себя. — Так я и поверил, что за эти годы ты ничего не отложил на черный день… Не такой уж ты глупец. Нет, нет, меня не проведешь!

Бонапарт расхаживал по комнате, тыкал пальцем во все трещины, где прятались пауки; выстукивал стену, пока не отбил порядочный кусок штукатурки, заглядывал в печную трубу и отковыривал сажу, не замечая, что она сыплется ему на лысый череп. Он перещупал все до единого синие холщовые мешочки, попытался приподнять камень под очагом, долго перелистывал, перетрясал книги, так что весь пол был усыпан пожелтевшими страницами.

Уже смеркалось. Некоторое время Бонапарт стоял в глубоком оцепенении, приплюснув пальцем нос. Потом решительно подошел к распахнутой двери и снял со стены висевшие там брюки и жилет, которые покойный носил до последнего дня жизни. Собственно, с них Бонапарт и начал накануне, сразу же после похорон, свои поиски, но тогда он очень торопился. Теперь он решил осмотреть платье внимательней. В одном из карманов жилета он обнаружил дыру и просунул в нее руку. Между тканью и подкладкой Бонапарт нащупал небольшой сверточек, вытащил его и стал жадно разглядывать. Внутри, под парусиной, что-то похрустывало; по звуку можно было предположить, что там лежит тугая пачка новеньких банкнот. Бонапарт торопливо сунул сверток себе в карман и опасливо выглянул наружу. Но там никого не было. Никого — лишь оранжевое заходящее солнце озаряло покрытую кустарником карру равнину и кур, копошившихся на куче золы. Бонапарт сел на стул у двери, достал перочинный ножичек и распорол сверток. Внутри оказалась пачка пожелтевших, истершихся бумаг. Бонапарт Бленкинс аккуратно развернул их, каждый листок в отдельности, и разгладил у себя на колене. По-немецки он не понимал, но, должно быть, бумаги очень ценные, если их хранят так бережно. В самом низу лежал пакетик с чем-то твердым.

— Вот они, Бон, вот они, дружочек! — воскликнул Бонапарт, хлопая себя по ляжкам. Подвинувшись ближе к свету, он осторожно развернул бумажку и увидел золотое обручальное кольцо.

— И на том спасибо, — сказал он и попробовал надеть кольцо на мизинец. Но палец был слишком толст.

Бонапарт снял кольцо и, положив на стол, уставился на него своими косыми глазами.

— Придет желанный час, — проговорил он, — и я поведу тебя при свете гименеева факела к алтарю, чтобы надеть на твой прелестный розовый пальчик, о Санни, радость моя, это колечко.

О дева! Быть тебе моей.

День счастья недалек.

Запустит пальцы Бонапарт

В твой толстый кошелек, —

продекламировал он в приливе поэтического вдохновения и замолк, охваченный самыми радужными мыслями.

— В твой толстый кошелек, — повторил он с удовольствием.

В ту самую минуту ему почудилось, — как впоследствии клятвенно уверял он до конца дней своих, — что некто пребольно стукнул его по гладкому темени.

Бонапарт Бленкинс вскочил и поднял глаза. Кругом ни души. В комнате было совсем темно, а темноты он терпеть не мог. Бонапарт поспешно собрал бумаги и потянулся за кольцом. Кольца не было! Как в воду кануло! А ведь никто не входил в комнату, не переступал даже порога. Не было кольца!

Ну нет, ночевать он здесь не останется! Ни за что на свете!

Бонапарт принялся совать бумаги в карман, но его вдруг трижды стукнули по темени! Челюсть у него отвисла, ноги стали как ватные. Он не смел шелохнуться, язык прилип к гортани.

— Возьми, возьми все назад! — прохрипел он. — Мне ничего не нужно, возь-ми-и-и…

Тут некто дерзко ухватил его за остатки волос ниже затылка и дернул так резко, что он взвыл от боли. Что ж ему оставалось делать? Не стоять же словно в столбняке и ждать, пока поволокут в ад? Испустив отчаянный вопль, он повернулся и, не оглядываясь, кинулся бежать.


В час, когда выпала роса и совсем стемнело, у дальнего загона показался страус, за которым следовала одинокая фигурка. После того как ворота за птицей захлопнулись, фигурка двинулась было в сторону фермы, но вдруг замерла.

— Это ты, Вальдо? — раздался голос Линдал: она услышала какой-то шорох.

Мальчик сидел на сырой земле, спиной к стене. Он не ответил.

— Пойдем, — сказала Линдал, склоняясь над ним. — Я тебя весь день искала.

Он пробормотал что-то невнятное.

— Ты же ничего не ел. Я оставила тебе ужин в комнате. Пойдем со мной, Вальдо, — уговаривала она.

Линдал потянула его, и он нехотя встал. Она заставила его взять себя под руку и переплела своими пальчиками его пальцы.

— Забудь обо всем, — шептала она. — С тех пор, как это случилось, я все время разговариваю, хожу, не даю себе ни минуты покоя. Сколько бы мы о нем ни думали, его не воротишь. — Она еще крепче стиснула ему пальцы. — Самое лучшее — забыть. Он не ждал, не мучился, — продолжала она шепотом. — Ужасно, когда ждешь, видишь ее приход. — Она содрогнулась. — Хотела бы я так умереть… Ты знаешь, зачем я выпускала этого страуса? — оживленно прибавила она вдруг. — Это же Ханс, ну тот самый, что терпеть не может Бонапарта. Я надеялась, что он подстережет этого негодяя и заклюет его до смерти.

Мальчик, казалось, не слышал.

— Только ничего не вышло. Ханс его не заклевал. А вот напугать — напугал. Просунул незаметно голову в открытую дверь, когда этот вор рылся в ваших вещах, и клюнул его в темя. Ну, теперь-то, я думаю, он не позарится на чужое… А мне так хотелось, чтобы страус затоптал его.

До самой двери они шли молча.

— Свечка и ужин на столе. Непременно поешь, — властно велела она. — А я пойду, не то они догадаются, что это я страуса натравила.

Он схватил ее за руку и зашептал ей в самое ухо:

— Бога нет! — Из пересохшего горла вырывалось еле внятное сипение. — Никакого бога! Нигде!

Она вздрогнула.

— Нигде! — повторил он сквозь стиснутые зубы, и она почувствовала на щеке его горячее дыхание.

— Вальдо, в своем ли ты уме? — сказала она и невольно отшатнулась.

Он отпустил ее руку и отвернулся.

Да, такова жизнь. Каждый выигрывает или проигрывает свои маленькие битвы в одиночку, ты — свои, я — свои. Мы не в силах протянуть другому руку помощи и не ждем ее сами.

Ты живешь полной жизнью, а я думаю, что ты не в своем рассудке; ты в глубоком отчаянии, а я смотрю на тебя удивленными глазами; дружба — крепкая опора, но под тяжестью испытаний сгибается и она. Все люди одиноки в тот час, когда на них обрушивается горчайшая беда.

Линдал стояла рядом в темноте, полная жалости и сочувствия. Когда он направился к двери, она поспешила вслед за ним.

— Поужинай, тебе станет легче, — сказала она, потерлась щекой о его плечо и убежала.

В передней хозяйского дома маленькая служанка с курчавыми волосами мыла тетушке Санни ноги в тазу. Бонапарт Бленкинс сидел на деревянной кушетке и разувался в ожидании своей очереди. В передней горели все три свечи. Тут же находилась и худая служанка-готтентотка. Когда в доме завелись призраки, единственное от них спасение — разжечь огонь поярче и созвать побольше народу.

Впрочем, Бонапарт успел уже оправиться от пережитого потрясения, а многочисленные дозы спиртного, которые он принял для восстановления душевного равновесия, привели его в приятное и любезное расположение духа.

— Этот мальчишка, этот Вальдо, — проговорил он, растирая себе пальцы на ноге, — прохлаждается весь день, с самого утра. Как управляющий, я не потерплю такой распущенности.

Готтентотка перевела.

— Так ведь он по отцу тоскует, — сказала тетушка Санни. — Тут уж ничего не поделаешь. Когда умер мой папенька, я целое утро проплакала. Мужа можно завести другого, а отца — нет, — прибавила она, искоса поглядев на Бонапарта.

Тот высказал желание отдать Вальдо распоряжения на следующий день, и курчавой девочке-служанке было велено тотчас разыскать и привести его. Спустя некоторое довольно долгое время мальчик появился в дверях.

Наряди его кто-нибудь во фрак, обильно намажь ему волосы бриллиантином, расчеши их гладенько, как у пастора в воскресенье перед святым причастием, — все равно он не стал бы выхоленным юношей. Теперь же, в немыслимом рванье, с копной всклокоченных, полных песка волос, с опухшими веками, с мрачным и упрямым видом, он походил на неухоженного буйволенка.

— Боже милостивый, — вскрикнула тетушка Санни, — на кого он похож! Подойди-ка, мальчик. Ты что же, не хочешь поздороваться со мной? Может, тебя угостить ужином?

Он сказал, что ему ничего не надо, и отвел глаза в сторону.

— В комнате твоего папеньки объявилось привидение, — сказала тетушка Санни, — если боишься, можешь спать в кухне.

— Я буду ночевать дома, — тихо ответил мальчик.

— Ну что ж, тогда ступай, — сказала она, — только не проспи, тебе с утра выгонять стадо…

— Уж потрудись встать пораньше, мой мальчик, — с улыбочкой вставил Бонапарт. — Управляющий теперь я, надеюсь, мы с тобой поладим, станем добрыми друзьями… Самыми добрыми, если, конечно, ты будешь исполнять свой долг. Так-то, мой дорогой мальчик.

Вальдо повернулся, чтобы идти, а Бонапарт Бленкинс, с благодушным видом глядя на свечу, ловко подставил ему босую ногу, — и Вальдо с грохотом растянулся на полу.

Худая готтентотка захохотала так, что дрогнули стены. Залилась и тетушка Санни, у нее даже в боку закололо от хохота.

— Вот незадача! Надеюсь, ты не очень ушибся, мой мальчик, — сказал Бонапарт. — Не унывай. В жизни и не такого натерпишься! — добавил он, когда Вальдо поднялся.

Когда Вальдо ушел, служанка принялась мыть ноги Бонапарту.

— О господи, боже правый, как он плюхнулся! Ой, не могу, — надрывалась тетушка Санни. — Я всегда говорила, что у него не все дома, а сегодня он совсем невменяемый, — прибавила она, отирая слезившиеся от смеха глаза. — И взгляд-то у него какой дикий, словно сам дьявол в него вселился. Всегда он был чудной. И вечно-то один ходит и все сам с собой разговаривает. Сколько раз замечала: шевелит губами. Хоть двадцать раз позови его — не ответит. Глаза растаращенные. Одно слово — сумасшедший.

Смысл последнего слова дошел до Бонапарта без перевода.

— Какой он сумасшедший! — вскричал он. — Я знаю, как его вылечить от дури. Выпороть кнутом, и все как рукой снимет. Отличное средство.

Готтентотка рассмеялась и перевела.

— И я не позволю ему слоняться да бормотать всякую чушь, — продолжал Бонапарт. — Надо или овец пасти, или книжки читать, одно из двух. Отведает он у меня кнута.

Бонапарт Бленкинс, потирая руки и кося глазами, приятно улыбнулся тетушке Санни и готтентотке, и все трое злорадно захихикали.

А Вальдо сидел впотьмах в углу своей пустой каморки, уткнув голову в колени.

Глава X. Бонапарт показывает зубы

Досс сидел среди кустов карру, наклонив голову набок, так что рыжее ухо свешивалось на сердитый глаз. Он выказывал готовность отогнать любую дерзкую муху, которая осмелится сесть ему на нос. Вокруг, освещенные восходящим солнцем, паслись овцы, а позади лежал хозяин, занятый своей машинкой. В то утро она была Вальдо единственным утешением. Никакие глубокомысленные рассуждения, никакие — даже самые задушевные — поминальные песни не могли бы успокоить его сердце вернее, чем эта маленькая машинка для стрижки овец.

После всех стараний увидеть невидимое, после всех мучительных попыток объять необъятное, после всех терзаний перед ликом непостижимого, — как радостно, как освежительно бывает отдохнуть мыслью на чем-то простом, ощутимом и вполне реальном; на чем-то имеющем запах и цвет, на чем-то, что можно потрогать и повертеть в руках. Есть будущая жизнь или нет, есть какой-нибудь смысл в том, чтобы взывать к невидимой силе или нет, существует эта невидимая сила или нет, какова бы ни была моя собственная сущность и сущность всего окружающего, каковы бы ни были внутренняя суть и первопричина нашего бытия (а в некоторых умах смерть и горечь утраты неизбежно пробуждают обычно дремлющее, неукротимое желание заглянуть в самую глубь небытия), какова бы ни была причина ограниченности человеческого разума, — одно несомненно — нож всегда режет дерево, одно зубчатое колесо заставляет вращаться другое.

Вальдо с величайшим удовольствием возился со своей машинкой. Но Досс то и дело моргал, закрывал глаза, всем своим видом выражая скуку, и наконец уснул. Внезапно его глаза широко раскрылись: он услышал какой-то шум со стороны фермы. Поморгав и всмотревшись пристальней, Досс узнал гнедую кобылу. Все эти дни пес недоумевал, куда исчез его хозяин. Разглядев на спине у лошади человеческую фигуру, Досс энергично завилял хвостом. Но почти тут же насторожил одно ухо, а другое опустил; хвост его замер, а на морде изобразилось неудовольствие, граничащее с презрением. От краешков пасти разбежались мелкие морщинки.

Мягкий песок скрадывал звуки шагов, и мальчик увидел Бонапарта Бленкинса, когда тот уже спешился. Досс поднялся на ноги и попятился, недовольный появлением этого человека, производившего поистине странное впечатление, одинаково немыслимое и для города, и для сельской местности. Фалды черного сюртука были загнуты вверх и пришпилены булавками, сюртук дополняли штаны из черной кожи и штиблеты с кожаными крагами. В руках спешившийся всадник держал хлыст из шкуры носорога.

Вальдо вздрогнул и поднял глаза. Будь у него хоть секунда времени, он постарался бы спрятать свое сокровище в песок. Пусть это всего лишь деревянная игрушка, но он любит ее, как всякий творец неизбежно любит порождение своей плоти или духа. Взгляд чужих холодных глаз, устремленный на нее, подобен прикосновению грубых пальцев к нежной пыльце на крыльях бабочки.

— Что там у тебя, мальчик? — поинтересовался Бонапарт Бленкинс, останавливаясь над ним и показывая хлыстом на машинку.

Вальдо пробормотал что-то невнятное и прикрыл рукой свое изобретение.

— О, я вижу, у тебя какая-то занятная вещица, — сказал Бонапарт Бленкинс, присаживаясь на муравьиную кочку и рассматривая машинку с величайшим интересом. — Для чего это, а?

— Для стрижки овец.

— Презабавная вещица! — сказал Бонапарт Бленкинс— И как же она стрижет?.. В жизни не видел ничего хитроумнее.

Ни один родитель не заподозрит в неискренности уста, восхваляющие его дитя, его первенца. А тут нашелся человек, восторгающийся его, Вальдо, творением. И Вальдо простил все. Он стал объяснять, как направлять ножницы, как держать овцу и как шерсть падает в лоток. Щеки его зарделись румянцем.

— Ну, вот что я тебе скажу, мальчик, — веско произнес Бонапарт Бленкинс, выслушав объяснение, — мы должны запатентовать твое изобретение. Можешь считать себя богатым человеком. Три года — и не сыскать будет фермы по всей Капской колонии, где бы обходились без этой штучки. Ты гений, да и только! — добавил Бонапарт Бленкинс, подымаясь.

— Если сделать ее побольше, — сказал мальчик, поднимая глаза, — она бы стригла еще чище. Как вы думаете, найдется ли мастер, который мог бы изготовить ее в полную величину?

— Найдется, еще бы не нашелся, — заверил Бонапарт Бленкинс. — А нет — положись на меня, я закажу в Англии. И долго ты над ней трудился?

— Девять месяцев, — ответил мальчик.

— Какая замечательная машинка, — расхваливал Бонапарт. — Просто восхитительная… Одного только ей не хватает, сущей мелочи…

Бонапарт Бленкинс наступил на машинку и раздавил ее. Мальчик смотрел на него во все глаза.

— Так-то лучше, — молвил Бонапарт, — не правда ли? В Англии не сделают, в Америку пошлем заказ. Ну-с, до скорого свидания… А ты и впрямь гений, прирожденный гений, мой милый мальчик.

Он сел на лошадь и поехал. Собака с явным удовольствием провожала его глазами, а ее хозяин лежал ничком на песке, положив голову на руки, а вокруг него валялись обломки деревянных колесиков. Собака вспрыгнула ему на спину и потянула его за черные волосы, но, видя, что на нее не обращают внимания, оставила своего хозяина и затеяла игру с жуком. Жук катил домой навозный катышек, который старательно лепил все утро. Досс раздавил катышек и откусил жуку задние лапки, а затем и голову. И все для забавы. Кто мог бы сказать, для чего жило и трудилось это насекомое. А оно жило, трудилось — и, оказывается, все попусту.

Глава XI. …Пытается укусить

— Что я на чердаке нашла-а-а! — неделю спустя сообщила Эмм, подбегая к Вальдо, безучастно раскладывавшему на каменной ограде вокруг крааля лепешки кизяка. — Целый сундук с книгами моего отца. А мы-то думали, что тетя Санни сожгла их в печке…

Мальчик оторвался от дела и посмотрел Эмм в лицо.

— Книжки не такие уж интересные, рассказов там нет, — прибавила Эмм, — но ты можешь пойти и выбрать любую.

С этими словами она взяла пустую тарелку, в которой утром принесла завтрак, и ушла к себе.

После этого Вальдо стал работать куда проворней. Через полчаса приказание Бонапарта было выполнено, весь кизяк аккуратным штабелем лежал на ограде. Затем необходимо было посыпать солью кожи, выложенные сушиться. Посудина оказалась пустой, и Вальдо отправился за солью на чердак усадебного дома.

Дверь в комнату Бонапарта Бленкинса помещалась как раз под лестницей, он увидел Вальдо, когда тот поднимался по лестнице, подошел к порогу и стал ждать, пока мальчик спустится. Пусть начистит ему башмаки.

Досс, убедясь, что ему не взобраться по стремянке, терпеливо сидел внизу. Иногда он задирал морду и смотрел, не возвращается ли хозяин, но никого не было видно. Бонапарт уже поднял голову и позвал Вальдо. Никакого ответа. Что он там делает? Бонапарт Бленкинс ни разу еще не был на чердаке сам. Ему так хотелось знать, что там есть, и не только там, но и вообще во всех запертых ящиках, во всех укромных уголках, но залезть туда он боялся.

Так он и стоял, вперив взгляд в чердачную дверь и вопрошая себя, чем там, во имя всех святых, занимается мальчишка? На чердаках сваливают всякий хлам. Почему же этот недотепа торчит там так долго?

Случись тетушке Санни увидеть Вальдо в это время, она окончательно утвердилась бы во мнении, что у него «не все дома». Набрав в свою посудину соли, он кинулся искать среди хлама ящик с книгами и вскоре обнаружил его под кучей старых мешков. Это был обычный упаковочный ящик, наглухо заколоченный, но одна доска была отбита. Приподняв ее, Вальдо увидел плотный ряд книжных корешков. Он опустился на колени и долго поглаживал шершавые доски, словно не верил своим глазам. Затем он засунул руку в ящик и вытащил сразу две книги. Погладил их и принялся листать, бережно перебирая пальцами слежавшиеся страницы и любовно пробуя их на ощупь. Бедняга не мог наглядеться на свое сокровище. За всю жизнь у него побывало в руках не больше дюжины книг, а теперь он стоял над золотой россыпью. Насладясь зрелищем книг, он стал разбирать названия, то и дело отрываясь, чтобы заглянуть внутрь и прочитать какую-нибудь фразу. Но от волнения он ничего не понимал. Наконец ему попался на глаза толстый том в потертом переплете коричневой кожи. Он прочел имя автора и развернул книгу наугад, на главе о собственности — Коммунизм, учение Фурье и учение Сен-Симона — это была работа по политической экономии. Он дочитал страницу, перевернул ее и начал читать дальше, стоя на коленях, с открытым ртом.

Не все, что он читал, было ему понятно. Впервые знакомился он с подобными мыслями. Мысли эти казались ему собственными, хотя до сих пор никогда не приходили в голову.

Он беззвучно рассмеялся, полный ликующей радости.

Так, значит, не все мыслящие существа возносят этот крик: «Как ты, господи благой, создал все от века, так есть и пребудет, ныне и присно и во веки веков; и не нам дано знать как. Аминь». Стало быть, есть среди них и такие, которые слышат глас вельда и холмов: «Познай и объясни, каковы мы и как сюда попали!»? И такие, что непременно хотят знать обычаи давно минувших веков и проникнуть в сущность отношений между людьми?

Вальдо дрожал от волнения всем своим телом. Выходит, он не один сомневается, не один. Вряд ли он сумел бы объяснить, почему у него так тепло и радостно на душе. Щеки у него пылали.

Не удивительно, что Бонапарт Бленкинс не мог дозваться его чуть ли не три четверти часа. Не слышал Вальдо и жалобных повизгиваний Досса.

Наконец мальчик сунул книгу за пазуху и тщательно застегнул куртку на все пуговицы. Он захватил соль и пошел к лестнице.

Бонапарт стоял, задрав голову и поигрывая фалдами сюртука.

— Что ты там делал столько времени? — крикнул он Вальдо, когда тот начал спускаться с непривычным для него проворством. — Ты что, не слышал, как я тебя звал?

Бонапарт Бленкинс продолжал поигрывать фалдами, не спуская с мальчика глаз. О, ему грех жаловаться на свое зрение! Он поглядел на посудину с солью: горшочек явно маловат, чтобы наполнять его три четверти часа. Отчего этот недотепа так раскраснелся? Не пьян же он. Вина тетушка Санни не держит. Глаза у него широко раскрыты и блестят. Значит, он не спал. Заниматься любовью на чердаке не с кем. Тогда в чем же дело? Бонапарт вперил в Вальдо пронзительный взгляд. Какая удивительная перемена в выражении его лица! Совсем другой человек! Может быть, тетушка Санни хранит там bultongs, — так, кажется, называют здесь вяленое мясо? Или копченые колбаски? Наверняка там есть что-нибудь вкусное. Наверняка!

Бонапарт так углубился в свои умозаключения, что совсем забыл о нечищеных башмаках. Дождавшись, пока Вальдо спустится, он подошел к дверям и, воздев глаза к чистому, без облачка, небу, вслух загадал себе такую загадку:

— Что общего между ягодицами некоего мальчика в Нуртке, солью и кнутом? Отгадка: пока ничего, но скоро будет.

Крайне довольный собственным остроумием, Бонапарт засмеялся кудахтающим смехом и снова улегся на кровать.

В тот день на ферме пекли хлеб. В кирпичной печи развели огонь, и тетушка Санни, всегда самолично руководившая этим важным делом, ради такого случая покинула даже свое необъятное кресло.

Вальдо был тут же, неподалеку. Он только что задал корм свиньям и теперь, перегнувшись через невысокую стенку, смотрел на семейство свиней. Одна половина хлева была сухой, зато другая тонула в жидкой грязи. С краю, зажмурясь, лежала большая свинья, она кормила десятерых своих поросят. Кабан стоял по колено в грязи, уткнув морду в гнилую тыкву. Его завитый в крючок хвост подрагивал.

Вальдо раздумывал, почему ему доставляет удовольствие на них смотреть. Ведь свиньи совсем не красивы, если взять каждую в отдельности, а вот вместе красивы. Их объединяет нечто общее. Свинья с поросятами составляет одно целое, так же как и хряк с гнилой тыквой, и всем вместе вполне подходит лужа грязи. Зрелище вполне гармоничное: ни убавить, ни прибавить. Не в этом ли и есть секрет всякой красоты?

Так он стоял, погруженный в свои мысли, и любуясь поросячим выводком, нагибался все ниже и ниже.

Все это время Бонапарт Бленкинс бродил вокруг дома, поглядывая время от времени на свинарник. С каждым новым кругом он подходил все ближе. Но Вальдо стоял как во сне и не замечал его.

Еще в мальчишеские годы, когда Бонапарт жил в захудалом ирландском городишке и играл со своими товарищами на улицах, возле сточных канав, — он снискал себе прозвище Бен-Подставь-Ножку: так ловко умел он сбить с ног любого своего незадачливого приятеля. Прошло много лет, Бен-Подставь-Ножку стал величаться Бонапартом Бленкинсом, но искусства своего не утратил.

Он подошел вплотную к Вальдо. Как и в былые времена, проворно поставил ногу между стеной и мальчиком, и одним рывком перебросил его через загородку.

Поросята в переполохе бросились за материнскую спину, а свинья недовольно хрюкнула.

Все это видела тетушка Санни. Она всплеснула руками и разразилась хохотом. Бонапарт Бленкинс стоял с невозмутимым видом, мечтательно уставясь вдаль.

При падении Вальдо книга выскользнула у него из-за пазухи. Бонапарт подхватил ее и стал тщательно рассматривать, не обращая внимания на мальчика, который неловко перелезал через загородку. В другое время Вальдо молча ушел бы, но в этот раз он хотел, чтобы ему возвратили книгу.

— А, это ты, — сказал Бонапарт Бленкинс, отрываясь от книги. — Надеюсь, ты не испачкал свою куртку, ведь она такого изящного покроя. Наследственная фамильная вещь. Перешла к тебе от дедушки? Вид у нее просто неописуемый!

— О господи! Господи! — взвизгивала тетушка Санни, держась за бока. — Вы только поглядите на него. Да ему век не отмыться теперь. О господи! Не могу, сил больше нет! Право, Бонапарт, с вами не соскучишься!

Бонапарт Бленкинс между тем внимательно изучал книгу. Политическая экономия не относилась к числу наук, каковые озаряли его непросвещенный разум. Посему он имел весьма смутное представление относительно содержания книги. Что касается имени автора — Дж.-С. Милль, то он вполне мог быть достопочтенным членом «Общества распространения Священного писания в метрополии и колониях», а это отнюдь не проясняло вопрос. Бонапарт склонен был предположить, что политическая экономия трактует о выгоднейшем способе поставок обмундирования для армии и флота, сочетая в себе, таким образом, политику с экономикой.

В конце концов Бленкинс счел за лучшее применить для оценки книги и ее содержания правило простое, банальное, но зато всякому доступное: если бы люди руководствовались им почаще, им не пришлось бы ломать себе понапрасну голову и тратить массу драгоценного времени. Правило, легко запоминающееся:

Столкнувшись с книгой, с человеком, с точкой зрения, совершенно для вас непостижимыми, объявляйте эту книгу, человека, точку зрения безнравственными. Поносите их, браните их, утверждайте, что все, отрицающие это мнение, — дураки или мошенники, либо то и другое вместе. Никогда не старайтесь постичь, но употребите все усилия, чтобы изничтожить эту книгу, человека или точку зрения.

Действуя в соответствии с этим правилом, столь же универсальным, как и замечательно простым в применении, Бонапарт Бленкинс приблизился к тетушке Санни с книгой в руках. Вальдо нерешительно последовал за ним, глядя на книгу глазами, какие бывают у собаки, когда злой человек отнимает у нее щенят.

— Эта книга, — произнес Бонапарт Бленкинс, — отнюдь не годится для юного и незрелого ума.

Тетушка Санни ни слова не поняла и переспросила:

— Что?

— Я говорю: эта книга, — он энергично постучал пальцем по переплету, — эта книга sieg, sieg, Davel, Davel.

По выражению его лица тетушка Санни поняла, что дело, должно быть, нешуточное. А из слов: sieg и Davel — («плохо» и «дьявол») — заключила, что книга эта вредная и к ней приложил руку сатана, сбивающий добрых людей с пути истинного.

— Где ты взял книгу? — спросила она, сверля Вальдо своими маленькими глазками. — Пусть мои ноги станут тонкими, как палки, если эта книга не досталась ему от папеньки! Он притворялся смиренником и жил холостяком столько лет, потому что, видите ли, не мог забыть свою покойницу жену, но грешков за ним водилось больше, чем за любым кафром. Как будто десять покойных жен могут заменить одну живую, в соку, у которой, славу богу, и руки, и ноги, и все остальное на месте! — Тетушка Санни даже фыркнула от презрения.

— Это не отцовская книга, — крикнул взбешенный Вальдо. — Я взял ее у вас на чердаке.

— У меня на чердаке? Мою книгу?! Да как ты смел? — закричала тетушка Санни.

— Эта книга не ваша, а отца Эмм. Эмм мне позволила, — угрюмо пробормотал он.

— Дайте-ка мне ее… Как она называется? Что здесь написано? — спросила тетушка Санни, указывая на заглавие.

Бонапарт Бленкинс понял, что она сказала, — и медленно прочиташ «По-ли-ти-чес-кая эко-но-мия».

— Боже милостивый! — ахнула тетушка Санни, — слова-то какие, сразу видно, богопротивная книга. Даже и не выговоришь. Мало нам пагубы на ферме! Лучший баран-меринос околел неизвестно от чего. Комолая корова двух мертвых телят принесла, на овец парша напала, а тут еще засуха… Не хватало только этой книги, чтобы навлечь на нас гнев господень! Нет уж, мне еще на конфирмации пастор не велел читать ничего, кроме Священного писания да молитвенника, а все другое — от лукавого. Сама не читала, читать не стану и другим закажу! — заявила она, гордая сознанием непоколебимой своей добродетели.

Вальдо понял, что судьба книги решена, и с мрачным видом отвернулся, собираясь уйти.

— Слушай, что тебе говорят! — завопила тетушка Санни. — Вот она, твоя дьявольская полити-голлачи-гомини! Получай! — Она целила ему в голову, но промахнулась, книга лишь слегка чиркнула его по лицу и тяжело упала у ног.

— Ступай, — кричала она, — иди, бубни себе поднос. Сам с собой человек разговаривает! Первая примета, что с сатаной стакнулся. Ступай, расскажи ему. Ну ступай же, беги!

Но мальчик не ускорил и не замедлил шага, шел, точно и не слышал ее, и скоро скрылся за углом сарая.

И прежде и после этого летнего дня случалось, что людям в голову швыряли книги, и делали это ручки более нежные и белые, чем у фермерши. Но только добивались ли хоть когда-нибудь этим желаемого результата? Мы страдаем, и все, ради чего страдаем, становится нам вдвое дороже. «Мы это выстрадали, — говорим мы, — и пережитые нами муки навсегда остаются в сердце».

Бонапарт Бленкинс подобрал книгу; во время падения она лишилась переплета, и принес ее тетушке Санни. Та как раз подкладывала дрова в печь. Бонапарт постучал пальцем по книге и кивком показал на огонь. Тетушка Санни поняла его без слов и, взяв у него книгу, засунула ее в дальний угол, где пожарче. «Политическая экономия» затлелась, потом вспыхнула ярким пламенем и перестала существовать, сгорев, подобно сонму бедных сожженных еретиков.

Бонапарт Бленкинс осклабился и, желая в полной мере насладиться зрелищем, уткнулся чуть не в самую дверцу; он даже опалил себе белые брови. Затем он осведомился, нет ли на чердаке еще книг.

Когда ему сказали, что есть, он показал знаками, что неплохо бы, мол, принести целую охапку и подбросить в печь. Но тут тетушка Санни заколебалась. Покойный англичанин завещал все свои личные пожитки дочери. Бонапарту Бленкинсу легко говорить — сожгите. Ему терять нечего. А вот у нее нет ни малейшего желания испытывать провидение.

Она решительно замотала головой: нет. Новый управляющий был неприятно удивлен таким ответом, но тут же нашелся и предложил: пусть ключ от чердака отныне хранится у него, чтобы никто не мог забраться туда без его ведома. На это тетушка Санни охотно согласилась, и, совершенно довольные друг другом, они отправились за ключом.

Глава XII…И кусает

Бонапарт Бленкинс ехал верхом на серой кобыле. В тот день он совершал объезд фермы — частью для укрепления здоровья, частью для поддержания своей репутации управляющего. Серая кобыла плелась шагом, не обращая внимания на хлыст, которым он постукивал ее по ушам, предаваясь своим мыслям. А думал он вот что:

«Нет, Бон, дружочек, и не мечтай делать предложения! Ты завещание бери в расчет. А коли раньше чем через четыре года свататься к ней нельзя, так зачем предложение делать? Ухаживай, обхаживай, но подавать чрезмерных надежд, ни-ни. Ибо, — Бонапарт с глубокомысленным видом приложил палец к носу, — женщинам только повод дай, вмиг к рукам приберут! Упаси бог их обнадеживать. А уж здесь я…»

Тут Бонапарт осадил лошадь и замер. Он был совсем близко от дома. У свинарника стояла Эмм в обществе незнакомой особы женского пола. Перегнувшись через стенку, незнакомка разглядывала поросят. С тех пор, как Бонапарт Бленкинс появился на ферме, еще ни один человек не заезжал к ним в гости, и теперь он с интересом рассматривал новое лицо. Это была девушка лет пятнадцати, этакая коротышка, весом, однако, не менее ста пятидесяти фунтов, со вздернутым, пуговкой, носом и колыхавшимися, как желе, щеками — чертами лица и комплекцией вылитая тетушка Санни, вот только глаза у нее были сонные, без искорки и добродушные. На ней было ярко-зеленое ситцевое платье, в ушах — медные кольца, на шее — стеклянные бусы. Посасывая палец, она не отрываясь смотрела на поросят.

— Я вижу, у нас гости. Кто это? — спросил Бонапарт, когда зашел в дом и принялся стоя отхлебывать кофе из поданной ему чашки.

— Да ведь это моя племянница, — сказала тетушка Санни, и готтентотка перевела. — Единственная дочь моего единственного брата Пауля. Лакомый кусочек, — прибавила она. — У отца в зеленом сундуке под кроватью одной наличностью две тысячи фунтов, да ферма, да овец пять тысяч, а сколько там коз да лошадей — один господь знает. Среди зимы по десять дойных коров держат. Вот женихи и слетаются, как мухи на мед… Говорит, до весны непременно замуж выйдет, за кого только — решиться не может. Ну точь-в-точь как я в ее годы, — продолжала тетушка Санни, — от молодых людей отбою не было. Ну, мое от меня не уйдет. Только скажи, что прошел, мол, срок мне вдоветь после моего англичанина, — толпами повалят.

Тетушка Санни красноречиво ухмыльнулась, но тут же посерьезнела, видя, что Бонапарт Бленкинс собирается уходить.

— Куда это вы?

— Я? Гм-м, я должен осмотреть краали… К ужину вернусь, — ответил Бонапарт Бленкинс и, едва завернув за угол, чуть не бегом пустился к себе. Вскоре он стоял перед зеркальцем в своей лучшей белой рубашке с оборочками и брился. Побрившись, он надел свои праздничные штаны и густо напомадил остатки кудрей на затылке, что, однако же, к его досаде, не скрыло седины. Больше всего приводил его в отчаяние лиловый нос. Бонапарт Бленкинс потер двумя пальцами штукатурку и попробовал его припудрить, но вышло еще хуже. Пришлось стереть слой побелки. Потом он долго изучал в зеркальце свои глаза. Да, их уголки немного опущены, и кажется, будто они косят. Но зато какой цвет! Чистая голубизна. Он надел свой новый сюртук, подхватил тросточку и, весьма довольный собой, явился к ужину.

— Тетя, — сказала в тот вечер Трана, когда они с тетушкой Санни лежали на необъятно большой деревянной, кровати, — отчего этот англичанин все вздыхал, глядя на меня? Посмотрит и — вздохнет. Посмотрит — и вздохнет.

Тетушка Санни уже задремала было, но при этих словах встрепенулась; сон сразу слетел с нее.

— Ха! Да все оттого, что ты на меня похожа. Этот человек влюблен в меня без памяти. Я ему третьего дня заметила — так, между прочим, — что, пока Эмм не исполнится шестнадцать, мне нельзя идти замуж, не то я лишусь всех овец, завещанных мне ее отцом. А он мне ответил: Иаков, мол, семь лет спину гнул да еще семь за жену свою отслужил… Ну, конечно же, это он меня имел в виду, — прибавила тетушка Санни с достоинством. — Но пусть не воображает, что я брошусь ему на шею; ему еще придется хорошенько попросить меня, и не единожды.

— О! — только и сказала Трана; она отнюдь не отличалась живостью ума и разговорчивостью. Однако спустя некоторое время она все-таки сказала:

— Пройти мимо не может, чтобы не задеть!

— Сама небось на глаза лезешь.

— Тетя, — молвила Трана чуть погодя, — ну и урод же он!

— Да нет же! Просто мы не привыкли к большеносым мужчинам. А у них там, он говорит, у всех такие носы, и чем красней у человека нос, тем даже больше ему уважения. А он, видишь ли, родственник королевы Виктории, — рассказывала тетушка Санни, воодушевляясь, — ему даже губернаторы и епископы не чета. А когда умрет тетка, она у него водянкой больна, у него станет денег скупить все фермы у нас в округе.

— О! — сказала Трана. — Тогда, конечно, другое дело.

— Да, — подтвердила тетушка Санни, — и ему всего сорок один год, хотя он и выглядит на шестьдесят. А что у него волос нет, так тут не его вина. Вчера он доподлинно объяснил, как он лишился своих кудрей.

И тетушка Санни рассказала, как восемнадцати лет от роду Бонапарт Бленкинс ухаживал за прелестной юной леди; ненавистный соперник, завидуя его пышным золотистым кудрям, прислал ему банку помады; несчастный намазал на ночь волосы, а утром увидел, что вся подушка усыпана золотыми локонами; кинувшись к зеркалу, он обнаружил на своей голове большую, сверкающую лысину. Остатки волос стали серебряно-белыми, и юная леди вышла замуж за соперника.

— И если б не милосердие божие да не чтение псалмов, он наложил бы на себя руки. Он говорит, что ему очень даже просто на это решиться, коли он полюбит, а женщина откажет.

— Спокойной ночи, — сказала Трана, и скоро обе уснули.

Все на ферме погрузились в сон. Тусклый свет пробивался лишь из оконца пристройки. Вальдо сидел у горящего очага, погруженный в свои грустные думы. Ночь уже близилась к концу, а он все сидел, время от времени машинально подбрасывая в огонь сухие лепешки коровьего навоза; они вспыхивали ярким пламенем, а затем превращались в груду пылающих углей; все это отражалось в его глазах, и он все думал, думал, думал. Наконец, когда огонь разгорелся так, что стало светло как днем, Вальдо вдруг поднялся и медленно подошел к свисавшему с потолочной балки ремню из воловьей кожи. Сняв его с гвоздя, он сделал на конце петлю и намотал ремень на руку.

— Мои, мои! По праву принадлежат мне, — пробормотал он и затем чуть громче произнес: — А если я упаду и разобьюсь, тем лучше!

Он открыл дверь и вышел в звездную ночь.

Вальдо шел, опустив голову, а над ним ослепительно сияло южное небо, каждый кусочек которого, пусть даже с ладонь величиной, усеян дюжинами холодных серебряных точек, и где Млечный Путь тянется широкой полосой серебристого инея. Он миновал дверь, за которой лежал Бонапарт Бленкинс в грезах о Тране и ее движимом и недвижимом имуществе, остановился у стремянки и стал подниматься по ней. Затем он забрался на крышу. Крыша оказалась старая, трухлявая, алебастр, которым она была промазана, крошился у него под ногами. Он ступал, словно по земле, всей тяжестью ступни, — нисколько не заботясь о своей безопасности. Тем лучше, если он упадет.

Пройдя всю крышу, Вальдо опустился на колени почти у самого конька и прикрепил ремень к печной трубе. Слуховое оконце было прямо под ним. Свободным концом ремня он обвязался вокруг пояса, и теперь было проще простого спуститься, открыть окно, просунув руку в одно из выбитых стекол, залезть внутрь, набрать охапку книг и тем же путем — обратно! Они сожгли одну книгу — у него их будет двадцать. Все против него — он будет против всех. Никто не хочет прийти ему на помощь — он сам за себя постоит.

Вальдо откинул с хмурого лба пряди влажных от пота волос и подставил под ночной ветерок разгоряченное лицо. И только тогда увидел царственное небо у себя над головой. Он встал на колени. На него взирали сверху мириады пронзительных глаз. В них светилась скрытая насмешка:

«Сколько ожесточения, сколько злости, сколько гнева в тебе, бедный человечек!»

Ему стало стыдно. Он сел на конек крыши и стал смотреть на них.

«Сколько ожесточения, сколько злости, сколько гнева!»

И тут словно чья-то ледяная рука коснулась его лба, пульсировавшего каждой жилкой, звезды помутились и стали расплываться у него в глазах. Тетушка Санни и сожженная книга, Бонапарт Бленкинс и сломанная машинка, ящик на чердаке и сам он, — каким незначительным показалось ему все это, — даже могила вон там, за выгонами.

Эти безмятежно сияющие звезды — какое множество таких же, как его, жизней видели они, жизней, которые яростно отстаивали себя, но, едва вспыхнув, угасали? А они, древние звезды, все льют свой свет, они вечны.

«Сколько ожесточения, сколько гнева, бедный человек!» — повторяли они.

Вальдо выронил конец ремня, и, сложив руки на коленях, стал смотреть на звезды.

«Мы видели землю еще юной, — говорили звезды. — Видели, как на ее поверхности появлялись маленькие твари, молились, любили, плакали, и рыдали, и исчезали с лица земли. А мы вечны, как неизведанная тайна!»

Подперев голову руками, он смотрел на небо. Яркие звезды закатились и взошли новые, а он все сидел.

Наконец он поднялся и отвязал ремень от трубы.

Книги? Что ему до них? Страстное желание завладеть ими прошло, умерло в нем. Эти люди не хотят отдать ему книги — ну и пусть. Не в этом суть. Зачем ненавидеть, противиться, бороться? Пускай все вершится по воле судьбы.

Вальдо снова намотал ремень на руку через локоть и пошел по коньку крыши обратно.

Тогда-то Бонапарт Бленкинс — он только что перестал грезить о Тране и повернулся на другой бок, готовясь уснуть снова, — и услышал, как кто-то спускается по лестнице. Первым его побуждением было закрыться одеялом с головой и закричать. Однако, вспомнив, что дверь заперта изнутри и окно тоже на задвижке, он высунул голову из-под одеяла и прислушался, ловя каждый звук. Кто бы он ни был, этот злоумышленник, сюда-то ему не проникнуть. Придя к такому выводу, Бонапарт Бленкинс совсем осмелел, слез с кровати, подкрался на цыпочках к двери и приложил глаз к замочной скважине. Ничего не разглядев, он поспешил к окну и прижался лицом к стеклу. Мимо скользнула человеческая тень.

Вальдо даже не старался ступать тихо, и шарканье его тяжелых вельсконов, когда он шел по мощеному двору, Бонапарт Бленкинс отчетливо слышал даже через закрытое окно. Управляющий слушал до тех пор, пока шаги не удалились и не замерли за углом сарая. Тогда он почувствовал, что у него озябли ноги, и торопливо юркнул под одеяло.

— Что вы держите на чердаке? — поинтересовался Бонапарт на следующий вечер, ткнув пальцем на потолок и поясняя свой вопрос известными ему голландскими словами. Служанку тетушка Санни отпустила, и переводить его речь было некому.

— Кожи и мыло, — отвечала тетушка Санни, — пустые бутылки, ящики, мешки.

— А провизию — ну сахар, скажем? — Бонапарт Бленкинс показал сначала на сахарницу, а затем на потолок.

Тетушка Санни качнула головой.

— Только соль и сушеные персики.

— Персики?! — переспросил Бонапарт. — Закрой дверь, моя милочка. Закрой ее с той стороны, — крикнул он Эмм, оказавшейся в столовой. Перегнувшись всем телом через подлокотник и чуть не касаясь носом уха тетушки Санни, он показал жестами и мимикой, будто кладет что-то в рот. Видя, однако, что она ничего не понимает, он пояснил: — Вальдо, Вальдо. Ну Вальдо же, ам-ам! — и показал на потолок.

Только тогда тетушка Санни смутно уяснила себе, о чем речь. Для вящей убедительности он изобразил, будто лезет по лестнице, открывает дверь и что-то усердно жует, — проговорил: «Персики, персики, персики!» — и сделал вид, что спускается по лестнице.

Тут уж тетушка Санни, естественно, догадалась, что Вальдо был на чердаке и ел ее персики.

Чтобы объяснить, как он все это узнал, Бонапарт Бленкинс лег на софу и, плотно зажмурив глаза, произнес: «Ночь, ночь, ночь!» Затем он привстал, дико озираясь и внимательно вслушиваясь, вновь изобразил, как Вальдо спускается по стремянке, и поглядел на тетушку Санни. Ну, теперь-то она, конечно, поняла, как он подстерегал ночью вора!

— Вот дурак этот Вальдо, — сказала тетушка Санни, — их и не угрызешь, они, поди, твердые, как камень, и все червивые.

Не слушая ее, Бонапарт Бленкинс полез в карман брюк и вытащил из-под фалды сюртука аккуратно скатанную плетку из кожи носорога.

Он показал глазами на эту плетку, на входную дверь и подмигнул тетушке Санни.

— А? Позовем его? Вальдо, Вальдо-о-о, а?

Тетушка Санни кивнула и захихикала. Презабавно посмотреть, как мальчишке зададут трепку, хотя этих персиков ничуть не жаль. Когда служанка внесла лохань с водой для мытья ног, тетушка Санни послала ее за Вальдо. Бонапарт Бленкинс сложил плетку вдвое, спрятал ее в карман, приосанился и, напустив на себя важность, приготовился доказать, что он шутить не любит. Вальдо остановился в дверях и снял шляпу.

— Войди-ка, юноша, — сказал Бонапарт Бленкинс, — и закрой за собой дверь.

Вальдо вошел.

— Ничего страшного не случилось, дитя, — сказала тетушка Санни. — Сама была маленькой. Ну взял, так и признайся.

Бонапарт Бленкинс нашел это замечание несообразным с серьезностью драматического момента. Выпятив губы и взмахнув рукой, он торжественно провозгласил:

— Вальдо, меня без меры огорчает необходимость призывать тебя по такому прискорбному поводу, но долг не позволяет мне поступить иначе. Не стану утверждать, что искреннее и чистосердечное признание исключит необходимость наказания, хотя ты и можешь облегчить себе участь добровольным и смиренным покаянием. Вальдо, отвечай мне, как родному отцу: брал ли ты или не брал, ел ли ты или не ел персики на чердаке?

— Скажи, что брал, мальчик, — добродушно подсказывала тетушка Санни, ей вдруг стало жаль Вальдо. — Скажи, брал, и вся, мол, недолга. Тогда он побьет тебя не так сильно.

Мальчик медленно поднял глаза и уставился на нее отсутствующим взглядом, а потом вдруг краска залила ему лицо.

— Так тебе нечего сказать? — прорычал Бонапарт Бленкинс, на мгновенье утратив чувство собственного достоинства и манеры. — Тогда я скажу тебе, что, когда какой-нибудь юнец тратит три четверти часа, чтобы набрать соли в банку, а в три часа ночи рыскает по чердаку, — естественно предположить, что в голове у него завелась дурь. А если она там заводится, ее вышибают. — Бонапарт заглянул Вальдо в лицо и осклабился. Но тут же испугался, что эдак он испортит всю торжественность момента и сцена потеряет драматизм.

— Вальдо, — сказал он, — сию минуту и без всякой утайки признавайся, что ты ел персики.

Вальдо стоял белый как мел. Он смотрел себе под ноги, с упрямым видом сцепив пальцы рук.

— Ну-с, так намерен ты отвечать?

Вальдо метнул на него взгляд исподлобья и снова уставился себе под ноги.

— Что за бес в него вселился! — вскричала тетушка Санни. — Ну скажи, что брал — и все тут. Все дети одинаковы. Я постарше твоего была, а таскала у матушки bultongs из кладовой да всю вину сваливала на чернокожих ребятишек, не самой же подставлять спину под розги. Скажи: брал, мол.

Но Вальдо молчал.

— Полагаю, недолгое одиночное заключение пойдет ему на пользу, — сказал Бонапарт Бленкинс. — У тебя будет возможность, отрок, поразмыслить о том чудовищном грехе, каковым ты запятнал себя. Вспомни, что ты обязан оказывать повиновение тем, кто старше и умнее тебя и чей долг направлять тебя и учить уму-разуму.

С этими словами Бонапарт поднялся и снял с гвоздя на стене ключ от чулана.

— Ступай, мой мальчик, — сказал Бонапарт, указывая на дверь.

Идя вслед за Вальдо, он скривил рот, вытащил из кармана кончик плети и поиграл им.

Тетушке Санни было немного жаль Вальдо, но она не могла удержаться от смеха. Забавно смотреть, как кого-нибудь наказывают. Вреда от порки никакого. До свадьбы все заживет. Мало ли ее самое секли, и, слава богу, только на пользу пошло.

Зайдя в кухню, Бонапарт Бленкинс взял свечу со стола и велел мальчику идти вперед. Они подошли к чулану, небольшому каменному строению, примыкавшему к сараю, с низкой крышей и без окон. В одном углу был сложен кизяк, в другом стояла кофейная мельница, укрепленная на чурбаке фута в три высотой.

Бонапарт отпер висячий замок на грубо сколоченной двери.

— Прошу, — сказал он.

Вальдо угрюмо повиновался, ему было все равно!:взаперти так взаперти.

Бонапарт пропустил его вперед, вошел следом и плотно прикрыл дверь.

Он поставил свечу на сложенный пирамидой кизяк, сунул руку в задний карман брюк и потянул оттуда веревку.

— Я очень-очень огорчен, Вальдо, мой мальчик, что ты ведешь себя так дурно. Мне больно за тебя, — сказал Бонапарт, заходя за спину Вальдо. Хотя тот и стоял не шевелясь, взгляд у него был такой грозный, что управляющий испугался за себя. Потихоньку вытащив веревку, он отступил к деревянному столбу. На конце веревки была петля. Бонапарт резким движением отвел руки Вальдо за спину, набросил на них петлю и затянул. Теперь оставалось только обмотать другой конец вокруг столба. Связав Вальдо, управляющий почувствовал себя в безопасности.

Мальчик рванулся, пытаясь освободиться. Но, поняв, что это невозможно, замер на месте.

— Брыкливым лошадям ноги стреножат, — изрек Бонапарт Бленкинс, для верности прихватывая веревкой и колени. — Ну-с, а теперь, мой дорогой Вальдо, — добавил он, — вынимая из кармана плеть, — я тебе всыплю!

Бонапарт прислушался. Все было тихо. Так тихо, что они даже слышали дыхание друг друга.

— «Наказывай сына твоего, пока есть еще надежда на исправление, — сказал Бонапарт Бленкинс, — и да не смущается душа твоя его слезами». Так велел сам бог, доподлинные его слова. И я поступлю с тобой, как отец твой, Вальдо. Пожалуй, надо оголить тебе спину.

Он достал складной ножичек и распорол им рубаху Вальдо от воротника и до пояса.

— А теперь да обратит бог на пользу тебе то, что я сейчас сделаю.

Первый удар пришелся от плеча и вдоль спины. Второй по тому же месту. Мальчик содрогнулся всем телом.

— Что, хорошо, а? — спросил Бонапарт, заглядывая ему в лицо и шепелявя, точно обращался к грудному младенцу. — Приятно?

Глаза у Вальдо потемнели и потухли и, казалось, даже не замечали его. После шестнадцатого удара Бонапарт остановился, чтобы вытереть окровавленную плеть.

— Что, холодно? Продрог? Может, тебе рубашечку натянуть? Ну, нет, я еще не кончил.

Хлестнув еще несколько раз, Бонапарт снова отер плеть и спрятал ее в карман. Затем перерезал веревку, которой был привязан Вальдо, и взял свечу.

— Похоже, ты язык проглотил. Разучился плакать? — сказал он и потрепал Вальдо по щеке.

Мальчик вскинул на него глаза. Во взгляде его был не гнев, не ярость, а дикий ужас. Бонапарт Бленкинс поспешно запер дверь и оставил Вальдо в темноте. Ему самому стало жутко от этого взгляда.


Занималась заря. Вальдо лежал, припав лицом к земле возле груды кизяка. В верхней части двери зияло небольшое отверстие — в этом месте выпал сучок, и сквозь отверстие пробивался серый предутренний свет.

Стало быть, ночь все-таки кончается!

Ничто не длится вечно. Как он забыл об этом! Всю эту долгую темную ночь он, не зная покоя, не чувствуя ни боли, ни усталости, метался из угла в угол, метался, не смея остановиться, без малейшей надежды, что этому наступит конец. Отчаяние его было так велико, что когда он стукнулся головой о каменную стену, то даже не ощутил силы удара. Страшная ночь! Ломая руки, Вальдо стонал: «О боже, господи возлюбленный, господи прекрасный, дай мне хоть раз, хоть один-единственный раз дай мне почувствовать сейчас, что ты со мной!» Он молился громко, почти кричал, но ответа ему не было. Он вслушивался, но не слышал ни звука, подобно пророкам Ваала, взывавшим некогда к своему богу: «Ваале, услышь нас! Ваале, услышь нас!» — а бог в это время охотился.

То была долгая безумная ночь, и безумные мысли рождала она; эти мысли навечно оставили след в душе Вальдо. Для нас не проходят бесследно не только годы, но и ночи, вместившие в себя мысли и страдания многих лет. И вот наконец рассвело, и только тогда Вальдо понял, как смертельно устал. Весь дрожа, он попытался плотнее запахнуться в распоротую на спине рубаху. Плечи ныли. Он даже не заметил, что изранил их в темноте. Вальдо взглянул на пепельно-серый луч рассвета, пробивавшийся сквозь глазок в двери, и содрогнулся. Потом прижался щекой к земле и заснул.

Несколько часов спустя у сарая появился Бонапарт Бленкинс с ломтем хлеба. Отперев дверь, он заглянул внутрь и лишь после этого решился войти. Увидев на полу неподвижную фигуру, Бонапарт потрогал ее носком башмака. Убедясь, что Вальдо дышит и, стало быть, жив, Бонапарт швырнул ему кусок. Затем нагнулся, расковырял ногтем подсохший рубец на спине и с интересом осмотрел плоды своих трудов. Придется самому пересчитывать овец, парень разделан в пух и прах. С этой мыслью Бонапарт вышел и запер за собой дверь.

— О, Линдал, — вся в слезах сказала Эмм, войдя в столовую. — Я умоляла Бонапарта выпустить его, но он и слушать не захотел.

— Напрасно ты его просишь, он все равно Вальдо не выпустит, только еще дольше продержит, — отозвалась Линдал. Она кроила на обеденном столе передники.

— О, но ведь уже поздно. Они его убьют! — прорыдала Эмм. Утешений не последовало, и она прибавила, всхлипывая: — Как ты можешь кроить передники, когда Вальдо сидит взаперти!

Какое-то время, может быть, минут десять после ее ухода, Линдал спокойно продолжала кроить. Затем сложила выкройки, скатала оставшийся материал в трубку и, стиснув кулачки, пошла в гостиную. Лицо у нее было багровым. Решительно толкнув дверь, Линдал вошла в гостиную и направилась к стене, на которой висел ключ от сарая. В гостиной сидели Бонапарт Бленкинс и тетушка Санни.

— Что тебе нужно? — спросили они в один голос.

— Вот это, — ответила она, снимая ключ с гвоздя и показывая его им.

— Почему вы позволили ей взять ключ? — спросила тетушка Санни по-голландски.

— Почему вы не остановили ее? — спросил Бонапарт Бленкинс по-английски.

— Отчего вы не отобрали у нее ключ? — спросила тетушка Санни.

Пока они пререкались на разных языках, Линдал, закусив губу, двинулась к сараю.

— Вальдо, — говорила она, помогая ему встать, — не вечно же мы будем маленькими; в один прекрасный день и мы станем сильными! — И своими нежными губами она коснулась его обнаженного плеча. Как, чем еще могла она утешить его?

Глава XIII. Faire l'amour[7]Ухаживание (франц.) .

— Четыре года живу в этом доме и никогда еще не была на чердаке, — сказала тетушка Санни своей служанке. — И пополнее меня женщины лазят по лестницам. Заберусь-ка я туда сегодня да наведу порядок. Принеси лестницу, а сама стань здесь, будешь ее поддерживать.

— Не упадите, а то кое-кто горевать будет, — промолвила служанка, показывая глазами на трубку Бонапарта, оставленную им на столе.

— Придержи язык, негодница! — приструнила ее тетушка Санни, с трудом сдерживая довольную улыбку. — Неси, что велено.

В потолке гостиной был люк, которым никогда не пользовались. Служанка приставила к стене лесенку, откинула дверку и, дождавшись, пока тетушка Санни с превеликими усилиями заберется на чердак, поспешила отнести лесенку в сарай, к своему мужу.

Тетушка Санни прошлась по чердаку, среди пустых бутылок и овчин, заглянула в мешок с сушеными персиками, которыми будто бы лакомился Вальдо, и присела у бочонка с солониной у самого люка. Ей показалось, что баранину нарезали слишком крупно, и, вынув складной нож, она стала разрезать каждый кусок на несколько частей.

— Вечная история, — ворчала тетушка Санни. — Ни в чем нельзя положиться на прислугу. Нет уж, если выйду я за Бонапарта и он получит наследство от своей богатой тетки, ни за что не стану огорчаться из-за какой-то там баранины… — И с блаженной улыбкой она погрузила руку в рассол.

Тем временем в гостиную вошла ее племянница, неотступно сопровождаемая управляющим. Склонив голову набок, он умильно улыбался. Окликни их в ту минуту тетушка Санни, и жизнь Бонапарта Бленкинса потекла бы, вероятно, по другому руслу. Но тетушка Санни молчала, не глядя на открытый люк.

— Садитесь, милочка, — сказал Бонапарт, подведя Трапу к креслу хозяйки. Сам он сел напротив нее так близко, что едва не касался ее коленями. — Позвольте подложить вам под ножки грелочку… Ваша тетушка куда-то отлучилась. Давненько я жду такого благоприятного случая!

Трана, ни слова не понимавшая по-английски, сидя в кресле, размышляла, какие все же странные обычаи у этих чужеземцев. Пожилой господин садится так близко к девушке, что едва не задевает ее ногами… Она провела в обществе Бонапарта пять дней, побаивалась старика и приходила в ужас при виде его носа.

— Как долго мечтал я об этой минуте! — проговорил Бонапарт Бленкинс. — Но эта несносная особа, твоя пожилая родственница, как тень ходит за нами. Трана, посмотри на меня, ну не прячь же свои глазки!

Бонапарт Бленкинс знал, что девушка не понимает ни слова, но ведь на струнах любви играют взглядом, выражением лица, жестами, а вовсе не рассуждениями. Он отметил про себя, что Трана покраснела.

— Всю ночь, — продолжал он с жаром, — я лежал без сна, видя перед собой твой ангельский образ. Я стремился заключить тебя в объятья, но тебя не было со мной. Не было… — В пояснение своих слов он широко раскидывал руки и прижимал их к груди.

— О, пожалуйста, отпустите меня, — взмолилась Трана. — Я ничего не понимаю.

— Да, да, — сказал Бонапарт, откинувшись на спинку кресла к величайшему ее облегчению. — С того самого мига как здесь, — он приложил руки к сердцу, — запечатлелся твой аметистовый образ, нет предела моей муке. Словно раскаленные уголья, жжет она мою непорочную душу! — И он снова перегнулся к ней. «Господи боже, — подумала Трана, — какая же я, однако, глупая! Да у старичка, видно, живот болит, вот. Тети нет, вот он и пришел просить, чтобы я ему помогла».

Она сочувственно улыбнулась Бонапарту, встала и, обойдя его, направилась в спальню. Немного погодя она вернулась, в руках у нее был пузырек с красными каплями.

— Эти капли отлично помогают при расстройстве желудка, — сказала она, протягивая ему лекарство. — Моя мама всегда принимает их, когда нездорова.

Лицо тетушки Санни, взиравшей на эту картину из открытого люка, давно налилось багровым цветом. Тигрицей, готовой к прыжку, затаилась она на чердаке, сжав в руке баранью лопатку. Бонапарт Бленкинс стоял как раз под открытым люком; тетушка Санни выпрямилась и ухватила обеими руками бочонок с солониной.

— О роза пустыни, соловей забытой богом глуши, услади своим пением мои одинокие ночи! — вскричал Бонапарт, хватая ручку Траны. — Не сопротивляйся! Ланью трепетной устремись в эти объятия, и я…

В этот миг ему на голову обрушился водопад холодного рассола вперемежку с кусками грудинки. Полуослепленный Бонапарт поднял взор к потолку и сквозь нависшие на ресницах соленые капли увидел красный от гнева лик тетушки Санни. С воплем ужаса он пустился в бегство. В дверях его настигла пущенная ловкой рукой баранья лопатка; она угодила ему в самую поясницу.

— Лестницу! Принесите мне лестницу! Он от меня не уйдет! — кричала тетушка Санни.


В тот день, поздним вечером, Вальдо, стоя на коленях в своей хижине, промывал ранку на лапе у собаки: Досс напоролся на колючку. Раны на его собственной спине за пять дней почти зажили, и, если не считать некоторой скованности в движениях, в нем не заметно было никаких перемен. Юности не свойственно долго предаваться горю, пережитое в эту пору не оставляет зримых следов. Пораньте молодое деревце, зарубка скоро затянется корой; но вот дерево состарилось, — соскоблите кору и вглядитесь — след от зарубки остался. Не все то мертво, что погребено.

Вальдо примачивал Доссу теплым молоком припухшие подушечки на лапе. Тот лежал смирно, хотя глаза у него слезились. Тут раздался легкий стук в дверь. В тот же миг, насторожив уши, Досс встрепенулся. Маленькие глазки его мгновенно просохли.

— Войдите, — сказал Вальдо, не отрывая примочки от лапы собаки, и дверь медленно отворилась.

— Добрый вечер, милый друг Вальдо, — заговорил Бонапарт Бленкинс елейным голосом, не решаясь, впрочем, просунуть в дверь голову. — Как ты поживаешь?

Досс зарычал, оскалил пасть и хотел было вскочить на ноги, но боль в лапе заставила его лечь.

— Я с ног валюсь от усталости, Вальдо, мой мальчик, — оказал Бонапарт жалобно.

Досс снова обнажил клыки. Его хозяин занимался своим делом, не оглядываясь на дверь… «Бывают же такие люди — даже смотреть противно!» — подумал Вальдо.

— Входите, — наконец выдавил он из себя.

Бонапарт Бленкинс осторожно вошел в комнату, не закрыв за собой двери. Заметив на столе ужин, он тихо проговорил:

— У меня за весь день во рту крошки не было. Я так голоден, Вальдо.

— Ешьте! — помолчав, бросил Вальдо и еще ниже наклонил голову.

— Ты ведь не скажешь ей, что я здесь, а? — дрожа от страха, произнес Бонапарт. — Ты слышал, как она со мной обошлась, Вальдо? Очень скверно, уверяю тебя. Из-за того, что я поговорил с леди, вылить на меня целую бочку рассола!.. Взгляни на меня, Вальдо! Можно ли в таком виде показаться на людях!

Мальчик не повернул головы в его сторону и не ответил. Бонапарт Бленкинс не на шутку струсил.

— Ты ведь не расскажешь ей, что я здесь, не так ли? — прохныкал он. — Подумать страшно, чтó она со мной сделает! Я так тебе верю, Вальдо. Я всегда считал, только не говорил тебе, что ты подаешь большие надежды.

— Ешьте, — успокоил его мальчик. — Ничего я ей не скажу.

Бонапарт хорошо знал, кому можно верить, он плотно закрыл дверь и задвинул ее на щеколду. Затем проверил, аккуратно ли опущена занавеска на оконце, и, присев к столу, принялся за холодное мясо и хлеб. Вальдо продолжал делать псу примочки, и тот благодарно лизал ему руки. Только раз мальчик посмотрел в сторону стола и тут же отвернулся.

— О, конечно, я понимаю, тебе неловко смотреть на меня, — сказал Бонапарт Бленкинс. — Да у кого бы не дрогнуло сердце при виде моего бедственного положения! Ведь рассол-то был с жиром, не диво, что ко мне вся пыль пристает, — пояснил он, притрагиваясь к затылку. — Видишь, как волосы свалялись? Я принужден был ползком пробираться вдоль каменной ограды, опасаясь, как бы меня не заметили. Вот я и повязал голову красным носовым платком. Весь день я прятался в русле пересохшего ручья — sloot — так у вас говорят? И весь день без куска хлеба. А эта особа меня еще ударила, вот сюда, — показал он на поясницу.

Когда он съел все, что было в тарелке, до последнего куска, Вальдо встал и пошел к двери.

— О Вальдо, мой дорогой мальчик, нет, ты не позовешь ее, нет!.. — вскрикнул Бонапарт, в смятении поднимаясь из-за стола.

— Я пойду ночевать в сарай, — сказал мальчик, открывая дверь.

— О, нам вполне хватит места на постели, смотри, сколько места. Пожалуйста, останься, ну пожалуйста!

Но Вальдо переступил через порог.

— Ты обиделся? Но ведь хлыстик-то был совсем маленький, Вальдо, — говорил Бонапарт, ковыляя за ним. — Я не думал, что тебе будет больно. Такой маленький хлыстик! И я уверен, что ты не трогал никаких персиков. Ты ведь идешь не затем, чтобы позвать ее, а, Вальдо?

Мальчик шагал не оборачиваясь.

Бонапарт остановился, подождал, пока его фигура не скроется за углом сарая, и тоже выскользнул в темноту. Он спрятался за угол, так чтобы видеть дверь сарая и дома. Бонапарт не сомневался, что мальчик пошел звать хозяйку, и у него зуб на зуб не попадал от страха. Вглядываясь в кромешную тьму, он рисовал себе картины одна другой страшней. А вдруг на него нападет змея либо какая-нибудь другая ужасная тварь, а вдруг, упаси бог, из могил восстанут мертвецы… Нет, нет, он ни за что не останется один в этой темноте. Прошел целый час, но не было слышно ничьих шагов.

Немного успокоясь, Бонапарт Бленкинс направился обратно, в пристройку, покинутую мальчиком. Он запер дверь изнутри на щеколду и придвинул к двери стол. Потом дал собаке пинка, чтобы та не скулила, и забрался в постель. Свечу Бонапарт не стал тушить, потому что боялся привидений, усталость тут же взяла свое, и он заснул.

Вальдо спал между сиденьями крытого фургона. Рано утром, часа в четыре, его разбудило чье-то прикосновение. Приподнявшись, он увидел в окошке фургона Бонапарта Бленкинса. Тот стоял со свечой в руке.

— Я собираюсь в путь, мой дорогой мальчик, поэтому встал пораньше, пока не проснулись мои враги. Но я не мог уйти, не попрощавшись с тобой, — прошептал он.

Вальдо смотрел на него в упор.

— Всегда буду с любовью вспоминать тебя, — продолжал Бонапарт. — Там у тебя осталась старая шляпа. Если бы ты подарил мне ее на добрую память…

— Возьмите, — сказал Вальдо.

— Я знал, что ты так и скажешь, поэтому захватил ее с собой, — молвил Бонапарт Бленкинс, водружая шляпу на голову. — Да благословит тебя бог, мой милый. А нет ли у тебя нескольких шиллингов, какой-нибудь мелочишки?

— В разбитом горшке лежат два шиллинга. Возьмите.

— Да пребудет на тебе вечно благословение божие, дитя мое, — тихо проговорил Бонапарт. — Да наставит он тебя и спасет. Дай мне руку на прощание.

Вальдо скрестил руки на груди и лег на пол фургона.

— Прощай же! — сказал Бонапарт. — Да пребудет на тебе благословение бога моего и бога отца моего отныне и во веки веков.

С этими словами он отправился прочь, унося с собой свечу.

Лежа в фургоне, мальчик слышал осторожные шаги возле сарая, затем шаги стали удаляться в сторону дороги, становясь все глуше и глуше, пока не затихли совсем. И с тех пор никто больше не слышал шагов Бонапарта Бленкинса на старой ферме.


Читать далее

Часть первая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть