Глава 6

Онлайн чтение книги Тонкая красная линия The thin red line
Глава 6

Едва они расположились лагерем, как сразу же повсюду начались бесконечные воспоминания. У каждого было в запасе по крайней мере по три случая на тему о том, как ему чудом удалось избежать гибели, и не менее двух потрясающих, захватывающих дух историй, как ему ловко удалось укокошить япошку. Рассказы эти повторялись во все новых и новых вариантах в течение почти всей той недели, что они были на отдыхе, и прекратились лишь за день-два до возвращения на передовую, когда люди стали уже задумываться о том, что ждет их впереди.

Было очень любопытно также наблюдать, как постепенно ослабевала в них та необычная напряженность, та внутренняя отчужденность и даже потеря чувствительности, которые овладели ими во время боев. У большинства это ощущение исчезло примерно на второй день отдыха, и к третьему дню почти все они уже превратились в прежних людей, со своими характерами, настроем, интересами. Один лишь Джон Белл, наблюдавший за этим процессом как бы со стороны, с каким-то своим, особым интересом, был глубоко убежден, что возникшее в их душах во время боев состояние останется там теперь надолго, и никто из них теперь уже не станет таким, каким был прежде. Да, он был глубоко убежден в этом. Может быть, через много-много лет, когда война станет уже достоянием прошлого и каждый из них создаст вокруг себя что-то вроде кругового оборонительного заслона из лжи и всяких домыслов, вдоволь наслушается всяких чужих небылиц, которые все эти годы будет тщательно разрабатывать и внушать им правительственная пропаганда, они смогут спокойно собираться вместе, как это делали их отцы, съезжаться на всякие сборища, вроде съезда Американского легиона [10]Наиболее массовая ветеранская организация в США, отличающаяся крайне реакционным, милитаристским характером., и рассказывать там с апломбом и достоинством тщательно отработанные и отшлифованные версии своих боевых похождений. Они смогут спокойно притворяться друг перед другом, будто они настоящие мужчины, ловко уклоняясь от малейших намеков на то, что в их прошлом были дни, когда они скорее напоминали животных, нежели людей, когда их поступками управляли лишь звериные инстинкты. А кое-кто из них пытается делать это уже сейчас, прямо здесь, среди своих товарищей. И этот кто-то не кто иной, как он сам, собственной персоной. Белл даже рассмеялся в душе от этой мысли и тут же испугался своего смеха. В общем, что ни говори, но первые два дня, пока они отходили от этой своей отчужденности и какого-то онемения, задали, но сути дела, особый тон всей этой неделе отдыха.

Роты спустились с холмов и вышли из джунглей страшно уставшими, солдаты были измотаны до предела, почти у всех ввалились щеки, выступили скулы, запали потемневшие глаза. Тем не менее все без исключения тащили в ранцах, вещевых мешках и просто на горбу горы трофеев, всяческого барахла. Многие солдаты походили сейчас скорее на старьевщиков, нежели на военнослужащих регулярной армии. Чего здесь только не было! Офицерские японские пистолеты, винтовки, каски, портупеи, вещевые мешки, сабли, мечи. Был даже один станковый пулемет. Его волокли вдвоем рядовые Мацци и Тиллс, которые, кроме того, тащили еще плиту и ствол ротного миномета, а также кое-какие другие сувениры. Можно было только удивляться, как им удалось скрыть все эти трофеи от ребят из артиллерийско-технической службы. Пулемет нашел Тиллс, а Мацци потом предложил ему свои услуги по транспортировке, выторговав за это половинную долю в барышах. Тем самым был создан небольшой, но дружный союз из двух единомышленников, рассчитывавших выручить за такой редчайший трофей по крайней мере ящик австралийского виски и во имя этой высокой цели едва не подохших от усталости и изнеможения на том долгом пути, который им пришлось преодолеть от передовой до места отдыха.

Для этого лагеря командованием была назначена вершина небольшого безлесного холма, расположенного на северной окраине полевого аэродрома — он вытянулся практически у них под ногами. Столь удачная дислокация позволяла солдатам третьей роты почти каждый день, сняв рубашки и нежась на солнышке, с огромным интересом наблюдать, как японские легкие бомбардировщики, выскакивая из-за холмов, что тянулись к северу от аэродрома, спокойно бомбят взлетную полосу. К тому же еще этот холм был расположен, очевидно, вблизи той расчетной точки, над которой японские штурманы открывали бомболюки своих самолетов, и однажды американцам удалось даже увидеть лицо японского летчика. Дважды японцы немножко ошибались в своих расчетах и начинали бомбометание прямо у них над головами, но это было, в общем-то, вполне безопасно, хотя кое у кого, наверное, холодок все же пробегал между лопаток. И каждый раз, когда японские самолеты, отбомбившись, уходили прочь, солдаты весело вскакивали со своих мест и принимались разглядывать, что они там натворили. В общем, места у них были преотличные, лучше не придумаешь. Правда, в первый день они во время налета здорово перепугались — подумать только, после всего того, что они пережили, попасть под бомбежку и погибнуть от какой-то дурацкой авиабомбы! Однако потом они быстро освоились, и налеты эти стали их ежедневным двойным развлечением — во-первых, сами налеты, а во-вторых, результаты бомбежек. Несколько раз они видели, как от падавших бомб взрывались и горели стоявшие на поле американские самолеты и аэродромная команда бегала, пытаясь погасить полыхавшее вовсю яркое бензиновое пламя, а тут и там падали убитые и раненые. Если же ничего такого не происходило, после налета, по крайней мере, можно было посчитать, сколько появилось новых дыр на полосе, поглазеть, как аэродромная команда заменяет разбитые листы металлического покрытия полосы, чтобы с нее снова могли взлетать самолеты. Одним словом, каждый день к их услугам были интереснейшие развлечения, настоящий спектакль. К тому же еще эти авиационные представления, как бы интересны они ни были, далеко не исчерпывали список тех удовольствий, которые были теперь к их услугам. И самым замечательным и волнующим их развлечением была торговля трофеями. Надо сказать, что к этому бизнесу большинство из них было вполне подготовлено.

Каждый день после обеда, сразу же, как только заканчивался очередной налет японской авиации, вся третья рота до единого человека толпой спускалась со своего холма на поле аэродрома, отыскивала там неразбитый пятачок и начинала торговлю. Хотя цены на товар были уже более или менее стабильными, они все же ничем точно не определялись, так что всегда была возможность (особенно если у тебя было что-то такое, что интересовало авиаторов) сорвать немного лишнего. Авиаторы были хорошими покупателями, они могли позволить себе, и обычно позволяли, переплатить, тем более что постоянно располагали неограниченными возможностями по части добывания выпивки. Каждый день сюда прилетали транспортные самолеты из Австралии, на них доставляли всякие деликатесы для начальства — молоко, свежее мясо, сыры и тому подобное, так что экипажам этих самолетов (их называли «молочными рейсами») было вовсе не трудно запихнуть куда-нибудь в укромное местечко в огромном кузове пару-другую ящиков с выпивкой. Подобное положение делало авиаторов поистине людьми высокого полета, недостижимыми для пехотинцев или каких-нибудь тыловиков, с которыми о настоящей торговле не могло быть и речи. С этих-то что было взять? Даже когда у них и появлялось что-то спиртное, оно уже успевало непременно пройти через руки авиаторов и, стало быть, подорожать. Даже тот, кто сам не пил, норовил сделать бизнес, содрать как можно дороже, и в таких условиях о настоящих деловых отношениях не могло быть и речи. Да и кому нужны были подобные сделки, коль скоро рядом находился аэродром и солдаты могли торговать с летчиками без всяких посредников?

Торговля шла по-настоящему. Японское боевое знамя из белого шелка, особенно если на нем были пятна крови, шло не менее чем за три имперские кварты [11]Кварта равна примерно 1,14 литра.. А вот винтовка едва-едва тянула на пинту [12]Пинта равна 0,57 литра.. За стальную каску, особенно если она была с офицерской золотой или серебряной звездочкой, да еще и в хорошем состоянии, можно было выторговать кварту. Однако больше всего ценились пистолеты. У японцев их было два типа. Один, поменьше размером и, стало быть, подешевле, представлял собой копию европейского пугача. За него можно было получить три кварты. Второй был более высокого качества и потяжелее, внешне он напоминал германский «люгер» со специальным откидным прикладом для стрельбы с упора. Такие попадались очень редко (скорее всего, они предназначались лишь для некоторых офицеров), зато уж и взять за него можно было дорого — четыре, пять, а то и все шесть кварт. Обычный, так сказать стандартный, самурайский меч шел, как правило, не меньше чем за пять кварт, а улучшенные модели с отделкой золотом и слоновой костью могли принести своему владельцу весьма высокий доход в девять-десять кварт. Что же касается уникального меча с драгоценными камнями, то тут уж никакой установленной цены не существовало, да только о них что-то не было слышно в солдатском торговом мире.

Помимо всех этих типовых образцов ходового товара, имевших более или менее устойчивую цену, на рынке попадалась и всякая всячина. Например, кожаные ремни и портупеи со старомодными кожаными подсумками для патронов, которые авиаторы приспосабливали под свои пистолеты. Еще летчиков очень интересовали японские бумажники, кошельки и фотографии, причем последние, если на них были подписи по-японски, ценились дороже чистых, а фотографии солдат шли дороже карточек их жен и детей, если, разумеется, женщины не были голыми. Иногда на рынке появлялись целые пачки порнографических карточек и открыток, они шли нарасхват и за большую цену. Деньги, разумеется, тут не котировались, поскольку были нужны разве только летчикам, обслуживавшим «молочные рейсы», — они могли реализовать их в Австралии. Могли они сгодиться еще и тем, у кого не было никаких трофеев для обмена на спиртное, этим приходилось раскошеливаться — имперская кварта виски стоила на этом рынке не менее 50 долларов.

Вот на этот-то хорошо организованный, прочно устоявшийся уже солдатский рынок и вышла сразу же по прибытии на отдых третья рота и сразу же включилась в четко отработанную систему купли-продажи. Включилась со всем своим взятым с боя барахлом, дорогими и сложными изделиями из железа и стали и самой разнообразной трофейной кожаной галантереей. Ей в этом отношении здорово повезло — остальные три роты батальона, вследствие каких-то мудреных соображений начальства, были размещены в других районах, довольно далеко друг от друга, главным образом в кокосовых рощицах вдоль Красного пляжа — участка берега неподалеку от района их первоначальной высадки. Для этих бедняг попасть на рынок было целой проблемой — требовалось не меньше дня пути, чтобы добраться до аэродрома и обратно, да и то если встать на рассвете и если к тому же повезет с попутной машиной. Им не оставалось иного выхода, кроме как по дешевке сбывать свои трофеи на местных барахолках, где покупателями были резервная пехота и всякие тыловики. Зато третья рота процветала вовсю.

На вершине того холма, что высился на северной окраине аэродрома, пьянка начиналась сразу после завтрака. Солдаты по одному выползали из-под маскировочных сеток, растянутых над их полевыми раскладушками, быстренько делали хороший «утренний» глоток виски и не спеша шли к умывальникам. Вернувшись, они снова пропускали глоточек, после чего, забрав котелки, направлялись к палатке, в которой размещалась полевая кухня. В отсутствии Сторма, находившегося в госпитале, здесь теперь командовал старший повар Лэнд. Почти у каждой раскладушки, стоявшей под сеткой, можно было найти по крайней мере по одной полной кварте виски. Завтрак в роте был единственной формальностью, предусмотренной Толлом в распорядке дня на время отдыха. Во время завтрака проводилась и перекличка. После этого солдаты были на весь день предоставлены сами себе. У кого еще оставалось трофейное барахло, могли спуститься по холодку на рынок, большинство же предпочитало посидеть на койках или развалиться без рубашек на утреннем солнышке, прихлебывая не спеша из горлышка и болтая с соседом о той воистину великой битве, в которой им довелось участвовать. Иногда можно было глоток виски разбавить банкой пива, которое солдаты доставали в строительном батальоне, расквартированном на аэродроме. У строителей постоянно был хороший запас, и они охотно делились им, меняя пиво на боевые трофеи. Большинство солдат роты ухитрялись за день выпивать не меньше пинты виски, а кое-кто и побольше. Они были молоды и, если не считать малярии, которая успела поразить уже почти всех, практически здоровы. Выпивка для них была просто удовольствием. Да к тому же они теперь уже понюхали пороху, стали настоящими ветеранами. И кровь пролили, и узнали ее вкус. Именно узнали. Ежели кто из них ухитрялся напиться до такого состояния, что не в силах был двигаться, то валился тут же на травку и спал, пока спалось, а потом продирал глаза и снова принимался за любимое дело. Не обходилось, разумеется, и без пьяных драк. В полдень они обедали, не забывая и в обед пропустить пару глотков виски на манер того, как европейцы запивают обед вином. После обеда все в хорошем настроении рассаживались на самые удобные места, предвкушая заранее удовольствие от того зрелища, которое предстанет перед ними при очередном налете японских бомбардировщиков. Ну а поближе к вечеру, когда на аэродроме снова устанавливался порядок, солдаты веселой гурьбой отправлялись вниз, к авиаторам, на послеобеденный тур обменных операций. Надо полагать, что авиаторы, покупавшие у них трофеи, ненавидели при этом солдат не меньше, чем те ненавидели своих соседей. Вечером, поужинав, солдаты снова располагались кто как хотел у себя в лагере на голой вершине холма, пили, осторожно покуривали в кулак, глазели на всполохи ночных бомбежек. Противник бомбил, как правило, кокосовые рощи на побережье, так что они были в полной безопасности на своем холме и могли спокойно отдыхать.

Конечно, им пришлось пережить самое страшное нервное потрясение, которое только может выпасть на долю молодых парней, если не считать тех, кто попадал в тяжелую автомобильную аварию. И по мере того как они постепенно снова расслаблялись, как из их сердец уходило то благословенное отупение, которое охватывает человека в шоковой ситуации, они все яснее начинали понимать всю бессмысленность смерти и всего того, что происходит. Часто они беседовали об этом по ночам, особенно тогда, когда с затаенным наслаждением наблюдали за пылавшими в темноте самолетами на аэродроме и другими последствиями бомбежки. Если разговор заходил об убитых, о тех, кто пал в их великой битве, они вспоминали о них с каким-то удивлением, как о чем-то таинственном, непостижимом. Когда же разговор переходил на раненых, то все сводилось лишь к подсчетам, как далеко данное конкретное ранение может затащить человека на тысячемильном пути от этого острова и до побережья Америки: до передового медпункта полка, тылового эвакогоспиталя, что находился на острове Эспирито-Санто, военно-морского госпиталя номер три на острове Эфате, до Нумеа в Новой Каледонии, Австралии, а может, до родной земли? Почти никогда они не говорили о собственной смерти, которая могла настичь их уже на следующей неделе. К чему? Теперь они были закаленными в боях ветеранами. Им усиленно объясняли, как надо играть эту роль, и они отчаянно стремились внести в нее как можно больше искренности и правдивости. И вовсе не потому, что действительно так уж гордились этой ролью или своей миссией, а скорее всего, просто из-за отсутствия какой бы то ни было другой роли.

Вот в таком состоянии они все и пребывали, когда на четвертый день отдыха, вечерком, перед ними нежданно-негаданно предстали Сторм и Файф, вернувшиеся, можно сказать, «с того света» (поскольку многие их товарищи совершенно искренне считали обоих покойниками). Но как бы там ни было, они вернулись!

Сторм и Файф были первыми ранеными, вернувшимися после излечения в третью роту, может быть, поэтому их возвращение показалось всем необычайно интересным и любопытным событием. Вся рота сбежалась поглазеть на это чудо. Все солдаты, сумевшие избежать ранения, ощущали некоторую вину перед ними, примерно такую же, какую обычно ощущает здоровый человек, находясь у постели больного. Они наперебой принялись угощать вернувшихся, засыпали их вопросами. Ранение в голову у Файфа оказалось поверхностным, без повреждения черепа или внутреннего кровоизлияния, так что после недельной проверки его отправили обратно в часть. Правда, при этом в госпитале не учли, что он лишился еще и очков. Рассказывая о своем ранении, Файф все время трогал пальцами небольшую наклейку на выбритой голове — в госпитале ему велели отодрать ее дня через три-четыре.

Что касается ранения в кисть у Сторма, то его осматривали в госпитале несколько врачей, спрашивавших все время одно и то же: может ли он свободно двигать пальцами? Сторм отвечал утвердительно, и после нескольких таких осмотров его отправили в палатку и велели там ждать. Он так и сделал и просидел в палатке, всеми забытый, в течение пяти дней, пока какой-то санитар не разыскал его и не передал приказание возвращаться в часть. На его руку никто так больше и не взглянул. Сторм сожалел о том, что на нее не наложили хоть какую-нибудь повязку, а то теперь ходи как дурак, будто и ранения-то никакого нет. Тем более что ранка почти уже зажила, только пятнышко осталось малюсенькое, с синими краешками. А под кожей, если потереть, ощущалось что-то постороннее, и все еще было больно.

Так вот обстояли дела, и сейчас они оба стояли в кругу товарищей. Все сошлись на том, что доктора в дивизионном госпитале никуда не годятся. Ни за что, подлецы, не позволят человеку выбраться живым из этой мясорубки. И вообще, судя по всему, в этой дивизии, видно, является правилом гнать на передовую не только всех, кто может идти, но и тех, кто может хотя бы ползти. И все только ради того, чтобы командиру дивизии можно было спокойно вести бои, захватывать острова и обеспечивать себе репутацию. Даже ребят, которые чуть ли не подыхают от малярии, и тех гонят в наступление! Дадут пригоршню акрихина, и катись себе назад в подразделение. Оба раненых, возвратившихся в роту, в один голос поддерживали общее мнение, утверждая, что и начальство, и медики в этой дивизии стоят друг друга.

Вот и получилось, что истина, рожденная среди госпитальной болтовни, — вылетевшая из уст Сторма и Файфа «солдатская правда» о тех порядках, которые царят в госпиталях, — стала самой популярной темой разговоров в третьей роте. В последующие дик Сторм и Файф только тем и занимались, что всячески поддерживали горячие дискуссии среди раненых на тему о том, кого из них все же эвакуируют с острова, а кого непременно оставят здесь. Своей информированностью в данном вопросе они щедро делились со всеми в роте. Создавшаяся обстановка была в чем-то схожа с уголовным законодательством, которое трактовало в качестве основного правила существенное положение о том, что вовсе не все люди, совершившие то или иное противозаконное деяние, должны быть непременно упрятаны за решетку. Правительство всегда вправе решать, кого бросить в застенок, а кого, например, сослать на покрытый дикими джунглями остров в Южных морях и держать там до тех пор, пока он не исполнит в точности все, что от него требуется правительством или приказано командованием. Так что если взглянуть на все с несколько иной стороны, то получалось, что проблема эвакуации была, по сути дела, вопросом жизни и смерти. В результате их и без того мрачный взгляд на свое будущее становился еще мрачнее от охватывающей душу ожесточенности, даже озлобленности, которая непрерывно росла в них, превращая постепенно в грубых, жестоких, даже подлых и циничных вояк — таких, какими хотели их видеть командиры — отчаянных рубак, ненавидящих японцев только за то, что они японцы. Солдаты, пребывающие в таком далеко не радостном настроении, искренне сочувствовали Сторму и Файфу — первым вернувшимся назад в строй раненым из их роты, подливали им виски, расспрашивали о том, как их лечили, и обо всем прочем. И пока Сторм и Файф окончательно не упились, они с видом знатоков снова и снова объясняли, что такой-то и такой-то, конечно, получат свое, и даже по первому разряду, но наверняка умрут, а вот такой-то будет эвакуирован по крайней мере в Австралию, а если повезет, то и в сами Штаты, а вот эти трое ни за что не уедут дальше Нумеа в Новой Каледонии, а что касается такого-то и такого-то, то у них дорога от силы до побережья, тем более, что им и этого больше чем достаточно. В общем, у них уже составился своеобразный каталог ранений, хотя при том обилии виски, которое в них влили, трудно было ожидать, что они им правильно пользовались.

Еще во время пребывания в полевом госпитале Сторм и Файф вволю наговорились между собой. Как только утром заканчивался обход, Файф тотчас же отправлялся к Сторму, словно сын к отцу или младший брат к старшему, и начинал отчаянно жаловаться ему, что его ранение в голову оказалось не таким серьезным, как он предполагал. А оно действительно было не то что очень серьезное, а совершенно пустяковое, так что шансов на эвакуацию у Файфа не было. Когда он наконец убедился в этом, отчаянию его не было предела, он чуть с ума не сошел от возмущения и страха.

Когда в том первом бою Файф понял, что ранен, почувствовал, как полилась его кровь, его охватила безумная радость от мысли, что, слава богу, для него уже все позади и ему не надо больше воевать, а также страстное желание как можно скорее убраться за обратный скат высоты 209, где не надо будет опасаться вторичного ранения, а может быть, и гибели. Вспоминая потом себя в те минуты, он не мог припомнить никакой другой мысли, которая бы занимала его тогда, пока он не добрался до спасительного укрытия за высотой 209. Здесь он увидел нечто такое, что быстро изменило ход его мыслей.

На крутом склоне высоты, среди валявшегося тут всякого барахла, включая брошенные кем-то две винтовки, стояли санитарные носилки. На них лежал убитый солдат, совсем еще мальчик. Глаза и рот его были закрыты, одна рука свесилась вниз, другая же, та, что была вытянута вдоль тела, оказалась погруженной по кисть в уже почти застывшую, похожую на желе кровь, которая полностью заполнила провисшую под тяжестью тела парусину носилок. Остолбенев от этого страшного зрелища, Файф с трудом догадался, что парня, видимо, ударило осколком тогда, когда его, уже раненного, санитары пытались вынести из боя. Но больше всего его потряс не сам этот факт, а рука убитого, погруженная по кисть в собственную кровь. У Файфа даже комок к горлу подступил, захотелось заорать что есть духу: «Люди! Поглядите, что же вы творите! Что вы сделали с этим мальчишкой! А ведь я тоже мог оказаться на его месте. Да, я! Вы только подумайте об этом, люди! Ну не звери же вы, а люди!»

Просвистевшая где-то около уха пуля быстро привела его в чувство, он с ужасом огляделся вокруг, попытался побежать, но склон был слишком крут, он еле карабкался по нему. В страхе ему почудилось, что уже не одна, а несколько пуль ударили в землю неподалеку от него. В общем, что-то с ним тогда действительно произошло, и все из-за этого похожего на мальчика убитого солдата. И когда он наконец добрался до пункта сбора раненых, он не мог говорить, только всхлипывал бессвязно.

На батальонном пункте с ним обошлись довольно внимательно. Правда, здесь царила такая неразбериха, что просто невозможно было что-либо понять. Казалось, будто тысячи людей в беспорядке мечутся на крохотном пятачке, сталкиваются друг с другом, путаются под ногами, стонут, причитают, плачут. Он уселся в конце длинной очереди раненых, ожидавших приема врача, все они были вроде не в себе, измазаны кровью, стонали от боли. И он был такой же, как все, все время стирал со лба набегавшую кровь, а она накапливалась снова и снова и капала ему на рубашку. Единственное, что ему тогда хотелось, — никогда больше не возвращаться туда, к подножию холма. Он не совершил ничего выдающегося, даже элементарной храбрости не проявил, но тут их всех, наверное, считают героями. А ведь он, по правде говоря, даже долг свой и то толком не смог выполнить. Только уж черта лысого он кому-нибудь про это расскажет…

Наконец подошла его очередь. Врач промыл рану, осмотрел ее, покачал головой:

— Пока еще ничего не ясно. В таких случаях сразу ничего сказать нельзя. — Он принялся бинтовать ему голову, сделав что-то вроде тюрбана из бинтов. Потом бросил: — Ходить не смей! Ни в коем случае. Посиди вон там, тебя на носилках отнесут.

После этого санитар укрепил ему на рубашку цветную бирку, и они с врачом перешли к следующему раненому.

— Ты меня понял? — снова обернулся врач к Файфу. — Сиди и жди. — Он вернулся к нему, нагнулся, посмотрел в глаза, пощелкал пальцами перед лицом. — Ходить не смей, ясно?

— Так точно, сэр, — ответил Файф. Ему казалось, будто он глядит на все это со стороны, откуда-то издалека. Он пытался сосредоточиться и понять, чувствует ли он приближающуюся смерть.

— Ладно, — бросил наконец врач. — И не забудь, что я тебе приказывал. — Повернувшись, он пошел дальше вдоль линии раненых.

Через некоторое время пришли четверо здоровенных солдат, уложили Файфа на носилки и потащили куда-то. Хотя стояла нестерпимая жара, ему все время было холодно, знобило, и он с удовольствием натянул на себя одеяло.

«Черт побери, — думал он, — а дело вроде бы идет на лад. Раз я так плох, что даже ходить нельзя, значит, есть шанс попасть в эвакуацию. Может быть, в Австралию?» Дорога шла в гору, санитары часто отдыхали, и, когда они остановились в последний раз, перед тем как одолеть самый крутой участок, за которым стояли санитарные джипы, он приподнялся на носилках и сказал:

— Слышь-ка, парни, я вроде бы и сам могу дальше дотопать. Может, вам вернуться? Там ведь, поди, и потяжелее раненые есть…

Но чья-то рука спокойно легла ему на плечо, прижала к парусине носилок.

— Лежи, лежи, браток. Это уж наша забота, кого и куда тащить.

«До чего же славные ребята», — подумал он, чувствуя, что впадает в какое-то полузабытье. Что ж, такая, видно, у него счастливая звезда. Видимо, он отвоевался, и назад уже пути нет. И отделался он как будто легко. Могло быть и хуже, как у других парней — Кекка, Джекса или Бида.

Однако когда его доставили на полковой эвакопункт, дела вдруг приняли другой оборот. Пропутешествовав вместе с тремя другими лежачими ранеными на санитарной машине, он сразу попал в палатку, где за четырьмя столами работали четыре хирурга. Рядом с каждым из них стоял еще один стол, на который клали очередного раненого, — так что всего в палатке было восемь столов. Файфа уложили на единственный свободный стол, стоявший около старика доктора, Хейнса, главного полкового врача. Рыжий и седой, с большой лысиной и обвислым животом, Хейнс оперировал, не выпуская изо рта погасшего окурка сигары, время от времени бормоча что-то себе под нос. Однажды, еще до войны, Файф заболел и приходил к Хейнсу на прием в полковой лазарет. Тогда он показался ему (как и многим другим солдатам) этаким добрым старичком. Сейчас же это был совсем другой человек. Файф перевел взгляд на его пациента, и у него глаза полезли на лоб. Это был молодой, сухощавый, довольно интересный парень с хорошо развитой мускулатурой и прекрасной кожей, гладкой и белой, если не считать здоровенной кровоточащей дыры как раз под правой лопаткой. Парень сидел на краю стола, свесив ноги, и Хейнс, без конца гоняя свою сигару из одного угла рта в другой, придерживая пинцетом и ловко работая ножницами, обстригал вокруг раны лоскуты кожи. Вид этой раны настолько заворожил Файфа, что он глаз не мог от нее оторвать. Кровь, накапливаясь все время в глубине отверстия и переполняя края раны, медленно темными ручейками стекала вниз по гладкой и чистой коже. Когда такой ручеек добирался почти до пояса, Хейнс движением снизу вверх небрежно стирал его марлевым тампоном, как бы загоняя кровь назад в рану, и продолжал работать. Но поток не сдавался, он постепенно накапливался снова и переливался через край. Закончив наконец обработку раны, врач забинтовал раненого, слегка хлопнул парня по здоровому плечу. В его глазах появилось что-то вроде улыбки:

— О'кей, парень, полежи теперь, пока за тобой не придут. Ну а если там что и осталось, в госпитале разберутся. Во всяком случае, я тебе на спине симпатичную дырочку сделал. Лучше не сыщешь до самого Мельбурна. Эй, санитар! — Он недовольно перекатил окурок сигары из правого угла в левый. — Носильщики!

Опустившийся на стол раненый молчал и полусонно улыбался осоловевшими от морфия глазами. Файфу вдруг показалось, что он вновь очутился в мире людей, но только чувствовал себя здесь каким-то чужаком. Хейнс повернулся к нему:

— Ну-ка погоди… Помолчи, говорю… Ну точно, рядовой Файф! Верно? Из третьей роты?

— Так точно, сэр. — Файф даже ухмыльнулся от удовольствия, что его узнали.

— Как же, отлично помню. Тебе ведь тогда аппендикс удалили, и ты заявился из госпиталя на поправку. Ну и как? Все нормально обошлось? — Он не стал дожидаться ответа. — А теперь что схлопотал? Головное ранение, насколько я вижу. Сесть можешь?

Файф чуть не заорал на него. Да разве же он не видит, что в этот раз все по-другому? И сам он не прежний рядовой Файф, и притащили его не с аппендицитом. Однако он проглотил обиду молча.

— Я вовсе не тот Файф, — только и ответил он врачу.

— Это уж точно, — ухмыльнулся Хейнс. — Все мы теперь другие… Ну а сесть-то ты все же можешь?

— Могу, — с готовностью откликнулся раненый. — Конечно, могу. — Он быстро приподнялся, и тут же на него, будто со стороны, накатилась дурнота.

— Потише, парень, потише. — Голос врача доносился откуда-то из пустоты. — Крови ведь потерял немного… Вот так… Так… А теперь давай-ка поглядим, что там у тебя. — Он снова перекатил языком сигару во рту — из правого угла в левый.

Работал он споро. Быстро смотал с головы у Файфа тюрбан из бинтов, осторожно принялся ощупывать пальцами рану.

— Тут вот, наверное, больно? — Он заглянул Файфу в глаза, и в тот же миг у солдата будто чертики вокруг заскакали, цветные круги поплыли перед глазами — врач ввел в рану металлический зонд.

— Ничего, ничего, — успокаивал он раненого. — Потерпи немного. Вот только тут еще поглядим и все. — И снова будто молния ударила в голову, все поплыло в каком-то бархатистом лиловом потоке. — А ты, парень, везучий. Череп-то цел остался. По-нашему это зовется тупым ранением. Ну, в смысле, что ткани повреждены и, может, даже трещинка есть, но череп не пробит. К тому же и в ране ничего не осталось, никакого инородного тела. Так что неделька-другая — и будешь опять в полном порядке.

— Так значит… — Файф был в явном замешательстве. — Значит, вы думаете, что меня не эвакуируют? Н-ничего не будет со мной?

— Да уж скорее всего именно так. — Старый врач как-то криво усмехнулся, однако в тот же миг улыбку будто сдуло с его губ, казалось, что это двигавшийся непрерывно во рту окурок сигары смял ее на своем пути. И глаза его сразу потускнели, словно на них вуаль накинули.

— А я, значит, могу теперь идти? — Файф был просто в отчаянии. — Вот так вот… прямо сейчас?

— Это уж как хочешь, — ответил хирург. — Первые пару деньков поберегись, а потом ходи спокойно.

— Спасибо вам. — В голосе раненого, казалось, не осталось ничего, кроме горечи. — Большое спасибо.

— Да ты не переживай, парень. Еще ведь пару дней, и бои тут кончатся. День-два, не больше.

Не опуская устало глядевших глаз, врач неожиданно поднял руку, с силой поскреб в седых волосах, окружавших лысину, будто венчиком.

Файф медленно слез со стола, встал на ноги. Ему казалось, что он давным-давно, с самого начала, уже знал, что все закончится именно таким страшным провалом, что все надежды избавиться от этого ада, как-то избежать его были не чем иным, как пустой, несбыточной мечтой. Такая уж, видно, у него несчастливая судьба.

У него слегка дрожали ноги в коленях, все тело было охвачено слабостью. «Да, — подумал он, — видно, так на роду написано, не успеешь от этой избавиться, как две новые схлопочешь». Неожиданно на его измазанном кровью лице появилась улыбка: что ж, по крайней мере, он хоть внешне похож сейчас на настоящего раненого.

Хирург сурово поглядел ему в глаза:

— Не я, сынок, правила придумываю. Законы всякие. Я только живу по ним.

— А умирать по ним вы не пробовали? — Файф снова осклабился. Но тут же устыдился своей грубости и, поскольку старый врач ничего ему не ответил, быстро добавил: — Да и при чем тут вы. Раз человека не сильно ранило, кто его может приказать эвакуировать? Верно? — Однако в словах его все равно звучала досада, и он, снова устыдившись, только бросил: — Пойду я, пожалуй. Вон у вас дел сколько.

Соседний стол, где до этого сидел солдат с дырой под лопаткой, стал теперь ложем для очередного раненого. Там лежал стонущий солдат с закрытыми глазами, искалеченные рука и плечо его были замотаны грязными, окровавленными бинтами. Файф осторожно протиснулся мимо него.

— Желаю удачи, сынок, — бросил ему вдогонку Хейнс.

Вместо ответа Файф только махнул ему рукой, даже не обернулся. Он все равно считал себя очень серьезно раненным и нисколько не стыдился того, что так вел себя в палатке.

Уже потом, сидя в санитарной машине, которая везла его в дивизионный госпиталь, Файф впервые за много дней снова увидел молодого капитана, начальника отделения личного состава штаба полка, того самого, который как-то отклонил его рапорт (а точнее сказать, возвратил его назад Раскоряке Стейну) насчет офицерской школы. Капитан стоял у края дороги, с ним было еще несколько штабных офицеров. Он сразу узнал Файфа (сам Файф вряд ли обратил бы на него сейчас внимание). Разумеется, капитан не знал его фамилии, однако в лицо узнал, несмотря на бинты. Он крикнул ему: «Эй!» — и Файфу это очень понравилось. Как все же хорошо, подумал он, штабной офицер, полковое начальство, а узнал солдата. Ну а то, что он окликнул его: «Эй!» — а не по имени, так что ж тут удивительного? Даже смешно подумать, чтобы офицер помнил всех солдат по имени и фамилии.

Он сидел в машине рядом с водителем (поскольку теперь числился «ходячим раненым»), сзади, в кузове, лежали на носилках четверо тяжелораненых. Молодой капитан (Файф отлично помнил его фамилию и был уверен, что не забудет ее никогда в жизни, хоть, может, и жизни-то этой осталось всего ничего!) отошел от группы, направился быстро в его сторону:

— Ты не из третьей роты?

— Так точно, сэр. — В груди у солдата будто что-то загудело, стало разрастаться, казалось, что вот-вот вырвется наружу. Точь-в-точь как тогда, когда его ранило. — Так точно, сэр, именно из третьей роты. — Он отлично знал, каким ужасно израненным выглядело сейчас его лицо. Да к тому же капитану не было ничего известно насчет неудачи с эвакуацией.

Машина их спустилась с холма и теперь медленно втягивалась в джунгли. У шедших рядом людей под ногами жирно чавкала красновато бурая глина, растоптанная в жидкое месиво. Из-за лесной чащобы и этой грязи машина двигалась еле-еле, медленнее, чем человек. Так что капитану, когда он его увидел, не составило труда подойти и идти рядом.

— Ну и как там у вас дела?

— Просто ужасно! — Голос Файфа оказался неожиданно громким. — Ужаснее не придумаешь, сэр.

— Во-он как! — Судя по всему, кадровик ожидал от солдата совсем иного ответа.

— Они нас там лупцуют, только клочья летят. — В голосе Файфа слышалась откровенная злоба.

— А как там лейтенант Уайт управляется?

— Убит он.

Молодой капитан даже слегка отшатнулся, будто его самого ранило осколком, в глазах появилось явное замешательство.

— А лейтенант Блейн?

— Тоже убит.

Кадровик, как Файф и предполагал, спросил именно об этих офицерах, поскольку они были приятелями. Ошеломленный новостью, он замедлил шаги, стал отставать от машины, потом вовсе остановился. Его товарищи, о чем-то оживленно болтавшие у обочины, замолчали, вопросительно глядя в его сторону.

— И Кекка убило! — крикнул ему вслед Файф. — И Гроув тоже готов, а Спейна (это был другой взводный сержант) ранило.

— Ну а как там капитан Стейн? — крикнул вдогонку кадровик. — Мы ведь с ним старые друзья, знаешь, наверное.

Файф почти по пояс высунулся из кабины, пытаясь повернуться назад, громко крикнул:

— С ним вроде бы все в порядке было, когда меня ранило. Но теперь, поди, и он уже убит.

Капитан больше ничего уже не кричал, и Файф повернулся на своем сиденье, чувствуя какое-то странное удовлетворение — жестокое, пустое и жалкое. «Подонки, — подумал он. — Ни одной минуты под огнем не были, а спеси на себя напускают, куда уж там. Тоже мне, чистенькие джентльмены из изысканного клуба выискались. Под английских аристократишек работают. Красавчиков из себя строят, пыжатся до того, что чуть не лопаются. Возомнили себя этакими изысканными господами, ну прямо британская аристократия. Да и спрашивает только про офицеров, на других им ровным счетом наплевать».

Недолгая дорога до госпиталя принесла ему еще несколько приятных минут. Например, когда их джип повстречал подходившие из тыла подкрепления и солдаты, совершенно обалдев, уставились на раненых, а он, весь в крови и грязи, вдруг оскалился на них по-волчьи… и подмигнул. И хотя все это было здорово, но он постоянно чувствовал в своей душе какую-то горечь и сожаление оттого, что все это — лишь коротенькая интермедия, небольшой антракт, что впереди нет ничего хорошего — ни желанной эвакуации, ни каких-либо других благ, из-за которых, по-видимому, и завидовали ему эти ошалело уставившиеся на него парни, направляющиеся на передовую. И снова, непонятно почему, он расчувствовался и захлюпал носом. Сидевший рядом водитель (добросовестный служака, не отрывавший ни на миг рук от баранки) молча глядел вперед, всем своим видом тактично выказывая свое безразличие к происходящему. В конце концов это подействовало на Файфа, и понемногу он успокоился.

В дивизионном госпитале его запихнули в наспех натянутую восьмиместную палатку, где находились еще трое раненых. Все они были незнакомы между собой, он тоже никого не знал, и поэтому какое-то время они все сидели молча, вздыхая или негромко постанывая. Но постепенно палатка заполнилась другими ранеными, потом поставили еще две раскладушки, прямо посредине, у центрального столба, так что их стало здесь уже десять человек. В этот вечер уже никого не вызывали на осмотр, хотя санитары и заходили пару раз, выполняли какие-то процедуры. Когда пришло время ужина, все ходячие потянулись на кухню, выстроились там под пальмами, как обычно бывает в части, в длинную очередь, повара споро швыряли им в миски еду, а потом в предвечернем полумраке, пока окончательно не стемнело, они все долго ходили от палатки к палатке, разглядывая, выспрашивая, выискивая знакомых или однополчан. Файфу удалось отыскать четверых солдат из третьей роты, но все они были ранены раньше его и ничего нового о роте рассказать не могли. Они посидели в потемках, осторожно покуривая в кулак, все ждали, когда начнется ночной налет. Когда же в конце концов москиты загнали их в палатки (налет давно уже закончился), Файф улегся на койке, но даже не пытался заснуть, перебирая в памяти снова и снова события этого дня и сетуя на свою невезучесть, на это оказавшееся столь легким ранение. Да если бы он и попытался заснуть, сделать это было очень трудно — то у них в палатке, то где-то по соседству во сне кричали раненые, кто от боли, а кто из-за кошмаров. Наконец ему удалось задремать, но не надолго — вскоре он вскочил, разбуженный собственным криком.

На следующий день Файфа вызвали к врачу, но разговор у них был недолгий. Осмотрев рану, врач повернул его лицом к себе и с весьма приятной улыбкой объяснил, что череп у него не только не пробит, но даже и трещинки нет, а рана его, по сути дела, не что иное, как здоровенная шишка. Судя по всему, он ожидал, что Файфа это сообщение крайне обрадует. Подполковник Рот (Файф слышал, что именно так обращался к врачу санитар) был здоровенным, весьма упитанным мужчиной с красивой, курчавой, густо отливавшей серебром шевелюрой и широким, мясистым лицом процветающего частного врача из большого города. У него и голос был под стать — густой и сочный, с явными повелительными, начальственными интонациями, а глаза казались сделанными из холодной голубоватой стали — типичные «стальные глаза», которые (Файф подумал об этом с затаенной солдатской ухмылкой) было бы неплохо увидеть в тот момент, когда на них угрожающе надвинется вплотную острый конец армейского штыка. До последней минуты он все еще надеялся, что врачи в госпитале сочтут его состояние более тяжелым, чем Хейнс, это его все время волновало, и волнение было, очевидно, написано у него на лице, хотя он всячески старался скрыть это от врача.

— Очень хорошо, сэр, — только и смог он ответить. — Да вот только беда у меня — без очков я остался…

— Без чего? — Глаза подполковника Рота сразу расширились, стальной отблеск в них стал еще более видимым. — Что ты там еще потерял?

— Очки. Когда меня ранило, очки мои разбились, сэр. — Файф чувствовал, что в этот момент у него на лице появилось наполовину виноватое и на три четверти страдальческое выражение. Но ведь он ходил в очках всю жизнь, с пятилетнего возраста, едва-едва различал черты человека или предмета на трехметровом расстоянии, как же он мог не сказать об этом.

— Я ведь почти слепой без очков. — Он умышленно не добавил «сэр».

Подполковник Рот даже не пытался скрыть свое отвращение и презрение к этому солдату. Правда, он не выкрикнул «трус!» ему в лицо, но взгляд его был красноречивее слов.

— Солдат, — бросил он, — у нас тут десятки тяжело раненных и даже умирающих. А ты с какими-то очками. Подумай сам, ну что я могу сделать?

— Так я же о том, что без очков какой от меня прок? Никакого! — ответил Файф. Вообще-то он не собирался говорить о том, что и так было очевидно, но слова сами сорвались с губ.

Подполковник Рот поднялся со стула, обошел солдата сзади и довольно грубо принялся накладывать повязку на голову, пользуясь лейкопластырем.

— Скажи-ка еще раз, как твоя фамилия, солдат? — спросил он строго, с почти угрожающими интонациями в голосе.

— Файф, сэр. Капрал Джоффри Файф, — ответил тот, и у него сжалось сердце оттого, что он вдруг почувствовал, как неумолимо надвигается на него армейская бюрократическая машина — вот-вот она сомнет и навеки заклеймит его, ведь именно это, надо думать, собирались сейчас сделать «стальные глаза».

— Что ж, капрал, — сказал, не скрывая презрения, подполковник Рот, — побудешь несколько деньков в госпитале, пока рана подживет, отдохнешь немного, а там снова в часть. И обещаю тебе забыть обо всем том, что тут у нас было. Что касается очков, то тебе, очевидно, известно, что в здешних условиях у нас нет оптической мастерской, и я тут ничем тебе помочь не могу. Ясно? Да, по правде сказать, я ужасно не люблю всякие там симуляции. И симулянтов тоже. Хотя ничего не попишешь, приходится мириться со всякими — солдаты нам нужны. Даже самые дрянные… Будет возможность, проверим тебе зрение и, может быть, даже вышлем в Австралию заказ на очки. Да только очень уж это длинная история. — Губы врача искривились в презрительной усмешке. — Вот так. А теперь ступай!

Файфу было совершенно ясно, что он немедленно, сейчас же должен сделать решающий выбор — продолжать, не боясь последствий, настаивать на том, что он близорук и не может идти в строй, или же немедленно замолчать, проглотить обиду и пожинать потом плоды. Однако что-то в поведении «стальных глаз», какая-то подчеркнутая твердость и даже самоуверенность подсказали ему, что настаивать бесполезно.

— Слушаюсь, сэр! Благодарю вас, сэр! — только и нашел он, что ответить, и поднялся со стула, отводя в сторону глаза, чтобы врач не увидел, какой ненавистью были они наполнены.

Оказавшись на воздухе, Файф вновь задумался о том, как могло бы обернуться дело, продолжи он разговор насчет очков. Ведь могло случиться и так, что его отправили бы с острова. А то дал себя уговорить, как дурак…

Немного погодя Файф отправился побродить среди госпитальных палаток, откуда то и дело слышались то стоны, то вздохи, надеясь найти кого-нибудь из роты, кто прибыл после него и мог сообщить новости. Здесь он увидел Сторма, сидевшего на койке и безучастно разглядывавшего свою ранку с синеватыми краешками.

Дивизионный эвакогоспиталь был развернут вблизи пересечения двух разбитых в грязь, извивающихся в кокосовых рощах главных дорог острова. К сожалению, никому не пришло в голову подумать о том, что этот важный перекресток находится всего лишь в пятистах-шестистах метрах от границы аэродрома, являвшегося самой главной целью японских бомбардировщиков. И хотя бомбы ни разу не упали на территорию госпиталя, укрепив тем самым веру военных планировщиков в свою непогрешимость, никакая статистика не была в силах подсчитать тот огромный нервный и психический ущерб, который подобная дислокация нанесла тысячам находившимся здесь раненых и больных. Никакие жалобы и сетования не принимались в расчет, поскольку считалось, что госпиталь работает совершенно нормально и задачу свою выполняет наилучшим образом.

Это медицинское заведение состояло из двух больших, опирающихся на три столба и похожих на цирк шапито палаток, каждая вместимостью не менее ста человек, а также большого числа обычных палаток, в которых размещались операционные, перевязочные, процедурные кабинеты и все прочее госпитальное хозяйство. Кроме того, на территории было развернуто несколько запасных палаток лагерного типа, на случай особо большого наплыва раненых. Файф лежал в одной из таких палаток, Сторма же он разыскал в большой палатке.

Увидев товарища, Файф ужасно обрадовался, несмотря на то, что его все еще угнетали собственные заботы и проблемы. Находясь в роте, Файф входил в состав своего рода ротной интеллигенции — управления роты и других сержантов и солдат, состоявших непосредственно при командире. Поэтому Сторм с его кухней и поварами всегда был ему более близок, нежели любой другой сослуживец. К тому же Файф знал, что Сторм симпатизирует ему, во всяком случае, он хорошо помнил, как Сторм пару раз вступился за него перед Уэлшем.

Сторм тоже обрадовался Файфу. Еще тогда, в бою, когда он увидел, как раненый Файф, весь в крови, бредет куда-то в сторону, он сразу подумал, что песенка этого парня, пожалуй, спета и жить ему осталось всего ничего. Но оказалось, что парень все-таки выжил, и это было просто здорово! Кроме того, Файф был первым раненым из родной роты, которого Сторм встретил в этой дыре, называемой военным госпиталем. Так что в данную минуту он был чертовски рад любому знакомому, которого можно встретить в похожей на растревоженный улей толпе раненых, санитаров, врачей. По правде сказать, Файф никогда не был ему особенно близок или симпатичен, он вообще обращал на него очень мало внимания. Но сейчас, встретив его, Сторм принялся с радостью рассказывать все, что знал о роте, и о том, что Файфа особенно интересовало — о событиях первого дня боя после того, как Файфа ранило. Когда Сторм сообщил ему, что в полдень на второй день боев они все же взяли «голову Слона», Файф никак не мог этому поверить и посчитал его слова пустым бахвальством. И его можно было понять. Ведь события первого дня боев им всем показались тогда невероятно тяжелой, кровопролитной битвой, настоящим огненным Армагеддоном, в котором все они должны были неминуемо сгореть, превратиться в пепел. А уж о том, чтобы добраться до вершины «головы Слона», казалось, и речи быть не может. Там непременно должны были погибнуть они все, а если и не все, то уж процентов девяносто наверняка. Именно так Файф и заявил Сторму, на что тот ничего не ответил, продолжая пристально разглядывать синеватое пятнышко у себя на руке. Потом, немного поразмыслив, он все же сказал, что девяносто процентов — это уж слишком, потому что если к двадцати пяти процентам потерь за первый день прибавить тех, кто был убит или ранен во второй, то получится, что рота потеряла не более трети своего состава. А все лишь потому, что им удалось ловко обойти противника с фланга и захватить его врасплох, ударив с тыла.

— Так ведь Раскоряка Стейн и в первый день так предлагал, — Файф вдруг необычайно четко вспомнил минуты, когда они прятались за третьей складкой и он стоял с телефонной трубкой в руке, ожидая, когда ротный возьмет ее.

— Это точно, — подтвердил Сторм и тут же принялся рассказывать, как Толл отплатил Стейну, отстранив его от командования ротой. Файф, раскрыв рот, слушал все, что рассказывал ему Сторм, во всяком случае, делал вид, что слушает и ошеломлен новостями — он кивал головой, хлопал себя ладонями по ляжкам, таращил глаза, — однако, судя по всему, не очень-то воспринимал услышанное. Видимо, он все еще был слишком поглощен мыслями о собственном ранении и своей неудаче, и Сторм не осуждал его за это, хотя порой ему и казалось, что он беседует с покойником.

К тому же Сторму хватало собственных забот, причем ранение в руку было не самой важной из них, так же, как и смещение Стейна, о чем он, кстати, знал заранее, и с абсолютной достоверностью. Что же касается собственного ранения, то это был такой пустяк, о котором не стоило и говорить. Взрыв мины произошел на приличном расстоянии, и никакой контузии не было, а крохотный осколок, впившийся ему в руку, не причинял особого беспокойства. Гораздо больше в эти часы волновала его и по-настоящему беспокоила душу мысль о том, как ужасно он и его товарищи обращаются с пленными японцами, и даже не в тот момент, когда они сдаются, а после этого, когда все, кажется, уже позади, когда все спокойно. Он снова и снова вспоминал то, чему был свидетелем, и в душе у него созревало твердое решение ни за что больше не участвовать непосредственно в боях — ни здесь на острове, ни в других местах…

Сегодня с утра, когда их рота прорывалась навстречу Толлу, и потом, во время очистки территории от остатков противника, Сторм убил четырех японцев, и каждое из этих убийств доставило ему тогда огромное удовлетворение. Лишь один из четырех убитых оказал ему сопротивление и даже, сложись обстановка по-иному, мог убить его. С этим, пожалуй, все было по-честному. Да и другие тоже тогда не волновали его. Он запомнил каждого из них на всю жизнь и представлял зрительно сейчас так отчетливо, как если бы они стояли здесь перед ним. Они были единственной отрадой тех четырех дней, которые третья рота провела в боях. Все же остальное время не было ничего, кроме сплошной, бесконечной круговерти испепеляющего ужаса, ужаса вперемежку с пышной показухой, каким-то дурацким бравированием, вызовом судьбе, непонятными любованиями всякими приключениями. Может быть, конечно, все это и годилось для господ старших офицеров и всех тех, кто организует подобные представления, но что касается всех остальных, то им от этого толку мало, ведь они — всего лишь инструмент в чужих руках, орудие, на котором стальным штампом выбит заводской номер. Сторму вовсе не нравилось быть чьим-то орудием или инструментом, особенно если при этом тебя могут запросто шлепнуть. Будь она проклята, вся эта система! А уж коли на то пошло, так пусть в этой войне отличаются те, кому положено: всякая там линейная пехота, стрелковые взводы, пулеметные расчеты и прочие, его все это не касается, он сержант, заведует ротной кухней, а вовсе не стрелок. Конечно, жаль оставлять роту (у него на миг даже возникло ощущение какой-то вины) и попасть в госпиталь с этакой, с позволения сказать, раной. Но для думающего человека и эта рана может стать разумным выходом из положения. Если она не поможет ему смыться с поганого острова, он вернется вновь к своей кухне, к своим прямым обязанностям. Но в бой идти — дудки! Будет, как положено, пищу готовить да кормить ребят, если получится. Таскать же бачки на передовую и все прочее — этой работы они от него не дождутся. Для этого своя обслуга имеется — бачковые, носильщики, наконец, просто солдаты. Ведь не всем суждено непременно сложить голову в этой дурацкой войне, многие выживут, так какого же черта кто-то другой, а не он, сержант Сторм, должен оказаться в их числе? Особенно если для этого есть возможность. А то ведь что получается? Взять хотя бы то, как они, раненые, уходили тогда с передовой — им бы только радоваться, наслаждаться своей удачей, а им взяли да и навязали каких-то пленных япошек, чтобы они их в тыл конвоировали. Ничего себе подарочек!

Он шел не с той группой, в которой был Раскоряка Стейн, а со следующей, вышедшей несколько позже. Группа Стейна состояла в основном из лежачих раненых, которых тащили на носилках. Те же, кто мог самостоятельно двигаться, ушли еще раньше. И только Куин, Сторм и еще несколько легко раненных попросили разрешения немного задержаться — до окончания очистки территории от засевших тут и там остатков японцев. Их было семеро в группе — четыре человека из второй роты и трое из третьей, к ним подключили еще четырех здоровых солдат и приказали отконвоировать в тыл восьмерых пленных японцев — ровно половину общего числа взятых в плен. Толл намеревался таким способом сохранить в боевом расчете как можно больше бойцов, на случай если противник вздумает ночью организовать контратаку.

До чего же здорово было идти в тыл, думая о том, что вот ты уходишь, а тут ночью может случиться контратака (Сторму на мгновение даже стыдно стало от этой мысли, хотя стыд тут же прошел). И сначала все шло просто отлично. У Куина была рваная рана верхней части предплечья, она уже немного подсохла, но все равно еще сильно болела, так что он был уже не такой отчаянный и боевитый, как тогда, когда они били япошек в их временном лагере. Правда, уже перед самым выходом он немного приободрился.

— Я непременно вернусь! — заорал он вдруг что есть мочи. — Вот увидите, обязательно вернусь! Черта с два им там меня удержать надолго. С этакой-то пустяковиной! Жди меня, третья. Жди непременно! Пускай меня хоть на транспорт затолкают, сбегу непременно и вернусь!

Несколько солдат из третьей роты, стоявших поблизости и наблюдавших, как последняя партия собирается двинуться в тыл, одобрительно заулыбались на такое проявление преданности роте, помахали уходящим, что-то прокричали в ответ. А Бэнд, тоже стоявший неподалеку, даже подошел к Куину и пожал ему руку, причем всем было совершенно ясно, что сделал он это не от души, а, так сказать, «на публику». Откровенно говоря, Сторм не очень-то понимал, почему Куин не ушел вниз с первой партией, а надумал остаться с теми, кто дожидался окончания расчистки. Сам он поступил так лишь из одного побуждения — он твердо решил сделать все, чтобы ранка на руке обеспечила ему эвакуацию с острова, позволила бы удрать далеко-далеко, как можно дальше, и поэтому, надеясь, что видит своих однополчан в последний раз, хотел оставить у них о себе доброе воспоминание. Во всяком случае, чтобы они не думали о нем как о трусе, бежавшем при первой же возможности.

Восьмерка пленных японцев представляла собой более чем жалкое зрелище. Совершенно обессилевшие от болезней и голода, спотыкавшиеся и едва не падавшие на ходу, они казались какими-то выходцами с того света, бледными тенями людей, не понимающими ничего из происходящего вокруг. Надо думать, что, охраняй их даже один солдат, им и в голову не пришло бы пытаться организовать побег или что-то в этом роде. Все они жестоко страдали от дизентерии, желтой лихорадки и малярии. Непонятно почему, но двое из них шли совершенно голыми, как говорится, в чем мать родила, а один из этих двоих как раз потом и грохнулся в обморок, вызвав настоящий переполох среди охраны. Когда Куин подошел, чтобы пинком поднять его на ноги, японец бессильно валялся на траве и все тело его сотрясали приступы рвоты. Каждый удар ногой только подвигал его понемногу вниз по склону, а полоса рвоты тянулась за ним по траве. Солдат был настолько тощим, что ребра и лопатки были видны сквозь болезненно желтую кожу, казалось даже, что на земле валяется не человек, а какое-то животное, которое и спасать-то вроде ни к чему. Не лучше, правда, выглядели и остальные семеро пленных, молча сидевшие сейчас на корточках, ожидая с тупой покорностью, что решат их хозяева. Какой-то лейтенант из раненых, говоривший немного по-японски, узнал у них, что вот уже несколько недель они питались лишь ящерицами да корой деревьев. В общем, дела были неважные. Но с другой стороны, подполковник Толл строго-настрого приказал доставить всех без исключения пленных целыми и невредимыми в штаб полка для допроса.

Хотя раненая рука у Куина все еще кровоточила и болела все сильнее, энергии у него было предостаточно, чтобы не только пинать и дубасить японцев по чему попало, но и получать от этого какое-то истеричное удовольствие, особенно когда пленные падали от его пинков и потом под смех американцев никак не могли подняться на ноги. Вот и теперь Куин решительно высказал свое мнение.

— Кончать надо с этим доходягой, — пробурчал он, оскалив зубы. — Шлепнуть, да и все тут. Вы только посмотрите на него.

— Так ведь Толл велел всех непременно доставить до места, — возразил кто-то из конвоиров.

— А мы скажем, что он удрать пытался, — не унимался Куин.

— Этот, что ли? — возразил солдат. — Так ты только глянь на него. Кто поверит?

— А кто увидит? — не отступал Куин. — Никто же не знает, какой он был.

— И то верно, — поддержал его другой солдат. — Чего с ним возиться. Они наших, поди, не жалели. Тогда вон, на Батаане [13]В 1942 году во время конвоирования большой группы американцев, взятых в плен при разгроме гарнизона на полуострове Батаан на Филиппинах, японцы перебили почти всех пленных.

— Но ведь Толл специально приказал не трогать этих, — все еще настаивал первый конвоир — капрал, назначенный старшим над сопровождающими. — И вам отлично известно, что он непременно все проверит, ежели узнает, что мы одного не довели. Прикажет разведчикам допросить японцев, что с их дружком приключилось. На кой мне черт это нужно?

— Что ж, — отступился Куин, — будь по-твоему. Только тащи тогда его сам. Я, во всяком случае, это дерьмо волочить не собираюсь. К тому же, парень, я и чином тебя повыше — сержант. Потому-то и говорил, что шлепнуть надо. Ты сам погляди, куда он годится. Ему же самому лучше будет. — Он огляделся, ища сочувствия у других.

— А по-моему, капрал прав. — Молчавший до этого Сторм все же решил вмешаться в разговор. Все это время он прикидывал, как лучше поступить, и в конце концов принял решение взять сторону капрала. — Толл непременно проверит, если кого не досчитаются. Шлепнуть-то недолго, да только потом не расхлебаешь. Того гляди еще под трибунал угодим. — Сторм при этом не добавил, что он штаб-сержант и, стало быть, чином старше Куина. Тем не менее слова его прозвучали убедительно, даже Куин не стал спорить. Несколько минут он стоял, молча уставившись на лежащего японца, потом хмыкнул:

— О'кей, ребята. Раз надо — значит, надо. Потащим, что ли? — В голосе его даже появились какие-то дружелюбные нотки. — Только как же его тащить? Может, вчетвером возьмем? Я вот за ногу хватаю… Ну, кто следующий?

Сторм сразу прикинул, как ему лучше поступить, и во избежание худшего обошел японца спереди и ухватил за безжизненно вытянувшуюся руку. Подошли еще двое легкораненых, ухватились за другую руку и ногу и под насмешливое «Раз-два, взяли!», которое Куин выкрикнул, как загребной на шлюпке, приподняли солдата с земли, и группа снова тронулась в путь. Та внешняя легкость, с которой Куин согласился не убивать пленного, его шутка с этим «Раз-два, взяли!» и какой-то оттенок добродушия, проскользнувший в его голосе, разрядили возникшую было напряженность, вернули группе то хорошее настроение, с которым солдаты ушли с передовой. Со смехом и шутками они не спеша спускались по крутому склону, подбадривали друг друга, если кто-то вдруг спотыкался о выбоину и падал. Но все это выглядело как-то неестественно, может быть, даже немного истерично. Больше всего эта истеричность проявлялась в том, что они с остервенением и злобой и в то же время весело смеясь шпыняли пленных, заставляя их двигаться побыстрее.

— А ну давай, япошка! — кричал солдат. — Пошевеливайся, косоглазый! Ишь, раскорячился. Сам, поди, рад ужасно, что с войной рассчитался. Верно? Чего молчишь?

Японец, которого он расспрашивал, по всей вероятности, не понимал ни слова, но все же бормотал что-то в ответ и непрерывно кланялся, подобострастно скаля зубы при этом.

— Видали! — кричал солдат. — Им всем эта война не меньше нашего осточертела. И вся эта болтовня про дух императора, это уж точно!

— А ты, парень, возьми да отдай ему винтовку. Отдай, говорю, — весело оскалившись, бросил ему конвоир. — Вон тогда поглядишь, хочет он воевать или нет.

Куин очень быстро убедился в том, что сделал большую ошибку, ухватив японца за ногу, — и он сам, и солдат, державший больного за другую ногу, без конца подвергались опасности попасть под непрерывные извержения вышедшего полностью из-под контроля желудка пленного. Каждый раз при этом Куин в душе проклинал хитрюгу Сторма, сообразившего ухватить солдата за руку и не подсказавшего этого товарищу. Неожиданно его осенила мудрая идея…

— Эй, ребята! — крикнул он. — А не постукать ли нам этого пачкуна немножко? — В этот момент они как раз обходили здоровенный валун, торчавший из земли. — Может, выколотим из него все сразу?

Товарищи сразу сообразили, что он задумал и, со смехом раскачав пленного, с силой ахнули его о камень. Очередная спазма свела обессиленное тело, солдаты дружно загоготали, довольные своей выдумкой. Остальные японцы что-то забормотали, начали быстро кланяться, на лицах у них появились жалкие улыбки, которые, видимо, означали их признание остроумия американских солдат и одобрение их действий. Правда, проводившееся у каждого валуна «выколачивание» не дало ощутимых результатов. Больной желудок не желал подчиняться даже таким сильным мерам воздействия. Сам же японец, видимо, пришел в сознание, при каждом новом ударе его мучительно вытаращенные глаза часто-часто моргали, хотя в них все равно не было ничего разумного. Американцам же их игра понравилась, они не пропускали теперь ни одного валуна и у каждого останавливались, с силой бросая на него безжизненно висевшее в их руках голое человеческое тело. Так они шли до самого штаба полка, весело перебрасываясь словами и смеясь своей выдумке. В штабе они сдали пленных, сами же двинулись дальше. Интересно, что буквально через пару минут, когда команда раненых, перевалив через гребень высоты, снова начала спуск, Куин неожиданно потерял сознание и, грохнувшись на землю, с шумом покатился по склону вниз, вызвав настоящую панику среди товарищей.

Сидя теперь на госпитальной койке, обхватив голову руками, Сторм, уставший болтать впустую, наблюдая, как Файф сидит перед ним с совершенно отсутствующими, без мысли, без чувства, глазами, снова и снова вспоминал, словно в каком-то бреду, все то, что тогда случилось, и, как ни старался, не мог отделаться от этих жутких воспоминаний. Собственное тело казалось ему сейчас непомерно тяжелым, будто окаменевшим, как если бы кто-то огромной иглой вдруг сделал ему мощный обезболивающий укол. От этого ощущения ему было ужасно не по себе, но освободиться от него не было никакой силы. Когда же это все случилось — то, что терзало сейчас ему душу? Оказывается, всего лишь несколько часов назад… И этот чудовищный смех! Как весело они все смеялись…

Разумеется, Сторму было ровным счетом наплевать на пленных японцев. Дело вовсе не в них, а в нем самом, в его товарищах. В этом овладевшем ими чувстве отупения, немоты, в этой бесчувственности. Вот что его беспокоило! Почему все они вдруг оказались охваченными этим непонятным состоянием? И японцы, возможно, тоже. Всю жизнь Сторм считал себя порядочным человеком. Конечно, он не раз бывал несдержанным, выходил из себя, особенно на кухне, когда повара лентяйничали или допускали беспорядок. В таких случаях он не стеснялся и оплеуху отвесить. Но он никогда не предполагал, что сможет без всякого повода бить ногами лежащего без сознания человека, открыто пользоваться чьей-то слабостью, беспомощностью. У него был собственный кодекс чести, и он всегда старался следовать ему. А теперь он убедился, что, оказывается, вовсе не является таким уж достойным человеком, каким считал себя. Да и не только в этом — он ведь всегда думал, что никогда не бросит товарища, не оставит в беде близкого. А теперь изо всех сил пытается придумать, как бы ему получше воспользоваться своим ранением, чтобы навсегда избавиться и от друзей, и от роты, да и от всего фронта. И самое главное, что он был абсолютно уверен, что такое решение является самым разумным.

— Ну а как у тебя с рукой? — Голос спросившего его Файфа, казалось, дошел откуда-то издалека. Сторм промолчал, и Файф, вовсе не ждавший этого ответа, снова ушел в себя. Его одолевали все те же горькие воспоминания и думы — взрыв, беспамятство, потом боль, кровь, страх… И вот теперь оказывается, что все это было впустую. Перенести в душе этот леденящий ужас, эту чудовищно страшную мысль о том, что тебя уже нет в живых, ты убит, погиб в бою, исчез с лица земли… И ради чего? Что получить теперь взамен? Чего добиться? Файф все острее чувствовал потребность поделиться с кем-то своими переживаниями, излить душу, услышать хоть какие-то слова сочувствия. Но в то же время он ужасно боялся этого, боялся, что не сдержится и признается в своем страхе, в том, что он трус…

Наконец Сторм поднял голову, уставился на Файфа своими глубоко провалившимися глазами:

— Ты ведь, парень, не врач, не соображаешь в этом деле, так что я могу сказать тебе правду. — Глубоко вздохнув, он снова опустил глаза, какое-то время рассматривая раненую руку, потом приподнял ее, осторожно повертел в суставе. — У меня такое предчувствие, парень, что с этакой штукой мне нечего надеяться на эвакуацию.

— Мне они тоже так сказали, — отозвался Файф. — О моей, значит, голове…

Вокруг них, в огромной, наполненной горячим полуденным воздухом палатке, будто в замедленной съемке, двигались по земляному полу какие-то фигуры, что-то делали санитары, негромко стонали обмотанные бинтами раненые.

— Видишь, она у меня двигается, — говорил сумрачным голосом нахмуривший брови Сторм. — Да и болит тоже не очень… Только вот силы в ней сейчас осталось очень уж мало.

— Но ты ведь ни разу не думал, что сможешь умереть от этой раны? — спросил Файф. — Верно?

Сторм поднял глаза, взглянул на него:

— Нет, конечно. Такого я не думал…

— А я вот думал…

В дальнем конце прохода врач что-то пытался сделать с лежащим на койке раненым. Потом он выпрямился, сердито повернулся к санитарам, резко бросив им:

— Ну-ка, быстро тележку сюда и пару одеял. Уберете его и снова койку заправите. Вон сколько новых прибыло. А как там номер тридцать три?

— Думаю, минут через двадцать-тридцать, сэр, — ответил санитар.

— Тогда позовете, — снова бросил врач и, быстро повернувшись, пошел из палатки. Санитары вышли следом.

— Я ведь и правда думал… — снова сказал Файф.

— Это уж точно, я помню. Я тогда неподалеку лежал. Ух и видик у тебя тогда был… Просто жуть!

— А вон как все обернулось. Пустышка, да и только! — Голос Файфа снова был полон горечи. — Это надо же так! Даже паршивой трещинки и то нет. Не везет…

— Да уж ничего не скажешь. Действительно не везет.

— А я еще из-за этих очков переживаю. Я без них просто слепой, ничего толком не вижу, честное слово.

— Надо было врачам сказать…

— А я молчал, что ли? Да только они меня на смех подняли.

Сторм снова помолчал, потом сказал:

— Скажу тебе, Файф. Удастся мне отсюда смотаться из-за этого ранения или нет, да только в роту обратно, туда, на передовую, я больше ни за что не вернусь. С какой еще стати?! Что я им, стрелок, что ли? По штату я сержант, заведую кухней. И стало быть, мое место не на передовой. Моя задача — вместе с кухней и поварами расположиться где-то неподалеку и, как только есть возможность, накормить солдат. Вот и все. И никаких там добровольцев, атак, вылазок и всего прочего! Я кормлю людей, и точка! А в бой ходить я вовсе не обязан.

— Ну а я? — Файф смотрел ему прямо в глаза. — Я ведь ротный писарь. Я-то обязан…

— Это уж как пить дать, — согласился Сторм. — Ты уж прости меня…

— Да чего уж там… — Судя по всему, разговор у них окончательно иссяк. Файф так и не сказал Сторму главного, что собирался. Да и легко сказать — признаться в том, что ты трус. Об этом не то что говорить, даже подумать страшно. В жизни же все проще — получилось так, и никуда не денешься. Трус! Чего уж там прятаться.

— Я трус, — вдруг выпалил он.

— Да ведь и я не лучше, — тут же согласился Сторм. — Все мы одним миром мазаны. Если только кто уж совсем круглый дурак…

— Ты не говори, есть храбрые ребята. Вон хотя бы Уитт или Долл. Да и Белл тоже… Даже Чарли Дейл, пожалуй…

— Значит, дураки, — убежденно сказал Сторм. — Дураки, ты уж мне поверь!

— Да нет, ты просто не можешь понять… — начал было Файф, но в этот момент спавший на соседней койке солдат закричал во сне и проснулся. Файф вскочил, подбежал к раненому, успокаивающе похлопал его по плечу.

— Джерри! Джерри! — несколько раз снова крикнул солдат, потом медленно открыл глаза, увидел нагнувшегося к нему Файфа, глубоко вздохнул: — У-ух ты… — еще немного помолчал, потом добавил: — Все в порядке, парень. Спасибо тебе… — Файф возвратился к Сторму.

— Я ведь и правда трус, — сказал он.

— Так и я тебе об этом же…

— Ты — другое дело.

— Да ничего другого нет.

— Но я же не хочу быть трусом!

— И я не хочу. — Сторм упорно стоял на своем. — Да только куда денешься. — Он пошевелил раненой кистью, послышалось легкое похрустывание. — Просто хорошо, что хоть не надо туда снова возвращаться…

— А мне, видно, придется…

— Извини, — снова повторил Сторм. Он действительно чувствовал себя виноватым перед товарищем. Но Файфу слышалось в его тоне равнодушие. И все же Файфу стало немного легче на душе. Коль скоро и Сторм считает себя трусом, значит, не все уж так отчаянно плохо, как сперва ему казалось. И стало быть, он, Файф, не такой слабак. Кроме того, он узнал еще одну вещь. То, что Сторм вроде бы пожалел его, посочувствовал, нисколько не изменило общего положения дел и ни в малейшей мере не влияло на положение самого Файфа. Его животный страх и его личное несчастье оставались такими же, какими были. И надо думать, что точно так же будет и впредь, в любом другом случае, надумай он полезть еще к кому-нибудь со своими признаниями и тревогами.

— А может, вы меня к себе на кухню возьмете? — неожиданно спросил он Сторма. — Дейл ведь теперь в строевые перешел, раз его в сержанты произвели. Значит, у вас вакансия появилась…

— Что ж… Может, и можно будет. Ты готовить-то умеешь?

— Нет, конечно. Но научусь, может…

— Видишь, какое дело… А в роте полным-полно парней, которые давно умеют… Ты знаешь что, давай договоримся — сможешь убедить ротного тебя на кухню назначить, я возражать не стану.

— Это Бэнда-то? Ну, он ни за что не согласится. Да я и попросить-то его об этом не посмею.

— А больше я никак не могу…

— Вот оно, значит, как… — Файф почему-то стал крутить головой, будто оглядывая палатку. — Я так и знал… Так и знал…

Конечно, эта его просьба была большой глупостью, тем более что он все равно никогда не стал бы поваром. Пустая уловка труса, только и всего. Так что и Сторма в общем-то винить не за что. И все же в душе у него разрасталась острая, какая-то горькая зависть к этому счастливчику, обладавшему, оказывается, столь надежным способом избежать передовой. Несмотря на это, в последующие дни они регулярно встречались, Файф заходил к Сторму в палатку, и почти все свободное время они проводили вместе. Файф считал, что это лучше, чем валяться в духоте на койке, без конца бередя себе душу сетованиями на свою горькую долю.

Расхаживая вдвоем по территории госпиталя, им удалось разыскать здесь еще шесть солдат из третьей роты, разбросанных по различным отделениям. Пятеро было ходячих. Каждый день теперь эта компания собиралась у Сторма в палатке, они болтали о том, о сем, потом все вместе отправлялись проведать своего лежачего товарища, а оттуда шли куда-нибудь на полянку, под кокосовые пальмы, где, сняв рубахи, праздно сидели, обсуждая главным образом шансы каждого на эвакуацию. Во всей округе невозможно было отыскать и капли спиртного, зато ежедневно с наступлением темноты в госпитале показывали кинофильмы, и они всей гурьбой непременно отправлялись туда, глядели с тоской на то, как весело живут люди в Нью-Йорке, Вашингтоне или Калифорнии, во всех этих местах, за которые сейчас они воюют, но где никто из них не был ни разу в жизни. Почти ежедневно сеансы прерывались очередным воздушным налетом, так что за пять дней в госпитале Сторм с Файфом видели отрывки из пяти фильмов, но ни разу не досмотрели хотя бы одну картину до конца. Но в общем-то это не имело никакого значения — все эти фильмы они видели еще дома. После налета они обычно снова собирались вместе, курили потихоньку, а все их разговоры были только об эвакуации. Никто из них даже думать не хотел о том, чтобы возвращаться снова в третью роту.

В один из дней Сторм вдруг предложил сходить проведать Раскоряку Стейна, благо тыловой эшелон штаба полка располагался совсем неподалеку и Сторму стало известно (то ли от рассыльного, которого он случайно встретил, то ли от какого-то старого дружка), что их бывший командир роты находится там, ожидая оказии для отъезда с острова. Предварительно обсудив эту экспедицию, они отправились туда всемером — вышли с территории госпиталя и двинулись к своему ротному, которого до этого ненавидели, а теперь, оказывается, стали жалеть и которому решили сказать «до свидания». Госпиталь, разумеется, никем не охранялся. Да и к чему был» бы это, если все равно никто не мог удрать с этого богом проклятого острова?

Стейн в это время сидел в своей крохотной одноместной палатке, разбирая те немногие бумаги, что еще сохранились у него. Приход незваных гостей явился для него полнейшей неожиданностью. Буквально пару часов назад ему передали приказ быть готовым к немедленному отъезду — на следующее утро он должен был улететь с попутным самолетом в Новую Зеландию. Трофеев у него было немного — японский боевой флаг с пятнами крови на белом поле, офицерский пистолет, похожий на немецкий «люгер», две офицерские петлицы со звездочками да еще немного фотографий в кожаном бумажнике. В общем-то, у него было чем доказать свое участие в боях. Тут же около стола лежали и остальные его немногочисленные пожитки. Ему пришлось убить чуть не полностью последние три дня, чтобы разыскать свои вещи. Спасибо еще командиру полка, давшему ему свои джип. Стейну ужасно понравились эти поездки по острову. На том месте, неподалеку от аэродрома, где их рота находилась в первые дни и где они оставили все свое лишнее имущество, в том числе и личные вещи, была размещена чья-то чужая часть, их старые палатки переставили по-новому, и это никак не могло понравиться Стейну. Что касается имущества третьей роты, то о нем тут никто и слыхом не слыхивал. Тогда Стейн отправился через Матаникау и Лунга-Пойнт к Красному пляжу, дважды облазил там все склады, добравшись до самого дальнего конца района их высадки, и все безрезультатно. Но в конце концов он добился успеха — оказалось, что вещи находятся совсем неподалеку от их первого лагеря. Они лежали, сваленные в кучу, в небольшой кокосовой рощице, частично в палатках, разбитых под деревьями, но главным образом просто навалом на опушке. Ему пришлось почти полдня работать как проклятому, обливаясь потом в насыщенном испарениями воздухе джунглей, пока в конце концов он отыскал свои два полевых чемодана. И все же это дело было ему по душе — скорее всего потому, что все это время он был совершенно один. Теперь он был готов отправиться в путь по первому приказанию.

Стремление к полному одиночеству появилось у него совсем недавно, а точнее, в последние четыре дня. На второй день вынужденного пребывания в тылу, после того как с самого утра он провертелся как сумасшедший со всякими текущими делами, ему вдруг захотелось немного развеяться, и он отправился в «полковой офицерский клуб» выпить рюмку перед ужином. Да и почему бы ему, собственно говоря, не сделать этого, тем более что официально (да и неофициально тоже), как разъяснил ему Толл, никто в полку не считал его парней. Этот «клуб», обязанный своим появлением командиру полка, представлял собой обычный кухонный навес, обтянутый большой противомоскитной сеткой, под которой находился импровизированный бар, сделанный из ящиков. За баром хозяйничал сержант — порученец полковника. Под навесом были расставлены раскладные стулья, а также находился походный штабной стол, за которым желающие играли в покер. Для игры в темное время служила стоявшая рядом палатка с зашторенными окнами. Обычно этот «клуб» посещали офицеры штаба и тыловых подразделений, но в этот вечер, в связи с тем что Толл добился недели отдыха для своего батальона, здесь собрались почти все батальонные офицеры. Отдых их заключался в праздных разговорах, пустой болтовне за стаканом виски — это в какой-то мере давало людям разрядку. Для Стейна посещение этого «клуба» оказалось не очень удачным, он понял, что поступил опрометчиво, и больше этой ошибки не повторял. И не потому, что почувствовал себя отверженным или униженным, наоборот, он понял, что никто в полку вовсе не презирает его, да только этот успех, если можно так сказать, никак не стоит той нервной энергии, которую ему пришлось затратить. И в тот вечер он почувствовал, как хорошо все-таки побыть одному…

В «клубе» его встретили вполне корректно. Никто из присутствовавших офицеров и не собирался выказывать ему презрение, да и от разговоров с ним тоже никто не уклонялся. Только почему-то все время получалось, что, если он сам не заговаривал, никто не знал, о чем можно говорить. Такой разговор требовал большого усилия с обеих сторон. Когда в тот вечер, подойдя к «клубу» и приподняв полог, он шагнул на площадку, там было уже несколько групп беседовавших между собой офицеров. Ему сразу показалось, что по крайней мере в одной из этих групп разговор в тот момент шел как раз о нем. Подполковник Толл в это время находился в другой группе, он был там явно в центре внимания. Стейн был уверен, что здесь разговаривали не о нем. Толл любезно кивнул ему, даже улыбнулся всем своим резко очерченным, моложавым и красивым лицом. Но в глазах его Стейн прочел крайнее неодобрение приходу Стейна и предупреждение от повторения подобного впредь. Кивая знакомым и приветствуя всех, Стейн направился прямехонько к бару и, облокотившись там на ящик, потребовал виски. Первую порцию он выпил в одиночестве, но, когда потребовал вторую, к нему подошел, покинув свою компанию, Фред Карр — начальник отделения личного состава штаба полка и старый собутыльник Стейна еще по довоенным временам. Он, судя по всему, был искренне рад товарищу, тем более что они давно не виделись. Они пожали друг другу руки и немного поболтали о том, о сем, но главным образом о том, как Фред увидел Файфа (он не знал, как его зовут, и Стейн догадался лишь по описанию), когда его, раненного, везли в госпиталь. Стейну показалось, что разговор с Карром был какой-то сумбурный и напряженный, и все же Стейн был ему благодарен. Немного погодя под навесом появился капитан Джон Гэфф, он был уже здорово пьян, но для него подобное состояние было более чем привычным, так что никто из присутствующих не придал этому значения. Гэфф тоже подошел к Стейну, немного поболтал, главным образом о вчерашней операции по очистке территории от остатков противника и о том, как все там у них хорошо получилось. Он, как и Фред Карр, был явно не в своей тарелке и вскоре откланялся, отойдя к группе, в которой находился Толл. Стейн к этому времени держал в руке уже четвертую порцию виски, он расписался за выпивку (деньги, вырученные в клубе за спиртное, по решению командира полка шли в полковой офицерский фонд) и отправился восвояси. После этого вечера он просто стал покупать себе бутылку виски, и она постоянно стояла у него в палатке на тумбочке. Ему очень нравилось сидеть вот так в одиночестве в своей маленькой палатке, у которой были открыты обе боковые полы (только противомоскитная сетка свешивалась с боков), попивать потихоньку виски и наблюдать в потемках за всем, что происходит в кокосовой рощице. Он никогда, даже ночью, не задергивал фартук у входа в палатку и не опускал светомаскировочных клапанов на окнах, поэтому, когда налетали японские бомбардировщики, он спокойно продолжал сидеть в потемках, ничего не опасаясь и лишь слушая, как то тут, то там свистят падающие бомбы, не забывая при этом почаще прихлебывать из бутылки. Ему действительно не было страшно. Конечно, немаловажную роль тут играло и выпитое спиртное, хотя он ни разу за эти дни не напивался допьяна. Поэтому он постоянно держал запас виски в палатке. Бутылка стояла на тумбочке и теперь, когда к своему бывшему ротному явились его солдаты из госпиталя. Стейн сразу предложил им выпить, хотя и не преминул подумать, что всего лишь пару дней назад он ни за что не решился бы на подобный поступок, явно попахивавший панибратством и открытым нарушением дисциплины.

У него был только один стакан, так что гостям ничего не оставалось, как, пустив бутылку по кругу, пить из горлышка. Они пили с жадностью, и Стейн сразу приметил, что в этом госпитале спирт явно не использовался в качестве обезболивающего. Порывшись в багаже, он разыскал еще бутылку, которую собирался взять с собой в самолет, и отдал ее гостям.

Какое-то время они еще разговаривали, все разом и перебивая друг друга, но Стейна все время не покидало ощущение странной отчужденности, будто его уже не было здесь с ними…

Когда они ушли, он долго глядел им вслед, как они брели, держа бутылку в руках и спотыкаясь, по дороге через рощу, небритые, грязные, в рваном полевом обмундировании. И у каждого на этом фоне выделялось одно светлое пятно — забинтованная голова, рука или нога. Только у двоих ничего не белело — Сторму рану так и не забинтовали, а у Маккрона его беда сидела далеко внутри, и бинтов она не требовала. Потом Стейн снова вернулся в палатку и налил себе виски.

Да, по-видимому, ему так и не узнать правды. Может быть, это и к лучшему, а может быть, нет. Не исключено ведь, что в тот первый день дорога на правом фланге, по которой они потом прошли через лес, была полностью под контролем у японцев, и они сняли с нее заграждение лишь позже, может быть, ночью. Но даже если было так, разведка боем силами до взвода, как он тогда предлагал, вряд ли принесла бы пользу. Ведь один взвод, как там ни говори, никогда не смог бы пробиться так далеко, как они прошли ротой — до самого временного лагеря там, в роще. А посылать тогда всю роту было уже слишком поздно — день кончался, вот-вот должно было стемнеть. Конечно, прежде чем принимать решение на фронтальную атаку, следовало как можно тщательнее проверить правый фланг. Но этого варианта он тогда не предложил, да и Толл не подсказал. Так что же все-таки получается? Где истина? Да и есть ли она?

Однако не это беспокоило Стейна больше всего. Беда была в том, что он тогда, пожалуй, поторопился, отказавшись принять план Толла. Разве не проще было не отказываться, а потянуть время, выждать, пока станет ясно, чего добился Бек? Да, как ни крути, а главная закавыка была в другом. И вопрос сейчас можно ставить лишь в одной плоскости: действительно ли Стейн отказался выполнить приказ Толла потому, что не хотел напрасно рисковать людьми, переживал из-за больших потерь в роте, или же все дело было в нем лично, в том, что он боялся за себя, страшился того, что его могут убить? Конечно, никто напрямик таких предположений не выдвигал, даже намека на них не было. Но Стейн ничего этого не знал, и, сидя в потемках в своей одинокой палатке, прислушиваясь к вою падающих бомб, он снова и снова копался в своей памяти, перебирал обрывки воспоминаний тех ночей, но так и не мог отыскать в них нужного ответа. Не исключено и то, что тогда на него в какой-то мере подействовали оба фактора, но в таком случае, какой же из них был сильнее, какой в действительности продиктовал ему решение? Этого он сейчас не мог сказать. А раз не мог сказать сейчас, то уж и никогда не сможет, и тайна останется с ним навечно. Ничего не скажешь, интересная у него, видимо, будет теперь жизнь. Ему было абсолютно наплевать на то, что подумает по этому поводу его отец — отставной майор и ветеран первой мировой войны. Всем людям свойственно менять с годами свои взгляды, особенно взгляды на войну, в которой они участвовали. В обществе всегда живуч известный принцип: «Я поверю любой лжи твоей, если только ты моей поверишь». Такова история. И сейчас Стейну было совершенно ясно, что отец его тоже врал. Ну, если не совсем уж врал, то, во всяком случае, здорово присочинял. А вот он никогда не позволит себе такого. Конечно, трудно все наперед угадать, однако он надеялся, что поступит именно так.

Что же касается других, то до них ему не было никакого дела. Очень многим суждено пережить эту войну, гораздо большим, чем тем, кому судьба в ней погибнуть. Стейн был намерен непременно оказаться в числе первых. Вашингтон! Женщины! Жирный город времен военного бума. И он, офицер и ветеран, со всеми своими нашивками и ленточками медалей будет там вполне на своем месте. А могло быть гораздо хуже. Даже если слушок о его неприятностях здесь дойдет в конце концов и туда, это не так уж существенно. Ведь дело все настолько засекречено, так тщательно скрыто от посторонних глаз, что опасаться ему, в общем-то, нечего. До тех пор пока он сам не нарушит правил этой конспирации…

Кстати, Стейн был в курсе еще одного секрета, который состоял в том, что капитан Джонни Гэфф больше уже не пойдет в бой вместе со своим батальоном. Не выступит в новый поход, когда у батальона закончится законный отдых. Гэфф представлен к Почетной медали конгресса, и поэтому он стал слишком ценной личностью, чтобы ходить в атаку. Пробил это дело подполковник Толл, убедивший командира дивизии, и теперь подписанные им бумаги ушли прямиком в штаб вооруженных сил на тихоокеанском театре военных действий. Оттуда их переправят в Вашингтон, и через некоторое время должно состояться решение. Пока же Гэффа отправили на остров Эспирито-Санто, где он будет служить в качестве адъютанта командующего. Стейн был уверен, что со временем непременно встретит его в Вашингтоне, скорее всего, на торжественном митинге или собрании по поводу продажи облигаций военного займа. Может, еще и рюмочку пропустить вместе доведется. Кстати, говорят, что слова Гэффа о том, что, мол, настало время отличить мужчин от мальчишек и отделить баранов от козлищ, полностью приведены в тексте представления.

Размышляя обо всем этом, Стейн неожиданно вспомнил, как во время визита к нему раненых солдат из третьей роты он случайно перехватил взгляд все время молчавшего Сторма и сразу же понял, что тот знает его секрет, и не только знает, но и полностью согласен с ним, — о том, что погибших на этой войне будет меньше, чем оставшихся в живых, и поэтому нет никакого смысла зря подставлять голову под пули и лезть в число несчастливого меньшинства. Конечно, никто из них не осмелился бы сказать это вслух, даже с глазу на глаз, тем не менее они знали это и были уверены в своей правоте. Стейн допил, что было в стакане, но не поднялся со стула, а продолжал сидеть в темноте, ожидая приближающегося утра и с ним отлета с острова. В наступившей прохладе он вдруг почувствовал признаки озноба и другие симптомы начинавшегося приступа малярии, однако не стал принимать лекарство, а просто сидел на стуле и тихо ухмылялся своим мыслям…

Что касается семерки визитеров, возвращавшихся назад в госпиталь в самом прекрасном расположении духа, да еще и с бутылкой виски в руках, то ей все же пришлось немного поволноваться. Причиной этого был припадок, случившийся вдруг с Маккроном. Еще когда они вышли из палатки Стейна, он как-то странно замкнулся, замолчал, и это был верный признак, что скоро его непременно прихватит. Однако никто не придал этому особого значения, тем более что все они немножко выпили и чувствовали себя просто великолепно. Их всех будто током ударило, когда Маккрон вдруг ни с того ни с сего грохнулся во весь рост оземь, растянулся прямо в грязи у обочины дороги и тут же принялся весь корчиться и извиваться, биться и кусать себе руки, да еще и выть прямо по-звериному. Глаза у него вылезли из орбит, тело же продолжало содрогаться в страшных конвульсиях. Они бросились к нему, попытались удержать, помочь выпрямиться, но он не давался, все время что-то выкрикивая, бессвязно бормоча, а с посиневших губ во все стороны летели хлопья белой пены. Он снова видел, как они поднимаются в первую атаку, вон первым вскочил Уинн, но лишь успел как-то страшно выкрикнуть: «О, господи!» — и упал как подкошенный, а из разорванного горла сантиметров на тридцать вперед хлестала алая кровь. Девятнадцать. Ему ведь было только девятнадцать лет! Тут же рядом с ним молча свалился Эрл, вместо лица у него — страшное кровавое месиво. Ему было двадцать. Немного поодаль грохнулись еще двое — Дарл и Гуэнн, один из них, только не понять кто, крикнул: «Я убит! Убит!» И все это — за какие-то считанные секунды, буквально один за другим. А потом были еще и другие. Он хотел помочь им. Защитить их. Хотел же… Хотел…

В конце концов им удалось заставить Маккрона биться потише, вытянуться на земле (им было известно, что это самое лучшее средство при падучей), но он все еще всхлипывал и тихонько бормотал что-то страшное и бессвязное, грыз и без того разодранные в кровь костяшки пальцев, и они знали, что ему теперь долго не прийти в себя, так что надо тащить его на себе или сидеть здесь вместе с ним, рискуя остаться без ужина. Они предпочли первое, подняли его на руки и потащили. Постепенно всхлипывания стали тише, больной перестал грызть руки, и лишь глубокие вздохи, похожие на подавленные рыдания, вырывались время от времени из груди, сквозь стиснутые кулаки, которые он отчаянно прижимал ко рту. К тому времени, когда они добрались до госпиталя, он почти уже пришел в себя, во всяком случае настолько, что мог пробормотать:

— Дайте-ка хлебнуть глоточек…

Они остановились, опустили его на землю, поднесли бутылку к губам, хлебнули заодно и сами по глоточку, а потом отправились на ужин. Всем было ясно, что уж кого другого, а Маккрона эвакуируют непременно. И еще они были уверены, что этот парень с измученным лицом и глазами затравленного зверя будет всю жизнь, сколько бы он ни прожил, чувствовать себя виноватым перед кем-то, отличаясь в этом от них, остальных. Его действительно эвакуировали уже на следующий день, а два дня спустя Файф со Стормом были тоже выписаны и направлены в свою часть.

Первое, на что они оба сразу же обратили внимание, как только прибыли в роту, были бороды, отпущенные всеми солдатами и сержантами. В госпитале все они брились. Тех, кто не мог бриться сам, брили санитары. Так что теперь Файф и Сторм со своими бритыми щеками оказались настоящими белыми воронами среди бородатых однополчан (если не считать офицеров, которые тоже брились). Бороды у солдат были, как правило, редкие и жалкие, густых почти не попадалось, да и откуда им было быть густыми, когда прошло всего лишь одиннадцать дней, как они снова вернулись на передовую, да к тому же половину роты теперь составляла молодежь, для которой отпустить бороду вообще было проблемой. Тем не менее отращивали бороды все без исключения — старички и зеленые юнцы, и это казалось им очень важным. Хотя если бы кто-то спросил их, почему они так поступают, вряд ли услышал бы вразумительный ответ. Скорее всего, получилось это само собой — как своеобразная эпидемия. И не только в третьей роте — весь батальон ходил теперь бородатым. Нельзя было сказать, что эта мода явилась чем-то вроде формы протеста, или способом как-то занять себя, или какой-то игрой. Скорее всего, это было стремление как-то почувствовать себя другим человеком, отличающимся от того, который пришел на передовую лишь неделю назад, и отросшая борода, по их замыслу, должна была служить материальным подтверждением этой перемены. И Сторм, и Файф, разумеется, тут же перестали бриться.

Были в роте и другие перемены. Файф столкнулся с ними буквально сразу же. Правда, в первый вечер им было еще не до этого — они здорово выпили с дружками, а потом захватили чьи-то одеяла и завалились спать в одной из палаток, прямо на земле. Но когда на следующее утро Файф, как положено, явился в штабную палатку, оказалось, что место его там было уже занято.

В роте за эти дни было столько потерь, которые повлекли за собой столько перемещений, что почти никто уже не был тем, кем был до его ранения, — Калн заменил в должности взводного сержанта первого взвода Гроува, во втором взводе также был новый сержант Бек, которого назначили вместо убитого Кекка, командирами отделений и сержантами стали Чарли Дейл, Долл и Джон Белл. Были и другие назначения, которые повлекли за собой что-то вроде должностной цепной реакции. Не миновала она и штабной палатки, где на месте, которое ранее занимал Файф, в должности писаря сидел теперь новый парень — малорослый солдат из пополнения по фамилии Уэлд. У него в помощниках было два солдата (как когда-то было и у Файфа), и один из них оказался не кем иным, как Трейном — тем самым Трейном, который поддерживал Файфу голову, когда его ранило, и который потом отличился самым дурацким образом — добыл необыкновенный самурайский меч и отдал его командиру дивизии.

Какие же, однако, случаются порой с человеком метаморфозы! С человеком, вся заслуга которого состоит в том, что судьбе оказалось угодно дать ему немного власти в руки да еще пару нашивок на рукав. Когда Файф в то утро вошел в штабную палатку, Уэлд сидел за его старым походным столом, с карандашом за ухом, печатая что-то на их разбитой пишущей машинке и одновременно отдавая распоряжение посыльному, причем делал это таким тоном, будто командовал по крайней мере пехотным корпусом. Файф всегда считал этого мозгляка Джо Уэлда самым отвратительным мерзавцем, которого ему когда-либо приходилось встречать. Но теперь он стал еще поганее. Он уставился на вошедшего своими пустыми глазищами, губы вытянулись в холодную, будто наклеенную, улыбочку:

— Ишь ты, да это никак сам Файф пожаловал, собственной персоной, — проскрипел он. И Файфу сразу стало ясно, что этот тип ни за что на свете не согласится уступить теперь его место. Будет драться за него изо всех своих силенок.

Оба помощника писаря — Трейн и второй солдат (его фамилия была Краун) — стояли потупившись, и чувствовалось, что им было очень неловко перед Файфом. Разумеется, Уэлш сидел тут же, он занимался чем-то за своим столом. Приход Файфа, судя по всему, ничуть не заинтересовал его, и он продолжал работать как ни в чем не бывало. Наконец он поднял глаза. Конечно, он не мог не знать о том, что Файф и Сторм возвратились из госпиталя, и тем не менее лицо его сейчас не выражало ни удивления, ни удовольствия или хотя бы просто доброго внимания к пришедшему. Полубезумные блуждающие глаза на почерневшем лице Уэлша были похожи на страшную маску безразличия.

— Ну, — после долгого молчания выдавил он, — так что же тебе надо, малыш? — Фраза эта прозвучала как-то неопределенно: то ли как приветствие, то ли как вопрос. Словно Файф все эти дни сидел себе на месте и никуда не отлучался, а теперь просто вошел в палатку. Потом Уэлш неожиданно улыбнулся, оскалившись своей типичной ухмылкой безумца, садиста и убийцы.

— Вот, вернулся из госпиталя, — Файф понемногу начал злиться из-за такого приема. — Вернулся и, стало быть, представляюсь… — Сказав это, он вдруг почувствовал, что возмущение его стало быстро проходить, уступая в душе место чувству одиночества, страха перед ужасами войны, полной потерянности. И эта палатка казалась ему теперь единственным спасительным пристанищем.

— О'кей, — бросил сквозь зубы Уэлш. — Можешь считать, что представился.

— А чего это Уэлд уселся за моим столом и стучит на моей машинке?

— Капрал Уэлд назначен писарем. А вон те двое у него в помощниках и на побегушках. Эй, ты, грязная морда! — вдруг рявкнул он, поворачиваясь в сторону Уэлда и протягивая ему какие-то листки. — Быстро доставить это Мактею в отделение снабжения!

— Слушаюсь, сержант! — как можно громче рявкнул в ответ Уэлд. Пулей вскочив с табуретки, он выхватил у сержанта из рук бумажки и, тщетно пытаясь выпятить свою тощую грудь, тут же бросил Трейну: — Эй, Трейн, давай-ка!

— Я разве не тебе лично приказал? — перебил его с угрозой Уэлш. — Не тебе?

— Виноват, сержант. — Уэлд с бумагами в руке быстро выскочил из палатки.

— Вот же подонок, — осклабился Уэлш, глядя в упор на Файфа. — Просто мразь, да и только.

— Так вы же знали, что я возвращаюсь из госпиталя, — удивился Файф. — Знали, что я…

— Знал? Да откуда это вдруг я мог знать об этом? У меня рота на руках, дел с утра до ночи невпроворот! Где уж тут было ждать, пока ты вернешься. К тому же будь у тебя хоть капля ума в башке, разве ты не добился бы эвакуации с этого поганого острова? С такой раной в черепушке, да не удрать домой в Штаты! Видывал я в жизни идиотов, но такого… Да я бы на твоем месте…

— Ты не смеешь поступать так со мной, Уэлш, — вдруг не выдержал Файф. — Клянусь богом, не смеешь! Как же так можно!

— Не смею? Я не смею? — Уэлш сразу же перешел на бычий рев. Сорвавшись с места, он уперся кулаками в стол, нагнулся, набычился, будто собирался прыгнуть рогами вперед на Файфа. — Это кто же тут не смеет? Ты погляди вокруг. Ведь все давно уже решено. Ты еще в госпитале на коечке валялся, а тут уже все в ажуре было. — На озверевшем лице его вдруг, как в калейдоскопе, сменилось выражение, губы снова скривились в сатанинской ухмылке. — И нечего на меня вину валить, если у самого ни ума, ни кишок не хватило за себя постоять, с острова смыться.

— Ах ты зараза! — не удержался Файф. — Все, говоришь, решено уже, а ведь вместо Сторма никого назначить не посмел?

— Так Сторм меня специально попросил. Он знал, что назад вернется. — Уэлш уже успокоился, снова опустился на стул. В палатку тихонько проскользнул Уэлд, уселся за стол, внимательно наблюдая за разговаривавшими.

В перепалке, возникшей между Уэлшем и бывшим писарем, не было ничего необычного — подобные сражения и взаимные оскорбления случались у них сотни раз, так что в пылу борьбы Файф на какое-то мгновение даже забыл, из-за чего весь сыр-бор разгорелся. Но потом вспомнил, и сердце у него сразу будто оборвалось — он не был уже больше личным писарем первого сержанта. Никогда в жизни, как ни ругались они раньше, не поверил бы он, что Уэлш сможет так подло предать его, не заступится, не защитит, когда дело дойдет до того, что из-под носа уплывет такая отличная должность. Ну а раз так, то нечего и воевать с этим подонком, нечего унижаться…

— Ну и будь ты трижды проклят, Уэлш, — только и нашел он, что бросить в ответ. — Подонок ты и мерзавец, вот что я тебе скажу!

На его счастье, в эту минуту в палатку вошел Бэнд. Уэлш быстро поднялся из-за стола, во всю глотку рявкнул «Смирно!». Оба посыльных, Уэлд и Файф, чуть не поперхнулись.

— И вовсе незачем подавать команду всякий раз, как я вхожу в палатку, сержант, — бросил Бэнд свысока. — Я ведь уже говорил вам об этом. — Оглядевшись, он увидел Файфа. — Ах, вот это кто! Приветствую тебя, Файф. Значит, вернулся? Что ж, я рад видеть тебя снова в нашей старой роте… Вольно! Вольно! Кстати, Файф, не хочешь ли ты взглянуть на мою каску?

Файф решил, что он, видимо, ослышался. Он ведь только что вовсю орал на Уэлша, и вдруг такой поворот. Но Бэнд как ни в чем не бывало прошел к своему столу, заглянул за него, вытащил каску, в верхней части которой зияла дыра от пробившей ее японской пули. С нарастающим недоумением, а потом и с негодованием Файф слушал его историю, с удивлением думая о том, когда же командир роты наконец спросит его о ранении, о том, как ему было в госпитале и почему он вернулся назад в роту. Ну хотя бы капельку внимания и уважения к раненому! Неужели он кажется этому напыщенному офицеру такой же никчемной вещью, как эта его каска? Или как все другие солдаты, которые не были ранены? Да уж куда там! У этого осла и на уме-то нет людьми интересоваться, все бы бубнил как дурак про свою каску. Самого тогда даже не контузило… Когда в конце концов Бэнд закончил все свои россказни насчет того случая, Файф был настолько взбешен, что буквально не мог стоять на месте.

Тем временем спокойно рассевшийся за своим столом сержант Уэлш сделал глубокий вдох, потом медленно выпустил из легких набравшийся там воздух и принялся за прерванную было работу. «Пожалуй, — подумал он, — даже и не плохо, что ротный заявился. А то ведь недолго было и дров наломать». Ему уже чертовски надоело бесконечно поучать этих желторотых птенцов, долбить им снова и сноса, что для человечества, для вселенной все эти войны, государства и роты, все они, вместе взятые, и каждый поодиночке не значат ровным счетом ничего. Что те, кому положено, могут распоряжаться ими всеми, как только им заблагорассудится — менять, тратить, пускать в оборот, делая это с такой же легкостью, как они распоряжаются долларовой бумажкой, что лежит в кармане. Что, наконец, они могут подыхать хоть каждый день, хоть пачками, хоть поодиночке, оптом и в розницу, здесь и в любом другом месте, и тем не менее все это не будет иметь абсолютно никакого значения. Разумеется, если будут своевременно прибывать резервные пополнения. И этот Файф вообразил себе, будто он что-то значит. А что он, в конце концов, значит для роты?

Уэлш снова сделал глубокий вдох, наполняя легкие не только воздухом, но и сочувствием к себе, медленно выпустил все сквозь зубы. Ух, до чего же он был зол! Только представить себе этого мозгляка, какую рожу он скорчил, когда приперся сюда и увидел, что Уэлд на его месте расселся! Уэлш так четко все это себе представил, что от возмущения едва снова с места не сорвался.

И какого дьявола вообще этому Файфу надо? Непонятно ему, что ли? Вроде бы уже и те, что поглупее, начинают соображать, что к чему. А этот… Все настроение испортил. Такая неделя отличная была, особенно последние дни, как с передовой отвели. Просто отличные деньки, ничего не скажешь. Молодец все же этот Толл со всеми своими выкрутасами — и выпили как следует, и отдохнули, о себе подумали и своих паршивеньких, грязненьких, мерзкопакостных делишках. Для всего, в общем, нашлось время. В том числе и для того, чтобы сообразить, что война эта еще только начинается, только разворачивается помаленьку и что их рота, хоть она и подыхает здесь, ровным счетом ничего не значит — у нее за спиной стоят уже, дышат в затылок еще, поди, не меньше десятка таких же рот, растянувшихся гигантской эстафетой смерти одна за другой в длиннющую цепочку, отсюда и до самого Вашингтона. Стоят себе и ждут спокойненько, в безопасности, своей очереди, ждут, когда настанет их пора выходить на тяжелую работу. Это они, надо думать, соображают! Да только вот не очень ценят все это, во всяком случае, не так, как он, Уэлш, ценит. Даже Сторм, на что уж голова, но и то не совсем в курсе, не очень соображает. Куда им всем до Уэлша!

Когда в тот раз рота спустилась с холмов, первый сержант Уэлш, шагавший во главе колонны, был внешне таким же, как и все, — уставший до предела, весь какой-то сморщенный, с безжизненно опавшими щеками и впалым ртом, с затравленным взглядом глубоко запавших глаз. Но в отличие от других, эта усталость была только внешней, внутри же, в душе, у него все ликовало, он чувствовал себя настоящим триумфатором, одержавшим великолепную победу. В отличие от всех, он не тащил никаких трофеев, ни единой вещицы. Более того, он просто ненавидел, презирал эту идиотскую страсть хватать и тащить чужое барахло, все то, что когда-то принадлежало другим, а теперь волею судьбы стало ничьим. Победителем же он себя чувствовал потому, что все эти дни там, наверху, события шли и развивались так, как только он один ожидал и предчувствовал. Именно поэтому он ни разу не испытал ни разочарований, ни тем более потрясений или сильных душевных травм. Как он и ожидал, людей убивали потому, что это было заранее определено соответствующими статистическими выкладками, он также убедился в полной правоте своих предположений относительно того, что на войне, сражаясь с противником и делая это хорошо или плохо, люди ведут себя точь-в-точь так, как это бывает, когда они дерутся из ревности или ради собственности. Так что все было просто и понятно. Единственное, что его в какой-то мере все же озадачивало, так это подонки вроде Теллы. Однако, обдумав ситуацию самым тщательным образом, он и тут нашел правильный выход, убедив себя в том, что он преследовал Теллу лишь потому, что к этому его побуждали какие-то внутренние саморазрушительные наклонности, правильно учитывая которые, в будущем он сможет избежать новых ситуаций такого рода. Решив так, он почувствовал и здесь полное удовлетворение. Что же касается его отрицательного отношения к трофеям и всяким прочим сувенирам, то объясняется это тем, что у него лично не было ни малейшей необходимости прибегать к столь примитивным способам для добычи денег на выпивку. Он и раньше не нуждался в этом, не собирался менять свои привычки теперь. Прежде всего потому, что ему нравился джин, а вовсе не виски, как всем этим соплякам и прощелыгам. Разумеется, он не имел ничего против личных вкусов и потребностей и, когда не было ничего другого, тоже мог хлебнуть виски. Тем не менее на первом месте у него всегда был джин, и он знал надежные источники, позволявшие всегда и без особых хлопот получать его в разумных количествах. Когда же эти источники почему-либо не срабатывали или их просто не было под рукой, он прекрасно умел выискивать новые. Так что в трофеях он не нуждался. Именно поэтому, когда рота спускалась с холмов, он спокойно шел впереди всех налегке, шагая под палящими лучами солнца сперва сквозь клубы пыли, а потом, когда они пошли через джунгли, по густой бурой грязи разбитой дороги. При этом он все время мурлыкал себе под нос свой любимый, хранимый в глубочайшем секрете припев: «Собственность! Собственность! Все в жизни лишь ради собственности!» Один-единственный толковый и умный парень во всей этой своре, он шагал себе налегке, а сзади него, задыхаясь от жары и пылищи, изнывая под кучами всякого трофейного барахла, тащилась славная третья рота.

И потом, когда они уже стали лагерем и все эти придурки шлялись повсюду со своими жалкими бороденками, он тоже не пожелал быть таким, как они, не хотел быть с ними в одном стаде. Он тщательно брился каждый день, и никто при этом не посмел хоть раз упрекнуть его, сказать неуважительное слово. Да и кто из них посмеет, когда он и в этом был впереди них, и уже сколько лет ходил с изящными усиками?..

В этот самый момент Уэлш услышал, как у него за спиной Файф с какой-то горькой иронией ответил Бэнду:

— И в самом деле, просто потрясающе, сэр… Но вот если бы вы взглянули на мою каску, то уж тогда действительно удивились бы… Меня ведь прямо в голову ударило… Только вот где она, эта моя каска?

За этой примитивной иронией в сердце Файфа клокотала настоящая лютая ненависть, и она была настолько явна, что даже Уэлш ухмыльнулся про себя. Сколько же можно повторять всю эту дурацкую историю с каской? Она уже у всех, наверное, в печенках сидит. Однако когда Файф повернулся в его сторону, как бы ища поддержки, глаза Уэлша немедленно превратились в два кусочка окаменевшего льда, в них не было ничего, никакой мысли или чувства, одна ледяная пустота.

У Уэлша с новым командиром роты за последние дни было порядочно собственных стычек, но именно собственных, в чужие же дела, особенно в дело Файфа, он вмешиваться не собирался.

Бэнд снова нагнулся, осторожно убрал свою каску на место, вернее, не всю каску, а ее верхнюю металлическую часть, поскольку внутренний пластиковый каркас он постоянно таскал с собой, надевая на построения и всякие служебные мероприятия.

— Действительно, очень жаль, что у вас так получилось, — ответил он Файфу. — А то бы вы могли потом забрать ее с собой домой. Как фронтовой сувенир. Такой же, как и мой.

— Извините, сэр, — снова осторожно съязвил Файф. — Но у меня в тот момент вовсе не об этом голова болела.

Офицер резко выпрямился, на губах его еще играла улыбка, но она, как и глаза его, была вовсе не такая любезная, как прежде.

— Возможно. Возможно, — сказал он, поворачиваясь к Уэлшу. — Итак, сержант…

— Ничего особо важного, сэр, — ответил тот. Мелкие стычки между новым командиром роты и первым сержантом не прекращались с того самого дня, как Бэнд принял роту. Но наивысшего накала они достигли два дня назад, когда в ответ на очередной разнос по поводу «недостаточно уважительного отношения к ротным офицерам» Уэлш вдруг подошел в упор к своему командиру и непривычно тихим голосом сказал ему:

— Сэр, если вам действительно нужны мои нашивки и моя должность, можете забрать и то и другое хоть сию же минуту.

Это были не пустые слова, и уж кому-кому, а Бэнду было доподлинно известно, что Уэлш сказал именно то, что хотел.

— Не воображайте, что вы незаменимы, сержант, — бросил все же он в лицо Уэлшу.

— Что вы, сэр, — ответил тот. — Кому уж лучше меня знать, сколь заменимы все без исключения в нашей роте.

На этом их разговор и закончился. Бэнд спустил пары, напомнив Уэлшу, чтобы он не забывался, однако дальше не пошел, и первый сержант остался на своем месте — и при должности, и со всеми своими нашивками.

Это было два дня назад. Сегодня же разговор был довольно спокойным.

— Что ж, это, в общем, не плохо, — отозвался командир роты по поводу доклада Уэлша и тут же, расплывшись в своей рекламной улыбочке во весь рот, громко хлопнул ладонью о ладонь, потер руки и звонким учительским голосом добавил: — Просто отлично, да и только. Капрал Файф! Насколько я понимаю, теперь нам вроде бы необходимо и с вами разобраться. Не так ли, капрал? — и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Поскольку на ваше место мы уже определили Уэлда и произвели его в капралы, вряд ли будет справедливо ни за что ни про что выгнать человека да еще и разжаловать его снова в рядовые. Двух же писарей мы себе позволить не можем. К тому же Уэлд и годами постарше вас, и здоровьем вроде бы куда слабее. А по боевой подготовке и вовсе не идет ни в какое сравнение. Так что, мне кажется, мы никак не вправе назначить его, скажем… заместителем командира пехотного отделения…

По мере того как Файф все яснее начинал понимать, куда клонит командир роты, злость из его души начала вылетать со скоростью воздуха, убегающего из разорванной автомобильной шины. Он уже ругал себя последними словами за то, что так неуважительно высказался по поводу этой злосчастной каски, да и за все свое поведение тоже. На смену злости в его сердце все с большей скоростью врывался, раздувая его, как мешок, панический страх, настоящий ужас. Он вдруг, как наяву, представил этот страшный склон, снова увидел взрыв японской мины, мертвого солдата — мальчика на носилках…

— Так, так… — Голос Бэнда становился все более веселым. — А ведь это, пожалуй, идея! Файф, как вы смотрите на то, чтобы стать заместителем командира пехотного отделения? Ну хотя бы в третьем взводе. Там, кажется, у сержанта Дженкса нет заместителя, а?

Даже в том ужасном состоянии, в котором он находился, Файф понял, что у него нет иного выхода, кроме как сказать: «Слушаюсь, сэр». Он уже было открыл рот, чтобы произнести эти роковые слова, но тут неожиданно к нему на выручку пришло само провидение.

— Извините меня, сэр, — вмешался Уэлш, — но сержант Дранно из тылового эшелона надоел уже мне, просит кого-нибудь себе в помощники. У него сейчас со всеми этими потерями дел просто невпроворот. А будет, видно, и того больше. Файф же спец по всяким отчетам. Он для Дранно вполне мог бы сгодиться.

— Ну что ж, я не возражаю. Так и будет. Считайте, Файф, что вы назначены. — Он одарил капрала особо широкой улыбкой. — Хотя, разумеется, право выбора за вами. Так как же?

— Я бы лучше к Дранно пошел. — Файфу даже удалось изобразить что-то вроде сомнения.

— Ладно. — Лейтенант Бэнд был снова само благодушие. Он повернулся к Уэлшу: — Когда ему надлежит явиться в тыловой эшелон, сержант?

— Сегодня, конечно.

— Значит, так и запишем, — еще раз улыбнулся Бэнд. — О'кей!

Считайте, что это приказ, капрал!

Пришла пора складывать пожитки. А какие они у него были? Все имущество Файфа состояло из ложки, которую он сунул в один карман, и пары носков, уместившихся в другом. Подтянув пряжку на новом ремне, он закинул за плечо только что полученную винтовку и был готов. Что касается кварты виски, которую ему удалось с огромным трудом выторговать у раздувшегося от собственного величия свежеиспеченного сержанта Долла (Файф его просто переносить не мог), то ее он собирался нести в руках. В этот самый момент в душе у него вдруг разразился настоящий бунт. Сердце неожиданно заполнилось такой злобой и негодованием — на Банда, на Уэлша, на весь мир, — что просто ужас. Злоба и негодование вновь вернули в душу притупившееся было чувство трагической жалости к себе и даже печали, всего того, что он ощущал с такой силой тогда в джунглях, сидя на обочине и с тоской думая о предстоящем завтра бое. Ведь во всем мире не было человека, которого хоть в малейшей мере могло волновать, жив он или нет! А, черт с ними со всеми! Наплевать на всех. Ну и что, что погибну? Ну и что, что одиноким? Конечно, он отлично знал, что все это — одно бахвальство, пустые слова, что через минуту он уже пожалеет о них, а теперь вот подписал сам себе смертный приговор. И все же, вспоминая сейчас об этом, он все более отчетливо чувствовал, что, несмотря на страх и даже ужас, заполнившие его сердце и душу в равной пропорции со злобой и печалью, он ни за что не желает идти сейчас работать на этого Дранно. Ну погодите, подонки! Он вам еще покажет! Всем нос утрет, так и знайте…

Раздираемый ненавистью ко всем окружающим и жалостью к себе, возмущаясь и одновременно презирая самого себя, он крикнул, что плюет на всю эту благотворительность, на все эти выходки ненавистного ему Уэлша. И тут же принялся вытаскивать все из карманов. Тоже мне, благодетель нашелся! Небось в штабной палатке не предложил остаться. Пальцем, подонок, пошевельнуть не захотел, чтобы помочь человеку занять его законное место. Где уж там! А тут благородство вдруг стал демонстрировать. Жалко ему, видите ли, стало. Ну, погоди! Он тут же отправился назад в штабную палатку, с намерением заявить им там всем, что передумал и не желает уходить в тыловой эшелон. Нет и нет! Никуда не уйдет — и точка! Когда смысл этих бессвязных выкриков дошел наконец до сознания первого сержанта, он покраснел как рак. Казалось, что не только лицо его, но и вся голова раздулись от страшного негодования, что он того и гляди лопнет с натуги, И все же Уэлш сдержался. Не пожелал унижаться в присутствии Бэнда. Лейтенант же снова мило улыбнулся, хотя в улыбке этой сквозили и удивление, и явное неудовольствие. Потом уже, когда Файф вышел из штабной палатки, ему даже показалось, что это была очень гнусная улыбка. Да только поздно было кулаками махать. Он отправился к Дженксу в его отделение, уже жалея о своем дурацком бунте. Единственно хорошее, что вспомнилось ему в этот момент, было краевое от возмущения лицо Уэлша.

Сержант Дженкс (тот самый, что еще в старое время, будучи капралом, дрался на кулачки с Доллом) получил свои чин совсем недавно, уже после боя, в котором он заменил своего командира отделения, убитого при атаке на тыловой японский лагерь. Это был темноволосый, тощий и довольно высокий человек с непропорционально длинным торсом с короткими ногами. Сам он был из Джорджии и, как все жители этого штата, не очень любил бросать слова на ветер. К своей новой должности и сержантским нашивкам он относился весьма серьезно. Поздоровавшись с Файфом и поприветствовав его двумя-тремя словами, он тут же принялся снова за свои дела, а проще сказать, продолжал пить виски из бутылки. Так что в тот вечер Файф снова набрался, на этот раз уже в компании с Дженксом и его отделением, а также со всем третьим взводом.

В эту самую ночь к ним явился с пьяным визитом вконец раздосадованный рядовой Уют. Его батарея расположилась на отдых неподалеку от тылового хозяйства их полка. От него третья рота впервые узнала, что капитан Джонни Гэфф представлен к Почетной медали конгресса и что во имя сохранения столь драгоценной личности для истории его перевели в штаб на остров Эспирито-Санто. Само собой разумеется, что в первую очередь Уитт поспешил сообщить эту новость всем своим дружкам из штурмовой группы, которую возглавлял Гэфф. Эту информацию они совместили с хорошей выпивкой. Такие новости, как правило, распространяются со скоростью лесного пожара, так что сообщение Уитта быстро стало достоянием всей роты, вызывая повсеместно дружный смех. Прежде всего потому, что всем было известно, что Гэфф так к не выполнил своего обещания угостить свою группу виски: «Пей, ребята, сколько влезет, и все за мой счет!» Так что смех этот был не очень-то добродушным. Сам Уитт, сообщая дружкам о столь значительном поощрении их бывшего командира, не преминул с пьяным красноречием бросить несколько фраз об «этом предателе, что вылез на их горбу в большие герои, а потом отшвырнул их всех в сторону, будто грязную рубашку». Остальные, правда, восприняли эту новость не так болезненно, кое-кто даже посмеялся, не придавая всему особого значения. Просто в их представлении поведение Гэффа было не чем иным, как еще одним штрихом к общей отвратительной картине или, если можно так сказать, ложкой горькой подливки, вылитой на кусок и без того горького мяса, которое третья рота с отвращением жевала на протяжении большей части прошедшей недели. Кстати, кроме главной новости они еще узнали, что Гэфф даже не заикнулся перед начальством о представлении сержанта Долла к «Кресту за заслуги» — а ведь он при всех это обещал, чуть ли не клялся. Правда, Долл, отлично помнивший, как все это было, когда он действительно спас роту, оттянув на себя огонь японцев, сделал вид, что все это совершенно не важно, что ему все это просто смешно, как и всем остальным. И вообще, если говорить о наградах, то оказалось, что в третьей роте их не удостоился никто. Естественно, кроме Гэффа, который к роте фактически не имел никакого отношения.

— А этого-то чего считать? — заорал с пьяным упрямством Джон Белл. — Он же батальонный… начальничек. И в нашей роте никогда не служил. — Беллу вся эта история казалась вроде бы и смешной, но в то же время ужасно гадкой.

Да и смеяться-то особо было не над чем. Взять хотя бы почту, которую за все время доставили только один раз. Правда, писем привезли много. Белл тогда получил от жены сразу шесть писем. Но разве этого достаточно? Тем более что это была первая почта с тех пор, как они погрузились на транспорт. И он был уверен, что шесть писем за столько времени — не так уж много. Возможно, конечно, что где-то существуют еще и другие ее письма, они, наверное, находятся в пути, плывут на транспортах через океан. А может, и не плывут. Как бы там ни было, но после того прозрения, которое произошло с ним, Белл был склонен читать не только строчки, но и то, что было между ними. Уж не охладела ли жена к нему за это время? Вроде бы похоже на то. А может, просто мерещится? И, как обычно бывало в подобной ситуации, ему сразу захотелось побыть одному. Он поднялся с места, взял бутылку виски и направился вниз по склону. Уже совсем смерклось, лунный свет заливал все вокруг, и пьяные ноги что-то плохо слушались хозяина, так что он далеко не ушел, уселся на траву, бессмысленно глядя в темноту и ничего не видя. Воздушные налеты на сегодня уже закончились, но пожаров вроде не было… Интересно все-таки, как она там сейчас, дома? Дома! У нее же там столько всяких соблазнов… Столько возможностей… И всяких этих… ухажеров… потенциальных партнеров… кажется, так они именуются в курсе психиатрии. Да уж, чего другого, а этого добра там хватает. Не то что здесь, на таком красивеньком и начисто забытом богом острове. Только зачем он вбивает себе в голову все это? Разве он не должен верить своей жене? Уж ежели не доверять Марти, кому тогда вообще можно верить! Доведя себя до исступления, он поднялся и медленно поплелся назад, туда, где Уитт все еще никак не мог успокоиться из-за вероломства Гэффа.

— А почему бы тебе не перевестись в нашу роту? — спросил Белл Уитта. — Ты же хотел вроде. А времени всего ничего осталось, сегодня да завтра… И тогда уж конец…

— Я? — Лицо Уитта застыло в гримасе притворного удивления. — Да ни за что. Не вернусь я в этот батальон, пока в нем правит этот Толл. Нет уж, сэр, благодарю покорно! Хотя, конечно, мне бы и хотелось. Но не сейчас, это уж точно. Вот если Толла переведут, повысят скажем, тогда другое дело… А сейчас, джентльмены, мне, извините, пора домой. Поскольку я маленько, кажется, надрался…

Он, покачиваясь, поднялся на ноги, постоял немного на месте и вдруг, резко рванувшись, помчался огромными скачками вниз по крутому склону. В каждой руке он держал по кварте виски, руки с бутылками мотались из стороны в сторону, да и сам он тоже мотался и спотыкался, успевая при этом еще что-то выкрикивать на ходу. Никто не мог толком понять, что он кричал, а по мере удаления звуки становились еще более неразборчивыми — что-то насчет того, что бомбежка, мол, уже закончилась и надо поглядеть, как там внизу дела идут. Он давно уже скрылся в густых потемках, а выкрики эти все еще слышались, как вдруг их разом заглушил грохот падения тела и протяжное, почти нечеловеческое «О-о-о!».

Кто-то вскочил с места, за ним остальные, и все они гурьбой ринулись вниз, чтобы узнать, что там случилось. Спустившись почти к подножию высоты, они в ужасе увидели распростертое тело Уитта. По лицу его блуждала пьяная ухмылка.

— Вот, поскользнулся немножко, — приветствовал он товарищей, по-совиному тараща глаза. Острый камень распорол ему щеку, сам он был весь в грязи, но руки крепко сжимали горлышки бутылок. Правда, от одной только это горлышко и осталось, зато другая была целехонька.

— Куда это тебя понесло? — заорал на него Белл. — Уж не желаешь ли ты, чтобы какой-нибудь сверхбдительный часовой тебя впотьмах вместо япошки кокнул?

— А мне плевать, — с пьяной бесшабашностью бросил Уитт. — И на него, и на всех вас тоже. Крысы вы поганые, вот вы кто. — Тем не менее он позволил им поднять себя с земли, дотащить назад до места их привала, хотя при этом все время громко выкрикивал: — А этот подонок Коротышка пусть мне лучше на глаза не показывается! Так башку и отшибу! — Несколько раз он пытался вырваться из рук, потом постепенно успокоился и замолк.

На следующее утро, с пластырем на щеке, весь поникший и унылый, он отправился назад в свою батарею. Было видно, что ему ужасно не хочется уходить, однако, как его ни уговаривали, он наотрез отказался остаться, повторяя снова и снова, что не желает служить в полку, где батальонами командуют такие люди, как подполковник Толл. Так что в эту ночь, последнюю ночь их отдыха, ротные весельчаки пили уже без Уитта.

Выпивки было в избытке. Они даже не смогли одолеть своих запасов, и, когда на следующий день рота отправилась снова в путь, у многих на поясах висело по две-три фляги — одна-две с водой, третья с виски. То, что нельзя было утащить с собой, так же, как и нераспроданные трофеи, они оставили на хранение у сержанта Мактея с его тыловой командой и Сторма с его кухонной прислугой — из всей этой компании нынче никто уже не вызвался идти добровольцем на передовую. Зато можно было спокойно оставить кому-то свои вещи, чтобы забрать их потом, по возвращении. Сторм долго глядел вслед уходившей в горы роте, взвод за взводом шагавшей по дороге. Когда последние солдаты скрывались уже за поворотом, самый последний из них неожиданно обернулся в строю и громко заорал:

— Эй, Сторм, будь ты неладен! Гляди, не проморгай там мою выпивку!

Рота двигалась на передовую, впереди ее ждали тяжелые бои, а рядовые Мацци и Тиллс опять не разговаривали и, хотя шагали в колонне вместе, чувствовали себя заклятыми врагами. Они выгодно продали свой пулемет, честно разделили выручку, но однажды вечером, когда все весело сидели с бутылками в руках, пьяные, Тиллс, хихикая, принялся вспоминать, как в самый первый день боев Мацци здорово перетрусил под минометным огнем, а теперь вот бахвалится, какой он отчаянный. В отместку Мацци завалился к своим друзьям в первый взвод, заявив, что не желает больше знаться с бывшим компаньоном, тем более что свою долю от трофейного пулемета уже получил сполна. Он вообще хотел попроситься из взвода оружия, да только быстро сообразил, что там как-никак небезопаснее, нежели в пехотном отделении. И вот теперь они шли в затылок друг другу, один с опорной плитой на плечах, другой — с трубой миномета, оба все время глядели куда-то в сторону, не говоря друг другу ни слова. Их обоих, как и многих других, впервые после недели отдыха снова тряс озноб приступа малярии.


Читать далее

Джеймс Джонс. Тонкая красная линия
Предисловие 27.04.16
От автора 27.04.16
Глава 1 27.04.16
Глава 2 27.04.16
Глава 3 27.04.16
Глава 4 27.04.16
Глава 5 27.04.16
Глава 6 27.04.16
Глава 7 27.04.16
Глава 8 27.04.16
Глава 6

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть