Неджма

Онлайн чтение книги Блуждающая звезда ÉTOILE ERRANTE
Неджма

Лагерь Нур-Шамс, лето 1948

Я, Неджма, решила написать эти воспоминания о днях, что мы провели в лагере Нур-Шамс, в память о Саади Абу Талибе по прозванию Баддави, о нашей тетушке Аамме Хурии, о моей матери Фатиме, которой я не знала, и о моем отце Ахмаде.

Разве солнце светит не всем? Этот вопрос все время звучит у меня в голове. Тот, кто задал его больше года назад, теперь уже умер. Он похоронен на вершине возвышающегося над лагерем холма. Его дети выкопали лопатами яму, сложив камни по обе ее стороны, и опустили в могилу тело, зашитое в старую простыню. Она оказалась слишком короткой, и зрелище получилось странное: казалось, что голые ноги мертвого старика сами несут его к месту последнего упокоения. Сыновья закопали могилу, младшие ребятишки помогали им, скидывая землю в могилу ногами. Поверх земли положили самые большие и тяжелые камни, чтобы бродячие псы не добрались до останков. Я вспомнила истории об оборотнях, о голодных волках, питающихся мертвечиной, которые тетушка рассказывала нам в дождливые дни. Когда на небе сгущались черные тучи, Аамма Хурия любила пугать нас страшными сказками о злых духах и привидениях. После смерти старого Наса я вспомнила голос Ааммы Хурии, шум дождя и лишь потом ощутила печаль.

Когда солдаты пришли в дом Наса, чтобы забрать его в лагерь, старик задал им этот вопрос, а потом все повторял и повторял его. Солдаты наверняка не поняли смысла его слов. Если бы поняли, наверняка посмеялись бы над этой фразой — « Разве солнце светит не всем ?».

В то лето солнце палило так нещадно, словно вознамерилось сжечь наш лагерь дотла. Земля растрескалась, один за другим пересохли колодцы. Старый Нас умер в августе, когда нам стало не хватать еды. Люди часами сидели на каменном холме над лагерем, не спуская глаз с дороги на Тулькарм, откуда должен был появиться ооновский грузовик.

Сверху было хорошо видно облако пыли, приближавшееся с запада, от Зейты. Ребятишки начинали петь и кричать. Они безостановочно выкрикивали нараспев одни и те же слова: «Мука!.. Мука!.. Молоко!.. Мука!..», а потом мчались наперегонки к воротам, барабаня палками по пустым бензиновым канистрам и старым консервным банкам. Они производили столько шума, что старики посылали на их головы проклятья, а бродячие собаки заходились яростным лаем. Лежащий в могиле на вершине холма старик Нас, должно быть, слышит их и сегодня и первым узнает о прибытии грузовиков с мукой, маслом, молоком и солониной. Мне кажется, Нас мог остаться на этом свете, если бы ходил на холм вместе с детьми. В лагере все улицы полнились звуками впавших в отчаяние людей, это ранило ему сердце, и он просто не захотел больше жить. Каждый день частичка жизни покидала его, как засыхающее растение.

Потом по всем лагерям в Фарие, Балате и Аскаре распространился дошедший из Дженина слух: международные силы покидают нас, больше не будет ни еды, ни лекарств и всех нас ждет смерть. Сначала умрут старики, потому что они самые слабые, старухи, младенцы, и те, кто заболел лихорадкой. Потом умрут молодые — даже самые сильные и храбрые мужчины. Дни уподобятся кустарнику, иссушенному солнцем пустыни, и умрут. Так решили иностранцы, чтобы мы навсегда исчезли с лица земли.

Сыновья Наса, Хассан и Саид, очень сильные, крепкие и выносливые. Они высокие, с мускулистыми ногами, их лица дочерна загорели на работе в поле, а глаза сверкают огнем. Но слух дошел до их ушей, когда они похоронили зашитого в простыню отца на вершине каменного холма, и теперь они больше не ждут, когда чужаки привезут в лагерь продовольствие на своих белых грузовиках. Наверно, они их ненавидят. И стыдятся того, что уподобились нищим, которые клянчат деньги на пропитание у городских ворот.


Над лагерем Нур-Шамс витает беда. Нас привезли сюда в крытых грузовиках ООН, и мы не знали, что здесь начнется наша новая жизнь. Все думали, что через день или два, когда кончатся бомбардировки и бои в городах, иностранцы дадут каждому землю, сад и дом, где мы сможем жить, как прежде. У сыновей старого Наса была ферма в Тулькарме. Они оставили там все — домашний скот, инструменты и даже запасы зерна и масла, а их жены — кухонную утварь и белье, потому что верили — как и все! — что через день-другой все уладится. Сыновья Наса поручили соседу-пастуху, которого почему-то не забрали вместе с остальными, присматривать в их отсутствие за домом, следить, чтобы воры не трогали кур, поить коз и коров. В награду они отдали ему самую старую козу, которая больше не давала ни приплода, ни молока. Старик бедуин смотрел им вслед узкими, как щелочки, глазами, рядом с ним стояла грязная коза. Козе хотелось съесть валявшуюся на дороге газету, и пастух то и дело дергал за веревку, чтобы удержать упрямое животное. Таким стало последнее воспоминание о родном доме, потом грузовик тронулся, и все скрылось в пыли.

Я сижу на камне неподалеку от могилы Наса и смотрю на лагерь. Когда Нас спрашивал: «Разве солнце светит не всем?» — думал ли он об этой долине? Солнце здесь без устали выжигает просторы пустыни, его свет так нестерпимо ярок, что кажется, будто холмы у Яабада и Дженина качаются, как на волнах.

Я вижу лежащие внизу, у подножия холма, улицы лагеря. Прошло время, и он превратился для нас в тюрьму. Кто знает — возможно, он станет местом нашего упокоения? Расположенный на каменистой равнине, ограниченной с восточной стороны руслом высохшей реки, лагерь Нур-Шамс кажется темным, цвета ржавчины и грязи, пятном, к которому ведет пыльная дорога. Ближе к вечеру, когда лагерь стихает, я забираюсь на вершину холма и вспоминаю крыши Акки, великое множество крыш — плоские крыши, купола, высокие башни, и древние стены над морем, где носятся чайки и ветер раздувает тонкие паруса рыбачьих шхун. Я знаю, что все это никогда больше к нам не вернется. Я помню оборванных арабских солдат — безоружных, с окровавленными повязками на головах, в грязных обмотках, с лицами, осунувшимися от голода и жажды. Некоторые были совсем юными, но усталость и война заставили их повзрослеть. Следом тянулась бесконечная вереница женщин, детей и немощных стариков. Они не осмеливались войти в город и лежали на земле под оливковыми деревьями, надеясь, что кто-нибудь вынесет им воды, хлеба и немного кислого молока. Была весна, и они рассказывали о том, что произошло в Хайфе, о боях на узких улочках и на рынке Старого города, о валяющихся на земле лицом вниз погибших. Выжившие пошли берегом моря в Акку, они брели под солнцем и ветром и добрались до стен нашего города.

Помню, что в тот вечер, отправляясь на поиски еды, я надела длинное, до пят, платье, закуталась в покрывало, взяла клюку и поковыляла, сгорбившись, как старуха: поговаривали, что среди беженцев прячутся бандиты, насилующие девушек. У городских ворот я увидела всех этих людей — тысячи и тысячи похожих на нищих людей. Они совсем выбились из сил, но не спали. Их глаза стали огромными от лихорадки и жажды. У кого-то достало сил разжечь несколько костров: огонь выхватывал из темноты лица, и это были лица побежденных. Старики, женщины, дети. Повсюду, на пляже и на дюнах, насколько хватало взгляда, сидели и лежали люди, как будто кто-то сбросил их на эту землю. Они не жаловались — просто молчали. И это молчание было страшнее криков или стонов. Время от времени начинал хныкать ребенок, но и этот звук тут же стихал. Только море шумело, да волны с рокотом накатывались на перевернутые на песке лодки.

Я шла меж тел и чувствовала такую жалость, что бросила притворяться старой нищенкой. Потом вдруг мужество оставило меня, и я вернулась к городским воротам. Вооруженный охранник попытался было остановить меня: «Куда ты идешь?» Я назвала свое имя, сказала, где стоит дом моего отца. Он посветил мне в лицо фонариком и с издевкой спросил, что я делала одна за городскими стенами. Я не стала отвечать и ушла. Меня мучил стыд из-за увиденного.

Позже вокруг Акки начались бои, грохотали пушки: друзы сражались с Хаганой, день и ночь, до самого лета. Все здоровые мужчины ушли на войну, и мой отец Ахмад тоже отправился вместе со всеми на север. Он поручил мне следить за домом, благословил и ушел. Отец верил, что скоро вернется, но так и не вернулся. Позже я узнала, что он погиб под бомбами в Нагарии.

Потом приехали крытые грузовики, чтобы увезти гражданское население в безопасное место. В наш дом вселились солдаты, а я села в грузовик.

Колонны машин проезжали мимо ворот Акки, и те, кто оставался в городе, провожали их взглядами. Машины направлялись в Кантару и Набатию, на юг, к Газе, в Тулькарм, Дженин и Рамаллу. Ходили слухи, что некоторые добирались до Салта и Аммана, расположенного на другом берегу реки Иордан. Мы с Ааммой Хурией не знали, куда едем. Мы не ведали, что присоединимся к лежавшим на земле под городскими стенами людям, которых я видела тем ужасным вечером.

Лагерь Нур-Шамс — это окраина мира, мне кажется, что за ним не может быть ни другой земли, ни надежды. Дни проходят за днями, подобные невидимой и неосязаемой пыли, которая берется из ниоткуда и засыпает одежду, крыши палаток, волосы и даже кожу. Я ощущаю тяжесть этой пыли, она примешивается к воде, которую я пью, к еде, которую я ем, я чувствую ее вкус на языке, когда просыпаюсь утром.

В лагере Нур-Шамс три колодца — три ямы, вырытые в русле пересохшей реки и обложенные плоскими камнями и досками. Утром, на рассвете, когда солнце еще прячется за холмом, а небо кажется высоким и бескрайним, я отправляюсь с ведрами за водой — за ночной, прохладной и чистой водой, которую еще никто не успел взбаламутить. К колодцам тянется бесконечная вереница женщин и детей. Вначале, когда мы только попали в лагерь, люди здесь разговаривали и смеялись, как повсюду в мире, где нет ни войн, ни тюрем. Женщины справлялись о новостях, сплетничали, судачили, придумывали всякие истории — так, словно ничего ужасного не случилось, они отправились попутешествовать и скоро вернутся домой.

Они спрашивали: «Откуда ты?» Звонкие голоса произносили названия мест, где они родились, вышли замуж, родили детей: Калькилия, Яффа, Какун, Шафа-Амр, и имена людей, которых они знали, и названия старых улочек Акки, Эль-Куда, Наблуса. Они вспоминали Хамзу, что жил недалеко от пещеры Махпела, Малику, мать сапожника, имевшего прилавок у синагоги рабби Йоханана, и Айшу, у которой было три дочери, жившую рядом с большим христианским собором близ крепости, где Глабб-паша установил свои орудия. Я вслушивалась в эти названия — Мухалид, Джебаа, Кесария, Тантура, Яжур, Джаара, Назира, Джитт, Лодд, Рамле, Кафр-Саба, Рас-аль-Айн, Ашкелон, Газа, Табария, Руманех, Араара, и в холодном воздухе вокруг колодца они казались звуками потустороннего мира…

Аамма Хурия была слишком слаба и не ходила к колодцу слушать имена и названия. Я ставила ведра с водой у двери нашей хибары и пересказывала ей все, что видела и слышала, — и даже то, чего не знала и не понимала. Она качала головой, как будто во всем этом был какой-то глубокий, недоступный мне смысл. У меня всегда была исключительная память.

Так было в самом начале, но постепенно голоса у колодцев звучали все глуше. Воды становилось меньше, она была грязной, приходилось отстаивать ее в ведрах час, а то и два, прежде чем переливать в кувшины, чтобы ил остался на дне. Каждое утро солнце всходило над красной, растрескавшейся, выжженной землей, где росли одни только колючие кустарники да чахлые, не дающие тени акации, его лучи освещали русло высохшей реки и дома из досок и картона, дырявые палатки, укрытия, сооруженные из автомобильного брезента и канистр с крышей из обрывков шин, прикрученных к «стенам» колючей проволокой. Каждое утро после молитвы все смотрели, как под холмами восходит солнце, все, кроме старой Лейлы, чья судьба была заключена в ее имени, потому что она была слепой и ее покрытые бельмами глаза не могли видеть солнца. Она сидела на большом камне у входа в свою пещеру и бормотала молитвы, перемежая их ругательствами в ожидании, чтобы кто-нибудь напоил и накормил ее, и все знали, что в тот день, когда о ней забудут, она умрет. Все ее сыновья погибли в сражении за Хайфу, и она осталась одна-одинешенька.

Вскорости даже дети перестали бегать, кричать и драться в окрестностях лагеря. Они сидели в тени домов, на пыльной земле, худосочные, похожие на ленивых собак, передвигающихся вслед за солнцем. Все менялось один-единственный раз — в час раздачи еды, когда солнце стояло в зените.

Я видела в них отражение собственной слабости и ничтожности. Многие, особенно самые бедные, лишившиеся и отца, и матери или бежавшие из-под бомб без денег и вещей, выглядели странно постаревшими. Маленькие, худенькие, сутулые девочки в платьях, которые были им слишком велики, маленькие полуголые, кривоногие мальчики с распухшими коленками, серо-пепельной кожей, покрытой стригущим лишаем, и глазами, распухшими от укусов мошкары. Я смотрела на их лица и замечала то, чего не хотела видеть и не могла понять, пустой, отстраненный взгляд, лихорадочно блестевшие глаза. Когда я ходила по улицам Нур-Шамса вдоль стен из просмоленного картона и старых досок — просто так, безо всякой цели, — я повсюду замечала эти детские лица с пустыми, глядящими за грань глазами. В зеркале их лиц я видела собственное лицо — не шестнадцатилетнюю девушку, чью красоту жадно пытаются угадать под покрывалом глаза юношей, а морщинистую старуху, согбенную, почерневшую от горя, высушенную зловонным дыханием приближающейся смерти.

Повсюду в лагере я видела это лицо — мое лицо, и мои худые руки с набухшими венами, и хрупкое, истончившееся, как тень, тело. При встрече со мной женщины отводили взгляд или смотрели в упор, не моргая, из-под черной чадры, как из глубины пещеры, ничего не говоря, но от их молчания несло безумием.

Теперь женщины молчали даже у колодцев, в очереди за водой. Они больше не жаловались, не произносили названий городов и имен исчезнувших людей. Лето было засушливым, уровень воды в колодцах еще больше понизился, и ведро зачерпывало грязный, почти черный осадок.

Воды было так мало, что люди не могли ни помыться, ни постираться. Дети ходили в грязной одежде, потому что их не подмывали и не умывали после еды и прогулки. Платья женщин были жесткими, как брезент, от застывшего жира.

Старухи с черными лицами и всклокоченными волосами пахли тухлятиной, и меня от них тошнило. Мы тогда делили дом со старой крестьянкой с побережья (из Зарки). Я не могла выносить ее запах и стала спать на улице, в пыли, заворачиваясь в старое покрывало.

Я чувствовала себя хорошо, только когда уходила из лагеря. Рано утром я забиралась на каменный холм, туда, где была могила старого Наса. Однажды я впервые в жизни увидела на дороге умирающее от жажды животное. Это была белая собака Саида, младшего сына Наса. Я часто ее видела, потому что в конце жизни старик очень к ней привязался и она почти всегда лежала рядом с ним, вытянув лапы и подняв голову. У собаки не было имени — во всяком случае, я его не помню, — но она повсюду следовала за стариком. Когда Нас умер, псина проводила его до могилы на холме и пришла назад только на следующий день. Каждое утро собака отправлялась на холм, к могиле, и возвращалась глубокой ночью. А потом вода стала бесценной, и однажды утром я увидела, как она умирает. Ее тяжелое дыхание было слышно в самом начале дороги. Собака лежала в колючем кусте, она была ужасно худая, вялая и в лучах восходящего солнца напоминала странное белое пятно. Я подошла совсем близко, но она меня не узнала. Собака уже была «на другой стороне», глаза у нее остекленели, по телу пробегала дрожь, распухший черный язык вывалился из пасти. Я оставалась с ней до самого конца — сидела на земле под палящим солнцем и думала о словах старого Наса, о вопросе, который он повторял, как заведенный: «Разве солнце светит не всем?» Теперь солнце стояло высоко в небе и безжалостно жгло землю, обжигало детские лица и шкуру умирающей собаки. Никогда прежде я так отчетливо не ощущала неотвратимость проклятия, насылаемого безжалостным светилом на землю, ломающего и уничтожающего жизни, когда каждый новый день уносит частичку предыдущего, а каменное слепое страдание невозможно понять, как бормотание живущей в пещере старухи Лейлы.

Саади Абу Талиб аль-Баддави (впоследствии я стала его женой) не умел ни читать, ни писать, но он знал, что я ходила в школу в Аль-Джаззаре, и попросил меня описать все, что нам приходится переживать в лагере Нур-Шамс, чтобы в будущем ни один человек не посмел об этом забыть. Я послушалась и потому описываю нашу жизнь, день за днем, в школьных тетрадках, которые захватила из дома. Прежде чем уйти на север, откуда он так и не вернулся, мой отец Ахмад решил обучить меня грамоте (хотя я была девочкой), чтобы я могла читать суры Корана и решать задачки по геометрии не хуже любого мальчишки. Думал ли отец, что однажды я воспользуюсь своим умением, чтобы по памяти заполнить эти тетради? Мне кажется, отец бы это одобрил, потому я и послушалась Саади аль-Баддави.

Я пишу свой рассказ и для нее — той, что поставила свое имя на тетради, когда мы встретились на дороге к источнику в Латруне, для Эстер Грев, — в надежде, что она когда-нибудь прочтет это и найдет меня. В тот далекий день нашей первой встречи я прочла на ее лице свою судьбу. Мы были вместе одно короткое мгновение, словно эта встреча нам была суждена. Когда я заполню все тетради, отдам их солдату из Международных сил, попрошу найти Эстер и вручить их ей. Моя цель дает мне силы писать — вопреки одиночеству и царящему вокруг безумию.


Я упомянула о смерти белой собаки, рассказала, как увидела конец ее мучений под солнцем, неумолимо всходившим над каменным холмом, потому что в тот день я впервые встретила смерть. В Акке я видела усопших — мужчин и женщин, они лежали на циновках в чисто убранных комнатах с белыми стенами и как будто спали, завернувшись в очень белые простыни, которые должны были зашить на них. На их закрытых веках лежали монеты, губы были сомкнуты — тонкая нить, поддерживавшая челюсть, была спрятана в волосах. Моя тетя Раиса и мой дедушка Мохамад — холодные, неподвижные — выглядели чуточку неуклюжими, словно не успели привыкнуть к смерти. Помню тела, которые опускали в могилы головой на юг, могильщиков с лопатами, пронзительные вопли профессиональных плакальщиц. Старый Нас покинул наш мир просто и быстро, словно кто-то задул лампу. У меня в памяти он остался телом, завернутым в слишком короткую ветхую простыню со свисающими в могилу голыми ступнями.

Но белая собака умирала при мне: я видела нескончаемый ужас в ее глазах, слышала, как она пытается дышать, ощутила ладонью мучительную предсмертную судорогу. Потом она затихла, а безжалостное равнодушное солнце освещало ее пыльную шерсть. Я поняла, что в наш лагерь пришла смерть. И теперь она примется за других — за животных, мужчин, женщин, детей — и заберет всех, одного за другим. Я кинулась бежать через кусты на вершину холма, откуда можно было разглядеть дорогу на Аттилу и Тулькарм, холмы Дженгина, темное пятно пересохшего русла реки… одним словом, все, что стало нашим миром и сделало пленниками. Почему мы оставались там? Почему не уходили через горы на запад, не искали спасения у моря?

Большинство обитателей лагеря Нур-Шамс были уроженцами гор. Они жили в красных, поросших колючими деревьями, долинах, где маленькие пастухи пасут стада коз. Они не знали ничего другого и никогда не видели моря. Даже Аамме Хурии не было дела до моря.

А я родилась в Акке, у моря, я росла на пляже, в южной части города, купалась в волнах, плескавшихся у стен английской крепости или французского форта, высматривала остроугольные паруса рыбачьих лодок, чтобы первой из детей заметить суденышко отца. Мне казалось — если снова увижу море, смерть станет не важна, она утратит власть и надо мной, и над Ааммой Хурией. И солнце не будет таким жестоким, и каждый новый день перестанет быть отрицанием предыдущего. Теперь все это было для меня недоступно.

Когда иностранные солдаты посадили нас в крытые брезентом грузовики, чтобы привезти сюда, на край земли, в это место, за которым больше ничего нет, я поняла, что никогда больше не увижу того, что так сильно любила. Где вы, паруса шхун, скользивших на заре по морю в окружении чаек и пеликанов?

Во взглядах детей, прячущихся в темноте жалких хибар, застывших в неподвижности, похожих на бродячих собак, о которых никто не заботится, я увидела собственную старость, собственную смерть. Мое исхудавшее, в морщинах, лицо с тускло-серой кожей, мои волосы, когда-то такие красивые, шелковым плащом прикрывавшие мне спину, а теперь напоминавшие грязную, кудлатую, блохастую гриву, мое ставшее почти невесомым тело, почерневшие руки и ноги с выступающими, как у старух, жилами.

Уже очень давно ни у одного из обитателей Нур-Шамса нет зеркала. Солдаты, обыскивавшие наши вещи, забрали все, что могло служить оружием: ножи, ножницы и… зеркала. Неужели они нас боялись? Или опасались, что мы что-нибудь сделаем с собой?

Раньше я никогда не думала о зеркалах. Было так естественно видеть отражение собственного лица. Теперь я поняла, что без зеркала становишься каким-то другим, не совсем таким, как прежде. Возможно, солдаты это знали? Наверно, они решили, что мы будем с тревогой вглядываться в лица других, пытаясь угадать, какими стали, чтобы не забывать себя, чтобы помнить собственное имя.

Каждый день, каждую неделю в Нур-Шамсе появлялись новые мужчины, женщины, дети. Я помню приезд нашей тети Хурии. Мы не были родными по крови, она появилась в лагере через несколько дней после меня, с беженцами из Эль-Куда, но я называла ее тетей, потому что любила, как настоящую родственницу. Ее, как и меня, привезли в крытом грузовике ООН. Из вещей у нее была одна швейная машинка. Я отвела Аамму в свою дощатую хижину, находившуюся в той части лагеря, которая примыкала к каменному холму. Аамма Хурия спустилась из грузовика последней и была такой, какой я знала ее до самого конца, — полной достоинства, с благородной осанкой. У всех остальных были утомленные испытаниями лица, она же, стоя на пыльной улице лагеря, одним свои видом внушала успокоение. На Аамме была традиционная одежда арабской женщины — длинная галабия из светлого полотна, черная чадра, белое покрывало на лице, отделанные медью сандалии. Вновь прибывшие взяли свои вещи и направились в центральную часть лагеря, чтобы найти убежище от солнца и жилье. Крытый грузовик иностранцев, уехав в Тулькарм, оставил позади себя облако пыли. Аамма неподвижно стояла рядом со своей швейной машинкой, словно ждала, что другой грузовик повезет ее дальше. Потом выбрала среди детей меня — возможно, потому, что я была самой старшей, — и сказала: «Покажи мне дорогу, дочка». Она это сказала, произнесла благословенное слово, и я назвала ее Аамма, тетя, словно она приехала в Нур-Шамс ко мне, словно я ждала именно ее.

Войдя в дом, Аамма сняла покрывало, и я сразу восхитилась и полюбила ее лицо. Кожа у нее была цвета темной меди, сине-зеленые глаза загадочно блестели, а когда она смотрела на меня, в ее взгляде было что-то умиротворяющее и трогательное. Наверно, она умела смотреть за грань вещей и людей, как это дано некоторым слепцам.

Аамма устроилась в хибарке, где я жила одна. Выбрала для себя место рядом с дверью. Пристроила обмотанную тряпками — чтобы уберечь от пыли — машинку. Она спала на полу, на простыне, натягивая на себя края, чтобы отгородиться от мира. Днем, покончив со стряпней, она иногда чинила чужую одежду, и люди платили ей за работу кто чем мог — едой или сигаретами, но никогда деньгами, потому что здесь, в нашем лагере, деньги были бесполезны. Аамма шила, пока не кончились нитки. Женщины приносили ей сахар, чай или оливки, но иногда у них ничего не было, и они ее просто благодарили, и этого хватало.

Чудесными были вечера — из-за сказок. Случалось — одному Богу известно почему, — в конце дня, когда солнце скрывалось за висевшей над морем дымкой или когда ветер разгонял облака и на ясном небе появлялся похожий на саблю серп луны, Аамма начинала рассказывать историю о джинне. Она точно знала, она чувствовала: этот вечер — для сказки. Она садилась передо мной, ее глаза загадочно блестели, и она говорила: «Слушай, я поведаю тебе историю одного джинна». Она знала дженунов[12]Духи горы и ночи у туарегов., она их видела — они были подобны языкам красного пламени, пляшущим среди ночи в пустыне. Днем их никто никогда не видел — они прятались от света, — только ночью. Они обитали в городах, похожих на те, в которых живут люди, там были башни, укрепления, фонтаны и сады. Только Аамма знала, где находятся эти города, и даже пообещала отвести меня туда, когда кончится война.

Итак, она начинала рассказывать. Садилась перед дверью нашего домика, лицом к улице, без покрывала, потому что рассказ предназначался не мне одной. Я устраивалась рядом, чтобы лучше слышать ее голос.

Появлялись соседские ребятишки — не все сразу, один за другим, — усаживались на пыльную землю или оставались стоять, прислонясь к дощатой стене дома. Когда Аамма Хурия начинала рассказывать сказку, у нее совершенно менялся голос: он звучал глуше и торжественней, и мы молчали, чтобы лучше слышать. По вечерам в лагере царила тишина. Голос Ааммы напоминал шепот, но мы слышали и запоминали каждое слово.

Постепенно менялось и лицо Ааммы. Чтобы ничего не упустить, я ложилась на пол перед дверью и видела, как оно оживляется. Глаза Ааммы Хурии сверкали, словно бенгальские огни. Она изображала лицом страх, гнев, ревность, меняла голоса — говорила глухо и строго, потом начинала пронзительно кричать или стонать. Она неподвижно сидела на пороге, поджав под себя ноги, а ее руки летали, как в танце, звеня медными браслетами.

Аамма Хурия рассказывала нам чудесные истории, сидя в пыли перед жалкой хибарой под лучами заходящего солнца, когда начинала спадать дневная жара. Это были страшные истории о людях, которые превращались в волков, переправляясь через реку, или о мертвецах, покидающих могилу, чтобы подышать воздухом. Истории о привидениях, о мертвых, затерянных где-то в пустыне городах и заблудившемся путнике, который рискнул войти в такой город и остался там навечно. Истории о джинне, взявшем в жены смертную женщину, или о дженне, которая завладела душой мужчины и утащила его жить в свой дом высоко в горах. Когда дует ветер пустыни, злой джинн вселяется в тела детей и сводит их с ума, и они поднимаются на крыши домов, вообразив себя птицами, или прыгают в колодец, думая, что стали жабами.

Она рассказывала нам истории о колдунье Бейрат, которая навела порчу на мать одного младенца и заставила ее поверить, будто она его тетка.

Молодая женщина ненадолго отлучилась, и Бейрат украла ребенка, положила в люльку завернутый в пеленки камень, сварила малыша и дала поесть матери. Аамма показывала, как защититься от дурного глаза, заслонив лицо ладонью и написав на лбу имя Господа золой, разведенной водой. Она учила, что можно отпугнуть ведьму, сдув в ее сторону с ладони немного песка. Мы слышали от Ааммы истории об африканке Айше, жестокой черной женщине, которая переодевалась рабыней и пожирала детские сердца, чтобы остаться бессмертной. Бывало, Аамма Хурия брала меня за руку, усаживала рядом с собой и спрашивала: «Какую историю рассказать тебе сегодня вечером?» — и я просила: «Расскажи о бессмертной старухе Айше!»

Я забывала, кто я и где нахожусь, забывала о трех пересохших колодцах, о жалких домишках, где мужчины и женщины лежали на полу в ожидании ночи и предощущении неведомого, не помнила о голодных ребятишках, караулящих на вершине холма грузовики Международных сил, не слышала, как, завидев облако пыли на дороге, они кричат что было сил: «Хлеб! Мука! Молоко! Мука!» Мне было безразлично, что людям раздают по два куска жесткого горького хлеба в день, а иногда ограничиваются одним. Меня не волновало, что тела детей покрыты ранами и укусами блох и вшей, ступни растрескались, волосы выпадают пучками, а глаза гноятся.

Аамма Хурия не всегда рассказывала страшные сказки. Если она видела печаль и усталость на голодных лицах детей, если солнце жгло слишком уж немилосердно, она говорила: «Сегодня вы услышите историю о воде, историю о саде, историю о городе поющих фонтанов и садов, где день и ночь щебечут птицы».

Ее голос звучал тихо и нежно, глаза весело блестели, и она начинала свой рассказ:

— Известно ли вам, что раньше земля была не такой, как сегодня? На земле жили дженуны и люди. Земля была подобна огромному саду, окруженному волшебной рекой, которая могла течь в две стороны — к закату и к восходу. Это место было таким прекрасным, что его называли Фирдоус, что значит рай. Мне рассказывали, что находилось оно неподалеку отсюда, на берегу моря, близ Акки. Там и сегодня есть деревушка с названием «рай», а все ее обитатели — потомки дженунов. Правда ли это? Не знаю. Но там царила вечная весна, в садах было полно цветов и фруктов, источники никогда не иссякали, а люди не знали голода. Они ели фрукты, мед и травы, но им не был ведом вкус мяса. Посреди сада стоял роскошный дворец цвета облаков, и в этом дворце жили дженуны. Господь доверил эту землю заботам дженунов. В те времена они были добрыми и никому не хотели делать зла. Мужчины, женщины и дети жили в саду, окружавшем дворец. Воздух был таким свежим, а солнечное тепло таким мягким, что дома им были не нужны. Зима и холода никогда не посещали тех благословенных мест. А теперь, дети, я расскажу, как все это было утрачено. Ведь на том месте, где когда-то был сад с нежным названием Фирдоус, рай — сад, полный цветов и деревьев, где безумолчно журчали фонтаны и пели птицы, сад, где люди жили в мире, насыщаясь фруктами и медом, теперь лежит иссушенная зноем земля, каменистая и голая, без единого дерева и цветка, а людьми овладела такая злоба, что они ведут жестокую, беспощадную войну, и дженуны тут ни при чем.

Аамма Хурия умолкала. Мы не двигались с места, ожидая продолжения. Я точно помню, что молодой Баддави, Саади Абу Талиб, впервые появился в лагере, когда звучала история о Фирдоусе. Он присел на корточки чуть поодаль от всех и стал слушать мою тетку. В тот раз Аамма Хурия выдержала долгую паузу, чтобы мы услышали биение наших сердец, и тихие звуки, доносящиеся на закате из домов, и детские голоса, и лай собак. Она знала цену тишине.

Наконец Аамма продолжила: — Да будет вам известно, что вода в том саду была просто удивительная. Вы такой никогда не видели, не пробовали и даже представить себе не можете. Та вода была такой чистой, прохладной и свежей, что те, кто ее пил, оставались молодыми, не старели и не умирали. Ручейки, что журчали в саду, вливались в большую реку, которая его огибала и текла в двух направлениях — с запада на восток и с востока на запад. В былые времена случалось и такое. Все бы так и продолжалось, и мы с вами сидели бы сегодня в том саду под тенистыми деревьями и слушали бы пение фонтанов и птиц, если бы дженуны — а они, как вы помните, были хозяевами сада — не разгневались на людей, не испортили воду в источниках и не сделали соленой великую реку, которая теперь стала горькой, и нет ей ни конца, ни края.

Хурия ненадолго замолчала. Небо медленно темнело. Тут и там над крышами лачуг поднимался дымок, но он никого не мог обмануть. Старые женщины разжигали огонь, чтобы вскипятить воду, но варить им было нечего — разве что немного травок и кореньев, собранных на холмах. Многие разжигали огонь по привычке, будто хотели насытиться дымом, как привидения из сказок Ааммы Хурии. Она продолжила, и у меня вдруг екнуло сердце, я поняла, что Аамма рассказывает нашу собственную историю: этот сад, этот рай мы утратили, когда на нас обрушился гнев наших ангелов-хранителей.

— Почему дженуны разгневались на людей, зачем разрушили сад, где царила вечная весна и где мы могли бы сегодня жить? Одни говорят, что это случилось из-за женщины. Она захотела проникнуть во дворец дженунов и стала уговаривать мужчин прогнать повелителей. «Вас куда больше, и вы ничуть не слабее!» — уверяла она. Впрочем, другие верят, что во всем были виноваты братья Суад и Сафи. Они родились от одного отца, но разных матерей и потому ненавидели друг друга: каждый хотел завладеть частью сада, завещанной другому. Рассказывают, что в детстве они дрались на кулачках, а дженуны смеялись, потому что они напоминали молодых баранов, катающихся в пыли. Когда братья подросли, они вооружились палками и камнями, а дженуны все так же смеялись над ними, стоя на стенах своего дворца, откуда было рукой подать до неба. Дженуны насмехались над Суадом и Сафи и обзывали их мартышками. Братья стали взрослыми и пустили в ход мечи и ружья. Они были равны в силе и хитрости. Они наносили друг другу жестокие раны, кровь обагряла землю, но ни один не хотел признать себя побежденным. Дженуны наблюдали и говорили: пусть дерутся — когда у обоих кончатся силы, они, возможно, станут друзьями. Но тут, на горе всем, в дело вмешалась старая колдунья — лицо у нее было черное, и ходила она в лохмотьях. Наверно, то была Айша, и она знала все тайны дженунов. Братья по очереди сходили к колдунье, и каждый пообещал ей много золота за победу над другим. Старая рабыня порылась в своих пожитках и дала братьям по подарку. Старшему, Суаду, — маленькую клетку с диким зверьком, никто никогда не видел таких в саду. Красная пасть этого существазагадочно сверкала в темноте. Второму брату, Сафи, она дала большой кожаный мешок с невидимым и могущественным облаком. В саду тогда не было ни огня, ни ветра. Ненависть ослепила братьев, и они метнули друг в друга отравленные дары колдуньи. Суад открыл клетку, маленький зверек с красной пастью выскочил, проглотил все деревья и травы и стал очень большим. Сафи развязал кожаный мешок, ветер вырвался наружу, дунул на огонь и раздул гигантский пожар. Языки красного пламени сожгли все — деревья, птиц, людей в саду. Немногие нашли спасение в реке. Черный дым окутал дворец дженунов, и они перестали смеяться. «Да падет на вас и всех ваших потомков проклятие Аллаха!» — сказали дженуны и навсегда покинули разоренный сад. Прежде чем уйти, они закрыли все источники и фонтаны, потому что хотели быть уверены, что земля эта никогда больше не будет плодоносить. Потом они скинули в реку большую соляную гору. И сад Фирдоус превратился в безводную пустыню, а река стала горькой и больше не текла в двух направлениях. Таков конец моей истории. С тех пор дженуны не любят людей, они их так и не простили, старая Айша, бессмертная рабыня, все еще бродит по земле и раздает смертельное оружие тем, кто слушает ее речи. Храни нас Всевышний от встречи с ней, дети мои.

Наступила ночь, Аамма Хурия поднялась и пошла к колодцам, чтобы помолиться, а дети вернулись по домам. Я лежала на своем месте у двери, и у меня в ушах звучал голос Ааммы Хурии — гибкий и размеренный, как ее дыхание. Я чувствовала запах тянущихся к небу дымов — запах голода — и думала: когда же дженуны наконец простят людей?


Румия появилась в лагере Нур-Шамс в конце лета. Эта молодая женщина, почти девочка, с очень белым и бесконечно усталым лицом, в котором осталось что-то детское, была на шестом месяце беременности. Ее светлые волосы были заплетены в две косы, а во взгляде синих глаз сквозила пугливая невинность, как у некоторых животных. Аамма Хурия сразу начала заботиться о Румии. Она отвела ее в наш дом и устроила на месте старухи, нашедшей приют в другом месте. Румия была одной из тех немногих, кто выжил в Дейр-Ясине. Ее муж, отец, мать и родители мужа погибли. Иностранные солдаты нашли ее бредущей по дороге и отвезли в военный госпиталь, приняв за безумную. Возможно, она и впрямь обезумела в тот ужасный день: у нее появилась привычка часами неподвижно сидеть в углу, не произнося ни единого слова. Солдаты переправляли ее из одного лагеря в другой: она побывала под Иерусалимом, в Джалазуне, Муаскаре, Дейр-Амаре, потом в Тулькарме и Балате и в конце пути оказалась в нашем лагере.

В самом начале она не хотела снимать покрывало даже в доме. Сидела у двери и не шевелилась, закутанная до колен в пыльное покрывало, и смотрела прямо перед собой пустыми глазами. Соседские ребятишки называли Румию сумасшедшей и, проходя мимо нашей двери или встречая ее у ворот лагеря, сдували пыль с ладони, чтобы отвести порчу.

Они шептали «хабла, хабла» — она сошла с ума, и «хайфи» — она испугалась, потому что у нее были расширенные зрачки и застывший взгляд, как у перепуганного животного, но на самом деле страх чувствовали они сами. Все мы считали Румию чуточку «хайфи», но Аамма Хурия сумела найти путь к ее сердцу. Она приручала Румию постепенно, день за днем. Кормила ее с ложечки болтушкой из муки и детского питания «Клим», проводила увлажненным пальцем по губам и заставляла есть. Аамма Хурия говорила с Румией тихим нежным голосом, гладила ее по голове и плечам, и та наконец очнулась и ожила. Я помню, как она впервые сняла покрывало, и я увидела белую сияющую кожу ее лица, тонкий нос, детские губы, синюю татуировку на щеках и подбородке и густые длинные, отливающие медью и золотом волосы. Никогда прежде я не видела подобной красоты и поняла, что ее назвали Румией, потому что она была из другого народа.

На короткое мгновение страх исчез из ее глаз, и она взглянула на нас — на Аамму Хурию и на меня, но ничего не сказала и не улыбнулась. Она почти не разговаривала, разве что просила воды или хлеба или произносила вдруг какую-то непонятную ни ей самой, ни нам фразу.

Иногда я уставала от пустого взгляда Румии и сбегала из дома на каменный холм, туда, где похоронили старого Наса. Баддави построил там хижину из веток и камней и жил в ней. Я сидела там среди других детей, карауливших появление грузовиков с продовольствием. Наверно, меня гнала из дома красота Румии, ее молчаливая красота и ее проникающий сквозь все и все лишающий смысла взгляд.

Когда солнце достигало зенита и стены нашего домика раскалялись добела, Аамма Хурия обтирала тело Румии влажным полотенцем. Каждое утро она шла к колодцу, воды было мало, она стала мутной и грязной, и ее приходилось долго отстаивать. Вода предназначалась для питья и стряпни, а Аамма Хурия омывала ею живот молодой женщины, но никто об этом не знал. Она говорила, что ребенок, который скоро появится на свет, не должен знать нужды в воде, потому что он уже живет и слышит, как вода стекает по коже его матери, и ощущает ее свежесть, как дождь. У Ааммы Хурии были странные идеи — такие же странные, как истории, что она нам рассказывала, но стоило их понять, и все казалось ясным и правильным.

Когда солнце стояло высоко в небе и лагерь замирал, когда жара окутывала бараки, как бьющийся в печи огонь, Аамма Хурия вешала свое покрывало на дверь, и в комнате возникала голубая тень. Румия покорно позволяла раздеть себя, чтобы Аамма поухаживала за ее телом. Ловкие пальцы старой женщины мыли затылок, плечи и бедра. Длинные мокрые косы змеились по спине. Потом Румия ложилась на спину, и Аамма поливала ей груди и раздувшийся живот. Сначала я уходила, чтобы ничего этого не видеть, и бродила вокруг, пошатываясь от жары и слишком яркого света. Но потом, почти против собственной воли, перестала убегать, потому что в жестах Ааммы Хурии было нечто могущественное, необъяснимое и истинное, они напоминали медленный ритуал, молитву. Огромный живот Румии появлялся из-под закатанного до шеи черного платья и походил на луну — белую, с розоватыми отблесками в синих сумерках. У Ааммы были сильные руки, она отжимала полотенце, и вода стекала вниз с тихим журчанием, а наш дом казался мне пещерой. Я смотрела на молодую женщину, видела ее живот, груди, запрокинутое лицо с закрытыми глазами и чувствовала, как пот стекает у меня по лицу и спине, а волосы прилипают к щекам. Снаружи властвовали жара и сушь, а в нашем доме жила тайна: я слышала только, как стекает, капля за каплей, вода на тело Румии, ловила ее редкое дыхание, слушала, как Аамма Хурия напевает колыбельную — в ней не было слов, только бормотанье, прерывавшееся всякий раз, как она погружала полотенце в воду.

Все это длилось бесконечно долго, и Румия в конце засыпала, прикрытая своими покрывалами.

Над лагерем светило солнце, в воздухе висели пыль и тишина. Я шла на холм и сидела там до наступления ночи, а в ушах у меня стояли звук льющейся воды и тихий голос старой женщины. Я теперь смотрела на лагерь другими глазами. Казалось, все изменилось, будто я только сейчас попала в это место и пока не знаю, что такое эти камни, эти черные дома, эта линия холмов, закрывающих горизонт, и эта долина, усеянная сожженными деревьями, куда никогда не доходит море.


* * *

Мы так давно живем пленниками в этом лагере, что я едва могу вспомнить Акку, море, его запах и крики чаек. Лодки, скользящие по глади вод в бухте на рассвете. Крик муэдзина в сумерках, в тусклом свете, когда я шла по оливковой роще вдоль крепостных стен. В небо взлетали птицы — томные горлицы и среброкрылые голуби закладывали виражи и кувыркались. С наступлением ночи в садах тревожно вскрикивали дрозды. Все это я потеряла.

Здесь ночь наступает как-то вдруг, сразу, приходит незваной, без молитвы и без птиц. Пустое небо меняет цвет, становится красным, потом ночь выползает из глубины оврагов и балок. Когда я весной попала в лагерь, ночи были теплыми. Каменистые холмы долго отдавали накопленный за день жар. Сейчас — осень, по ночам мы мерзнем. Стоит солнцу закатиться за холмы, как от земли начинает исходить холод. Люди кутаются, кто во что может, натягивают на плечи выданные ооновцами одеяла, надевают грязные пальто, заматываются в простыни. Ни дров, ни хвороста не осталось, и огонь по ночам не разжигают. В лагере все вокруг черное, беззвучное, ледяное. Мы покинуты, отрезаны от мира и от жизни. Я никогда ничего подобного не чувствовала. На небе, складываясь в волшебные узоры, появляются звезды. Помню, как раньше мы с отцом гуляли по пляжу и звезды казались мне такими близкими и знакомыми, похожими на огни неведомых городов. В их бледном ледяном свете наш лагерь выглядит еще сумрачней и кажется заброшенным. В полнолуние бродячие псы заходятся лаем. «Смерть прошла мимо», — говорит тогда Аамма Хурия. Утром мужчины выбрасывают трупы сдохших ночью собак.

А еще по ночам кричат дети. Когда я их слышу, у меня по телу пробегает дрожь. Неужели утром придется подбирать их мертвые тела?


Баддави, называющий себя Саади, поселился в каменной долине, рядом с местом, где больше года назад похоронили старого Наса. Он соорудил укрытие из старых досок и куска брезента недалеко от могилы и сидит там весь день, и смотрит на ведущую из Тулькарма дорогу. Дети каждое утро ходят его навестить, и они вместе караулят грузовик с продовольствием. Когда машина приезжает, Саади не спускается в лагерь. Он остается сидеть в своем укрытии — так, словно его это не касается. Он никогда не приходит за своей пайкой. Иногда голод становится таким сильным, что он проходит полпути вниз с холма и стоит рядом с нашим домом, чуть поодаль, словно бы и не ждет ничего. Аамма Хурия выносит немного хлеба или нутовую лепешку собственной выпечки, кладет на камень и возвращается в дом. Саади подходит. От его застенчивого, но сурового взгляда у меня начинает колотиться сердце. У собак, что бродят по холмам вокруг лагеря, такие же глаза. Баддави — единственный, кто не боится собак. У себя на холме он с ними разговаривает. Мы узнали об этом от детей, и Аамма Хурия назвала его блаженным и сказала: «Это хорошо, значит, наш лагерь защищен».

Каждое утро я шла на холм караулить машину ООН. Так я говорила. Но кроме машины меня интересовал Баддави, сидящий на камне перед шалашом в войлочном плаще. Волосы у него длинные и лохматые, а лицо юное. Он еще не бреется, и усики только начали пробиваться на верхней губе. Когда я подхожу совсем близко, он смотрит на меня своими желтыми глазами. Баддави приходит в лагерь, чтобы утолить жажду у колодца. Он терпеливо ждет своей очереди, зачерпывает воду горстью из ведра и больше не пьет до самого вечера. Девушки смеются над Баддави, но они его немного опасаются. Говорят, что он прячется в кустах и подглядывает, как они справляют нужду. Утверждают, что он даже пытался утащить с собой одну из них и она его укусила. Но все это обычные сплетни и враки.

Случается, он приходит послушать историю Ааммы Хурии о джиннах. Он не садится вместе с остальными детьми, а располагается чуть в стороне и слушает, глядя в землю. Аамма Хурия утверждает, что он совсем один в этом мире, что у него не осталось родных. Но никто не знает, откуда он пришел и как оказался в Нур-Шамсе. Возможно, он прежде пас тут свое стадо, а когда козы передохли, остался, потому что не знал, куда идти. А может, он здесь родился.

Баддави подошел и заговорил со мной. Его голос звучал очень мягко. Я не узнала говора. Аамма Хурия считает, что он говорит, как люди пустыни, как Баддави. Потому-то мы так его и зовем.

Он смотрел на меня желтыми глазами и спрашивал, кто я и откуда. Я рассказала ему об Акке и о море, и он захотел узнать, какое оно — море. Он никогда не видел моря — только огромное соленое озеро, и бескрайнюю долину Гхора, и Аль-Муджиб, где, по его словам, находились дворцы дженунов. Я описывала, как волны плещутся у городских стен, как падают на песок поваленные ветром деревья, как на заре из тумана в сопровождении стаи пеликанов выплывают парусные шхуны. Запах моря, соленый воздух, ветер и громада солнца, каждый вечер без остатка погружающегося в море. Мне нравилось, как он слушает, как блестят у него глаза, как он складывает на груди руки под плащом и твердо упирается босыми ногами в землю.

Я рассказывала иначе, чем Аамма Хурия, потому что не знала сказок и умела описывать лишь то, что видела. Саади же говорил со мной о горах, где пас стада неподалеку от соленого озера, рассказывал, как вел коз и овец по течению подземных рек и его единственными спутниками были собаки. Иногда он отдыхал в лагерях кочевников, сидел у огня, слушал веселую болтовню женщин и рассказы собратьев-пастухов.

Дети часто приходили послушать наши беседы. Их глаза лихорадочно блестели, волосы были вечно взлохмачены, темная кожа блестела в прорехах лохмотьев. Мы походили на них, я — девочка из приморского города, и он, Баддави, у всех у нас был взгляд, как у бездомной собаки. Мы сходились каждый вечер, когда спадала дневная жара, разговаривали, глядя на тонкие струйки дыма, поднимающиеся в небо над лагерем, и нам казалось, что все еще можно поправить. Мы убежим и вернем себе свободу.

Я больше не встречала грузовик с продовольствием. Мы с Саади сидели на вершине холма и смотрели, как на дороге из Тулькарма появляется облако пыли и дети начинают возбужденно выкрикивать: «Мука!.. Молоко!.. Мука!..»

Аамма Хурия получала наши пайки, а я слушала Саади и пыталась во всех деталях восстановить в памяти, как ждала на пляже в Акке возвращения рыбаков, как старалась первой заметить суденышко отца.

— Баддави тебя околдовал! — ворчала Аамма. — Если не отстанет — познакомится с моей клюкой!

Она была великой насмешницей.


Война продолжается, но она идет где-то там, далеко от нас. Ничего не происходит. Вначале дети играли в войну, палки заменяли им ружья, а камни — гранаты: они швыряли их друг в друга и падали, изображая убитых. Теперь они забросили эти игры. «Почему мы не уходим? Почему не возвращаемся домой?» — спрашивали они когда-то, но сейчас и об этом забыли. Их отцы и матери по-другому смотрят на мир вокруг.

Глаза мужчин затуманены. У них потухший, уклончивый, странный взгляд. В них нет ни ненависти, ни гнева, ни слез, ни желания, ни тревоги. Может, это из-за нехватки воды, ведь вода — это радость, вода — это мягкость и нежность. Без воды глаза у людей становятся белесыми, как у той белой собаки, когда она подыхала.

Вот почему мне нравятся глаза Саади. Его взгляд остался влажным, желтые радужки блестят, как у собак, что бродят по холмам вокруг лагеря. Когда мы встречаемся, я вижу свет в его глазах. Он смеется — беззвучно, не размыкая губ, глазами, и это невозможно не заметить.

Иногда он говорит о войне. Говорит — когда все кончится, он отправится на юг, к большому соленому озеру, в долину своего детства, и станет искать отца, братьев, дядьев и теток. Он надеется, что сумеет их отыскать, и снова будет пасти стада на берегах невидимых рек.

Он произносит названия, которых я прежде никогда не слышала, далекие, как имена звезд: Сувейма, Сувейли, Баша, Сафут, Мадаса, Камак и Вади-эль-Сир — река тайны, куда каждый приходит в конце своего пути. Земля там такая неровная, а ветер такой сильный, что люди разлетаются, как пыль. Когда поднимается ветер, животные идут к Иордану, а иногда даже оказываются у большого города Эль-Куд, который иудеи зовут Иерусалимом. Стоит ветру стихнуть, и стада возвращаются в пустыню. Саади говорит совсем как старый Нас: разве земля принадлежит не всем? Солнце светит не всем? У Саади лицо юноши и взгляд умудренного опытом мужчины. Он не пленник лагеря Нур-Шамс и может уйти, когда захочет, миновать холмы, достичь Эль-Куда и даже перебраться на другой берег реки и попасть в города, выстроенные из перламутра и золота. Аамма Хурия говорит, что там когда-то жили цари, повелевавшие самими дженунами. Если захочет, Саади попадет в Багдад, Исфахан или Басру.


Однажды ночью мне стало очень плохо, все тело горело, грудь словно придавило камнем. Я вышла из дома. На улице было тихо и спокойно. Аамма Хурия спала у двери, завернувшись в простыню, Румия лежала с открытыми глазами, но ничего не сказала.

Звезды на ночном небе светили так ярко, что слепили глаза. Воздух был теплым, ветер напоминал жаркое дыхание печи. На улице никого не было, даже собаки попрятались.

Я смотрела на длинные, прямые улицы-проходы, на просмоленные крыши домов, слушала, как хлопает на ветру брезент. Казалось, все умерли, исчезли… Навсегда. Не могу объяснить того, что случилось дальше: я вдруг ужасно испугалась, мне было плохо из-за тяжести в груди и пробиравшего до костей жара. Я принялась бегать по улицам лагеря и кричать: «Просыпайтесь!.. Просыпайтесь!..» Сначала из горла у меня вырывался только хриплый крик, наружу рвался вопль безумия. Этот дикий, нелепый в спящем лагере звук разбудил одну собаку, потом другую, и через пять минут все псы округи зашлись яростным лаем. А я по-прежнему носилась по проходам, поднимая босыми ногами пыль, горело лицо, жгло в груди, боль терзала каждую клеточку моего тела. Я кричала, обращаясь ко всему миру, ко всем домам, сколоченным из досок и железа, ко всем палаткам и картонным шалашам: «Просыпайтесь! Да просыпайтесь же вы!» Люди начали выходить на улицу — мужчины и женщины в накинутых на плечи, несмотря на жару, пальто. Я бегала и ясно слышала их слова. То же они говорили о Румии, когда та появилась в лагере: «Она безумна, она сошла с ума». Мои крики разбудили детей: те, что постарше, стали бегать за мной, маленькие плакали в темноте. Но я не могла остановиться и все кружила по лагерю: пробегала мимо холма, летела вниз, к колодцам, вдоль рядов колючей проволоки, которой обнесли их чужаки, и слышала, как свистят мои легкие, как стучит сердце, а лицо и грудь горят, словно их обожгло злое солнце. Я кричала, и мой голос звучал, будто чужой: «Просыпайтесь!.. Готовьтесь!»

А потом все вдруг закончилось — я выдохлась и упала на землю, прямо под колючей проволокой. Я не могла шевельнуться, не было сил вымолвить ни слова. Ко мне стали подходить люди — женщины, дети. Я слышала их шаги, звук дыхания, слова. Кто-то принес жестяную чашку, вода потекла в рот и по щеке, как кровь. Совсем близко я увидела лицо Ааммы. Позвала ее по имени и почувствовала у себя на лбу мягкую ладонь. Она шептала слова, смысла которых я не улавливала, но потом поняла — это молитвы и дженуны отступаются от меня. Я ощутила пустоту внутри себя и ужасную слабость.

Я поднялась и пошла, опираясь на руку Ааммы. Она уложила меня на циновку, и шум голосов стал затихать, только собаки все никак не могли успокоиться, под их лай я и заснула.


* * *

Утром, когда я отправилась на вершину каменного холма, появился Саади.

— Я хочу с тобой поговорить, — сказал он.

Мы пошли к могиле старого Наса. В этот ранний час здесь еще не было ребятишек из лагеря. Я заметила, что Саади изменился. Он сходил к колодцу и умыл лицо и руки в час молитвы, его ветхая одежда была чистой. Он сильно сжал мне руку. Я никогда прежде не видела, чтобы у него так блестели глаза.

— Сегодня ночью я услышал твой голос, Неджма, — сказал он. — Я не спал, когда ты начала взывать к нам. Я понял, что твоими устами говорит Всевышний. Никто тебя не услышал, а я услышал — и приготовился.

Я хотела высвободиться и уйти, но он так крепко держал меня за руку, что убежать не было никакой возможности. На пустынном холме царила тишина, лагерь был очень далеко. Блеск глаз Саади пугал, но и волновал меня.

— Я хочу, чтобы ты ушла со мной, — сказал он. — Мы переправимся на другой берег реки и доберемся до Аль-Муджиба, долины, где я родился. Ты станешь моей женой и родишь мне сыновей, если Аллах захочет.

Он говорил очень спокойно и рассудительно, с радостью во взоре. Это привлекало и пугало меня.

— Если ты согласна, мы сегодня же возьмем хлеба, немного воды и пойдем через горы. — Саади указал рукой на темневшие на востоке отроги.

Солнце выплывало на пустынную гладь небес, заставляя землю сиять новым блеском. Внизу, у подножия холма, темнел лагерь. В небо поднимался дым, у колодца собирались женщины, дети шлепали босыми ногами по пыли.

— Ответь мне, Неджма. Скажи да — и мы уйдем, сегодня же. Никто нас не удержит.

— Это невозможно, Саади. Я не могу уйти с тобой.

Его глаза потемнели. Он отпустил мою руку и сел на камень. Я устроилась рядом с ним. Мне так хотелось уйти с Саади, что я слышала, как колотится в груди сердце. Я начала говорить, чтобы заглушить этот звук. Я говорила об Аамме Хурии, о Румии и о ребенке, который должен родиться. Я рассказала об Акке, моем родном городе, куда я обязательно должна вернуться. Он слушал молча, устремив взгляд на долину, где по улицам лагеря-тюрьмы сновали крошечные, как муравьи, люди, торопясь набрать воды из колодца. Наконец сказал:

— Я думал, что правильно все понял, что ты звала меня, что ночью с тобой говорил Аллах.

Голос Саади звучал ровно, но так печально, что мне захотелось плакать, а сердце снова забилось сильнее, потому что я хотела уйти с ним. Я взяла в ладони его длинные тонкие пальцы со светлыми, на фоне темной кожи, ногтями. Я ощущала биение тока крови под кожей.

— Возможно, однажды я уйду, Саади. Но не теперь. Ты на меня злишься?

Глаза Саади просияли улыбкой.

— Так вот что повелел тебе Аллах! Значит, я тоже остаюсь.

Мы немного прошлись и оказались перед входом в убежище Саади, и я увидела, что он собрал вещи в дорогу. Еду в чистой тряпице и бутылку воды с привязанной к горлышку бечевкой.

— Когда война закончится, мы отправимся в Акку. Там много источников, и нам не придется ходить за водой.

Саади развернул тряпицу, мы сели на землю и поели хлеба. Солнце прогнало утреннюю прохладу. Внизу просыпался лагерь, на холм карабкались ребятишки. По небу с резким криком пронеслась птица. Мы дружно рассмеялись, потому что очень давно не видели птиц. Я положила голову на плечо Саади. Я слушала, как он тихим певучим голосом рассказывает о долине, где вместе с братьями пас стада на берегах подземной реки Аль-Муджиб.


* * *

Потом наступила зима, и жизнь в лагере Нур-Шамс стала трудной. Мы попали сюда почти два года назад. Грузовик с продовольствием приезжал все реже — два или даже один раз в неделю. Случалось, грузовик не приезжал вовсе. Ходили слухи о войне, люди рассказывали ужасные вещи. Будто бы в Эль-Куде сгорел Старый город, а арабские боевики забрасывали горящие покрышки в подвалы домов и магазины. Грузовик привозил беженцев — мужчин, женщин и детей с осунувшимися лицами. Это были не бедные крестьяне, как в начале, а самые богатые люди Хайфы и Яффы — торговцы, адвокаты и даже один дантист. Когда они вылезали из грузовика, их окружали оборванные дети и кричали: «Деньги! Деньги!» Они бежали за ними, дергали за одежду и клянчили подачку, пока им не кидали несколько монет. Богатые беженцы не знали, где и как им устроиться в лагере. Некоторые спали под открытым небом, свалив чемоданы у ног и прикрывшись одеялом. Грузовик привозил для них сигареты, чай, галеты «Мария». Водители продавали им все это из-под полы, а бедняки стояли в очереди за мукой, молоком «Клим» и вяленым мясом.

Вновь прибывших окружали и забрасывали вопросами: «Откуда вы? Что нового? Иерусалим и вправду горит? Кто знает моего отца, старика Серайя, он живет на дороге к Эйн-Карем? Ты видел моего брата? Он живет в самом большом доме Сулеймана, там, где мебельный магазин? А мой магазин тканей у Дамаскских ворот уцелел? А моя лавка гончарных изделий неподалеку от мечети Омара? А мой дом в Аль-Аксе, красивый белый дом с двумя пальмами у ворот, дом Мехди Абу Тараша? Расскажите о моем квартале, что у вокзала. Уверены, что англичане его бомбили?» Утомленные дорогой «новички» не переставая моргали из-за пыли, от их дорогой красивой одежды уже воняло потом, и они были просто не способны отвечать. Вопросы постепенно стихали, и наступала тишина. Люди расступались, пытаясь прочесть ответы на свои вопросы в их пустых глазах, угадать правду по опущенным плечам и навечно испуганным лицам детей.

Так было, когда в лагере появились первые беженцы из городов. Здесь деньги не работали. Они пачками раздавали их по дороге — за пропуск, за право остаться еще хоть ненадолго в своем доме, за место в крытом грузовике, который в конце пути привез их в лагерь.

Рацион обитателей лагеря становился все более скудным. Смерть была повсюду. Утром, по дороге к колодцу, я видела на колючей проволоке трупы собак, за которые с жутким рычанием дрались выжившие. Дети боялись отходить далеко от дома из страха быть растерзанными собаками. Я отгоняла собак дубинкой, когда шла на холм повидать Саади. Он не боялся. Он хотел оставаться там. Его глаза блестели прежним блеском, он говорил со мной мягким голосом и держал за руку. Но я проводила с ним не слишком много времени. Румия могла вот-вот родить, и я хотела быть поблизости.

Аамма Хурия устала. Она больше не купала Румию. Колодцы пересохли, несмотря на дожди. Последним в очереди вместо воды доставалась грязь. Приходилось ждать всю ночь, чтобы вода покрыла хотя бы дно колодца.

Единственной едой была болтушка из овсяных хлопьев на молоке «Клим». Сильные, здоровые мужчины, подростки одиннадцати-двенадцати лет и даже женщины один за другим покидали лагерь. Они уходили на север, к Ливану, или на восток, к Иордану. Говорили, что там они присоединялись к федаинам. Их называли айдунами , призраками, потому что однажды они вернутся. Саади не хотел идти на войну, не желал становиться призраком. Он ждал, когда я буду готова отправиться с ним в Аль-Муджиб, в долину его детства, лежащую на другом берегу большого соленого озера.


Румия теперь выходила из дома, только чтобы справить нужду в овраге за пределами лагеря. Мы с Ааммой Хурией по очереди провожали ее, когда она ковыляла по дороге, поддерживая ладонями живот.

Схватки начались в овраге. Я сидела на вершине холма, было раннее утро, и низкое солнце освещало землю через дымку. Это было время дженунов, время, когда языки красного пламени пляшут у колодца Зихрона Яакова, как это было в видении Ааммы Хурии перед приходом англичан.

Пронзительный крик разорвал предрассветную тишину. Я оставила Саади и побежала вниз с холма, раня босые ноги об острые камни. Крик не повторялся, и я остановилась, пытаясь определить, откуда он прозвучал. В доме я нашла разбросанные простыни. Кувшин воды, который я набрала на заре, стоял нетронутым. Повинуясь инстинкту, я кинулась в овраг. Сердце бешено колотилось, потому что тот крик потряс меня: я поняла, что Румия готовится родить. Я неслась через кусты к оврагу и вдруг снова услышала ее голос. Она не кричала, а охала и стонала все громче и громче, а потом вдруг ненадолго замолкала, как будто хотела перевести дух. Наконец я увидела ее. Она лежала на земле, разведя ноги, закутанная с головой в голубое покрывало. Сидевшая рядом Аамма Хурия говорила с ней, нежно гладила по плечам, стараясь успокоить. Солнца в овраге пока не было, и ночная прохлада приглушала вонь от испражнений. Аамма Хурия подняла голову. Впервые за все время я поняла по ее взгляду, что она растеряна. В глазах у нее стояли слезы.

— Нужно забрать ее отсюда, — сказала Аамма. — Сама она идти не сможет.

Я повернулась, чтобы бежать за помощью, но тут Румия приподнялась и сдвинула покрывало. Боль и страх исказили детские черты ее лица. Волосы намокли от пота.

— Я хочу остаться здесь. Помогите мне, — шепнула она и снова начала стонать в такт схваткам. Я стояла перед ней, не в силах шевельнуться, без единой мысли в голове.

— Сходи за водой и простынями! — резко бросила Аамма Хурия.

Я не двинулась с места, и она прикрикнула на меня:

— Поспеши! Она рожает!

И я побежала, слыша в ушах стук собственной крови и тяжело дыша. Ворвавшись в дом, я схватила кувшин и белье и понеслась назад, выплескивая воду на платье. За мной увязались ребятишки. Я велела им убираться, но они не послушались и полезли наверх, чтобы поглазеть. Я начала швырять в них камни, и тогда они скрылись из виду, но потом все равно вернулись.

Румия ужасно мучилась. Я помогла Аамме поднять ее и завернуть в простыню. У нее отошли воды, и кожа на огромном белом животе то и дело собиралась складками, как поверхность моря в ветреную погоду. Я никогда такого не видела. Зрелище было пугающим и прекрасным. Лицо Румии изменилось: запрокинутое к ясному, сияющему небу, оно казалось маской, за которой словно бы скрывалось другое существо. Румия тяжело дышала открытым ртом, из ее горла вырывались животные стоны. Я набралась мужества, подошла ближе и принялась отирать пот с ее лица влажным полотенцем. Она открыла глаза, взглянула на меня, не узнавая, и прошептала:

— Мне больно, очень больно…

Я смочила ей губы.

Волна поднималась от живота Румии к ее лицу. Она выгибалась назад и стискивала губы, но волна разрасталась, стон вырывался наружу и превращался в крик. Потом ее голос срывался, и она могла только судорожно, со всхлипами, дышать. Аамма Хурия положила ладони на живот Румии, навалилась на нее всей тяжестью и принялась давить — так, словно отстирывала в тазу грязное полотенце. Я с ужасом смотрела на искаженное гримасой лицо старой женщины, терзающей живот Румии. На мгновение мне почудилось, что она хочет ее убить.

Внезапно живот заходил ходуном. Румия резко откинулась назад, упираясь пятками в землю, а плечами в каменистое дно оврага, подняла лицо к солнцу, издала нечеловеческий крик, вытолкнула из себя ребенка и медленно опустилась на землю. В мир пришло липкое от крови и плаценты существо с обмотанной вокруг тела пуповиной, Аамма Хурия подхватила его и принялась мыть, и этот новый крошечный человечек вдруг издал свой первый крик.

Я смотрела на Румию, на ее бедный, избитый кулаками Ааммы, голый живот и налитые груди с лиловыми сосками. К горлу подступала тошнота, ужасно кружилась голова. Аамма Хурия помыла младенца, перерезала острым камнем пуповину и закрыла ранку на животике. Лицо Ааммы разгладилось, и она показала мне крошечного, сморщенного младенца.

— Это девочка! Очень красивая девочка! — сказала она так спокойно, как будто нашла ее в корзинке. Потом бережно приложила новорожденную к сочащейся молоком груди матери, прикрыла их чистой простыней, села рядом и принялась напевать. Солнце взошло, в овраге начали собираться женщины. Мужчины и дети стояли в отдалении. Жужжали мухи. Аамма Хурия вдруг вспомнила, как ужасно пахнет вокруг, и сказала:

— Нужно вернуться домой.

Женщины принесли одеяло. Впятером они подняли Румию, прижимавшую к груди дочку, и медленно, как принцессу, понесли в лагерь.


* * *

С появлением в нашем доме ребенка жизнь изменилась. Ни еды, ни воды не прибавилось, зато родилась новая надежда. Даже соседи это почувствовали. Каждое утро они появлялись у нашей двери с подарками — немного сахара, чистое белье, сухое молоко из собственного скудного рациона. Старухи, у которых совсем ничего не осталось, приносили сухой хворост, коренья и пряные травы.

Румия тоже стала другой после родов. Ее взгляд перестал быть пустым и отстраненным, она больше не прятала лицо за покрывалом. Румия назвала дочь Лулой, потому что она была перворожденной. Al-marra al-loula . И она была права, выбрав именно это имя для первого ребенка, увидевшего свет в жалком лагере отринутых остальным миром людей. Теперь сердце этого лагеря, его центр находились в нашем доме.

Аамма Хурия без устали описывала гостьям чудо рождения. «Вы только подумайте, — говорила она, — перед самым восходом я отвела Румию в овраг, чтобы она оправилась, и Всевышний решил, что ребенок родится там, в этом овраге, словно хотел показать, что величайшее из чудес может случиться в худшем из мест, среди грязи и нечистот».

Рассказ Ааммы обрастал все новыми деталями и очень скоро превратился в изустную легенду. Женщины, придерживая рукой покрывало, заглядывали в комнату, чтобы хоть одним глазком взглянуть на чудо. Румия кормила ребенка, и сочиненная Ааммой Хурией легенда окружала ее особым светом: белоснежное платье, струящиеся по плечам светлые волосы, сосущий грудь младенец. Теперь что-то и впрямь должно было измениться.

Зимой лагерем овладели отчаяние, голод и запустение. Дети и старики умирали от лихорадки и болезней, потому что пили тухлую воду. Больше всего смертей было в нижней части лагеря, где селились вновь прибывшие. С вершины холма Саади видел людей, хоронивших мертвых. Завернутое в старую простыню тело клали в яму, наспех выкопанную на склоне холма, и заваливали большими камнями, чтобы его не обглодали бродячие собаки. Нам хотелось верить, что все это происходит где-то там, очень далеко, и благодаря Луле с нами ничего подобного не случится.


Наступили холода. Ночью ветер завывал над каменистой долиной, обжигал веки, леденил руки и ноги. Иногда шел дождь, и я слушала, как вода стекает по дощатым стенам и просмоленной картонной крыше. Наша жизнь стала просто ужасной, но я была счастлива, как если бы мы жили в большом доме, сухом и чистом, а дождь выстукивал свою мелодию по поверхности воды в бассейне. Аамма собрала все кастрюли, кувшины, пустые банки из-под сухого молока, что были в доме, и даже проржавевший капот машины, который детишки выловили из реки, чтобы набрать дождевой воды. Я сидела и слушала, как дождь барабанит по дну кувшинов и банок, и была счастлива: мне казалось, я снова дома, и струи воды стекают с крыши на мощенный плитами двор, поливая апельсиновые деревца в кадках, посаженные моим отцом. Но мне хотелось и плакать, потому что шум дождя нашептывал: ничего не вернешь, ты больше никогда не увидишь ни родной дом, ни отца, ни соседей — ничего.

Аамма Хурия подходила и садилась рядом, словно чувствовала мою печаль. Тихим, нежным голосом она рассказывала мне очередную волшебную историю о джинне, а я прислонялась к ней — легонько, ведь сил у нее почти совсем не осталось. Вечером, когда пошел дождь, Аамма пошутила:

— Ну вот, теперь и старое дерево может зазеленеть.

Но я знала, что дождь не вернет Аамме силы. Она была очень бледной, худой и все время кашляла.

Аамма стала нянчиться с малышкой, пела ей колыбельные, а Румия вела дом.

Ооновский грузовик давно не привозил в лагерь продовольствия. Дети собирали на холмах съедобные коренья, листья и ягоды мирта. Саади хорошо знал пустыню и умел ловить мелкую дичь — птичек и тушканчиков. Он их жарил и угощал нас. Никогда бы не подумала, что маленькие зверьки могут быть такими вкусными. Еще Саади приносил дикие ягоды и плоды земляничника, которые собирал за дальними холмами, клал их в чистой тряпице на плоский камень перед дверью, и мы жадно набрасывались на угощение и высасывали сладкий сок из ягод, а он заговорил спокойно и чуточку насмешливо:

— Осторожно, камни несъедобные!

Между Баддави и Румией происходило что-то странное. Прежде, когда он подходил к нашему дому, Румия отворачивалась. Теперь ее светлые глаза смотрели ему прямо в лицо из-под покрывала. По утрам, возвращаясь от колодца, я находила Саади сидящим на камне у нашей двери. Он ни с кем не говорил и держался отстраненно, словно бы ждал кого-то. Я больше не брала его за руку, не клала голову ему на плечо во время беседы. Саади говорил со мной все тем же мягким, певучим голосом, но я догадывалась, что нужна ему не я, а Румия. Он угадывал ее силуэт в тени комнаты, караулил, пока Аамма Хурия расчесывала частым гребнем ее длинные волосы, ждал, пока она накормит ребенка или приготовит еду из муки и масла. Иногда они беседовали. Закутанная в голубое покрывало, Румия садилась перед дверью, Саади оставался за порогом, и они говорили и смеялись.

Я вооружалась палкой, чтобы отгонять собак, уходила на холм и в одиночестве караулила машину с продовольствием. Солнечный свет слепил глаза, ветер поднимал пыль в долинах. Небо на горизонте было линялого серо-голубого цвета. Я воображала, что сижу в сумерках на пляже, на берегу моря, и жду возвращения рыбаков, чтобы первой увидеть лодку моего отца с красным парусом и зеленой звездой моего имени на форштевне.


Однажды утром в лагере, в сопровождении солдат, появился незнакомец. Я была на вершине холма, караулила грузовик с продовольствием, когда на дороге, ведущей от Бир-Зейта, возникло облако пыли, и я поняла, что это не конвой ООН. От страха у меня заколотилось сердце — я подумала, что это солдаты и они убьют.

Когда машины подъехали к лагерю, все попрятались, потому что очень испугались. Потом мужчины, а следом за ними и женщины с детьми вышли из своих лачуг. Я бегом спустилась с холма.

Грузовики и джипы остановились у ворот, и оттуда начали выходить солдаты, врачи и медицинские сестры. Некоторые фотографировали, другие беседовали с мужчинами, угощали детей конфетами.

Я подошла ближе, чтобы послушать. Мужчины в белом говорили по-английски, и я едва понимала слово или два. «Что они говорят?» — с тревогой вопрошала женщина, державшая на руках ребенка с худеньким личиком и стригущим лишаем на голове. «Это врачи, они будут нас лечить», — отвечала я, чтобы ее успокоить. Но она смотрела из-под покрывала и все повторяла и повторяла: «Что они говорят?»

Среди солдат стоял очень высокий, стройный иностранец в сером костюме. Он один из всех приехавших не надел каску. Его доброе лицо покраснело от солнца, слушая врачей, он слегка наклонял голову к плечу. Я подумала, что он главней всех, и решила как следует его рассмотреть. Мне хотелось подойти к нему, поговорить, рассказать о наших мучениях, о том, что каждую ночь в лагере умирают дети, а утром их хоронят у подножия холма, и о том, что плач женщин звучит повсюду и приходится затыкать уши и убегать на холм, чтобы его не слышать.

Когда приехавшие отправились под охраной солдат осматривать лагерь, у меня бешено заколотилось сердце. Я побежала к ним, забыв о своем рваном платье, нечесаных волосах и чумазом лице. Солдаты не сразу меня заметили — они смотрели по сторонам, боясь нападения. А вот высокий мужчина в светлой одежде заметил, остановился и взглянул на меня, словно бы о чем-то спрашивал. Я хорошо видела его загорелое лицо и серебристо-седые волосы. Солдаты остановили меня и удерживали за руки, причиняя боль. Я поняла, что не доберусь до их начальника, не смогу с ним поговорить, и выкрикнула единственную фразу, которую знала по-английски: «Good morning, sir! Good morning, sir!..» Я кричала во все горло, чтобы он все-таки понял, что я хотела ему сказать. Но солдаты отодвинули меня, и врачи и медсестры прошли мимо. Он, их главный, обернулся, улыбнулся мне и что-то сказал — я не поняла, что именно, но, думаю, он просто ответил «Good morning», и остальные тоже это сказали. Я видела, как его высокая фигура со склоненной набок головой шагает на другой конец лагеря. Я пошла назад с другими женщинами и детьми. Я ужасно устала от того, что попыталась сделать, и не чувствовала ни боли в руках, ни отчаяния от того, что у меня ничего не вышло.

Я вернулась в наш дом. Аамма Хурия лежала под одеялом. Я заметила, какая она бледная и изможденная. Аамма спросила, приехал ли наконец грузовик с продовольствием, и я, чтобы ее успокоить, ответила, что машина пришла и нам привезли хлеб, масло, молоко и вяленое мясо, словом — все, что нужно. Я рассказала о врачах, медсестрах и лекарствах, и Аамма ответила: «Это хорошо. Хорошо». Она осталась лежать на полу под одеялом, положив голову на камень.


Несмотря на визит врачей, в лагерь пришла болезнь. Эта смерть не подбиралась украдкой, не забирала по ночам жизни самых юных и самых дряхлых, не хватала ледяной рукой самых слабых, чтобы задуть огонек жизни. По улицам лагеря средь бела дня разгуливала чума, ежесекундно сея смерть и забирая жизни даже самых крепких мужчин.

Все началось с крыс — с дохлых крыс, валявшихся на улицах лагеря под палящим солнцем, словно кто-то выгнал их из нор в оврагах. Дети играли с дохлыми зверьками, а женщины поддевали палками и отбрасывали как можно дальше. Аамма Хурия говорила, что крыс нужно сжигать, но у нас не было ни бензина, ни дров, чтобы сложить костер.

Крысы лезли из всех щелей. По ночам они бегали по крышам домов, царапая коготками брезент и доски.

Крысы бежали от смерти. Когда я шла на заре за водой, земля вокруг колодцев была усеяна их трупиками. Даже бродячие собаки к ним не прикасались.

Первыми умерли дети, игравшие с дохлыми крысами. Слух об этом разошелся по всему лагерю, потому что их братья и друзья бегали по улицам с дикими воплями, выкрикивая пронзительными голосами ужасные, немыслимые, похожие на имена демонов слова, смысла которых сами не понимали: «Хабуба!.. Кахула!..» Крики детей в неподвижном полуденном воздухе напоминали зловещее воронье карканье. Я вышла на обжигающее солнце и прошла по улицам, не встретив ни единого человека. Все вокруг казалось уснувшим, но повсюду царила смерть. В дальней, северной части, там, где селились сбежавшие от войны богачи из Эль-Куда, Яффы и Хайфы, перед одним из домов собрались люди. Среди них стоял мужчина, одетый, как англичанин, — дантист из Хайфы, — но его костюм был грязным и порванным в нескольких местах. Именно он принимал в лагере иностранных врачей, я видела его с солдатами. Он посмотрел в мою сторону, когда я забежала вперед, желая привлечь внимание мужчины в светлом костюме.

Дантист прикрыл лицо носовым платком. Рядом стояли убитые горем женщины, они рыдали, утирая рот и нос покрывалом. В полутьме комнаты на полу лежало тело юноши. Кожа на его груди и животе, на лице и даже на ладонях была покрыта страшными синюшными пятнами.

Солнце ярко светило в безоблачном небе, окружавшие лагерь каменные холмы колыхались в раскаленном воздухе. Я помню, как медленно шла босиком по пыльным улицам, вслушиваясь в доносившиеся из домов звуки. Я слышала, как бьется мое сердце, вокруг царили тишина и слепящий свет, словно смерть прикоснулась ко всему в этом мире. Люди в домах прятались в полутьме. Я не различала их голосов, но знала, что тут и там были еще дети, женщины и мужчины, заразившиеся чумой. Они метались в горячке и стонали от боли в распухших железах под мышками, на шее и в паху. Я думала об Аамме Хурии и боялась, что роковые отметины уже появились и на ее теле. Меня тошнило. Я не могла заставить себя вернуться в дом и, несмотря на жару, вскарабкалась по каменистому склону холма на самый верх, к могиле старого Наса.

Детей там не было, Баддави тоже не оказалось в шалаше. Никто больше не караулил прибытия грузовика с продовольствием, да возможно, он и вовсе больше не приедет. Чума уничтожит лагерь Нур-Шамс. Очень может быть, что эпидемия охватила всю землю: Аллах решил наказать людей, чтобы они прекратили войну, и повелел дженунам наслать на них чуму. Когда все умрут и песок пустыни будет усеян нашими костями, они вернутся и снова поселятся в своем дворце в райском саду.

Я весь день ждала в тени обожженных солнцем кустарников, сидела, ждала и надеялась неизвестно на что. Возможно, на возвращение Саади. Но он теперь жил рядом с нами и перестал приходить на могилу. Саади исчезал надолго: он охотился на кроликов и куропаток в горах к северу или к востоку от лагеря. В Бедусе, по его рассказам, как и в долине, где прошло его детство, находились развалины дворца дженунов.

Я провела весь день на вершине холма, карауля силуэт мужчины или ребенка, надеясь услышать вдалеке голоса женщин.

Перед заходом солнца я спустилась вниз — ночью появлялись дикие собаки. В доме было темно, но заболела не Аамма, а Румия. Она лежала на полу, на простыне, ее лицо опухло от жара, глаза налились кровью. Дыхание было частым и затрудненным, тело то и дело сотрясала дрожь. Закутанная в голубое покрывало Аамма Хурия неподвижно и молча сидела рядом с ней. Лулу она отдала соседке. Время от времени она опускала полотенце в кувшин с водой и медленно выкручивала его над лицом молодой женщины, как делала я во время родов в овраге. Вода текла по губам, смачивала шею и волосы. Глаза Румии больше не видели. Она ничего не слышала и даже не чувствовала влагу на своих растрескавшихся губах.

Ту ночь Аамма Хурия провела рядом с Румией. В чернильно-черном небе стояла полная и прекрасная в своем гордом одиночестве луна. Чтобы не слышать звука тяжелого дыхания, я спала на улице, завернувшись в одеяло и положив голову на ступеньку. На рассвете появился Саади. Он принес куропаток и дикие финики. Он стоял у двери дома, опираясь на посох, и казался ужасно высоким и невозможно худым. Его темное лицо блестело, как у бронзовой статуи.

Саади вошел в дом, а я осталась у порога, прислушиваясь к тишине на улицах лагеря. Потом он вышел, сделал несколько шагов и без сил уселся у двери. Мертвые птицы и финики рассыпались по земле. Я вошла в дом. Аамма Хурия сидела на том же самом месте с тряпкой в руке. В тени я увидела тело Румии, ее запрокинутое лицо, закрытые глаза и рассыпавшиеся по плечам влажные светлые волосы. Казалось, она спит. Я попыталась вспомнить, когда она появилась в лагере, и мне показалось, что это случилось давно, очень давно. В комнате воцарилась тишина — тишина смерти, но мои глаза оставались сухими. Эта смерть была все равно что смерть в бою, она заледенила все вокруг. Зло не коснулось лица Румии, оно было очень бледным, с темными кругами вокруг глаз. Никогда не забуду это лицо. Я неподвижно стояла у двери, и Аамма Хурия подняла на меня тяжелый взгляд. «Уходи, — сказала она, и я услышала в ее голосе ненависть. — Беги отсюда. Бери ребенка и беги. Мы все умрем». Она легла на пол рядом с Румией и закрыла глаза, как будто собиралась уснуть. Я поцеловала ее в голову и ушла.

В доме соседки я собрала сверток с хлебом, мукой, спичками, солью и банками сухого молока «Клим» для Лулы, положила тетради, в которых описывала события своей жизни, день за днем. Больше я ничего брать не стала. Саади запасся бутылью с водой. Ребенка я завернула в покрывало и привязала к спине, взяла сверток и вышла на дорогу, по которой ездили грузовики, доставляя в лагерь продовольствие.

Солнце стояло низко над холмами, но горизонт уже начал светлеть. Я обернулась, чтобы бросить прощальный взгляд на лагерь. Саади молча шел рядом. Его взгляд был суровым и печальным. Он обнял меня за плечи и увлек за собой.


* * *

Каждый день они пускались в путь на рассвете и до полудня шли на юг через выжженные солнцем холмы. Когда питание «Клим» закончилось, Неджма сказала, что ребенок умрет, если они не достанут молока. Солдаты входили в Тулькарм. Саади забрался на уступ и просидел там целый день, не двигаясь, как когда-то у могилы старого Наса. У него было такое острое зрение, что он мог разглядеть колючую проволоку, которой был обнесен город, и замаскированные в камнях пулеметные доты. С другой стороны через плодородные поля черной ниткой тянулась железная дорога, а еще дальше в небо поднимались дымы порта Мухалид. Темная гладь моря выглядела нереальной.

Неджма расположилась с Лулой в тени дерева, развела остатки сухого молока и напоила девочку, слушая рассказ Саади о далеком, прекрасном и недостижимом море. Ни о чем другом он говорить не мог. Ребенок снова раскапризничался, и Саади ушел.

Весь остаток дня, всю холодную ночь и весь следующий день Неджма ждала под деревом, отлучаясь только по нужде. У нее оставалось немного подслащенной воды и несколько галет «Мария». Если Саади не вернется, они умрут. Ребенка мучила жажда. Солнце жгло нежную кожу через пеленки и покрывало, губы у девочки распухли и растрескались. Неджма пела ей песенки, чтобы утешить и успокоить, но она забыла почти все слова, так что выходило не слишком хорошо. Она сидела, смотрела в пустоту, слушала дыхание Лулы, и этот звук казался ей странным среди звенящей тишины холмов.

Несколько раз Неджма замечала чьи-то тени, и ее сердце начинало биться сильнее. Она думала, что возвращается Саади, но это были беженцы из Тулькарма. Они направлялись на юг и прошли, не заметив ни девушку, ни хнычущего младенца.

На второй вечер Неджма помолилась, провела ладонью по своему лицу и по личику Лулы, готовясь умереть, и тут появился Саади. Он бесшумно подошел к дереву. «Смотри! — В его голосе звучало нетерпение. Он помог ей подняться. — Идем же, скорее». Неджма увидела козу с козленком — Саади привязал их к кусту — и шумно, по-детски обрадовалась. Она подбежала к животным, и перепуганная коза отпрянула в заросли, а козленок кинулся бежать. Неджма положила ребенка на землю и приблизилась к козе, протягивая ей на ладони соленое печенье. Когда козочка успокоилась, Неджма попыталась ее подоить, но ей не хватило сил. Баддави подоил козу в оловянную миску. Из набухших сосков текло густое пахучее молоко. Неджма наполнила бутылочку и дала Луле. Девочка жадно, на едином дыхании выпила все, до капли, а потом сразу уснула, и Неджма уложила ее под деревом. В миске еще оставалось молоко. Первым напился Саади, следом за ним — Неджма. Теплая, солоноватая, густая жидкость согрела их. «Вкусно». Впервые за долгое время Неджма вновь ощутила надежду. «Теперь мы не умрем». Она произнесла это тихим голосом, для себя самой. Саади посмотрел на нее, но отвечать не стал.

Они устроились спать прямо на земле, положив между собой Лулу. Ночью Неджма слышала, как козленок стучит копытцами по камням, а потом тычется головой в брюхо матери и сосет, жадно причмокивая. На темном небе мерцали звезды. Неджма давно не поднимала голову вверх. На юге звезды были прекрасны и сверкали совсем иначе, не так, как над лагерем.

Холодало. Неджма взяла руку Баддави, и он перебрался к ней через спящую девочку. Она прижалась головой к его груди, ощутила биение его жизни, вдохнула его запах. Они долго лежали неподвижно, глядя в темноту. Потом юноша ощутил растущее желание и снял одежду. У Неджмы закружилась голова, она задрожала. «Тебе страшно?» — с нежным участием спросил Саади. Она в ответ прижалась к нему еще тесней и что было сил обхватила его руками и ногами. Она дышала часто, как будто долго бежала, и не думала ни о чем, кроме холодной ночи, ярких звезд, разгоряченного тела Саади и его мужского естества, разрывающего ее пополам.


Они уходили все дальше на юг. Время от времени с вершины холма открывалась темная линия побережья. Дальше их путь лежал на Джеммаль, вверх по течению пересохших рек. Коза и козленок бежали следом, пили воду из тех же колодцев и ели те же коренья, что люди. Каждое утро и каждый вечер, досыта накормив Лулу, они пили парное молоко, и оно придавало им сил. Саади научил Неджму доить, зажимая между пальцами набухшие соски.

Они ели миртовые ягоды и плоды земляничника. Боясь солдат, никогда не заходили в города. Война была повсюду. Где-то далеко, в невидимой дали, грохотали орудия. Многие дома были полностью разрушены, на дорогах валялись кости убитых лошадей и ослов, земля была изрыта воронками от снарядов. Однажды, в горах близ Аззуна, в небе раздался ужасающий грохот. «Констеллейшнс» медленно проплывали над головой Неджмы и Саади, их страшная тень заключила застывшие фигурки людей в центр полукруга. Коза с козленком кинулись спасаться в заросли колючего кустарника. Когда самолеты исчезли за горизонтом, дрожавшая всем телом Неджма опустилась на землю, прижимая к груди рыдающую девочку.

— Не бойся, они летят на юг, в Иерусалим, — сказал Саади, никогда прежде не видевший самолетов так близко.

Чтобы подобраться к перепуганной козе, ему пришлось применить хитрость и встать против ветра, как при охоте на кроликов.

До самого вечера они шли на восток, в направлении Хауараха, на закате добрались до долины Аззуна и расположились на ночлег на берегу реки, под акациями. Вечер был прохладный, в листве шумел ветер, в небе кружили летучие мыши. Из стоявшей неподалеку заброшенной оливковой рощи доносился аромат прежней, давно забытой, мирной жизни. Журчание воды, шорох акаций и карликовых пальм, благоухание зелени заставляли забыть о голоде, жажде и войне, которые отнимали жизнь у женщин и детей, гоня их прочь из собственных домов, и о той страшной болезни, что оставляла отметины на теле и лице подростков и сожгла тело Румии. Неджма как наяву услышала голос Ааммы Хурии: «Уходи отсюда! Беги! Мы все умрем».

Саади спустился к реке, искупаться перед молитвой. Он обратился лицом к долине своего детства Аль-Муджиб и коснулся лбом песка. Когда ночная тьма окутала берег, Саади разделся и поплыл против течения.

Неджма, не снимая шаровар, вошла в холодную воду с ребенком на руках. Лула расплакалась, и Неджма начала ее успокаивать, шепча нежные слова. Ей вдруг стало весело, хотелось смеяться. При свете звезд река сверкала, как серебряная лента в оправе черных берегов. Акации шелестели листвой под порывами ветра.

Когда Неджма выбралась на песок, Саади уже успел подоить козу. Он дал Луле теплую бутылочку, потом они по очереди напились молока из оловянной миски. Неджма хотела развести огонь, чтобы согреться, но Саади боялся, что костер заметят солдаты. Они поели ягод, диких фиг и по горсточке горьких оливок. Ребенок спал на песке, завернутый в покрывало Неджмы.

Они легли, не раздеваясь, лежали и слушали, как ветер шумит в кронах деревьев, как нескончаемо плещет волной река. Саади склонился к лицу Неджмы, коснулся губами ее губ, и она напиталась его жарким, пьянящим дыханием. Когда он взял ее, она не испытала боли и обвилась вокруг него, слушая бешеный стук его сердца.


Они решили остаться в долине и устроились у глубокого и синего, как море, озерца. По берегам росли акации, тамариск и одичавшие оливы, над водой летали птицы. На высившемся над долиной холме Саади обнаружил развалины фермы — несколько высоких каменных и глинобитных стен и остатки обуглившейся крыши. Огонь уничтожил все вокруг, пощадив лишь загон для скота. Неджма не захотела войти в дом мертвых, Саади запер коз в загоне и соорудил шалаш ниже по течению реки.

Время в долине текло медленно и спокойно. По утрам Неджма смотрела, как над рекой, между холмами, встает солнце. Сверкающая вода напоминала сотканную из искорок дорогу меж двух темных берегов. Небо светлело, и из мрака выступали скалистые утесы. Она шла к озерку, оставив Лулу спать в шалаше, и мыла тело, лицо и голову, а потом молилась, обратившись лицом на восток. После молитвы девушка разжигала костер из собранных Саади сухих веток и бросала в котелок белый козлобородник, дикую морковь и другие терпкие горькие коренья, названий которых не знала. Они разводили огонь только на рассвете — Саади уверял, что его не заметят с самолета. Из-за тумана Неджме начинало казаться, что война, должно быть, закончилась и все, кто был в лагерях в Тукраме и Нур-Шамсе, погибли, а солдаты вернулись по домам.

Напоив Лулу молоком, Неджма устраивалась в тени тамариска и смотрела на воду: она давно не чувствовала такого покоя в душе и мира вокруг. Прикрыв глаза, Неджма вспоминала, как плещется море у скал, как кричат чайки, сопровождая к пристани рыбацкие лодки.

Саади уходил на поиски пропитания. Босой, одетый в шерстяную тунику, с белым, скрывающим лицо и волосы покрывалом на голове, он карабкался по каменистым холмам, чтобы набрать кореньев и миртовых ягод. Однажды он нашел в ветвях акации похожий на маленькое солнце улей, выкурил пчел, влез на дерево и забрал соты. Неджма насладилась густым, с привкусом воска, медом, и даже Лула пососала соты.

Каждый день их жизни от рассвета до заката был соткан из монотонного шума реки, криков и плача Лулы и нежного блеяния козы с козленком. Саади называл Неджму «жена моя» — и первый весело смеялся. Больше всего она любила вечера, когда Саади, совершив вечерний намаз, садился рядом и они разговаривали, а Лула тихо спала. Казалось, что в мире совсем не осталось людей и они — первые, а может, последние, но это не имело никакого значения. В сером небе появлялись летучие мыши, они кружили над водой, охотясь на комаров. Саади и Неджма по очереди пили парное молоко из миски. В небе, в прогале между холмами, сверкали звезды, прохладный ночной ветерок шумел в листве тамариска.

Когда становилось по-настоящему холодно, Саади нежно склонялся к лицу Неджмы, и она вкушала его жизненную силу. В это мгновение их охватывала такая пылкая страсть, что Неджме казалось, будто она всегда жила лишь для того, чтобы ощутить, как их тела становятся единым целым, как смешиваются дыхание и пот и все вокруг исчезает. Потом усталость брала свое, и она погружалась в сон, а Саади тихим голосом читал ей стихи или пел песню о родной долине, об отце, матери, братьях и стадах, которые они водили на водопой к большой реке. Он пел для нее и для себя, а потом заворачивался в плащ и тоже засыпал.


Однажды ночью их разбудил звук шагов: по берегу реки к озерку двигались тени. Саади напрягся, готовый защищать их жизни, но тут они услышали детский плач. Это оказались беженцы, они тоже шли по ночам и прятались днем. На рассвете Неджма отправилась к реке, неся Лулу в покрывале. Женщины с детьми бежали из лагерей в Аттиле, Тулькарме, Калансу или из близлежащих городов — Яффы, Мухалида и Тантуры. Они рассказывали ужасные вещи о разрушенных, сожженных домах, убитых животных, арестованных или скрывшихся в горах мужчинах и женщинах, шагающих по дорогам с детьми на руках и свертками с едой на головах. Некоторым повезло уехать на грузовике в Ирак. Солдаты были повсюду. Они разъезжали по дорогам на броневиках, направляясь в Эль-Куд и дальше, к соленому озеру.

Старухи причитали, называя по именам погибших сыновей, и с укором спрашивали Саади: «Почему ты не воюешь? Почему не взял автомат и как трус бежишь вместе с женщинами?» Он не отвечал, а потом они увидели Неджму с ребенком на руках и отстали от него. Их одолело любопытство. «Это твой сын?» — «Дочь, — солгала Неджма. — Я назвала ее Лула, что значит „первый раз“». Женщины разразились смехом. «Значит, ты зачала, когда впервые легла с ним!»

Саади сказал, что им нужно уйти: теперь здесь появятся и другие люди и солдаты всех заберут. Он говорил очень спокойно, даже буднично, потому что привык кочевать. С самого детства он только и делал, что собирал свои жалкие пожитки и уходил в пустыню пасти стадо. Но Неджма с тоской огляделась вокруг. Здесь она жила, не думая о войне. Как когда-то давно, за стенами Акки, где смотрела на море и не думала о будущем.

Они отправились в путь на рассвете, гоня перед собой козу с козленком, и поднимались вверх по долине, где река прозрачным потоком текла по валунам. Однажды утром — они были на вершине горы недалеко от Хауары — Саади показал Неджме зеленую тень у горизонта. «Это великая река Гхор».

Чтобы обогнуть скалы, они свернули на юг, к Яссуфу, Лублану, Джиджилии, а потом снова пошли на восток, на Междель. Саади с тревогой смотрел на огромную долину. В воздухе стояла пыль. «Солдаты уже там». Неджма никого и ничего не видела. У нее гноились глаза, она так устала, что засыпáла прямо на земле и даже не слышала, как плачет ребенок.

Они переночевали в развалинах Самры. Проснувшись поутру, Саади обнаружил, что козленок умер. Коза стояла рядом и толкала сына рогами, не понимая, почему тот не поднимается. Саади выкопал в земле яму, похоронил козленка и сложил на могиле пирамиду из камней, чтобы бродячие псы не смогли ее раскопать. Потом он подоил козу, но из растрескавшихся сосков вытекло совсем мало молока пополам с кровью.

Вечером они вышли к долине. Река мутным потоком текла между старыми деревьями. Берега были истоптаны тысячами ног, изуродованы гусеницами танков, загажены, завалены мусором и старыми покрышками.

Они направились к границе, на юг, к Аль-Рихе и в сумерках нагнали других беженцев. Худые, дочерна загорелые, босоногие и оборванные мужчины из Аммана рассказали им о лагерях, где людей губили голод и лихорадка. Детей умирало так много, что их даже не хоронили, а просто бросали тела в пересохшие каналы. Те, у кого оставались силы, уходили на север в надежде добраться до «белой» страны — Ливана или до Дамаска.

Перед наступлением темноты Саади и Неджма перешли на другой берег реки по мосту, который охраняли солдаты короля Абдаллы. Они провели там всю ночь. От земли исходил такой жар, словно в ее глубинах горел огонь. На рассвете Неджма впервые в жизни увидела море Лота — огромное соленое озеро. От воды к скалам плыли странные голубовато-белые облачка. У кромки берега, там, куда выплескивались волны, колыхалась на ветру желтая пена. Саади указал на окутанные туманной дымкой горы на юге. «Это Аль-Муджиб, долина моего детства». Его одежда превратилась в лохмотья, босые ноги были изранены камнями, лицо под белым покрывалом высохло и почернело. Он взглянул на Неджму, державшую на руках Лулу. Девочка хныкала и искала губами грудь. «Мы никогда не доберемся до Аль-Муджиба. Не увидим дворцов дженунов. Наверно, они тоже исчезли». Голос Саади был совершенно спокоен, но слезы проложили дорожки на его щеках и намочили край посеревшего от пыли покрывала.

Солдаты начали пропускать женщин и детей. Беженцы шли на восток, к Салту и лагерям Аммана, Вади-эль-Сира, Мадабы, Джебель-Хусейна. Над дорогой висело облако пыли. Время от времени мимо, светя фарами, проносились военные грузовики. Саади обвязал вокруг левого запястья веревку, на которой вел козу, правой обнял жену за плечи, и они пошли в Амман, ступая по следам тысяч и тысяч других людей. Солнце стояло высоко в небе и светило всем, а у дороги не было конца.


Читать далее

Жан-Мари Гюстав Леклезио. Блуждающая звезда
Элен 04.04.13
Эстер 04.04.13
Неджма 04.04.13
Дитя солнца 04.04.13
Элизабет 04.04.13
Неджма

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть