Онлайн чтение книги Том 18. Избранные письма 1842-1881
1857

76. В. В. Арсеньевой

1857 г. Января 1. Петербург.

Милая Валерия Владимировна!

Очень, очень вам благодарен за последнее большое письмо ваше. Оно успокоило меня и уменьшило те упреки, которые я себе делаю за те письма, которые я вам писал и которые вас рассердили. Я ужасно гадок и груб был и, главное, мелок в отношении вас. Когда вас увижу, то постараюсь подробно объяснить, почему я себе так гадок.

Нынче новый год, очень приятно мне думать, что я начинаю его письмом к вам, дай бог, чтоб он вам принес больше радостей, чем прошлый, и вообще столько, сколько вы стоите, а вы заслуживаете счастие. Меня задержали здесь праздники, книжка «Современника» и хлопоты неожиданные с цензурой*, и хлопоты о паспорте за границу. Однако надеюсь через недельки две увидать вас, а может быть и нет. Что вам рассказать про то, как я прожил время моего молчания? Скучно и большей частью грустно, отчего — сам не знаю. Одиночество для меня тяжело, а сближение с людьми невозможно. Я сам дурен, а привык быть требователен. Притом я ничем не занят это время, и от этого грустно. Много слушаю музыки это время и вчера даже встретил Новый год, слушая прелестнейший в мире трио бетховенский* и вспоминая о вас, как бы оно на вас подействовало. Ноты завтра, как отопрут магазины, пришлю вам, и хорошие. Милой Женечке тысячу любезностей. Ольге Владимировне и пиндигашкам. Прощайте, от души жму вашу милую руку и постараюсь выбрать минуту более счастливую, чтоб писать вам. Ужасно грустно нынче что-то.

Ваш Л. Толстой.

1857, 1 января.

77. С. Н. Толстому

1857 г. Января 2. Петербург.

Пишу тебе несколько слов, потому что на днях уезжаю из Петербурга в Москву, где пробуду недели две, стало быть, скоро увижусь с тобой.

В твоем письме видна какая-то досада и даже желчь*. Это совсем не хорошо и происходит, как мне кажется, от уединенной жизни. Не приедешь ли ты в Москву? Теперь это было бы очень не дурно. Отношения мои с гостями * продолжаются, но тяготят меня ужасно, и я не знаю, как прекратить их, потому что чувствую не только совершенно равнодушие, но досаду и раскаяние на себя за то, что я так зашел далеко. Ты говоришь, что ожидаешь от меня всякого пассажа, и говоришь, что ты меня знаешь. Но ежели ты ожидаешь всякого пассажа , то, значит, ты меня не знаешь, а заметил во мне непостоянство в некоторых вещах и как будто упрекаешь в них, как будто я нахожу удовольствие в том, чтоб делать несообразности. Я провел здесь 2 месяца очень хорошо, хотя почти никуда не ездил, а много виделся с литературными друзьями, много читал, слушал музыки и писал первый месяц. Но для меня всего надо понемножку, хотя я душевно люблю этих литературных друзей: Боткина, Анненкова и Дружинина, но все умные разговоры уже становятся скучны мне, хотя и были истинно полезны для меня. Мои две повести в «Отечественных записках» и «Библиотеке для чтения», кажется, имели мало успеха, как и следовало ожидать, потому что были написаны наскоро*. «Юность» уже отпечатана, цензура ее таки повымарала, так как после стихов Некрасова и истории, которая была за них, она стала опять строже*. Книжки мои продаются, но не слишком. «Детство» разошлось около 700 экземпляров. «Военные рассказы» около 500. В Москве я намереваюсь ездить в гости . Прощай и не сердись на меня за то, что я такой, какой есть. Целую ручки у тетеньки и с следующей почтой посылаю ей портрет свой, который она, кажется, желала иметь*. «Отечественные записки» высланы в Ясную, а «Библиотеку для чтения» с моей повестью я пришлю, как только получу.

Поздравляю вас с Новым годом. Твой гр. Л. Толстой.

2 января.

78. А. Н. Островскому

1857 г. Января 5. Петербург.

Не понимаю, за какое письмо, на которое я будто не ответил, ты упрекаешь меня, любезный друг Александр Николаевич; я ничего не получал. Но дело не в том. Мольбы Панаева совершенно основательны*, и ежели ты не пришлешь ничего ко 2-й книжке, союз наш не только примет окончательно комический характер, но просто шлепнется во всех отношениях. Ежели насчет комедии, про которую мы слышали, да и от которой без слухов я ожидаю наверное прекрасного по эпохе твоей деятельности, ежели ты уж дал слово печальной «Русской беседе», то просить тебя нечего, как ни грустно зарыть такую вещь в раскольничий журнал;* но ежели есть возможность приготовить другое, не торопясь и не портя матерьяла, или ежели слово не дано, то в «Современнике» теперь больше, чем когда-нибудь, необходимо твое имя, а главное, твоя вещь*. Прощай, любезный друг, может быть, я сам скоро буду в Москве, но, во всяком случае, отвечай мне хоть несколько слов, как и что твое здоровье и твоя работа? Поздравляю тебя с Новым годом.

Твой гр. Л. Толстой.

Аполлону Александровичу* от души кланяюсь и прошу не забывать меня.

Писемский прочел вчера свою «Старую барыню». Прелестная вещь, мне кажется, лучшая из всех его прежних.

79. Т. А. Ергольской и С. Н. Толстому

1857 г. Января 14. Москва. 14 января.

Chère tante!

J’ai reçu mon passe-port l’étranger et je suis venu à Moscou, pour y passer quelques jours avec Marie et puis aller à Ясное, arranger mes affaires et prendre congé de vous*. Но теперь я раздумал, особенно по совету Машеньки, и решился пробыть с ней здесь неделю или две и потом ехать прямо через Варшаву в Париж. Вы, верно, понимаете, chère tante, почему мне не хочется, даже не следует, приезжать теперь в Ясную, или скорее в Судаково. Я, кажется, поступил очень дурно в отношении Валерии, но ежели бы я теперь виделся с ней, я поступил бы еще хуже. Как я вам писал, я к ней более чем равнодушен и чувствую, что не могу обманывать более ни себя, ни ее. А приезжай я, может быть, по слабости характера я опять бы стал надувать себя. Vous rappelez-vous, chère tante, comme vous vous êtes moquée de moi, quand je vous ai dit, gué je partais à Pétersbourg, pour m’éprouver. Et cependant c’est à cette idée, que je suis redevable de n’avoir pas fait le malheur de la jeune personne et le mien. Car ne croyez pas que ce soit de l’inconstance ou de l’infidélité, personne ne m’a plus pendant ces deux mois, mais tout bonnement j’ai vu que je me trompais moi-même et que non seulement jamais je n’ai eu. mais jamais je n’aurais pour V. le moindre sentiment d’amour véritable. La seule chose, qui me fait beaucoup de peine, c’est que j’ai fait du tort à la demoiselle et que je ne pourrais prendre congé de vous avant de partir. Je compte revenir en Russie au mois de Juillet, mais, si vous le désirez, je viendrais à Ясное, pour vous embrasser, car j’aurai le temps de recevoir votre réponse à Moscou. Dans tous les cas, adieu, je baise vos mains et vous prie (это не фраза) de ne jamais croire que j’ai et que je puisse jamais changer envers vous et ne pas vous aimer comme toujours* изо всех сил.

Пожалуйста, Сережа, отвечай мне немедленно, не приедешь ли ты теперь в Москву*, это было бы лучше всего. Тогда бы я тебя ждал, а нет, и ежели тетенька этого захочет, то я уже потихоньку сделаю крюк и заеду в Пирогово проститься с вами*. Прощай, мизантроп любезный, а лучше всего приезжай к нам без мизантропии.

80. В. В. Арсеньевой

1857 г. Января 14. Москва.

Любезная Валерия Владимировна.

Что я виноват перед собою и перед вами ужасно виноват— это несомненно. Но что же мне делать? То, что я вам писал в ответ на ваше маленькое письмо, в котором вы запрещали мне писать вам, было совершенно справедливо, и больше я вам сказать ничего не могу*. Я не переменился в отношении вас и чувствую, что никогда не перестану любить вас так, как я любил, т. е. дружбой, никогда не перестану больше всего на свете дорожить вашей дружбой, потому что никогда ни к какой женщине у меня сердце не лежало и не лежит так, как к вам. Но что же делать, я не в состоянии дать вам того же чувства, которое ваша хорошая натура готова дать мне. Я всегда это смутно чувствовал, но теперь наша 2-х месячная разлука, жизнь с новыми интересами, деятельностью, обязанностями даже, с которыми несовместна семейная жизнь, доказали мне это вполне. Я действовал в отношении вас дурно — увлекался, но ежели бы теперь я приехал к вам и, разумеется, опять бы увлекся, я поступил бы еще хуже. Надеюсь, что вы настолько меня уважаете, что верите, что во всем, что я теперь пишу, нет слова неискреннего; а ежели так, то вы меня не перестанете любить немного. Я на днях еду в Париж и вернусь в Россию когда? — Бог знает. Нечего вам говорить, что ежели вы мне напишете несколько строк, я буду счастлив и спокоен. Адрес: Paris, Rue de Rivoli, № 206. Прощайте, милая Валерия Владимировна, тысячу раз благодарю вас за вашу дружбу и прошу прощенья за ту боль, которую она, может быть, вам сделала. Ради бога попросите M-le Vergani написать мне несколько хоть бранных строк. Это, может быть, покажется вам фразой, но ей-богу, я чувствую и знаю, что вы сделаете счастие хорошего, прекрасного человека, но я, в смысле сердца, не стою вашего ногтя и сделал бы ваше несчастье.

Прощайте, милая Валерия Владимировна, Христос с вами; перед вами так же, как и передо мной, своя большая, прекрасная дорога, и дай бог вам по ней прийти к счастию, которого вы 1000 раз заслуживаете.

Ваш гр. Л. Толстой.

14 января.

81. В. П. Боткину

1857 г. Января 20. Москва.

Милый Боткин.

Я еду в будущий понедельник, то есть 28, взял уже место, и в Ясную Поляну, где вы боялись, что я засяду, я вовсе не заеду по разным причинам*. Жил я здесь и проживу еще эти 8 дней не совсем хорошо, как-то против желания рассеянно. Езжу я здесь в свет, на балы; и было бы весело, ежели бы не одолевали меня умные . В той же комнате сидят милые люди и женщины, но нет возможности добраться до них, потому что умный или умная поймали вас за пуговицу и рассказывают вам что-нибудь. Одно спасенье танцевать, что я и начал делать, как это ни может показаться вам странным. Но должен признаться милому Павлу Васильевичу*, что все это не то . Благодарствуйте за ваш суд о «Юности»*, он мне очень, очень приятен, потому что, не обескураживая меня, приходится как раз по тому, что я сам думал — мелко . Вашу статью я перечел здесь*. Ежели вы не приметесь серьезно за критику, то вы не любите литературы. Есть тут некоторые господа читатели, которые говорили мне, что это не критика, а теория поэзии, в которой им говорят в первый раз то, что они давно чувствовали, не умея выразить. Действительно, это поэтический катехизис поэзии, и вам в этом смысле сказать еще очень много. И именно вам. Славянофилы тоже не то . Когда я схожусь с ними, я чувствую, как я бессознательно становлюсь туп, ограничен и ужасно честен, как всегда сам дурно говоришь по-французски с тем, кто дурно говорит. Не то, что с вами, с бесценным для меня триумвиратом Боткиным, Анненковым и Дружининым, где чувствуешь себя глупым оттого, [что] слишком многое понять и сказать хочется, этого умственного швунга* нету. Островский, который был очень сочен, упруг и силен, когда я познакомился с ним прошлого года, в своем льстивом уединении, хотя также силен, построил свою теорию, и она окрепла и засохла. Аксаков С. Т. говорит, что его «Доходное место» слабо. Комедия его в «Современник» готова, я ее на днях услышу*. Дружининские критики здесь очень, очень нравятся; Аксаковым чрезвычайно. Его вступление в критику Писемского прекрасно*. Но какая постыдная дрянь Фуфлыгин*. Избави бог, коли он угостит «Современник» такою же. Тургенева в истории Каткова здесь все обвиняют за недоставление повести*. Статья Григорьева о Грановском занимает всех по-московски, то есть выходят на арену и сражаются*. Я почему-то сломал несколько копий за Грановского, и потому на меня, кажется, махнули рукой, как на испорченного петербургским кружком. Бобринский В. А. прибил Шевырева за славянофильский вопрос у Черткова, это факт. Шевырев лежит в постели*, и ему делают visites de condoléance*. Прощайте, милый Василий Петрович, пожалуйста, будем переписываться. Дружинина и Анненкова от души обнимаю. Ивану Ивановичу* душевный поклон.

Ваш гр. Л. Толстой.

20 января.

Слышал комедию Островского*. Мотивы все старые, воззрение мелкое. Правдивым оказывается иногородний купец, но талантливо очень и отделано славно.

82. В. П. Боткину

1857 г. Января 29. Москва.

Печатайте с богом имя брата «Граф Н. Н. Толстой»*. Письмо ваше о нем меня ужасно обрадовало и сестру тоже*. Только вы уж не слишком ли увлекаетесь? Я провел здесь 2 недели ужасно весело, но зато так рассеянно, что изо всех сил хочется уединения. Слышал я две замечательные литературные вещи: «Воспоминания детства» С. Т. Аксакова и «Доходное место» Островского*. Первая вся мне показалась лучше лучших мест «Семейной хроники». Нету в ней сосредоточивающей, молодой силы поэзии, но равномерно сладкая поэзия природы разлита по всему, вследствие чего может казаться иногда скучным, но зато необыкновенно успокоительно и поразительно ясностью, верностью и пропорциональностью отражения. Комедия же Островского, по-моему, есть лучшее его произведение, та же мрачная глубина, которая слышится в «Банкруте»*, после него в первый раз слышится тут в мире взяточников-чиновников, который пытались выразить Соллогубы, Щедрины и компания. Теперь же сказано последнее и настоящее слово. Так же как и в «Банкруте», слышится этот сильный протест против современного быта; и как там этот быт выразился в молодом приказчике, как в «Горе от ума» в Фамусове, так здесь в старом взяточнике секретаре Юсове. Это лицо восхитительно. Вся комедия — чудо. Но… ежели бы автор жил не в кружке, а в божьем мире, это могло бы быть chef-d’œuvre, a теперь есть тяжелые грустные пятна. Островский не шутя гениальный драматический писатель; но он не произведет ничего вполне гениального, потому что сознание своей гениальности у него перешло свои границы. Это сознание у него уже теперь не сила, двигающая его талант, а убеждение, оправдывающее каждое его движение. Познакомился я здесь получше с Чичериным*, и этот человек мне очень, очень понравился. Славянофилы мне кажутся не только отставшими, так что потеряли смысл, но уже так отставшими, что их отсталость переходит в нечестность. 3-го дня, вернувшись домой, застал Григоровича и обрадовался несказанно — он чудесен, привез три очерка* и для меня остался здесь на 2 дня, так что письмо это придет прежде него. План путешествия приводит его в восторг. Много бы еще хотелось написать вам, но всё личные предметы, которые затянут меня, а надо ехать. Прощайте, дорогой Василий Петрович, коли вздумается, напишите мне в Варшаву, где я пробуду несколько времени, на мое имя — с оставлением на почте. Ежели кто-нибудь захочет писать брату*, то адрес его в Кизляр в станицу Старогладковскую в Штаб 4-й батарейной батареи 20 бригады. Ваше письмо о нем я ему посылаю. Наших милых друзей изо всех сил обнимаю. Что выйдет, не знаю, а работать ужасно хочется, да и жить хочется. Прощайте, пишите почаще.

Ваш гр. Л. Толстой.

83. А. Н. Островскому

1857 г. Января 29? Москва.

Очень жалею, любезный друг Александр Николаевич, что не успел проститься с тобой еще раз. Выздоравливай скорее и приезжай в Петербург и напиши мне оттуда. Благодарствуй за комедию*. В публике, где мы читали, она имела успех огромный. Мое впечатление в отношении сильных мест и лиц усилилось, в отношении фальшивых также. По-моему, их немного — только интрига Вишневских и еще кое-какие мелочи. Ежели бы этих пятнушек не было, это было бы совершенство, но и теперь это огромная вещь по глубине, силе, верности современного значения и по безукоризненному лицу Юсова.

Мне на душе было сказать тебе это. Ежели ты за это рассердишься, тем хуже для тебя, а я никогда не перестану любить тебя и как автора и как человека.

Твой гр. Л. Толстой.

84. M. H. Толстой

1857 г. Февраля 10. Париж. 10/22 февраля.

Вчера приехал в Париж, любезный друг Машенька, и ужасно счастлив, что наконец на месте. 11 дней езды без остановок. Германия как будто промелькнула мимо меня, но то, что я успел заметить — общий характер, — очень понравилось мне, и я на возвратном пути непременно проедусь по ней à petites journées*. Путешествие по железным дорогам — наслаждение, и дешево чрезвычайно, и удобно, не чувствуешь никакой надобности в человеке, даже такой неряха, как я. Стоило же мне всего от Варшавы до Парижа рублей 50 сер. Это примите к сведенью для вашего плана будущего путешествия. Трудно только решиться и подняться с места, — а я на аферу возьмусь провезти вас 2-х, с детьми и горничной, за 300 р. через всю Европу. Жить же на месте уже положительно дешевле везде, исключая Лондона, чем в Москве. Из Варшавы я по телеграфу* спрашивал у Тургенева, долго ли он пробудет еще в Париже, и через несколько часов получил ответ, что еще долго и что Некрасов с ним, поэтому я ехал, не останавливаясь, и вчера видел их обоих. Но они оба плохи ужасно в моральном отношении. Тургенев с своей мнительностью, а Некрасов с мрачностью. Грустно и больно смотреть на них, как такие два человека как нарочно стараются портить себе жизнь*. Несмотря на усталость, был я вчера с ними au bal de l’opéra*, и это было samedi gras*. Забавны французики ужасно и чрезвычайно милы своей искренней веселостью, доходящей здесь до невероятных размеров. Какой-нибудь француз нарядился в дикого, выкрасил морду, с голыми руками и ногами и посереди залы один изо всех сил семенит ногами, махает руками и пищит во все горло. И не пьян, а трезвый отец семейства, но просто ему весело. Я пробуду здесь месяц, думаю; адрес мой: Rue de Rivoli, Hôtel Meurice. Некрасов нынче едет назад в Рим. Тургенев кланяется. Обними Валерьяна и детей и пиши мне, пожалуйста, голубчик, почаще и поподробнее про свое житье-бытье и планы.

Твой

гр. Л. Толстой.

Ежели Сережа в Москве, пожалуйста, не раздумывай ехать с Оболенским* — отличное дело, только я пробуду в Париже еще месяц, ежели приедешь сюда, мы славно проживем — а нет, то дождись меня в Риме.

85. В. П. Боткину

1857 г. Февраля 10/22. Париж.

10/22 февраля.

Вчера приехал я в Париж, дорогой друг Василий Петрович, и застал тут Тургенева и Некрасова. Они оба блуждают в каком-то мраке, грустят, жалуются на жизнь — празднствуют и тяготятся, как кажется, каждый своими респективными отношениями. Впрочем, я еще их мало видел. Тургенева мнительность становится ужасной болезнью и в соединении с его общительностью и добродушием — такое странное явление. Это первое впечатление было мне грустно, тем более, что после моей московской жизни я до сих пор еще ужасно lebensfroh*. Германия, которую я видел мельком, произвела на меня сильное и приятное впечатление, и я рассчитываю пожить и не торопясь поездить там. Некрасов нынче возвращается в Рим. Я думаю через месяц приехать туда. Этот же месяц надеюсь здесь кончить Кизиветтера*, который в продолжение дороги так вырос, что уже кажется не по силам. Авось к апрельской книжке поспеет. Тургенев ничего не пишет, пилить я его буду, но что выйдет из того, не знаю. Прощайте, дорогой Василий Петрович. Это письмо не в счет, но все-таки жду от вас писем и лучше, чем ничего. Rue de Rivoli, Hôtel Meurice, № 149.

Л. И. Менгден вам нравится — я ужасно рад. Видно, мы не в одной поэзии сходимся во вкусах.

86. T. A. Ергольской

<перевод с французского>

1857 г. Февраля 10/22. Париж.

10/22 февраля.

Вчера приехал в Париж, дорогая тетенька, и хотя несколькими словами спешу вас известить о себе. Из Москвы до Парижа я проехал 11 дней почти без остановки. Я здоров, хотя и очень устал. Тут я застал Тургенева и Некрасова; намереваюсь пробыть здесь месяц, чтобы весной поехать в Италию. Ни путешествие, ни здешняя жизнь не дороги, но я истратил много денег в Москве, где мы провели с Сережей, как он наверное вам рассказал, 3 недели для меня, по крайней мере, преприятно. Судя по вашему письму*, дорогая тетенька, я вижу, что мы друг друга не понимаем по поводу происшедшего в Судакове. Хотя я сознаюсь, что я виноват в том, что был непоследователен и что все могло бы произойти иначе, но думаю, что я поступил вполне честно. Я говорил не раз, что не могу определить того чувства, которое испытываю к этой девушке, но что любви с моей стороны нет и что я хочу проверить себя. И, проверяя себя, я убедился в своем заблуждении и совершенно искренне написал об этом Валерии*. Затем отношения наши были так чисты, что воспоминание о них, ежели она выйдет замуж, не может ей быть неприятным, и поэтому я и просил ее не прерывать нашей переписки.

Не понимаю, почему молодой человек может только быть влюбленным в девушку и жениться на ней, а не может быть между ними простой дружбы. И я всегда сохраню к ней дружбу. М-ль Вергани написала мне смешное письмо;* ей следует припомнить, что я старался бывать у них как можно реже, устанавливал самые простые отношения с Валерией, и что она приглашала меня бывать чаще и сойтись ближе. Понимаю, что ей досадно, что не устроилось то, чего ей хотелось; мне, вероятно, эта вся история неприятнее, чем ей, но это не дает ей права назвать свиньей (и других в этом уверять) того, кто всячески старался поступить хорошо и, принеся некоторую жертву, спасти другого и себя от несчастия. Уверен, что в Туле я слыву величайшим чудовищем.

Прощайте, дорогая тетенька, целую ваши ручки. Пишите мне так: Франция, Париж, улица Риволи, гостиница Мёрис, № 149.

Ежели Сережа с вами, поздравляю его с рождеством, обнимаю и прошу не раздумывать ехать за границу *, я пробуду в Париже до 10/22 марта.

87. В. В. Арсеньевой

1857 г. Февраля 20 / марта 4. Париж.

20 февраля.

4 марта.

Письмо ваше, которое я получил нынче, любезная Валерия Владимировна, ужасно обрадовало меня. Оно мне доказало, что вы не видите во мне какого-то злодея и изверга, а просто человека, с которым вы чуть было не сошлись в более близкие отношения, но к которому вы продолжаете иметь дружбу и уважение. Что мне отвечать на вопрос, который вы мне делаете: почему? Даю вам честное слово (да и к чему честное слово, я никогда не лгал, говоря с вами), что перемене, которую вы находите во мне, не было никаких причин; да и перемены, собственно, не было. Я всегда повторял вам, что не знаю, какого рода чувство я имел к вам, и что мне всегда казалось, что что-то не то. Одно время, перед отъездом моим из деревни, одиночество, частые свидания с вами, а главное, ваша милая наружность и особенно характер сделали то, что я почти готов был верить, что влюблен в вас, но всё что-то говорило мне, что не то, что я и не скрывал от вас; и даже вследствие этого уехал в Петербург. В Петербурге я вел жизнь уединенную, но, несмотря на то, одно то, что я не видал вас, показало мне, что я никогда не был и не буду влюблен в вас. А ошибиться в этом деле была бы беда и для меня и для вас. Вот и вся история. Правда, что эта откровенность была неуместна. Я мог делать опыты с собой, не увлекая вас; но в этом я отдал дань своей неопытности и каюсь в этом, прошу у вас прощенья, и это мучает меня; но не только бесчестного, но даже в скрытности меня упрекать не следует.

Что делать, запутались; но постараемся остаться друзьями. Я с своей стороны сильно желаю этого, и всё, что касается вас, всегда будет сильно интересовать меня. Верганичка в своем письме поступила, как отличная женщина, чем она никогда не перестанет для меня быть, т. е. она поступила нелогически, но горячо так, как она любит. Я вот уж 2 недели живу в Париже. Не могу сказать, чтоб мне было весело, даже не могу сказать, чтоб было приятно, но занимательно чрезвычайно. Скоро думаю ехать в Италию.

Как вы поживаете в своем милом Судакове? Занимаетесь ли музыкой и чтением? Или неужели всё скучаете? Избави бог, вам этого не следует делать. Французы играют Бетховена, к моему великому удивлению, как боги, и вы можете себе представить, как я наслаждаюсь, слушая эту musique d’ensemble*, исполненную лучшими в мире артистами. Прощайте, любезная соседка, от души [жму] вашу руку и остаюсь вам истинно преданный

Гр. Л. Толстой.

88. П. В. Анненкову

1857 г. Февраля 26 / марта 10. Дижон.

Неприятно и начинать писать вам, дорогой Павел Васильевич, на таком клочке, когда я всё собирался писать вам длинно*. Вы, верно, не примете за фразу то, что думаю о вас часто, ужасно и больно чувствую ваше отсутствие. Вы теперь для меня именно — то, а не не то. Я пишу, т. е. свою повесть*, с удовольствием и надеждой, хотя это не спокойная уверенность, но, слава богу, далеко не та, уж не скромность и наслаждение, в искреннем или неискреннем саморугании Тургенева. Кто его знает. Он со своим пузырем — пучина. Хоть я и не должен бы, но думаю себе: может, Павел Васильевич и напишет мне за эту приписку письмецо, прежде моего длинного письма. Прощайте, от души жму вашу руку и всех наших общих приятелей. Ваш Л. Толстой.

Напишите, ежели не мне, то Тургеневу ваше искреннее мнение о рассказах брата*.

89. Д. Я. Колбасину

1857 г. Марта 24 / апреля 5. Париж.

Мне ужасно совестно и досадно, любезный Дмитрий Яковлевич, за то, что я, не зная таможенных порядков, побоялся исполнить ваше поручение*. Вот я уже с лишком 1½ месяца живу в Париже и уезжать не хочется, так много я нашел здесь интересного и приятного. Я, еще не отвечал вам на то, что вы мне пишете об «Утре помещика»*. Спасибо вам, что вы не видите в нем злонамеренности. Тому, кому хочется видеть ее в этом и в «Разжалованном» — очень легко. Я теперь понемногу принимаюсь за работу, но идет медленно — так много других занятий. Тургенев точно болен и физически и морально, и на него смотреть тяжело и грустно. Надо надеяться, что лето и воды помогут ему, и я жду этого с нетерпением. Вы ему пишете, чтоб он мне сказал, что ноги у вас еще целы. Желаю, чтобы до поры до времени они оставались целы, а не миновать им опасности. Огромное количество русских, шляющихся за границей, особенно в Париже, мне кажется, обещает много хорошего России в этом отношении. Не говоря о людях, которых взгляд совершенно изменяется от такого путешествия, нет такого дубины офицера, который возится здесь с б….ми и в cafés, на которого не подействовало бы это чувство социяльной свободы, которая составляет главную прелесть здешней жизни и о которой, не испытав ее, судить невозможно. Ежели не поленитесь, сообщите мне кое-какие новости литературные, что делает ваш брат*, которому я от души жму руку, и что милый Дружинин, которого вы так не любите, и т. д. Что это «Сын отечества» так свирепствует?* Да нет ли возможности пересылать сюда журналов? Как идут дела продажи?* Нет ли денег? Рублей 500 мне бы были не лишни через месяц. Ежели есть, хотя и меньше, то перешлите мне кредитив от дома Брандебурга и комп. в Москве, но и в Петербурге должна быть контора. Прощайте, любезный друг, пожалуйста, отпишите словечко, я отвечать буду аккуратно.

Ваш гр. Л. Толстой.

5 Апреля (н. с.).

90. В. П. Боткину

1857 г. Марта 24–25 / апреля 5–6. Париж.

5 апреля. Париж.

Это очень нехорошо, что вы больны, дорогой Василий Петрович: я боюсь, как бы это не расстроило ваш план поездки за границу*. Мне и в Петербурге казалось и по письму вашему кажется, что вам не хочется ехать. Приезжайте, милейший и мудрейший друг, разумеется, мы бы съехались с вами; а я алкаю вас видеть и беседовать с вами. Я живу все в Париже вот скоро 2 месяца и не предвижу того времени, когда этот город потеряет для меня интерес и эта жизнь свою прелесть. Я круглая невежда; нигде я не почувствовал этого так сильно, как здесь. Стало быть, уж за одно это я могу быть доволен и счастлив моей жизнью тут; тем более, что здесь тоже я чувствую, что это невежество не безнадежно. Потом наслаждения искусствами, Лувр, Versailles, консерватория, квартеты, театры, лекции в Collège de France и Сорбон*, а главное социальной свободой, о которой я в России не имел даже понятия, все это делает то, что я не раньше 2-х месяцев, времени, когда начнется курс на водах, уеду из Парижа или из деревни около Парижа, где я на днях хочу поселиться*. У Тургенева, кажется, действительно […], он едет на воды, когда и куда, еще не решено. Он жалок ужасно. Страдает морально так, как может только страдать человек с его воображением. Только очень недавно я успел устроиться так, что несколько часов в день работаю. Ужасно грязна сфера Кизиветтера, и это немножко охлаждает меня, но все-таки работаю с удовольствием*.

Это я написал вчера, меня оторвали, и нынче пишу совсем в другом настроении. Я имел глупость и жестокость ездить нынче утром смотреть на казнь*. Кроме того, что погода стоит здесь две недели отвратительная и мне очень нездоровится, я был в гадком нервическом расположении, и это зрелище мне сделало такое впечатление, от которого я долго не опомнюсь. Я видел много ужасов на войне и на Кавказе, но ежели бы при мне изорвали в куски человека, это не было бы так отвратительно, как эта искусная и элегантная машина, посредством которой в одно мгновение убили сильного, свежего, здорового человека. Там есть не разумная [воля], но человеческое чувство страсти, а здесь до тонкости доведенное спокойствие и удобство в убийстве и ничего величественного. Наглое, дерзкое желание исполнять справедливость, закон бога. Справедливость, которая решается адвокатами, — которые каждый, основываясь на чести, религии и правде, — говорят противуположное. С теми же формальностями убили короля, и Шенье*, и республиканцев, и аристократов, и (забыл, как его зовут) господина, которого года 2 тому назад признали невинным в убийстве, за которое его убили. А толпа отвратительная, отец, который толкует дочери, каким искусным удобным механизмом это делается, и т. п. Закон человеческий — вздор! Правда, что государство есть заговор не только для эксплуатации, но главное для развращения граждан. А все-таки государства существуют и еще в таком несовершенном виде. И из этого порядка в социализм перейти они не могут. Так что же делать? тем, которым это кажется таким, как мне? Есть другие люди, Наполеон III, например, которым, потому что они умнее или глупее меня, в этой путанице все кажется ясным, они верят, что в этой лжи может быть более или менее зла, и действуют сообразно с этим. И прекрасно, верно, нужно такие люди. Я же во всей этой отвратительной лжи вижу одну мерзость, зло и не хочу и не могу разбирать, где ее больше, где меньше. Я понимаю законы нравственные, законы морали и религии, необязательные ни для кого, ведущие вперед и обещающие гармоническую будущность, я чувствую законы искусства, дающие счастие всегда; но политические законы для меня такая ужасная ложь, что я не вижу в них ни лучшего, ни худшего. Это я почувствовал, понял и сознал нынче. И это сознание хоть немного выкупает для меня тяжесть впечатления. Здесь на днях сделано пропасть арестаций, открыт заговор, хотели убить Наполеона в театре*, тоже будут убивать на днях, но уже, верно, с нынешнего дня я не только никогда не пойду смотреть этого, никогда не буду служить нигде никакому правительству. Много бы еще хотелось вам рассказать про то, что я здесь вижу, как, например, за заставой клуб народных стихотворцев*, в котором я бываю по воскресеньям. Правду писал Тургенев, что поэзии в этом народе il n’y a pas *. Есть одна поэзия — политическая, а она и всегда была мне противна, а теперь особенно. Вообще жизнь французская и народ мне нравятся, но человека ни из общества, ни из народа, ни одного не встретил путного. Прощайте, дорогой Василий Петрович, извините за нелепость письма, я нынче совсем больнёшенек.

Ваш гр. Л. Толстой.

Адрес мой все Rue de Rivoli, 206.

91. И. С. Тургеневу

<неотправленное>*

1857 г. Марта 28 / апреля 9. Женева.

Хоть несколько слов, да напишу вам, дорогой Иван Сергеич, потому что ужасно много думал о вас всю дорогу. Вчера вечером, в 8 часов, когда я после поганой железной дороги пересел в дилижанс на открытое место и увидал дорогу, лунную ночь, все эти звуки и духи дорожные, всю мою тоску и болезнь как рукой сняло или, скорей, превратило в эту тихую, трогательную радость, которую вы знаете. Отлично я сделал, что уехал из этого содома. Ради бога, уезжайте куда-нибудь и вы, но только не по железной дороге. Железная дорога к путешествию то, что бордель к любви, — так же удобно, но так же нечеловечески машинально и убийственно однообразно. Недаром я поехал и по лбу кто-то мне черту провел (заметьте, выехал я 28 нашего стиля). Целую чудную весеннюю лунную ночь я провел один, на банкете дилижанса, по Швейцарии и, приехав в Женеву, не застал Толстых*, а целый вечер сидел один в нумере, смотрел на лунную ночь, на озеро, потом машинально открыл книгу, и эта книга Евангелие, которое здесь кладут во все номера Société Biblique*. Ну и я чувствую, что я ужасно счастлив до слез, и с радостью чувствую, что в таком расположении беспрестанно думаю о вас и желаю вам такого же, еще лучшего счастья. Я прожил 1½ месяца в содоме, и у меня на душе уж много наросло грязи, и две девки, и гильотина, и праздность, и пошлость; вы безнравственный человек, хотя и нравственнее меня живете, но и у вас в 6 месяцев много, много чего наросло, несообразного с вашей душой; право, проезжайтесь в дилижансе, или походите ночку в деревне, выплачьте смело все слезы, которые сидят там, и посмотрите, как легче станет, как хорошо станет. Узнайте, пожалуйста, в каких отношениях находится Орлов с княжной Львовой*. Мне показалось, что наше желание сбывается. Вы правы, что Орлов будет хороший муж, но ежели этого вовсе нет, скажите откровенно, может ли случиться, чтобы такая девушка, как она, полюбила меня, то есть под этим я разумею только то, что ей бы не противно и не смешно бы было думать, что я желаю жениться на ней. Я так уверен в невозможности такой странности, что смешно писать. А ежели бы я только верил в эту возможность, я бы вам доказал, что я тоже могу любить. Вы улыбаетесь иронически, безнадежно, печально. По-своему — но могу, это я чувствую. Прощайте, любезный друг, но, пожалуйста, не старайтесь того, что я пишу теперь, подводить под общее составленное вами понятие о моей персоне. Тем-то и хорош человек, что иногда никак не ожидаешь того, что от него бывает, и старая кляча, иногда, закусит удила и понесет и припердывает, так и мой теперешний дух есть неожиданное и странное, но искреннее припердывание.

Ваш гр. Л. Толстой.

92. Т. А. Ергольской

<перевод с французского>

1857 г. Марта 30 / апреля 11. Женева.

11 апреля. Женева.

Дорогая тетенька!

Ежели бы Сережа мне не написал о вас*, я бы очень беспокоился. С моего отъезда я написал вам два раза* — с дороги и из Парижа, а от вас не получил ни одного письма; боюсь, что и мои до вас не дошли. Это было бы очень досадно, так как, я уверен, это вызовет в вас беспокойство и сомнения на мой счет. Я так приятно провел в Париже полтора месяца, что каждый день говорил себе, как я был прав, что поехал за границу. Я мало бывал в свете — обществе и в литературном мире, редко посещал кафе и публичные балы, но несмотря на это, я видел здесь столько новых и интересных для меня вещей, что каждый вечер, ложась спать, я говорил себе: как жаль, что день прошел так скоро. Я собирался заниматься, но не имел времени. Представьте себе, в Париже у меня оказалось много родни — Трубецкие, двоюродные братья мама, г-жи Мансуровы и Мещерские, тоже двоюродные сестры мама, и затем Хлюстины, и во всех этих семьях есть барышни, которые оказались моими кузинами. Хотя некоторые из них прелестны, но я был так занят, что редко у них бывал. Бедный Тургенев очень болен и физически и еще серьезнее морально. Несчастная его связь с госпожой Виардо и его дочь задерживают его в Париже. Климат здешний ему вреден, и он жалок ужасно. Никогда не думал, что он способен так сильно любить. Однако, невзирая на все удовольствия парижской жизни, на меня вдруг и без всякой причины напала необъяснимая тоска, и хотя я думал выехать из Парижа в мае, я решил теперь съездить на короткое время в Швейцарию, в Женеву. Я здесь три дня, но красота этого края и прелесть жизни в деревне, в окрестностях Женевы так меня захватили, что я думаю пробыть здесь дольше. Знакомых тут у меня нет, кроме Толстых и Строганова, мужа великой княгини, но я постараюсь бывать у них как можно реже и новых знакомств не заводить. Мне здесь очень хорошо, спокойно среди прекрасной природы и почти в одиночестве. Намереваюсь много работать и пока не делаю планов для дальнейшего путешествия. Знаю только, что осенью вернусь в Ясное и буду иметь счастье вас расцеловать. Наташу обнимаю. Как поживают соседки? Простили ли они великого преступника? Прощайте, дорогая тетенька, целую ваши руки. Я решил писать вам каждые две недели и стыжусь, что до сих пор этого не исполнял. Скажите, тетенька, пожалуйста, Василъю, чтобы он непременно писал мне каждый месяц и написал бы подробно, сколько в Ясной и Грецовке душ, крестьянских и дворовых, сколько тягол, сколько земли пахотной крестьянской, пахотной господской, сколько лугов, сколько под усадьбой, сколько всей земли? Это мне нужно для соображения. Адрес мой так: Швейцария, Женева. Графу Льву Толстому, гостиница Берг.

93. Т. А. Ергольской

<перевод с французского>

1857 г. Апреля 5 / 17. Женева.

Женева. 5/17 апреля.

Адрес мой: Швейцария. Женева. Гостиница Бергие.

Дорогая тетенька!

Сегодня я причастился здесь, в Женеве, а вчера получил ваше письмо, адресованное в Париж. Вы сами знаете, как я радуюсь всегда вашим письмам, но вчерашнее, полученное мною вечером перед исповедью, было особенно дорого*. Надеюсь, что вы простите мне, чем я перед вами грешен. Я знаю, что грехов у меня много, и я молюсь, чтобы бог помог мне не впадать в прежние грехи. Как бы мне хотелось, чтобы Валерия и Вергани простили меня вполне и не поминали бы того огорчения, которое я ( уверяю вас, невольно ) им причинил. Вы говорите, дорогая тетенька, что вы уже давно перестали меня понимать. Уверяю вас, что это не по моей вине, я сам слишком поздно понял себя и разобрался в этом деле; но клянусь, что при моей любви к вам от вас я ничего не скрывал; и я надеюсь прожить всю жизнь так, чтобы не пришлось ничего от вас утаивать. Что же касается Валерии, я никогда не любил ее настоящей любовью, а допустил себя до дурного наслаждения — возбуждать любовь к себе, что доставляло мне удовольствие, никогда ранее не испытанное. Время, проведенное вдали от нее, показало мне, что я не чувствовал ни малейшего желания ее видеть, не говоря уже о том, чтобы жениться на ней. Я пугался при мысли об обязанностях, которые должен буду взять на себя, не любя ее, и тогда я решил уехать раньше, чем предполагал. Поступил я дурно, каюсь перед богом и прошу всех, кому я этим причинил горе, простить меня; но изменить то, что есть, невозможно. И ничто в мире не заставит меня возобновить то, что было. Желаю счастья Ольге и радуюсь ее свадьбе*, но уверяю вас, милая тетенька, что я был бы несказанно больше счастлив, узнав, что Валерия выходит замуж за человека, которого она любит и который ее достоин; и хотя у меня нет ни тени любви к ней, я знаю, что она хорошая и честная девушка. Поздравляю вас, дорогая тетенька, с принятием святых тайн и светлым праздником. Христос воскресе! Я прошлого года встретил этот праздник с Толстыми в Петербурге и нынче вечером встречу с ними в Женеве. Они очень добрые и хорошие госпожи, просили меня кланяться вам.

Пишу вам второе письмо из Женевы* и упоминаю об этом на случай, ежели письмо затерялось, чтобы вы не думали, что я не писал. Местность здесь очаровательная, и мне так хорошо живется во всех отношениях, что подумываю, не остаться ли тут до сентября, то есть до возвращения в Россию. Я начал здесь лечение серными ваннами и чувствую себя прекрасно. Занимаюсь, читаю, любуюсь природой, наблюдаю здешний свободный и милый народ и надеюсь, что все это мне долго не наскучит и принесет пользу. Ежели Сережа приехал, поцелуйте его от меня и скажите, чтобы он затравил за меня двух лисиц, а осенью я сам затравлю. Вот бы он посмотрел здешнюю жизнь, уже он бы не мог не согласиться, что тут лучше нашего. Ежели Николенька приедет, велите ему, пожалуйста, написать мне хоть строчку. Я ему напишу уже в Тулу, а не на Кавказ, куда письма ходят два месяца, а отсюда в Тулу в две недели. «Сильфотоптень сиданси турбильон»… Это Николаю Сергеевичу. Желаю ему всего лучшего, физического и нравственного здоровья и очень рад, что он нашелся и я его увижу *.

Наталью Петровну обнимаю. Ванечка ее мне пишет, мы с ним очень сошлись последнее время, и он точно золотой человек. Я воображаю, как Наташа за пасьянсом иногда обсуживает меня и ругает. Наташа! Не суди, да не осужден будеши.

Прощайте, дорогая тетенька, целую ваши ручки и желаю вам того счастья, которого вы сами себе желаете и которого вы достойны.

Гр. Лев Толстой.

94. П. В. Анненкову

1857 г. Апреля 22 / мая 4. Кларан.

Посылаю вам, дорогой Павел Васильевич, записку Пущина*, с которым мы живем вместе в Clarens, Canton de Vaud, куда вы мне и пишите, ежели захотите меня этим истинно обрадовать.

Записка презабавная, но рассказы его изустные — прелесть. Вообще это, видно, была безалаберная эпоха Пушкина. Пущин этот преприятный и добродушный человек. Они с женой здесь трогательно милы, и я ужасно рад их соседству. Я в Швейцарии вот уже 4-ю неделю и очень доволен своим житьем. Дешево, уединенно; теперь тепло, голубой Леман и ущелья беспрестанно в глазах, простодушные, добрейшие люди Пущины, с которыми мы друг друга очень любим, и занятия.

Занятия, однако, идут плохо. Ту серьезную вещь, про которую я вам говорил как-то, я начал в 4-х различных тонах, каждого написал листа по 3 — и остановился, не знаю, что выбрать или как слить; или должен я всё бросить*. Дело в том, что эта субъективная поэзия искренности — вопросительная поэзия — и опротивела мне немного и нейдет ни к задаче, ни к тому настроению, в котором я нахожусь; я пустился в необъятную и твердую положительную объективную сферу и ошалел: во-первых, по обилию предметов, или, скорее, сторон предметов, которые мне представились, и по разнообразию тонов, в которых можно выставлять эти предметы. Кажется мне, что копошится [?] в этом хаосе смутное правило, по которому я в состоянии буду выбрать; но до сих пор это обилие и разнообразие равняются бессилию. Одно, что меня утешает, это то, что мне и мысли не приходит отчаиваться, а какая-то кутерьма происходит в голове все с большей и с большей силой. Буду держаться вашего мудрого правила девственности и никому не покажу и предоставлю одному себе выбрать или бросить.

Не читал я ваших обоих статей, но Тургенев был в восторге от первой особенно*. Где вы и что вы поделываете? Пожалуйста, напишите словечко. Clarens, pension Perret. Canton de Vaud. Я бы больше писал вам, да у меня один глаз завязан от ячменя и писать тяжело. Тургенев на днях должен уехать в Лондон с Некрасовым*, который теперь тоже должен быть в Париже.

Ваш гр. Л. Толстой.

4 мая (н. с.).

95. Т. А. Ергольской

1857 г. Мая 17 / 29. Интерлакен.

Je vous écris d’Interlaken, où je suis arrivé ce soir et qui est connu pour être le plus beau pays de la Suisse. Autant que j’ai pu l’admirer ce soir, je crois que c’est vrai. Je vous ai déjà parlé, chère tante, de la charmante société russe avec laquelle j’ai passé ces 2 mois au bords du lac de Genève; mais ce n’est qu’à présent quand j’en suis séparé que je sens combien j’ai été heureux de me rencontrer avec gens de comme eux et me lier avec eux*.

Просто на подбор превосходные люди все. 1) Пущин — старик 56 лет, бывший разжалован за 14 число, служивший солдатом на Кавказе; самый откровенный, добрый и всегда одинаково веселый и молодой сердцем человек в мире и притом высокий християнин; 2) его жена — вся доброта и самопожертвование, очень набожная и восторженная старушка, но еще очень свежая. Потом Рябинин, которого Сережа знает, добрейший старый холостяк, который живет только для своих друзей и самый веселый товарищ. Эти три лица так любят друг друга, что не разберешь, кто чей муж и чей брат. С ними я жил в одном доме и проводил целые дни. Потом соседи наши за версту, князь и княгиня Мещерские (урожденная Карамзина), немножко аристократы, но чрезвычайно добрые люди; у них 15-тилетняя дочь, красавица, добрая и славная барышня*, и, наконец, сестра Мещерской Лиза Карамзина, старая барышня, лет за 30, обожающая свою племянницу, свою сестру, своего зятя и всех на свете. Я ее шутя прозвал — пример самоотвержения, и действительно ей подобную я знаю только вас в этом роде. Сверх этого наши частые гости из Женевы были Толстые, про которых я вам говорил, и священник наш молодой*, но умный — образованный и поучительно прекрасной жизни человек и всех наш духовный отец, которого я полюбил душевно и который, надеюсь, полюбил меня немного. Но невозможно рассказать вам, как дружно, просто, мило и весело мы проводим время в этом прелестном краю и в лучшее время года.

Теперь все разъехались, и я не мог оставаться один, взял с собой молодого мальчика Поливанова, которого мне поручила мать, и пошел пешком ходить по Швейцарии. Я прошел уже 3 дня, верст 100. Я, слава богу, здоров, но признаюсь, грустно вспомнить о прошедших чудесных 2 месяцах, которые останутся одним из лучших воспоминаний моей жизни. — Прощайте, chère tante! целую ваши руки. Пишите мне к Кетереру в Clarens, я же буду писать часто, вы мне обещали отвечать, а ваши письма, хоть вы и не хотите верить этому, для меня истинная и большая и радость [и] польза.

Прощайте, голубчик тетенька, до свиданья, в сентябре я все-таки думаю, коли бог даст, быть в России.

Что Сережа? которого я обнимаю. Хотя он и будет смеяться над моим письмом, я все-таки стою на своем, что отлично можно жить за границей.

Прикажите, пожалуйста, мне выслать поскорей деньги, я уже занял.

17/29 мая. Интерлакен.

96. В. П. Боткину

1857 г. Июня 27 / июля 9. Люцерн.

Дорогой Василий Петрович!

Я занят ужасно*, работа — бесплодная или нет, не знаю — кипит; но не могу удержаться, чтоб не сообщить вам хоть части того, что бы хотелось переговорить с вами. Во-первых, я говорил уже вам, что многое за границей так ново и странно поражало меня, что я набрасывал кое-что с тем, чтобы быть в состоянии возобновить это на свободе. Ежели вы мне посоветуете это сделать, то позвольте писать это в письмах к вам. Вы знаете мое убеждение в необходимости воображаемого читателя. Вы мой любимый воображаемый читатель. Писать вам мне так же легко, как думать; я знаю, что всякая моя мысль, всякое мое впечатление воспринимается вами чище, яснее и выше, чем оно выражено мною. Я знаю, что условия писателя другие, да бог с ними — я не писатель. Мне только одного хочется, когда я пишу, чтоб другой человек и близкий мне по сердцу человек порадовался бы тому, чему я радуюсь, позлился бы тому, что меня злит, или поплакал бы теми же слезами, которыми я плачу. Я не знаю потребности сказать что-нибудь всему миру, но знаю боль одинокого наслаждения или страданья. Как образчик будущих писем посылаю вам это от 7 из Люцерна.

Письмо не это, а другое, которое еще не готово нынче*.

Что за прелесть Люцерн и как мне все здесь приходится — чудо! Я живу в пансионе Даман на берегу озера; но не в самом пансионе, а в чердачке, состоящем из двух комнат и находящемся совершенно отдельно от дома. Домик, в котором я живу, стоит в саду, весь обвит абрикосами и виноградником; внизу живет сторож, я наверху. В сенях висят хомуты, подальше под навесом журчит фонтанчик. Перед окнами густые яблони с подпорками, некошеная трава, озеро и горы. Тишина, уединение, спокойствие. Служанка моя — старушка с желто-белыми седыми волосами, маленьким зобиком и самой добродушной сморщенной рожицей. Она глуха, как тетерев, и говорит на каком-то таком ужасном patois*, что я ни слова понять не могу; она стара, уродлива, вечно моет, носит воду и делает тяжелую работу; но вечно смеется и таким детским, звучным, веселым смехом, что два желтые зуба, которые она при этом показывает, зубы эти даже милы. Когда я вчера пришел на квартиру, первое лицо я встретил миловидную 17-тилетнюю хозяйскую дочь в белой кофточке, которая, как кошечка, подпрыгивая по зеленым аллеям, бегала с другой хорошенькой девушкой, второе лицо была милая старушка, которая мыла полы. Я спросил у нее, где хозяйка? Она не слыхала и сказала мне что-то, чего я не понял. Я улыбнулся, она подперла бока и принялась смеяться; но так отлично, что я тоже стал смеяться. И теперь, как только мы встретимся, мы посмотрим друг на друга и смеемся; но каким летним, чудесным смехом. Даже часто, я устану писать и нарочно выйду к ней, мы посмеемся, и я опять пойду писать, а она пойдет мыть, и мы оба очень довольны. Вечером же вчера я сел со свечкой в первой маленькой комнатке, которую я сделал салоном, и не мог нарадоваться своему помещению. Два стула, покойное кресло, стол, шкап, все это просто, деревенско и мило ужасно. Полы некрашеные, с расшедшимися половицами, маленькое окошечко с беленькой сторой, в окошечко глядят виноградные листья и усы, и освещенные огнем свечки кажутся головами, когда, косясь, нечаянно посмотришь на них. А дальше в окне черные стройные раины, а сквозь них тихое озеро с лунным блеском; а с озера несутся далекие звуки трубной музыки. Отлично! Так отлично, что я пробуду здесь долго. Знаете что, приезжайте сюда, дорогой друг, после первого курса. Как бы мы здесь зажили, и поехали бы вместе. Я буду ждать вашего ответа. Письмо о Люцерне пришлю вам, как кончу. Право, приезжайте, ведь я еду в Голландию по Рейну и [к] вам в Остенд*, вот и по дороге; впрочем, я на все согласен, лишь бы быть с вами. До свиданья.

Ваш гр. Л. Толстой.

9 июля.

97. В. П. Боткину

1857 г. Июля 9 / 21. Цюрих. 21 июля. Цюрих.

Кругом я виноват перед вами, дорогой Василий Петрович, за то, что пропустил целую неделю, не отвечая с получения вашего письма*. Я был и занят, и Толстые* приехали в Люцерн, и вслед за тем я собрался ехать. Еду я, как писал, по Рейну в Англию, но по дороге заеду в Зинциг к Тургеневу, откуда получил от него письмо*. Зинциг на левом берегу Рейна близ Ремагена. Возле Андернаха. Там воды, куда его послал берлинский доктор. Судя по письму его, он душевно спокойнее. Стихотворение Фета прелестно*. Не прочтя вашего замечания о неловких 2-х стихах, я сделал то же. Досадно. Зато: «И в воздухе за песнью соловьиной разносится тревога и любовь!» Прелестно! И откуда у этого добродушного толстого офицера берется такая непонятная лирическая дерзость, свойство великих поэтов. Главное содержание моего письма, которое вы не разобрали, было следующее. Меня в Люцерне сильно поразило одно обстоятельство, которое я почувствовал потребность выразить на бумаге. А так как в мое путешествие у меня много было таких обстоятельств, слегка записанных мною, то мне и пришла мысль восстановить их все в форме писем к вам, на что я и просил вашего согласия и совета. Люцернское же впечатление я тотчас же стал писать. Из него вышла чуть не статья, которую я кончил, которой — почти доволен и желал, бы прочесть вам, но, видно, не судьба. Покажу Тургеневу*, и ежели он апробует, то пошлю Панаеву*. Ежели захотите написать, то в Париж poste restante. Я буду в Париже, думаю, через месяц. Ежели бы там столкнуться с вами — как бы хорошо было. […]

Как вы? физически и морально. Надеюсь, что физически лучше. Морально же вы умеете никогда не быть в худом положении. Впрочем, напишите, ежели вы не сердитесь на меня (мне все кажется, что вы сердитесь после вашего последнего письма, и это было причиной молчанья — я не мог в тон попасть). Напишите в Лондон poste restante. Грустно бы было потерять друг друга из вида.

Ежели я так некаллиграфически написал первое письмо и напутал там что-то, то вам не следует сердиться. Все это произошло от мгновенного припадка сильнейшей нежности к вам.

Тургенев пробудет в Зинциге до начала августа с. с. Прочтите биографию Curer Bell*, ужасно интересно по интимному представлению литературных воззрений различных лучших кружков современных английских писателей и их отношений. Прощайте, дорогой друг. Изо всех душевных сил жму вашу руку и желаю вам главного — выздоровления. Может, вы напишете тотчас по получению этого письма Тургеневу, напишите, когда будете в Остенде. Может, я застану ваше письмо у него, а вас застану в Остенде, куда я обещал Толстым заехать.

98. A. A. Толстой

1857 г. Августа 18. Ясная Поляна.

Ясная Поляна, 18 августа.

Драгоценная бабушка!*

На счастье пускаю это письмо в Остенд, хотя и боюсь, что оно вас не застанет; но теперь, сидя один в деревне и невольно перебирая свои воспоминания, вижу, что изо всей моей заграничной жизни воспоминание о вас для меня самое милое, дорогое и серьезное, и мне душой хочется писать вам — живее и ближе воображать вас. Написав это, я долго сидел и думал, не потому, чтоб не знал, что писать, напротив, слишком много хочется вам сказать такого, что не понравится вашей скромности. Вы сами говорите, что в деревне все чувства разрастаются в громадные размеры, и моя дружба к вам здесь разрослась в такую неукладистую дружбищу, что, ежели говорить про нее, вы, пожалуй, скажете опять, что я вечно живу на парадоксах. Ну, да что говорить об этом — вы тем-то и чудесная бабушка, что вы этого не хотите знать; а в милой Александре Александровне* видите гениальный ум и ученость, а во мне доброту и разные хорошие качества. И что удивительно, что эта непонятная скромность находится где же? в трубе !* Право, это гораздо удивительнее, чем ежели бы соленый огурец вырос на кусте розана.

В Дрездене я, к радости и удивленью моему, встретил милейшего Филемона в седом парике и Бавкиду*, вышедшую из Смольного, и с ними доехал до Петербурга. Разумеется, не раз мы с этими милыми друзьями побранили вас, и Михаил Иванович, поковыривая ноготь об ноготь, с недоумением говорил: да, удивительная… и вдруг под седыми бровями, в круглых честных глазах оказывалось что-то вроде слезинок. В Дрездене еще совершенно неожиданно встретил княжну Львову. Я был в наиудобнейшем настроении духа, для того, чтобы влюбиться: проигрался, был недоволен собой, совершенно празден (по моей теории, любовь состоит в желании забыться, и поэтому так же, как сон, чаще находит на человека, когда недоволен собой или несчастлив). Княжна Львова красивая, умная, честная натура; я изо всех сил желал влюбиться, виделся с ней много, и никакого! Что это, ради бога? Что я за урод такой? Видно, у меня недостает чего-то. И вот чего, мне кажется: хоть крошечной порции fatuité*. Мне кажется, что большая часть влюбляющихся людей сходятся вот как: видятся часто, оба кокетничают и, наконец, убеждаются, что влюбили в себя респективно один другого; а потом уж в благодарность за воображаемую любовь сами начинают любить. Но как же мне, всегда внимательно наблюдающему за женщиной, с которой я схожусь, ту меру отвращения, которое я ей вселяю своей персоной, как же мне поддаться на этот милый обман? А впрочем, бог с ним совсем, с этим десертом, пора перестать заботиться о сладеньких кушаньях, когда седина в голову. Благодарю бога и за то, что он мне дал существенное, то есть способность любить, хоть это по-вашему, может быть, и парадоксы, но я так решил себе.

В Петербурге меня задержали целую неделю и здоровье и литературные дела, несмотря на то, я не был у К. Н.*, потому что забыл совсем. В России скверно, скверно, скверно. В Петербурге, в Москве все что-то кричат, негодуют, ожидают чего-то, а в глуши тоже происходит патриархальное варварство, воровство и беззаконие. Поверите ли, что, приехав в Россию, я долго боролся с чувством отвращения к родине и теперь только начинаю привыкать ко всем ужасам, которые составляют вечную обстановку нашей жизни. Я знаю, что вы не одобрите этого, но что ж делать — большой друг Платон, но еще больший друг правда*, говорит пословица. Ежели бы вы видели, как я в одну неделю, как барыня на улице палкой била свою девку, как становой велел мне сказать, чтобы я прислал ему воз сена, иначе он не даст законного билета моему человеку, как в моих глазах чиновник избил до полусмерти 70-тилетнего больного старика за то, что чиновник зацепил за него, как мой бурмистр, желая услужить мне, наказал загулявшего садовника тем, что, кроме побой, послал его босого по жнивью стеречь стадо, и радовался, что у садовника все ноги были в ранах, — вот, ежели бы это всё видели и пропасть другого, тогда бы вы поверили мне, что в России жизнь постоянный, вечный труд и борьба с своими чувствами. Благо, что есть спасенье — мир моральный, мир искусств, поэзии и привязанностей. Здесь никто, ни становой, ни бурмистр, мне не мешают, сижу один, ветер воет, грязь, холод, а я скверно, тупыми пальцами разыгрываю Бетховена и проливаю слезы умиленья, или читаю «Илиаду», или сам выдумываю людей, женщин, живу с ними, мараю бумагу, или думаю, как теперь, о людях, которых люблю. Вы и не думаете того, а я теперь вижу вас гораздо яснее и лучше, чем какой-нибудь принц Вурстемберской*, который уставил на вас свои лошадиные буркулы. Сестра здоровее и веселей, чем была прежде. Ежели начать писать о ней, то письмо не кончится. От души целую ваши и бабушки Лизы руки, славному Ребиндеру желаю успеху, твердости духа и дружески жму руку.


Деньги пошлю в Петербург или как велите*. Адрес мой: В Тулу. Напишите словечко, ведь я, без шуток, изо всех сил обрадуюсь вашему письму.

99. Н. А. Некрасову

1857 г. Октября 11. Ясная Поляна.

Нынче получил я сентябрьский «Современник». Ясно, как письмо от вас подействовало на меня:* хочется поговорить с вами. Во-первых, по порядку: какова мерзость и плоская мерзость вышла моя статья в печати и при перечтении*. Я совершенно надул себя ею, да и вас, кажется. Авдотьи Яковлевны повесть еще не прочел*. Теперь ваши стихи*. Вы, может, и знать не хотите моего мнения, а я почему-то чувствую внутреннюю необходимость сказать вам его так же искренно, как желал бы, чтобы говорили всегда мне. Первое превосходно. Это самородок и чудесный самородок, остальные все, по-моему, слабы и сделаны, по крайней мере такое произвели на меня впечатление, в сравнении с первым. «Современное обозрение», хотя и интересно, вышло не то, как я ожидал. Слишком оно петербургское, а не русское*. Вообще книжечка так себе, скорее плоха.

Что будет у вас или есть уже в октябре? На меня же, пожалуйста, больше не рассчитывайте, надоело мне писать ковыряшки, да еще скверные. Вчера прочел, как меня обругали в «Петербургских ведомостях», и поделом*. Скажите мне, пожалуйста, откровенно мнение Дружинина и Анненкова. Как они с вами говорили про эту статейку?* Я вчера писал Колбасину* разный вздор, а забыл про дело. Сделайте милость, передайте ему, что я прошу как можно скорее похлопотать о высылке мне указа об отставке*, а то я без вида. Тороплюсь на почту и, признаюсь, чувствую себя не в духе в настоящую минуту; потому кончаю письмо.

Недели через 2 я надеюсь быть в Петербурге. До свидания. Кланяйтесь очень Ивану Ивановичу*.

Ваш гр. Л. Толстой.

11 октября.

И еще скажите, пожалуйста, Колбасину, что ежели перевод статьи не сделан, то не нужно*.

100. А. А. Толстой

1857 г. Октября 18–20? Москва.

Милая бабушка!

Лень, постыдная лень сделала то, что на последнее ваше письмо вы не получили ответа в то время, когда вы его писали. Опять бы была симпатия*. Я все жил в деревне и с утра до вечера был занят навозом, лошадьми, мужиками, и занятия, хоть нехорошо, но шли. Деятельностью своей обязан немного и вам. Вы писали, что не любите пустых болтунов и боитесь за внука, и я стал бояться, и старался получить право похвастаться перед вами. При этом должен сказать, что письмо ваше из Остенда произвело на меня не только радость, но гордость. Что вот, мол, хоть меня и считает и староста и тетушка пустяшным малым, а ко мне вот какой человек письмо пишет, да еще дружеское, да еще умное, милое и поучительное. В то самое число, когда вы писали из Петербурга, я ездил по хозяйству. День был счастливый, все шло хорошо, кстати все мужики сделались вдруг необыкновенно умные и добрые, и я, возвращаясь верхом домой (славный был, яркий, холодный и осенний вечер), испытал чувство радости в том, что Лев Николаич жив и дышит, и чувство благодарности к кому-то, что он позволил дышать Льву Николаевичу. Это очень приятное чувство, которое я редко испытываю и которое вы, я думаю, знаете. Все хорошие мысли и воспоминания вдруг полезли в голову и загородили весь коридор, так что ящики с неприятными мыслями и воспоминаниями уж не могли выдвигаться. Голова ведь устроена вот как: à vol d’oiseau* череп:

[РИСУНОК]

Все ящики выдвигаются в коридор.

Ящики могут выдвигаться по несколько с каждой стороны, оставляя проход в коридоре. Когда же, посредством хорошей погоды, лести, пищеваренья и т. п. пожата правая пружина, то все ящики сразу выскакивают, и весь коридор занимается ящиками правой стороны, вот так:

[РИСУНОК]

и наоборот, когда дождик, дурной желудок, правда пожмут левую, тоже коридор весь загораживается.

А вот рисунок нормального положения, когда выдвигаются то те, то другие:

[РИСУНОК]

Кроме того, надо знать, что каждый ящик имеет пропасть подразделений. Подразделения зависят от человека. У одного делятся на придворные и не придворные; у другого на красивые и не красивые; у третьего на умные и глупые и т. д., и т. д., и т. д. У меня разделяются на воспоминания о хороших, очень хороших и серьезно хороших и людях ничего. В разрезе и большом масштабе вот так:

[РИСУНОК]

Итак, едучи верхом, пружина хорошего расположения пожалась, и ящики выскочили все. В том числе и ваш ящик. Потом стали убираться понемногу, а ваш ящик, бог знает по какому праву, выскочил весь, — стал поперек в коридоре и загородил всю дорогу. Так что весьма долго я им одним занимался и все ехал и мысленно писал вам предлинное письмо. Но, приехав домой, в коридор надо было пропустить новые штуки, именно вопрос о том, как рассудить подравшегося мужика с женой, вопрос о покупке лесу и т. п., и эти вопросы самым грубым манером полезли напролом в коридор. Ежели бы я не успел запрятать в свое место ваш ящик, они бы сломали его. Одним словом, в этот же день я начал писать вам письмо, но уж не писалось, и я так и бросил его.

На ваше письмо я не отвечал тотчас же, потому что сам думал скоро быть в Петербурге, и теперь думаю, но все откладывается, и уж мне становится совестно. Сестре нужно было ехать в Москву, и я поехал с ней. За границу она зимой не должна ехать, в Петербург тоже; поэтому и я остаюсь в России эту зиму, но в Петербург приеду очень скоро*. Много и много хочется поговорить с вами. Вы спрашиваете у меня совета успокоительного; а я к вам приеду за этим, и оба мы не найдем, чего ищем. Вечная тревога, труд, борьба, лишения — это необходимые условия, из которых не должен сметь думать выйти хоть на секунду ни один человек. Только честная тревога, борьба и труд, основанные на любви, есть то, что называют счастьем. Да что счастие — глупое слово; не счастье, а хорошо; а бесчестная тревога, основанная на любви к себе, — это — несчастье. Вот вам в самой сжатой форме перемена во взгляде на жизнь, происшедшая во мне в последнее время. Мне смешно вспомнить, как я думывал и как вы, кажется, думаете, что можно себе устроить счастливый и честный мирок, в котором спокойно, без ошибок, без раскаянья, без путаницы жить себе потихоньку и делать не торопясь, аккуратно все только хорошее. Смешно! Нельзя, бабушка. Все равно, как нельзя, не двигаясь, не делая моциона, быть здоровым. Чтоб жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать, и опять начинать и опять бросать, и вечно бороться и лишаться. А спокойствие — душевная подлость. От этого-то дурная сторона нашей души и желает спокойствия, не предчувствуя, что достижение его сопряжено с потерей всего, что есть в нас прекрасного, не человеческого, а оттуда.

Вот вам и проповедь, бабушка. Да нет, это я написал очень не шутя. И чем больше думаю, тем больше вижу, что это так.

Прощайте, от души жму вашу руку и всех ваших, которых надеюсь увидеть дня через два. Скажите Катерине Николаевне*, что В. Иславин женится на Кирьяковой какой-то.

101. В. П. Боткину и И. С. Тургеневу

1857 г. Октября 21 — ноября 1. Москва.

Здравствуйте, дорогой Василий Петрович. Я думаю, вы сердитесь на меня, да и поделом. Пока я знал, что вы в Fécamps и Aix les Bains*, я мог писать вам, но то от лени, то от деятельности откладывал, одним словом — виноват. Зато последнее время, месяца 2, которые я провел в деревне, дня не проходило, чтобы я не досадовал на себя за то, что потерял вас из виду и не думал о вас. Вчера от милейшего Фета узнал ваш адрес и пишу. Еще больше, чем адресу, обрадовался я тому, что вам лучше. Только не уходите себя опять в Риме излишней деятельностью и волнением. В том настроении, в котором я вас видел и которое настоящее ваше настроение, я воображаю, как Рим вас будет волновать и счастливить. Вы, должно быть, знаете про меня от Тургенева до моего отъезда из милого Бадена*. Почти не останавливаясь и не выздоровевши, я приехал домой. Невольно всю дорогу я строил планы будущей жизни из нового положения сестры и приезда брата Николеньки*. И хоть знал вперед, что меня ожидает разочарованье, такую придумал себе невольно далекую от действительности прекрасную жизнь, что действительность больно подействовала на меня. Братьев я почти не видал, они уехали в Курск на охоту, а сестра с провинциальными тетушками, знакомыми и привычками, больная, слабая и закованная в этот провинциализм и свою болезнь, подействовала на меня ужасно тяжело. Про отвращение, возбужденное во мне Россией, мне страшно рассказывать. Дела по имению, в котором еще прошлого года я начал освобождение, шли и плохо и главное остановились, так что требовали личного труда — идти вперед по начатой дороге или все бросить. Здоровье сестры и воспитанье детей требовало поездки в Москву.

Наши взгляды с сестрой были слишком различны, и мы отталкивали друг друга; но надо было жить вместе, и теперь кончилось тем, что нам тяжело врозь друг от друга. Я сделал уступки, она сделала уступки, каждый благодарен за сделанные уступки и готов с своей стороны сделать новые. Стоило только начать, а теперь пошло отлично. Так что когда мы вместе, нам все хочется улыбаться, чувствуется что-то приятное, невысказанное между нами. И это невысказанное есть благодарность друг к другу и то, что любим друг друга больше, чем ожидали. Мы живем вот уже около месяца с ней вдвоем в Москве и ожидаем с каждым днем детей и тетушку*, которых, должно быть, задерживает Ока. 3-го дня я приехал из Петербурга, куда ездил дня на 4*. Дружинин был болен, теперь сидит на режиме и поправляется. Анненков весел, здоров, все так же умен, уклончив и еще с большим жаром, чем прежде, ловит современность во всем, боясь отстать от нее. Действительно, плохо ему будет, ежели он отстанет от нее. Это одно, в непогрешимость чего он верует. Дружинин также умен, спокоен и тверд в своих убеждениях. Я все не заставал его и видел последним из всех наших общих знакомых. После некрасовского и ковалевского мрака*, анненковской туманной подвижности и разных политических непрочувствованных излияний я отдохнул у Дружинина. Вообще надо вам сказать, новое направление литературы сделало то, что все наши старые знакомые и ваш покорный слуга сами не знают, что они такое, и имеют вид оплеванных. Некрасов плачет о контракте нашем*, Панаев тоже, сами уж и не думают писать*, сыплют золото Мельникову и Салтыкову, и все тщетно*. Анненков проводит вечера у Салтыкова и т. д. Островский говорит, что его поймут через 700 лет, Писемский тоже, Гончаров в уголке потихоньку приглашает избранных послушать его роман*, а Майков ужасно презирает толпу. Вульф* покупает акции, а не долю «Современника»; Щедрин, Мельников, гр. Н. С. Толстой и прежде писали, не перечитывая, теперь пишут по два слова вдруг и еще диктуют, и все мало. Салтыков даже объяснил мне, что для изящной литературы теперь прошло время (и не для России теперь, а вообще), что во всей Европе Гомера и Гете перепечатывать не будут больше. Ведь все это смешно, а ошалеешь, как вдруг весь свет вас уверяет, что небо черное, когда вы его видите голубым, и невольно подумаешь, хорошо ли сам видишь. Дружинин непоколебим. Про себя могу сказать, что я тоже не изменил своего взгляда, но у меня в том меньше заслуги. Слава богу, я не послушал Тургенева, который доказывал мне, что литератор должен быть только литератор. Это было не в моей натуре. Нельзя из литературы сделать костыль, хлыстик, пожалуй, как говорил В. Скот*. Каково бы было мое положение, когда бы, как теперь, подшибли этот костыль. Наша литература, то есть поэзия, есть если не противузаконное, то ненормальное явление (мы, помнится, спорили с вами об этом), и поэтому построить на нем всю жизнь — противузаконно. Тургенев, я думаю, с вами; поэтому вы прочтите ему это письмо. Известие о том, что вы остаетесь в Риме, любезный Иван Сергеевич, огорчило ваших друзей и очень, и дало повод вашим недрузьям, уверяя, что они вас очень любят, осуждать вас в слабости и легкомысленности характера. Ни одного человека я не встречал, который бы не уверял или не считал нужным уверять, что он вас очень любит, но вместе с тем не осуждал бы вас. Писемский говорил, что написал вам ругательное письмо*. К. Аксаков говорит, что я напишу ему то, что он сейчас приедет*, и т. п. Мне грустно, что вас нет теперь и для меня и для литературы, которую бы вы влиянием своим успокоили бы, и для дел по вашим именьям, которые, говорят, в худом положенье. Вспомнить хорошенько, я, кажется, тоже позволял себе осуждать вас, но мало. С сестрой только я вволю распространяюсь о вас. В сущности же, руку на сердце, скажу то, что говорю большей частью, когда речь о вас, и то, что думаю в спокойном состоянии: в чужую душу не влезешь. Нет такой странной жизни, которая бы не имела своей законности и объясненья, которого не приищешь, покуда она не пройдет. Для вашей же жизни есть объясненье. Привезите из Рима книгу, которую вы должны еще написать и которую ждут от вас те, которые вас понимают, и тогда все будет ясно. Ежели вы верите в мою дружбу к вам, напишите мне, как можете искреннее, что вы делаете? что думаете? зачем вы остались? Эти вопросы сильно мучают меня. И даже по этому случаю гончие собаки подняли у меня под черепом мысль, которую гоняют с месяц.

Получили ли вы мое длинное письмо в Fécamps?* Много бы хотелось еще написать и вам и вам, но надо ехать. Как, я думаю, хорошо вы устроились в Риме, как мне завидно иногда. Мы с сестрой поедем с первым пароходом весной. Я думаю, сначала в Италию.

1 ноября.

Я вырвал тут листик в начале, который при перечтении показался мне совсем некстати*. Извините за эту путаницу. Все лучше, чем ничего не написать, а переписать едва ли успел бы.

102. Н. А. Некрасову

1857 г. Ноября 25. Москва.

Посылаю вам обещанную повесть*, любезный Николай Алексеевич, ежели вы найдете ее хорошей, то напечатайте в декабрьской книжке. Я бы очень желал пересмотреть все корректуры. Ежели только это возможно по времени, то высылайте или вышлите их мне. Но корректуры 8 и 9 отдела непременно пришлите и скажите ваше мнение насчет их*. Я ими недоволен. Я теперь занялся этой вещью преимущественно, чтобы сбыть ее с рук — она загораживала другие — но, занявшись ею опять, серьезно увлекся, и мне кажется, что есть места недурные. Об отделе 11-м тоже скажите свое мнение, он мне не нравится. Напрасно вы мне не отвечали на словечко, которое я написал вам в начале месяца*. Ежели бы я знал, что вам не нужно повести, я бы поотделал эту; а теперь уж хочется, чтобы она была поскорей напечатана. Пожалуйста, тотчас же отвечайте. Деньги, сколько выйдет листов, пришлите мне при напечатании, ежели можете. Граф Н. С. Толстой «Очерки Макарьевска»… предлагается за 100 р. за лист. У него идут переговоры с Краевским; ежели вы хотите завербовать его несколько статей, то напишите мне*. Я живу хорошо и особенно последнее время, потому что работал с удовольствием. Как вы поживаете? надеюсь, что перестали хандрить, играть в клубе и болеть, что все идет рука об руку. Посылаю еще вам стихотворение Беранже, посмертное, переведенное Фетом. И перевод хорош, а само стихотворение по мне прелестно*. Оно пропущено в французских журналах, [может] быть, пройдет и по-русски. Ежели есть у вас известия о Тургеневе, то, пожалуйста, пер <…>*

Я слышал через Боткиных, что он заболел и уехал в Вену к доктору. Прощайте. Кланяйтесь Панаеву и всем нашим общим знакомым.

Ваш гр. Л. Толстой.

25 декабря*.

Адрес мой: На Пятницкой в доме Варгина.

103. H. A. Некрасову

1857 г. Декабря 18. Москва.

Очень, очень благодарен вам, Некрасов, за искренность вашего письма*. Я вам писал, что я доволен был этой вещью; читал ее переделанной одному старику Аксакову, который остался ею очень доволен*, но теперь я верю вам; хотя и не согласен; тем более, что ее у меня нет, и что вы серьезного против ничего не говорите. Печатать ее теперь нельзя, потому что, как я писал вам, надо в ней исправить и изменить многое*. 30 числа я еще просил вас прислать мне ее назад*. Напрасно вы не прислали. Что это не повесть описательная, а исключительная, которая по своему смыслу вся должна стоять на психологических и лирических местах и потому не должна и не может нравиться большинству, в этом нет сомнения; но в какой степени исполнена задача, это другой вопрос. Я знаю, что исполнил ее сколько мог (исключая матерьяльной отделки слога). Эта вещь стоила мне год почти исключительного труда, но, как вижу, для других будет казаться не то, и потому лучше ее предать забвению, за что и благодарю вас очень и очень. Пришлите мне только, пожалуйста, рукопись или корректуры*, чтобы, пока свежо еще, исправить что нужно и спрятать все подальше. Тургенев пишет, что прислал вам повесть. Пожалуйста, напишите, что такое и в каком будет номере. Слава богу, он пишет о ней без свойственной ему болезненной скромности*. Ежели увидите Майкова, спросите у него, пожалуйста, получил ли он стихи от С. Т. Аксакова. Он удивляется, что не получает ответа*.

Прощайте, кланяйтесь Панаеву и всем знакомым.

18 декабря 1857.


Читать далее

Лев Николаевич Толстой. Собрание сочинений в двадцати двух томах. Том 18. Избранные письма 1842-1881
1842 10.04.13
1845 10.04.13
1846 10.04.13
1849 10.04.13
1850 10.04.13
1851 10.04.13
1852 10.04.13
1853 10.04.13
1854 10.04.13
1855 10.04.13
1856 10.04.13
1857 10.04.13
1858 10.04.13
1859 10.04.13
1860 10.04.13
1861 10.04.13
1862 10.04.13
1863 10.04.13
1864 10.04.13
1865 10.04.13
1866 10.04.13
1867 10.04.13
1868 10.04.13
1869 10.04.13
1870 10.04.13
1871 10.04.13
1872 10.04.13
1873 10.04.13
1874 10.04.13
1875 10.04.13
1876 10.04.13
1877 10.04.13
1878 10.04.13
1879 10.04.13
1880 10.04.13
1881 10.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть