Read Manga Mint Manga Dorama TV Libre Book Find Anime Self Manga Self Lib GroupLe
Гарнитура: Тип 1 Тип 2 Тип 3 Тип 4 Тип 5 Тип 6 Тип 7 Тип 8
Размер: A A A A A A

Онлайн чтение книги Трое в лодке, не считая собаки Three Men in a Boat (To Say Nothing of the Dog)
Глава VI

Кингстон. — Поучительные замечания о раннем периоде Английской истории. — Поучительные наблюдения о резном дубе и жизни вообще. — Печальный случай Стиввингса-младшего. — Размышления об архаике. — Я забываю, что на руле. — Любопытные результаты. — Хэмптон-Кортский лабиринт. — Гаррис в роли проводника.

Выдалось чудесное утро, как бывает поздней весной или ранним летом (что вам больше понравится), когда нежный глянец травы и листвы наливается полной зеленью, а природа похожа на прелестную девушку в трепете смутных чувств на пороге зрелости.

Чудные улочки Кингстона, весьма живописные в ярком солнечном свете у берега; сверкающая река с баржами, которые неспешно тянутся по течению; зеленый бечевник; нарядные особняки на том берегу; Гаррис, кряхтящий за веслами в своем красно-оранжевом свитере; сумрачный старый дворец Тюдоров, мелькающий вдалеке — все это составляло столь солнечную картину, столь яркую и спокойную, такую полную жизни и все же такую умиротворяющую, что — пусть стоял сейчас ранний день — я почувствовал, как меня мечтательно убаюкивает, обволакивает задумчиво-созерцательным настроением.

Я представлял Кингстон, или «Кенингестун», как он назывался однажды, когда саксонские «кенинги» короновались там. Здесь перешел реку великий Цезарь, и римские легионы разбили свой лагерь на покатых холмах. Цезарь, как в поздние времена Елизавета[13] Цезарь, как в поздние времена Елизавета…  — т. е. Елизавета Первая (1533–1603), с 1558 г. королева Англии, Франции (формально) и Ирландии. Известна так же как Королева-Девственница (т. к. «из государственных соображений» не была замужем), имела прозвище Добрая Бесс. Здесь и далее Джером высмеивает слабость англичан к «историческим местам» и «историческим преданиям». Когда во второй половине XIX в. начал развиваться туризм, чуть ли не каждая придорожная гостиница и трактир в Англии рекламировались их хозяевами как место, где останавливалось какое-нибудь историческое лицо., останавливался здесь, похоже, на каждом углу (только он был приличнее доброй королевы Бесс: он не ночевал в трактирах).

А она на трактирах была просто помешана, эта английская королева-девственница. В радиусе десяти миль от Лондона едва ли найдется хотя бы один чем-то привлекательный кабачок, в который она бы не заглянула, где бы не посидела, где бы не провела ночь. Интересно, кстати, что́ если Гаррис, скажем, начнет новую жизнь, станет великим, добродетельным человеком, сделается премьер-министром и умрет — стали бы на трактирах, к которым он благоволил, вешать вывески: «Здесь Гаррис пропустил кружку горького», «Здесь летом 88-го Гаррис опрокинул пару шотландских со льдом», «Отсюда в декабре 1886-го вышибли Гарриса»?

Нет. Таких мест было бы слишком много! Те места, в которых он никогда не бывал — вот они бы прославились. «Единственная пивная в Южном Лондоне, где Гаррис не хлебнул ни глотка!» Народ повалил бы валом — посмотреть, что там не так.

Как, должно быть, ненавидел Кенингестун простоватый бедняга король Эдви! Пир по случаю коронации оказался ему не по силам. Может быть, кабанья голова, нафаршированная цукатами, пришлась ему не по вкусу (мне бы она не пришлась, точно), а мед и вино в него уже просто не лезли — но он удрал потихоньку с шумного кутежа, чтобы украсть тихий час при свете луны с милой своей Эльгивой.

Возможно, взявшись за руки у окна, любовались они лунной дорожкой на водной глади реки, тогда как из далеких залов рваными шквалами смутного шума и грохота доносился неистовствующий разгул.

Затем эти скоты — Одо и Сен-Дунстан[14] Как, должно быть, ненавидел Кенингестун простоватый бедняга король Эдви!.. чтобы украсть тихий час при свете луны с милой своей Эльгивой…. Затем эти скоты — Одо и Сен-Дунстан…  — Джером имеет в виду известный рассказ о том, как король Эдви Справедливый (941–959, король с 955) завязал вражду с Дунстаном, Архиепископом Кентерберийским (909–988, архиепископ с 960, впоследствии канонизирован, его день отмечается 19 мая; стяжал славу главным образом тем, как хитро обманывал дьявола). Согласно традиции, в день коронации король Эдви не явился на встречу дворян. Разыскав юного короля, Дунстан обнаружил его в интимном обществе Этельгивы, девушки знатного рода. Когда Эдви отказался идти с Дунстаном на встречу, архиепископ пришел в бешенство, поволок короля силой и потребовал, чтобы тот отказался от девушки (при этом обозвав ее «шлюхой»). Затем, сообразив, что рассердил короля не на шутку, Дунстан поспешил укрыться в своем монастыре, но Эдви (подстрекаемый Этельгивой), помчался за ним, ворвался в монастырь и разграбил его. Хотя Дунстану удалось бежать, он не возвращался в Англию до самой смерти короля 1 октября 959 г. Вместе с Дунстаном фигурирует Одо (Одо или Ода Суровый, ум. 959, 10-й Архиепископ Кентерберийский), который собственно короновал короля Эдви в начале 956 г. — врываются в тихую комнату, и осыпают непристойными оскорблениями ясноликую королеву, и волокут бедного Эдви обратно, в шумный гул пьяной свары.

Прошли годы, и с кончиной военных маршей рука об руку сошли в могилу саксонские короли и саксонское буйство. На время величие Кингстона отошло — чтобы возродиться снова, когда Хэмптон-Корт стал дворцом Тюдоров и Стюартов[15] …чтобы возродиться снова, когда Хэмптон-Корт стал дворцом Тюдоров и Стюартов…  — Хэмптон-Корт, королевская резиденция с 1505 (когда Джайлс Добени, лорд-гофмейстер Генриха VII, арендовал здание как дворец для приемов) по 1760 (когда, со времен правления Георга III, короли потеряли интерес к пригородным дворцам и с тех пор находились главным образом в Лондоне)., а королевские баржи становились у берега с натянутыми якорными цепями, и щеголи в ярких плащах с важным видом спускались по лестницам, чтобы позвать: «Эй, паромщик! Чтоб тя! Гранмерси».

Многие из старинных домов в тех местах ясно говорят о времени, когда в Кингстоне находился двор, жили придворные и вельможи, когда по долгой дороге к воротам дворца день напролет бряцала сталь, гарцевали скакуны, шуршали шелка и бархат, мелькали лица красавиц. От этих больших просторных домов, от зарешеченных фонарей-окон, от огромных каминов и остроконечных крыш веет временем длинных чулок и коротких камзолов, шитых жемчугом перевязей, вычурных клятв. Эти дома возводились в те дни, когда «люди знали, как строить». Твердый красный кирпич со временем только окреп, а дубовые лестницы не скрипят и не крякают, когда вы норовите спуститься не привлекая внимания.

Говоря о дубовых лестницах, вспоминаю великолепную лестницу резного дуба в одном из домов Кингстона. Сейчас этот дом — лавка на рыночной площади, но очевидно, некогда был особняк какой-то большой персоны. Мой друг, который живет в Кингстоне, однажды зашел туда купить шляпу, по рассеянности засунул руку в карман и расплатился наличными.

Лавочник (а он моего друга знал), сначала, естественно, пришел в некоторое замешательство. Быстро, однако, оправившись и чувствуя, что в поощрение подобных вещей что-то следует предпринять, он спросил нашего героя, не хотел бы тот осмотреть образец превосходной старинной дубовой резьбы. Мой друг отвечал что хотел бы. Тогда лавочник провел его через лавку и повел вверх по лестнице. Перила лестницы представляли собой грандиозный образец мастерства, а стена вдоль нее была украшена дубовой панелью с такой резьбой, которая бы сделала честь и дворцу.

С лестницы они попали в гостиную — большую яркую комнату, оклеенную несколько ошеломляющими, но бодренькими голубенькими обоями. Более в апартаментах, однако, ничего примечательного не наблюдалось, и мой друг поинтересовался, зачем его сюда привели. Хозяин подошел к обоям и постучал по ним. Они издали деревянный звук.

— Дуб, — пояснил он. — Сплошь резной дуб, до самого потолка, точь-в-точь как на лестнице.

— Великий Цезарь! — возопил приятель. — Вы что, хотите сказать, что залепили дубовую резьбу вот этими голубенькими обоями?

— Ну да, — был ответ. — И это вылетело мне в копеечку. Сначала, конечно, пришлось обить ее шпунтом. Но зато сейчас в комнате весело. А было угрюмо, что просто ужас какой-то.

Не могу сказать, что я совершенно его порицаю (что, несомненно, должно его сильно утешить). С его точки зрения — то есть, с точки зрения обычного домовладельца, стремящегося по мере возможного не тяготиться жизнью, но не с точки зрения маньяка-антиквара — правда на его стороне. На резной дуб очень приятно взглянуть, немного резного дуба приятно иметь, но, вне всяких сомнений, жить в нем как-то тяжеловато (если, конечно, вы на нем не свихнулись). Ведь это все равно, что жить в церкви.

Нет. В нашем случае грустно то, что у лавочника, которого резной дуб не интересует, резным дубом украшена вся гостиная, в то время как люди, которых резной дуб как раз интересует, принуждены платить за него ужасные деньги. И это, похоже, правило в нашем мире. У каждого есть то, что ему не нужно, а у других есть как раз то, что нужно ему.

У женатых есть жены, которые им вроде как не нужны, а молодые холостяки плачутся, что никак не могут женой обзавестись. У бедняков, которые едва сводят концы с концами, бывает по восемь здоровых детей. Богатые старые парочки, которым некому оставить свои деньжищи, умирают бездетными.

А взять девушек и поклонников. Девушкам, у которых поклонники есть, они не нужны. Они говорят, что обойдутся без них. Те им, мол, только что докучают, и почему бы им не отправиться к мисс Смит, или к мисс Браун, которые невзрачны, в годах, и у которых поклонников нет? Им самим поклонники не нужны. Замуж они не собираются выходить вообще.

Но нет, нет, об этом лучше не думать. От этого так грустно.

У нас в школе был мальчик, мы звали его Сэнфорд-и-Мертон[16] У нас в школе был мальчик, мы звали его Сэнфорд-и-Мертон.  — «Сэнфорд и Мертон», детская книга, которую написал Томас Дэй (1748–1789); вышла в трех томах с 1783 по 1789. Сэнфорд и Мертон — имена главных героев; испорченный богатый «плохиш» Мертон и правильный умница, сын бедного фермера Сэнфорд. Книга считалась «одной из самых мятежно-смешных книг восемнадцатого столетия». В наши дни книга в Англии неизвестна.. Его настоящее имя было Стиввингс. Это был самый исключительный тип, который мне вообще попадался. Я подозреваю, он действительно любил учиться. Он получал страшные головомойки за то, что читал по ночам в постели греческие тексты, а что касается французских неправильных глаголов, удержать его от глаголов не было решительно никакой возможности. Он был полон причудливых и противоестественных заблуждений насчет того, что должен быть честью родителям и славой для школы. Он томился жаждой получать награды, стать взрослым и благоразумным. Подобных малодушных идей было у него навалом. Я никогда не встречал такого диковинного создания — но безобидного, заметьте, как неродившееся дитя.

И этот мальчик в среднем два раза в неделю заболевал и не ходил в школу. Таких заболевающих мальчиков как этот Сэнфорд-и-Мертон больше не существовало. Если в радиусе десяти миль от него появлялась какая-нибудь известная науке зараза, он ее подхватывал, и подхватывал очень серьезно. Он подцеплял бронхит в самый июльский зной, а сенную лихорадку на Рождество. После шести недель засухи его свалит с ног ревматизм, а если он выйдет на улицу в туманный ноябрьский день, то вернется домой с солнечным ударом.

Как-то раз его, беднягу, положили под общий наркоз, повыдирали все зубы и вручили вставные челюсти — так страшно он страдал зубной болью. Тогда он переключился на невралгию и боль в ушах. Простуда не покидала его никогда (за исключением одного случая, когда девять недель он провалялся со скарлатиной). У него всегда было что-нибудь отморожено. Большая холерная эпидемия 1871 года обошла только наши места. Во всем округе был зарегистрирован единственный случай. Холерой заболел юный Стиввингс.

Когда он заболевал, ему приходилось оставаться в постели, кушать цыплят, заварные пирожные и парниковый виноград. И он лежал и рыдал — потому что ему не позволяли писать латинские упражнения и отбирали немецкую грамматику.

А мы, прочая ребятня — которые пожертвовали бы десятью годами школьной жизни, чтобы поболеть хотя бы денек, которые совершенно не собирались давать родителям повода почваниться своими чадами — мы не могли добиться даже того, чтобы у нас свело шею. Мы торчали на сквозняках, но это лишь укрепляло и освежало нас. Мы хватали всякую дрянь чтобы нас рвало, но только толстели и дразнили себе аппетит. Чего только мы не изобретали, но нас не брало ничего — пока не начинались каникулы. Тогда, в тот же день когда нас распускали по домам, мы простужались, и подхватывали коклюш, и заболевали всем чем только можно. И так длилось до следующего семестра, когда несмотря на всю нашу тактику мы вдруг выздоравливали и чувствовали себя замечательно как никогда.

Такова жизнь. А мы лишь некие злаки, которых косят и запекают в духовке.

Возвращаясь к вопросу о резном дубе. У них, у наших прапрадедов, представления об эстетическом и прекрасном, должно быть, были очень высокие. Пожалуй, все наши сегодняшние сокровища — не более чем обычные пустяковины трехсот-четырехсотлетней давности. Я не знаю, присутствует ли в старых суповых тарелках, пивных кружках и свечных щипцах, которые мы сегодня столь ценим, подлинная красота, или то всего лишь сияющий ореол эпохи, что в наших глазах придает этим вещам очарование. Старинный «голубой фарфор», которым мы обвешиваем все стены в качестве украшения, пару веков назад был обыкновенной домашней посудой. А розовенький пастух и желтенькая пастушка, которых мы пускаем по кругу, чтобы все захлебывались от восторга, делая вид что в этом соображают, были никчемными каминными безделушками, которые мамаша восемнадцатого столетия сунет пососать ребенку, когда тот заплачет.

Будет ли так оно в будущем? Всегда ли дешевые безделушки вчерашнего дня будут превозноситься как сокровища дня сегодняшнего? Станут ли сильные мира сего в две тысячи таком-то году рядами развешивать над камином обеденные тарелки с орнаментом из ивовых веточек? Будут ли белые чашки с золотым ободком и прелестным золотым цветочком внутри (неизвестного науке вида), которые наша Мэри бьет теперь не моргнув глазом — будут ли они бережно склеены, выставлены на полочку, и никто кроме самой хозяйки не посмеет стирать с них пыль?

Вот фарфоровая собачка, украшающая украшающая спальню у меня на квартире. Она беленькая. Глазки голубенькие. Носик изысканно розовый, с крапинками. Шейка мучительно вытянута, на морде написано добродушие, граничащее с идиотизмом. Я сам собачкой не восхищаюсь. Могу сказать, что как образец мастерства она меня раздражает. Мои невменяемые приятели над нею глумятся, и даже собственно моя хозяйка к собачке не питает восторга, а присутствие ее оправдывает тем обстоятельством, что это подарок тетушки.

И ведь более чем вероятно, что в двадцать первом столетии эту собачку где-нибудь откопают, без ног и с отбитым хвостом, и продадут как образчик старинного фарфора, и засунут в стеклянный шкаф. И люди будут ходить вокруг и восхищаться ею. Они будут поражены дивной глубиной цвета на носике и будут строить гипотезы насчет того, сколь великолепной, вне всяких сомнений, была утраченная доля хвостика.

Мы, в наше время, прелести этой собачки не видим. Мы слишком к ней пригляделись. Это как закат солнца и звезды: очарование их не исполняет благоговением, потому что они привычны глазам. Так и с этой фарфоровой собачонкой. В 2288 году люди будут захлебываться над ней от восторга. Производство таких собачек превратится в утраченное мастерство. Наши потомки будут удивляться тому, как нам удавалось творить подобные чудеса, и говорить о том, как мы были искусны. Про нас будут говорить, с восторженным трепетом, «эти великие мастера древности, которые процветали в девятнадцатом веке и создавали таких фарфоровых собачек».

Вышивку, которую ваша старшая дочь сделала в школе, будут называть «гобеленом викторианской эпохи», и ей не будет цены. За кувшинами из нынешних придорожных трактиров (синие с белым, все в трещинах и щербатые) будут гоняться; их будут продавать на вес золота, а богачи будут использовать их в качестве чаш для крюшона. Японские же туристы будут скупать все эти «презенты из Рэмсгейта» и «сувениры из Маргейта», избегшие уничтожения, и тащить их с собой в Иеддо как древнюю английскую редкость.

Здесь Гаррис отбросил весла, поднялся со скамьи, лег на спину и растопырил в воздухе ноги. Монморанси взвыл, сделал сальто, а верхняя корзина подпрыгнула, и из нее вывалилось содержимое.

Я был до некоторой степени удивлен, но самообладания не потерял. Я сказал, довольно благодушно:

— Але! Вы что это там?

— Мы что это там? Ах ты…

Нет, по зрелом размышлении я не повторю того, что огласил Гаррис. Меня можно винить, это я признаю, но оправдать неистовства языка и непристойности выражений (особенно со стороны человека, получившего такое заботливое воспитание, которое, как я знаю, получил Гаррис) невозможно ничем. Я размышлял об ином и, как можно легко понять, забыл, что сижу на руле, в результате чего мы изрядно перемешались с бечевником. Какое-то время было трудно определить, что было мы, а что миддлсекский берег Темзы, но вскоре мы с этим разобрались и отъединились.

Гаррис, тем не менее, заявил, что поработал достаточно, и что теперь моя очередь. Раз уж мы въехали в берег, я вылез, взялся за бечеву и повел лодку мимо Хэмптон-Корта.

Что за милая старая стенка тянется здесь вдоль реки! Всякий раз, когда я прохожу мимо, мне становится лучше от одного ее вида. Такая живая, веселая, славная старая стенка! Какое очаровательное зрелище! Тут по ней вьется лишайник, там она поросла мхом; робкая юная виноградная лоза выглядывает здесь над краем — посмотреть, что творится на оживленной реке; чуть дальше свисает гроздьями старый неброский плющ. На каждые десять ярдов этой стены — по полсотни цветов, тонов и оттенков. Если бы я рисовал и умел писать красками, я бы, конечно, сделал прелестный набросок этой старой стены. Я частенько думал о том, что хотел бы жить в Хэмптон-Корте. Здесь так мирно и тихо; так славно здесь побродить ранним утром, когда народ еще спит.

Впрочем, я не думаю, что если такое реально случится, мне это понравится. По вечерам здесь страшно уныло и хмуро, когда лампа бросает на стену жуткие тени, а эхо далеких шагов звенит по холодным каменным коридорам, то приближаясь, то замирая вдали. Повсюду смертельная тишина, и только стучит ваше сердце.

Мы — создания солнца, мы, мужчины и женщины. Мы любим свет и жизнь. Вот мы и торчим толпой в городах, а на селе с каждым годом становится все пустыннее. При свете солнца — днем, когда Природа вокруг жива и деятельна — пригорки и густые заросли нас привлекают. А ночью, когда Мать Земля отправляется спать, а мы остаемся бодрствовать — о! Мир наводит такую тоску, и нам становится страшно как детям в пустом тихом доме. Тогда мы сидим и рыдаем, и вожделеем залитых фонарями улиц, и звука человеческих голосов, и пульса человеческой жизни. Нам так беспомощно и ничтожно в великом безмолвии, когда темный лес шелестит в ночном ветре. Вокруг столько призраков, и их неслышные вздохи вселяют в нас такую печаль. Давайте же собираться в больших городах, палить огромнейшие костры из миллионов газовых рожков, кричать, петь хором и быть героями.

Гаррис спросил, случалось ли мне бывать в Хэмптон-Кортском лабиринте. Он сказал, что как-то раз туда заходил, чтобы показать кому-то как его проходить. Он изучил лабиринт по карте, и тот оказался простым до глупости (и вряд ли стоил двух пенсов, которые брали за вход). Гаррис сказал, что карту, должно быть, составляли ради насмешки; на лабиринт она вообще была не похожа и только сбивала с толку. Гаррис повел туда своего кузена-провинциала. Гаррис сказал:

— Мы просто зайдем, чтобы ты мог рассказывать, что здесь побывал. Здесь все элементарно. Называть это лабиринтом просто глупость. Ты все время поворачиваешь направо. Просто обойдем его за десять минут и пойдем закусить.

Когда они вошли в лабиринт, им встретились люди, которые, по их словам, крутились там уже три четверти часа и были сыты этим по горло. Гаррис сказал, что, если им хочется, они могут пойти за ним; он, мол, только зашел, обойдет лабиринт и снова выйдет. Те заявили, что это весьма любезно с его стороны, пристроились следом и двинулись.

По дороге они подбирали всяких других людей, которым также хотелось с этим покончить, и так сосредоточили всех, кто был в лабиринте. Несчастные, расставшиеся со всякой надеждой выбраться, увидеть дом и друзей снова, при виде Гарриса и его команды обретали дух и присоединялись к процессии, благословляя его. Гаррис сказал, что, по его оценке, за ним увязалось человек, наверно, двенадцать; одна женщина с ребенком, которая провела в лабиринте целое утро, пожелала, чтобы не потерять Гарриса, взять его за руку.

Всякий раз Гаррис поворачивал вправо, но так продолжалось и продолжалось, и кузен предположил, что лабиринт, видимо, очень большой.

— Один из самых обширных в Европе, — подтвердил Гаррис.

— Должно быть так, — отвечал кузен. — Ведь мы прошли уже добрых две мили.

Гаррис и сам начал подумывать, что все это уже странно, но продолжал до тех пор, пока шествие, наконец, не наткнулось на половинку булочки, валявшуюся на земле. Кузен побожился, что семь минут назад ее видел, и Гаррис сказал «Не может быть!», а женщина с ребенком воскликнула «Еще как может!», так как сама же отобрала эти полбулочки у ребенка и бросила здесь как раз перед тем как повстречать Гарриса. При этом она добавила, что весьма сожалеет о том, что это произошло, и озвучила мнение, что он самозванец. Это привело Гарриса в бешенство, и он вытащил план и разъяснил собственную теорию.

— Карта-то может быть и нормальная, — сказал кто-то, — если б вы знали, где мы на карте сейчас.

Гаррис себе этого не представлял и предложил, лучше всего, отправиться назад ко входу, чтобы начать все сначала. Предложение начать все сначала большого энтузиазма не вызвало, но в отношении целесообразности возвращения назад ко входу возникло полное единодушие. И они повернулись, и опять поплелись за Гаррисом, в обратном направлении. Прошло еще минут десять, и они оказались в центре лабиринта.

Гаррис сначала было вознамерился изобразить дело так, что он этого и добивался. Но у толпы был такой угрожающий вид, что он решил представить все чистой случайностью.

Так или иначе, теперь у них было с чего начинать. Зная теперь где находятся, они справились по карте заново. Все дело показалось простым, проще некуда, и они двинулись в третий раз.

И через три минуты они снова оказались в центре.

После этого они просто больше никуда не могли попасть. Куда бы они ни пошли, их все равно приводило назад, в середину. Это стало настолько привычным, что кое-кто становился там, дожидаясь, пока остальные обойдут кругом и вернутся. Спустя какое-то время Гаррис опять развернул карту, но вид этого документа только привел толпу в ярость, и Гаррису посоветовали употребить его на папильотки. По признанию Гарриса, он не мог избавиться от ощущения, что, до известной степени, популярность утратил.

Наконец они все сошли с ума и стали кричать сторожу. Сторож пришел, взобрался снаружи на лесенку и стал выкрикивать указания. Только к тому времени у них у всех в голове образовался такой сумбур, что они не могли сообразить вообще ничего, и сторож велел им оставаться на месте, заявив, что сейчас придет сам. Они сбились в кучу и стали ждать, а сторож спустился и ступил внутрь.

Как нарочно, сторож оказался юнцом и новичком в своем деле; оказавшись внутри, он не смог их найти, бродил вокруг да около, пытаясь до них добраться, а потом потерялся сам. Сквозь изгородь им было видно, как он носится здесь и там. Вот он увидит их и бросится к ним; они прождут его минут пять, после чего он снова появится на том же месте и спросит, куда же это они подевались.

Чтобы выбраться, им пришлось дожидаться с обеда кого-то из сторожей-стариков. Гаррис сказал, что, насколько он может судить, лабиринт очень занятный, и мы решили, что на обратном пути попробуем затащить туда Джорджа.

Читать далее

Отзывы и Комментарии
К_и_р: Годная вещь, хотелось бы попробовать ) 20/12/13
К_и_р: О! Знатоки антиквариата даже поместят под стекло и денег будут брать за "посмотреть" ) 20/12/13
комментарий

Комментарии

Добавить комментарий