Глава I. Бытие

Онлайн чтение книги Африканская ферма The story of an African farm
Глава I. Бытие

***

Вальдо лежал на песке лицом вниз. С тех пор, как он стенал, взывая к богу, запертый в темном сарае, прошло три года.

Сказано: и будет тот свет, и не отмеряется там время на месяцы и на годы. Но ведь и на этом свете то же самое. У духовной жизни и здесь свои времена года, свое летосчисление, не занесенное ни в какие календари, и бытие наше делится на периоды, не исчисляющиеся годами и месяцами. Они, эти периоды, отделены друг от друга с такой же четкостью, как и годы, определяемые вращением нашей планеты.

Чужому глазу такие отрезки в жизни человека не заметны, но каждый, оглядываясь на свое прошлое, видит, что жизнь его делится на этапы, границы же между ними — душевные потрясения.

Как нет двух одинаковых людей, так нет и двух одинаковых периодов в календаре души. Такое разделение на периоды неизбежно и в самой примитивной жизни; в этих периодах проявляется с полной силой духовное начало, и возможно иным, оглядывающимся назад, прошлое представляется так.

I

Младенчество. Из смутной дали полузабытых воспоминаний выплывают поразительно ясные, не связанные между собой, но ярко выписанные, точно живые, картины, неистребимо врезавшиеся в память. Стирается многое из того, что было в более поздние годы, а эти картины детства запечатлеваются навечно.

Ласковый летний вечер. Мы сидим на ступеньках крыльца. Во рту у нас все еще вкус хлеба и молока, и красный солнечный закат купается в тазу с водой…

Или темная-темная ночь. Мы просыпаемся от страха. Нам чудится, будто в комнате некое чудовищно громадное существо; соскочив с постели, мы бросаемся искать защиты, и кто-то сильный утешает, успокаивает нас…

В нашей душе продолжает жить воспоминание о чувстве гордости, с которым, сидя высоко на чьих-то плечах, мы ездили смотреть маленьких поросят с завитками хвостов и крошечными рыльцами… Тогда мы еще не знали, как они появляются на свет. Или воспоминание о первом съеденном апельсине; или же воспоминание о том, как однажды утром мы побежали собирать капли росы и никак не могли схватить их, только пальцы становились мокрыми. Как мы ревели тогда, надув губы! А какое беспредельное отчаяние охватывало нас, когда нам случалось заблудиться где-то за краалями, и мы уже не видели своего родного дома!..

Но всегда есть одна картина, врезавшаяся в память ярче всех других воспоминаний.

Гроза! Вся земля, сколько хватает глаз, покрыта белыми градинами. Но вот тучи расходятся и над головой снова разливается бескрайняя голубизна неба, а вдалеке повисает над белой землей радуга.

Мы стоим на подоконнике, овеваемые ласковой свежестью. И вдруг нами овладевает какое-то смутное, невыразимое в словах томление, какое-то непонятное желание. Мы еще так малы, что голова едва достает до четвертого снизу стекла оконной рамы. Мы смотрим на белую землю, и на радугу, и на голубое небо и жадно, томительно жаждем чего-то. И плачем так горько, словно у нас разбито сердце. И когда нас снимают с подоконника, мы не можем объяснить причину слез, но тут же успокаиваемся и бежим к своим игрушкам.

Нам год.

II

Но вот разрозненные еще картинки соединяются в единую цепочку. Нами еще управляет зримый мир, но духовное, умственное начало уже вступает в свои права.

В темную ночь, когда нам становится страшно, мы молимся, зажмурив глаза, мы давим пальцами на веки, и в глазах у нас начинают мелькать темные тени; мы уверены, что это — наши ангелы-хранители; мы видим, как они обходят нашу кроватку. И это так утешительно.

Днем нас учат чтению, и мы расстраиваемся, потому что никак не можем взять в толк, отчего з-н-а-л должно означать «знал», а п-с-а-л-о-м — «псалом». А нам говорят, оттого, что так должно быть. Такое объяснение нас не удовлетворяет, и учение становится нам в тягость; куда лучше строить домики из камешков, мы строим их в свое удовольствие, всегда знаем зачем.

Есть у нас и другие развлечения, гораздо более приятные, чем строительство домиков.

Каким восторгом переполняется наше сердце, когда среди унылой глади бурого песка нам случается набрести на один из тех белых, как воск, цветочков, что лежат, притаясь среди двух зеленых листьев! Мы долго не осмеливаемся коснуться их, но и удержаться свыше наших сил. И вот мы срываем цветок и наслаждаемся его ароматом, пока это наслаждение не достигает почти болезненной силы. А потом мы тихонько расщипываем зеленые листья, оставляя только шелковистые прожилки.

За холмиком — коппи — растет кустарник с мохнатыми бледно-зелеными листьями. Мы еще так малы, что он укрывает нас с головой. И мы сидим в его тени и прижимаем к губам пушистые листья, а они, словно живые, отвечают нам лаской.

И вот однажды, когда мы сидим, глядя то на небо, то на свои пухлые коленки, мы вдруг задаем себе вопрос: кто мы? Что оно значит — наше «я»? Мы пытаемся проникнуть в самих себя, но наша суть ускользает от нас. И тогда мы в великом страхе во всю прыть мчимся домой. Мы не можем объяснить, что именно нас так напугало. Но с того момента мы никогда не перестаем ощущать свое «я».

III

Время идет. Нам семь лет от роду. Мы уже выучились грамоте и читаем Библию. Больше всего нам нравится перечитывать, как Илия вошел в пещеру в горе Хорива и как было к нему тихое, точно шелест, слово.

В один памятный день, прячась среди камней, мы вдруг открываем для себя пятую главу от Матфея и прочитываем ее всю, от начала и до конца. Новое открытие, целые россыпи сокровищ. Мы хватаем книгу под мышку и устремляемся домой. Там, дома, не знают, что грех не дать просящему и от хотящего занять у тебя отвратиться, что грех не помириться с соперником, пока ты еще на пути с ним, что грех… Едва переводя дыхание, мы влетаем в комнату, чтобы сообщить им то, чего они не знают; есть такая глава, где говорится… Но эти старые, умудренные жизнью люди отвечают, что все это им давно известно. Наши слова они принимают снисходительно, как детский лепет. Но для нас-то это сама реальность. Мы уже не раз слыхали десять заповедей, все эти: «Не… не… не…» И откровенно сказать, не задумываемся о них, но новизна только что прочитанного нами жжет душу. Начинается пора самоотречения. «Просящему у тебя дай…» Тележку, которую мы сами смастерили, мы отдаем маленьким туземцам. Мы не обижаемся, когда они швыряют в нас песком — блаженны милостивые. Мы ставим себе за завтраком чайную чашку с трещиной и из всех лепешек выбираем самую горелую. Мы не тратим деньги, которые нам дают, и, накопив трп пенса, покупаем на них табаку служанке, которая бранит нас почем зря. Мы необычайно добродетельны, по ночам всей душой проникаемся религиозностью и даже в тиканье часов нам слышится: «Веч-ность, веч-ность… ад-ад-ад…» А тишина говорит нам о боге и о грядущих временах…

Впрочем, кто-то сидящий у нас за спиной, кто — мы не знаем, задает нам порой коварные вопросы. Позднее мы поймем, кто это. А пока мы пристаем с расспросами к старшим, их ответы до поры до времени нас удовлетворяют. Старшие — люди умные, и они говорят нам, что бог создал ад по благости своей, и если отправляет туда людей, то только по безмерной любви к ним. Не в его власти поступать иначе. И мы думаем, какие они умные, старшие, и верим им… более или менее.

IV

Но вот наступают новые времена, когда искусительные вопросы заявляют о себе все властнее. Мы идем с ними к старшим, к взрослым, они отвечают, но нас больше не удовлетворяют их ответы.

Между нами и старым добрым миром, где господствовало только непосредственное чувство, встает мир духовный. Что нам теперь цветы? Только топливо для костра. Мы смотрим на стены родного дома, на — такие прозаичные — овечьи краали, озаренные веселыми бликами солнечного света, — смотрим и не видим. А видится нам величественный белый престол и господь, восседающий на престоле, и неисчислимое воинство его, и сладостно звучащие арфы. Ах, как белы ризы, омытые кровью агнца! Музыка воспаряет ввысь, и свод небесный полнится ее несказанной сладостью. И лишь время от времени, когда музыка затихает на сладчайшей ноте, нам слышатся стенания грешников, осужденных на адские муки. И холодная дрожь пробирает нас под жарким солнцем.

«Муки вечные, — учит Джереми Тэйлор, чьи проповеди отец читает нам на сон грядущий, — объемлют все те мучения, коим подвержено может быть тело человеческое со всеми его суставами, жилами, артериями; происходят они, сии муки, от всепроникающего истинного пламени, в сравнении с коим наш земной огонь жжет не сильнее, чем нарисованный. И можно ли уподобить горение в течение ста лет горению вечному, как сам господь бог?

Весь день мы размышляем об этой проповеди. Кто-то спрашивает нас, почему мы сидим повесив голову. Им и невдомек то, что открыто нам.

Один лишь миг, короткий шаг,

И мы сойдем в кромешный мрак

Иль вознесемся в рай… —

говорится в веслианском псалме,[8]Веслианский псалом — псалом веслианской (методистской) церкви, основанной Джоном Весли. который мы поем каждый вечер. И что нам солнечный свет, и стены, и люди, и овцы?

То, что мы видим, преходяще, лишь невидимое вечно. Вот оно, единственно реальное.

С Библией мы не расстаемся, мы носим ее за пазухой, она наша пища, мы заучиваем наизусть целые страницы, — и горько рыдаем, ибо дьявол не оставляет нас в покое ни под ярким солнцем, ни в тени, ни ранним утром, ни поздним вечером, ни в вельде, ни дома. Он представляется нам совершенно реальным существом. Медно-красное лицо, чуть склоненная набок голова, лоб весь наморщен, словно в мучительном раздумье, и, поверьте, легче снести три тяжелых болезни кряду, чем терпеть вечное его преследование. Он ведь не ведает жалости и не молчит. Что ему до того, что сердце истекает кровью? Он продолжает изводить нас своими вопросами, подкрадывается и нашептывает: «Неужто, сотворив ад, господь совершил благое дело? Почему он никого не хотел простить, пока Иисус Христос не положил за людей жизнь свою? Как можно это счесть проявлением милосердия?»

И, поселив в нас сомнения, он отходит. Но через некоторое время возвращается.

«Любишь ли ты его? — вопрошает он и, немного подождав: — Любишь? Ведь иначе тебе нет спасения».

Мы отвечаем, что стремимся полюбить его.

«Любишь ты его или нет?» — требует он прямого ответа и снова удаляется.

И нет ему дела до того, что мы с ума сходим от страха перед собственной нечестивостью. Он продолжает задавать свои вопросы, дьявол-искуситель. Мы томимся желанием разделить с кем-нибудь свое горе. Мы еще не знаем, что из кувшина страдания нельзя пить двоим одновременно, и у каждого из нас свой кувшин.

В один прекрасный день мы пытаемся поделиться сомнениями. И некто мудрый, укоризненно покачивая головой, говорит, что это грех, большой грех, так думать. Бог добр, очень добр, а мы нечестивы. Вот и все.

Мы нечестивы, грешники! О господи! Да разве мы сами не знали? Сознание безмерной нечестивости иссушает наши юные сердца, превращая нашу жизнь в некое подобие мусорной ямы.

Нечестивцы? Знаем! Недостойны жить, недостойны умереть, недостойны ползать по этой божьей земле и общаться с людьми верующими. Ад — вот единственное место для того, кто ненавидит своего господа, а нам туда не хочется.

Иных утешений от старших мы не получаем. И тогда мы снова ищем утешения. С удивлением взирают на нас большие глаза, и милые губы говорят:

«Коли тебе так тягостно думать обо всем этом, зачем ты мучаешь себя? Забудь!»

Забыть! Мы отворачиваемся и замыкаемся в себе. Забыть и не думать? О боже! Как они не понимают, что наш материальный мир не более как пелена, сквозь которую просвечивает грозный господний мир — мир духовный! И мы больше не лезем со своими излияниями к другим.

Однажды ясная лунная ночь застает нас на подоконнике, все спят, а мы читаем при лунном свете главу из книги пророков, вещающую о том, что избранный богом народ спасен будет язычниками. Тут бы и отвязаться от нас лукавому, но он шепчет над ухом:

«А справедливо ли, что один народ возвышен богом над другими? Он отец всего сущего, и мы должны быть ему равно дороги».

Что мы можем ответить! Так спокойно было у нас на душе до его появления. Мы прижимаемся лицом к страницам книги и орошаем их слезами. А потом кладем обе руки на затылок и молимся, стиснув зубы. Ах, если б из окружающего нас мира духовного, столь реального, но столь безмолвного, донеслось хоть одно слово, слово, которое указало бы нам путь. Но нет, мы остаемся наедине с дьяволом. И мы хватаем книгу, вертим ее в руках и говорим себе, задыхаясь:

«Вот он, голос бога! Надо только уметь его слышать».

Мы жаждем получить знак от неумолимого безмолвного творца.

Мы раскрываем книгу наугад и, склонясь, читаем при лунном свете. Мы трепещем. Ответ таков:

«Потом, чрез четырнадцать лет, опять ходил я в Иерусалим с Варнавою, взяв с собой и Тита».

Наше воображение ухватывается за эти строки, мы переворачиваем их так и эдак, пытаясь уловить аллегорический смысл. Четырнадцать лет — это четырнадцать месяцев; Павел — это мы сами, а Варнава — дьявол, а Тит, это… И тут мы проникаемся неожиданным отвращением к себе. Мы лжецы и лицемеры, мы пытаемся обмануть самих себя. Что нам до Павла и до Иерусалима? Кто такие Варнава и Тит? Мы их не знаем. Не помня себя, мы хватаем Библию и с размаху швыряем ее изо всех сил в дальний угол. И, уронив голову на подоконник, плачем. Невинная юность, — есть ли на свете слезы горше твоих? Словно капли крови, струятся они из-под твоих век, и нет ничего, что может сравниться с этими слезами. Обессилев от рыданий, мы затихаем и вдруг случайно задеваем оконную раму. Непрочно державшееся разбитое стекло вылетает. Разгоряченное, опухшее от слез лицо овевает ночная прохлада. Мы поднимаем голову и опухшими глазами долго-долго любуемся спящим миром, и ветерок ласкает нас своей свежестью, подобно нежному дыханию божества. На нас нисходит глубокое умиротворение, покой, слезы теперь текут легко и беспечально. О, неизреченная радость! Наконец-то мы обрели то, что искали: примирение с богом, сознание прощенного греха. Долой сомнения, в нашей душе говорит глас божий, нас осенила благодать! Бог здесь, мы чувствуем его. О Иисусе, эта дивная радость — твой дар! Мы прижимаем руки к груди и поднимаем глаза к небу в благодарном обожании. Душу волнами заливает блаженство, примирение с богом. «Сознание прощенного греха», — так говорят методисты и другие проповедники; но все остальные люди презрительно выпячивают губы и с улыбкой проходят мимо. — «Лицемеры!»

На свете куда больше глупцов и куда меньше лицемеров, чем принято думать. Лицемеры такая же редкость, как айсберги в тропиках, зато глупцы так же многочисленны, как лютики на лугу. Куда ни пойдешь, непременно на них наткнешься. Страшно даже посмотреть в воду на свое отражение — а вдруг рядом стоит один из них. Нет такой затасканной фразы, которая не содержала бы некогда живого смысла, она всегда носит отпечаток чьего-то физического или душевного состояния.

После долгих дней и ночей, проведенных в диком ужасе, в сверхъестественном желании умилостивить силы небесные, наполненных мучительным волнением, разливающимся жгучим пламенем по всем нервам и жилам, наступает время, когда природа берет свое и сжатая пружина распрямляется. Измученные, мы падаем наземь, и на нас нисходит болезненно-сладостное успокоение.

«Я развеял грехи твои, как дым, как тучу, рассеял прегрешения твои и навеки изгладил их из памяти». И мы плачем, умиротворенные, плачем слезами тихой радости.

Не всем дано испытать подобное, хотя многие и притворяются, будто испытали. Сущность слов «примирение с богом, сознание прощенного греха» выражает определенную реакцию духа и тела. Но понять это могут лишь те, кто испытал их правоту на себе.

Мы же в ту лунную ночь, положив голову на подоконник, радостно восклицаем: «О боже, мы счастливы, счастливы! Отныне мы твои чада! Благодарим тебя, господи». И засыпаем.

А наутро мы целуем Библию. Отныне и навеки мы дети бога. И мы отправляемся трудиться, и мы счастливы весь день, счастливы всю ночь. Но на следующий день мы чувствуем себя уже не такими счастливыми, совсем не такими, а ночью дьявол подступает к нам с вопросом: «Где же он, твой Святой Дух?»

И мы не можем ответить.

Идет месяц за месяцем, сменяется лето зимой, и все остается по-старому: мы читаем, молимся, плачем и молимся. Нам говорят, что мы поглупели. Мы сами это знаем. Мы забываем даже с таким трудом заученную таблицу умножения. Вещественный мир отступает от нас все дальше и дальше. Истинно, в нас нет любви ко всему сущему. Печаль не оставляет нас и во сне. Мы просыпаемся среди ночи, сидим в постели и горько плачем или одеваемся, ломая руки, бродим по двору в лунном свете, и сами не помним, как мы там очутились! Так проходят два года — по принятому у людей летосчислению.

V

И приходит новое время.

Перед нами три выхода — сойти с ума, умереть, заснуть.

Мы выбираем последний, точнее, природа делает выбор за нас.

Все живое ищет отдохновения во сне: звери, птицы, даже цветы смежают глаза, а речные потоки замирают зимой. Все отдыхает, отчего же не отдохнуть и нашему разуму. И дьявол-искуситель засыпает в нас, и нам грезится прекрасный сон. Более прекрасный, чем все сны, которые видят люди. И вот что нам снится.

В самом центре мироздания — Великое Сердце. Оно, это сердце, породило все живое и полно трепетной любви, нет смерти для его любимых букашек, нет ада для любимых им людей, ни геенны огненной для любимого им мира — его собственного мира, мира Сердца, им же призванного к жизни. Все будет прекрасно, в конце концов. Только не спрашивайте, примирим ли этот сон с реальностью. В том-то и состоит величие снов, что они отметают реальность, создавая свой собственный мир. Довольно и того, что сны спасают нас от безумия.

А потом случается нечто особенно сладостное.

Когда всепоглощающая любовь Великого Сердца достигает такой силы, что уже не знает, как себя выразить, Сердце становится Розой Небесной, становится богочеловеком.

О Иисусе! О Иисусе наших грез! Как мы любили тебя! Даже Библия не сказала бы о тебе и половину того, что мы знали. Твоя ласковая десница крепко держала нас за руки, твой упоительный голос неустанно повторял: «Я здесь, мой любимый, я рядом; обними меня и не отпускай».

В те дни Христос был во всем. Когда мы гнали стадо домой и у ягненка подкашивались слабые ноги, мы несли его на руках, прижимая его голову к щеке. Ведь это Его агнец! И нам чудилось, будто с нами и сам сын человеческий.

Когда мы видели пьяного туземца, валявшегося у дороги на солнцепеке, мы прикрывали ему одеялом голову и укрывали от зноя его тело зелеными листьями. Ибо это Его туземец, и да не опалит спящего солнце.

Вечерами, когда тучи расходились, открывая небо, и сквозь разрыв, как в Отверстые врата, струились багряные лучи, — мы плакали. Ибо Он явится к нам, увенчанный подобным же великолепием, — и наши руки, стремящиеся коснуться Его, обнимут Его. «Отверзнитесь, врата, распахнитесь, двери вечности, пропустите Царя нашего во всей его славе!»

Багряные цветы, маленькие багряные цветочки, — это глаза Его, взирающие на нас. Мы касаемся их губами и, преклонив колена, любуемся ими. И возрадуются дикая пустошь и этот заброшенный уголок, и расцветет пустыня, подобно розе!

На глазах у нас навертываются слезы умиления, восторга, — и если в это время бедный, полуживой дьявол-искуситель поднимет голову и посмотрит на нас сонными глазами, мы лишь посмеемся над ним. Не его теперь час.

«А если все-таки ад существует? — бормочет он. — Тогда, стало быть, ваш бог жесток, бессердечен? А может быть, и вообще нет никакого бога, может быть, это только игра вашего воображения? Тогда что?»

Мы смеемся ему в глаза. Человек греется в лучах солнца, не глупо ли требовать от него доказательств, что солнце существует? Он чувствует, и этого достаточно! И мы чувствуем. Нет необходимости доказывать, ибо бог существует. Мы чувствуем его, мы чувствуем, и все тут!

Мы верим в бога не потому, что так учит Библия. Мы верим Библии, потому что она — Его голос. Мы его чувствуем, ощущаем, и все!

Бедный растерянный дьявол лепечет:

«А если придет день, когда вы перестанете чувствовать?..»

Мы смеемся и кричим ему, поверженному:

«Никогда, никогда не придет такой день».

И несчастный дьявол, поджав хвост, уползает прочь. Трудно противостоять настойчиво повторяемым утверждениям, исполненным такой яростной веры. Только время, одно время способно отделить правду от лжи. И мы продолжаем грезить.

Наступает день, и отец берет нас с собой в город, в церковь. Женщины, шелестящие шелками, и мужчины в гладких суконных парах усаживаются на церковные скамьи, и солнце сквозь окна освещает искусственные цветы на шляпках дам. И нас охватывает такое же неприятное чувство, какое мы испытывали в магазине среди разодетых приказчиков. Мы жалеем, что отец взял нас с собой в город, а не оставил дома. А потом священник на кафедре начинает проповедовать. «Проклят, кто не верует», — начинает он.

Накануне у них в городе умер на улице, пораженный ударом молнии, безбожник, письмоводитель городского суда.

Человек на кафедре не называет имени, но пускается в рассуждения о «деснице господней, явившей нам знак свой». Он рассказывает нам, что, когда стрела, огнь белый, опустилась, лишенная своей земной оболочки душа понеслась к подножию престола Божия; на нее обрушился гнев Господа Всемогущего, бытие коего она отрицала; и трепещущая от ужаса, отлетела она в царство вечного мрака.

Слушая это, мы беспокойно ерзаем на месте, кровь стучит у нас в висках. Он лжет! Он лжет! Он лжет! Этот мужчина на кафедре лжет! Почему никто его не остановит? Неужели никто не слышал, неужели никто не знает, что бедная печальная душа, смежив очи на земле, раскрывает их в благостном свете небес? Что гнев спит перед лицом господа? Что тот, кто приблизится к подножию престола божьего, обретет вечный покой, подобный тихой свежести раннего утра? Когда безбожник простерт в страхе и удивлении, бог склоняется над ним и говорит: «Дитя мое, я здесь. Я, которого ты не знал; я, в которого ты не верил, я здесь. Я послал за тобой гонца своего, молнию, огнь белый, дабы призвать тебя домой, я здесь».

Тогда бедная душа обратится к свету и поборет свои немощи и боль.

Неужели они не знают, неужели не слыхали, кто правит миром?

Мы бормочем себе под нос все это, покуда кто-то не дергает нас яростно за руку, чтобы напомнить, что мы в церкви. Но, занятые своими мыслями, мы ничего не замечаем.

Настает время молитвы.

Шестьсот душ возносятся в едином порыве к вечному свету.

За нами сидят две прелестные прихожанки, одна тихонько протягивает другой флакон с духами, мать поправляет платьице на своей дочери. Дама роняет носовой платок, господин подымает его. Она краснеет. Женщины из церковного хора тихо переворачивают страницы своих книжечек с нотами, готовясь подхватить последние слова псалма. Пение, видимо, занимает их больше, нежели мысли о предвечном Отце. Ах, не лучше ли сидеть в одиночестве среди пустынного вельда и касаться губами багряного цветка, сотворенного им? Все это похоже на издевательство. «Что ты здесь, Илия?» Мы судим, но чем мы лучше того, над кем взялись вершить суд? Мы хуже. Лепетать: «Я еще ребенок, и меня сюда привели», — лишь никчемная отговорка. Кому позволит бог стать между ним и духом, им же созданным? Зачем мы здесь, где что ни слово, то ложь, оскорбляющая отца предвечного? Охваченные омерзением, мы поворачиваемся и выбегаем на улицу. Там мы сердито топаем ногами и клянемся никогда не переступать порог дома, где молятся и поют псалмы.

Потом нас допрашивают, почему мы ушли из церкви. Не в силах ничего объяснить, мы стоим и молчим. Но от нас требуют ответа, настаивают, и мы вынуждены что-то говорить. Взрослые укоризненно качают головой. Ну кому может прийти в голову, что ходить в храм божий дурно? Пустые слова! Когда наконец мы всерьез подумаем о спасении своей души и станем охотно ходить в церковь? Мы испорчены, испорчены до мозга костей… Выслушав все это, мы убегаем, чтобы выплакаться в одиночестве. Неужели всегда так будет? Ненавидишь, сомневаешься или веришь и любишь, — ты всегда грешен в глазах самых близких тебе людей.

Мы еще не постигли, что душа в своих поисках истины огорчается, когда ее стремления не ограничиваются сферой духовной. Рано или поздно они, эти стремления, выражаются в поступках. И тогда они становятся между нами и тем, что мы любим. Ничто на свете не дается даром, и дороже всего нам обходится истина. Обретая ее, мы теряем любовь и расположение окружающих. Путь к славе усеян терниями. На пути же к истине приходится на каждом шагу попирать собственное сердце.

VI

Затем наконец следует миг пробуждения, как обычно, краткий и неприятный.

Видения сопровождают лишь никем не прерываемый сон.

А жизнь зажимает нас между большим и указательным пальцем и немилосердно встряхивает — так что наша голова едва удерживается на плечах, затем она снова ставит нас на землю и мы, удрученные и измученные, смотрим на мир необычайно широко раскрытыми глазами.

Мы говорили, погруженные в грезы: «Несправедливость и зло — призрачны, страдание — иллюзия. Реален единый бог. Он творец всего сущего. Он — любовь».

Но жизнь берет нас за шиворот и велит: «Смотри!» И мы видим свежие могилы в тучах бурого песка, в глазах некогда любимых нами уже копошатся черви; холеные и откормленные, разгуливают преуспевающие подлецы, мы видим всю эту ужасную суматоху, именуемую жизнью, а она еще спрашивает: «Что ты на это скажешь?» И мы не смеем ответить: «Ничего». Слишком все это реально. Но мы лихорадочно ищем, ощупью ищем то, что еще недавно было здесь, рядом. Темной ночью, запертые в сарае, мы взываем к прекрасному богу наших грез: «О дай приблизиться к тебе, прильнуть к стопам твоим. Не покидай нас в тот час, когда ты больше всего нам нужен». Но его нет. Он ушел, уступив место дьяволу-искусителю.

Рано или поздно должно было наступить пробуждение. Воображение не может вечно торжествовать над действительностью, желание — над истиной. И вот наступило пробуждение. Может быть, чересчур резкое, что поделаешь? Зато мы пробудились окончательно.

VII

Начинается новая жизнь, жизнь холодная, словно на вершине ослепительно сверкающей ледяной горы. Прошлое кажется долгим горячечным бредом, от настоящего же веет лишь холодом.

Нет у нас больше бога. Прежде было два: старый бог, унаследованный нами от отцов, которого мы никогда не любили, и новый, которого мы сотворили для самих себя; но теперь бог покинул нас, и мы поняли, что он был только тенью нашего высшего идеала, тенью, нами же увенчанной и возведенной на престол. Нет у нас больше бога.

«И сказал безумец в сердце своем: нет бога». Может быть, это и верно. Глупцам принадлежит множество изречений.

Несомненно одно: тот, кто полагает: «Никто не сказал в сердце своем: нет бога», — глупец.

Тысячи людей говорили это в своем сердце с глубокой горечью, присущей искренней вере.

Мы больше не льем слез, не рыдаем. Холодным взглядом смотрим мы на мир. Нельзя сказать, что мы несчастны. Мы спокойно едим, пьем и спим по ночам. Но в душе у нас мертвящий холод.

И мы выговариваем медленно, без вздохов сожаления: «Да, теперь мы видим: бога нет».

И добавляем еще равнодушнее: «Нет и справедливости». Вол падает под ударами хозяйского кнута. Он обращает глаза, полные муки, к солнцу, но нет ему обещанного воздаяния. Чернокожего раба убивают как собаку, и нет отмщения убийце. Невинные становятся жертвами клеветы, а клеветник торжествует. Только расцарапайте внешнюю оболочку, — и вы сразу же увидите живое чувствующее существо, изнемогающее в муках.

И мы добавляем, и наши сердца холоднее мертвых сердец: «Миром правит слепой случай».

Не в один день освобождаются от того, что впитали с молоком матери. С младенческих лет внушали нам, что движения души, образование дождевых туч, количество шерсти на спинах овец, продолжительность засухи и урожайность хлебов зависят не от непреложного закона развития, управляющего миром, но единственно от меняющейся воли изменчивого существа, воли, на которую мы можем воздействовать своими молитвами. С самого начала природа представлялась нам некоей податливой субстанцией, которая меняется в зависимости от того, насколько человек сумел ублаготворить бога. Все от бога: ходил ли он в храм или нет, вознес ли молитву от души или нет, отдыхал ли в воскресные дни или нет. Да и возможно ли за один миг увидеть Природу такой, как она есть, — развевающимся покровом реальности? Вырвавшись из лап религиозных предрассудков, душа человека долго еще хранит следы когтей, и время не за один день уврачует раны.

С той минуты, как мы утрачиваем веру в божественного наставника и пастыря, которого воображали себе в человеческом обличии, — жизнь рисуется нашему недоуменному холодному взгляду бесцельной и беспредельной чередой приливов и отливов, и во всем этом хаосе мы не видим места, величиной хотя бы с ладонь, на которое можно бы ступить.

Верит ли человек в бога по образу и подобию своему или нет, не суть важно. Всякий раз, вглядываясь в нравственный и вещественный мир, он не видит связи между причиной и следствием, не видит строгого порядка, а только игру слепого случая. В нашем духовном существовании нет ничего более достоверного. Пожалуй, было бы милосердным поступком перерезать ему глотку, если бы он сам не губил себя.

Мы, однако, не перережем себе глотки. Самоубийство предполагает сильные чувства и желания, а у нас ни чувств, ни желаний, есть лишь холодное безразличие. Жить нам не хочется, но и умирать мы не спешим. Однажды вокруг тела служанки на нашей ферме обвивается змея. Мы хватаем змею и, раскрутив в воздухе, с силой ударяем головой оземь — змея мертва. Нас дарят восторженными взглядами, а мы готовы смеяться. Велика ли заслуга рисковать тем, чем не дорожишь! А мы и в самом деле ничем не дорожим. Нам глубоко безразличен этот грязный суматошный мирок и эта голубая тряпица, именуемая небом, которая висит у нас над головой так низко, что только протяни руку — и достанешь!

Существование — гигантский котел, и старухе Судьбе, помешивающей в нем варево, плевать, что всплывет, что уйдет на дно, она лишь посмеивается, когда лопаются пузыри. И нам плевать, пусть себе кипит, нам-то какая забота? И, однако, мы не можем подавить в себе физические ощущения. Голод мучителен, жажда мучительна, поэтому мы едим и пьем; бездействие невыносимо, поэтому мы трудимся, как рабы на галерах. Без всякого принуждения, по своей доброй воле, мы начинаем возводить большую запруду на красноватой земле, за могилами. В серых предрассветных сумерках, когда овец еще не выгоняли из загонов, — мы уже на ногах. И весь день напролет, не замечая палящего зноя, мы трудимся, предоставив молодых страусов самим себе. Люди удивляются нашему усердию! Им невдомек, что речь идет о нашей жизни. Мы перетаскиваем громадные камни и испытываем удовлетворение, шатаясь под их тяжестью и чувствуя внезапную боль в груди. Даже обед мы съедаем на ходу, таская корзины с землей так быстро, будто нас подгоняет сам дьявол. Слуги-туземцы уже сочинили легенду о том, что по ночам нам помогает ведьма-колдунья с двумя белыми волами. Ибо, говорят они, одному человеку не под силу за несколько дней соорудить этакую насыпь.

По ночам, сидя в своей каморке, возле горящего очага, мы уже не предаемся бесплодным размышлениям. Внутри нас пустота. Мы тянемся за старым учебником арифметики и за несколько часов заучиваем на всю жизнь таблицу умножения, которую некогда штудировали с такими муками. Мы находим неведомое ранее удовольствие в решении арифметических задач, и иногда, отрываясь от постройки запруды, покрываем камни столбцами цифр. Мы копим деньги на латинскую грамматику и учебник алгебры, а купив, — не расстаемся с ними и зачитываемся, как некогда Священным писанием. Мы-то думали, что совершенно неспособны к наукам, что у нас дырявая память. А все дается нам с необыкновенной легкостью. В изумлении мы забываем, что экстаз и молитвы иссушали наш мозг.

Каждый раз, когда вы проливаете слезу, создаете прекрасный образ или трепещете в волнении, — вы истощаете силы своего ума. А сил этих вам отпущено в обрез; когда один канал полон, другой — пуст. И тогда мы обращаемся к природе. Все эти годы мы жили с ней рядом и не видели ее. А теперь смотрим, широко открыв глаза.

Валуны издали представлялись нам лишь коричневыми пятнами на земле. Склоняясь над ними, мы замечаем, что и в них отражается многоцветность, многоликость, тщательная организованность бытия. Вот скопления кристаллов всех цветов радуги, наполовину сплавленных, вот аккуратно чередующиеся слои ровного серого и красного цвета; этот валун покрыт серебристыми прожилками, напоминающими своим рисунком листья и ветки. А плоский камень, на котором мы так часто сидели, молясь и плача, оказывается, хранит отпечатки следов гигантских ископаемых птиц и прекрасного рыбьего скелета. Сколько раз мы пытались мысленно нарисовать себе, как они выглядят, эти допотопные существа, и все это время сидели на них! Мы были до такой степени ослеплены собственными мыслями и чувствами, что не видели окружающего мира.

Плоская красноватая равнина удручала нас своим однообразием. Но теперь мы видим жизнь в каждой горсти песка. Мы знакомимся с этим удивительным народцем — муравьями, как они воюют и мирятся, как веселятся и трудятся и возводят свои величественные дворцы; мы интересуемся крошечными существами, что живут в цветах. Цветок битто всегда казался нам просто желтым пятном, теперь мы различаем, что его соцветия состоят из сотен прекрасных цветов, и каждый из них — обиталище крохотных черных, с красной полоской тварей, снующих по улицам своего маленького желтого города. И каждый колокольчик — чей-то дом. Каждый день полупустынное плато — карру, открывает нам новые чудеса. По пути на работу мы вдруг останавливаемся посмотреть, как паук-землекоп роет ямку-ловушку, зарывается в песок и подстерегает свою добычу. Вот ползет рогатый жук, а перед ним открывается нечто похожее на створку дверцы. Из-за нее осторожно выглядывает паук. На кусте карру зеленая муха откладывает серебряные яички. Мы относим их домой и наблюдаем, как лопаются оболочки, как появляются пятнистые личинки, как они превращаются в зеленых мушек и улетают. Мы не довольствуемся тем, что природа показывает нам, и стараемся проникнуть в ее тайны. Под белую наседку мы кладем дюжину яиц и, разбивая по одному в день, смотрим, как белая восковая точка превращается в цыпленка. Мы не очень взволнованы и не испытываем большого воодушевления. Но человеку, не желающему перерезать себе горло, нужно занять свои мысли. Все равно чем, но занять. Мы сеем рядами семена на нашей запруде и, выкапывая их по одному, следим за их прорастанием. Аладдин закопал свой волшебный камень, и из земли вырос золотой чертог. Но куда ему до нас! Мы кладем в землю коричневое семечко, и из него появляется росток, живой росток, устремляющийся вверх; отчего — мы, как и Аладдин, не можем сказать. Росток превращается в высокое, выше наших голов растение, сверкающее по утрам каплями росы, усыпанное желтыми цветами, роняющее коричневые семена с крохотными зародышами будущей жизни. Мы с торжественным видом наблюдаем, как растет живое растение — от начала, когда мягкий белый корешок выпускает из земли стебелек с двумя зелеными листочками, и до тех пор, пока нам не приходится задирать голову, чтобы взглянуть на его верхушку. Но причин этого роста мы не знаем.

Мы хотим знать, что внутри у барашка или утки. Вечером мы утаскиваем к себе околевшее животное или птицу и расстилаем на полу газеты. С изумлением, близким к исступленному восторгу, мы вскрываем комок плоти, называемый сердцем, и находим внутри крохотные клапаны и жилки. Мы ощупываем их и откладываем сердце в сторону. Но и отложив, не забываем. То и дело мы обращаемся к нему, пытаясь увидеть нечто ускользнувшее от глаз, пощупать снова и снова. Почему — мы и сами не знаем.

В заводи у запруды мы находим мертвого гуся. Мы вытаскиваем его, тут же, на берегу, анатомируем, а потом, стоя на коленях, рассматриваем внутренности. Сверху органы, разделенные тончайшими пленочками. Внизу — кишки, искусно скрученные спиралью, все они покрыты сетью тончайших кровеносных сосудов, алеющих на нежно-голубом фоне. Каждая ветвь разветвляется, в свой черед, на более тонкие, с волосок, удивительно симметричные веточки. Нас поражает неповторимая красота этого зрелища! Тогда мы вспоминаем — и даже садимся удобнее, чтобы поразмыслить, — что точно так же выглядит терновник на фоне бледного зимнего неба, точно так же выглядят и прожилки на камне; точно такой же формы протоки образует и вода, когда мы выпускаем ее из запруды. Не таковы ли и щупальца у жука-рогача? Чем порождено такое глубокое сходство? Случайное ли это совладение? Или все это ветви общего ствола, питающего нас всех своими соками? Тогда это было бы объяснимо. Мы склоняемся над гусем.

Что такое жизнь? Должно быть, это нечто уходящее корнями в темную глубину и возносящее свои ветви в необъятную высь, которую мы просто не можем видеть? Не случайное сплетение, а живое существо, индивидуум. Эта мысль доставляет нам особенно глубокое удовлетворение, сами не знаем почему.

Мы снова склоняемся над птицей. Потом вдруг вскакиваем, смотрим на голубое небо, бросаем гуся в пруд и принимаемся за прерванную работу.

Вот так постепенно, земля, шар наш земной, перестает казаться нам хаотическим нагромождением. Мы вступаем в великие чертоги бытия, почтительно взирая на все окружающее. Здесь все достойно внимания, исполнено глубокого смысла. Здесь нет мелочей, ибо все вместе составляет единое целое, ни начало, ни конец которого нам неизвестны. В наших жилах пульсирует та же жизнь, что и во вселенной. Эта жизнь, может быть, слишком велика для нашего понимания, но, конечно, отнюдь не мала.

И вот наконец небо, поначалу казавшееся нам голубым лоскутом, висящим так низко, что протяни руку — и достанешь, поражает нас высотою своих голубых сводов, и мы начинаем жить сызнова.


Читать далее

Глава I. Бытие

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть