Колхида

Онлайн чтение книги Том 1. Романтики. Блистающие облака
Колхида

Дикая кошка

Кто убьет кошку, тот подлежит смерти.

Древний мингрельский закон

Ветер швырнул в окна духана горсть пыли и сухих розовых лепестков. Нервно перебирая зелеными листьями, заволновались пальмы; их шум был похож на скрежет. Дым из труб мчался вдоль плоских улиц Поти, смывая запах отцветающих мандаринов. Лягушки на городской площади перестали кричать.

— Будет дождь, — сказал молодой инженер Габуния.

Он с досадой посмотрел за окно. На стекле проступала замазанная мелом надпись: «Найдешь чем закусить».

Дождь медленно надвигался с моря. Он лежал над водой, как тяжелый дым. В дыму белыми клочьями метались и визжали чайки.

— Двести сорок дней в году здесь лупит непрерывный дождь, — добавил Габуния.

— Пламенная Колхида! — пробормотал Лапшин. — Один ученый высчитал, что на землю ежегодно выпадает девяносто кубических километров дождя. По-моему, все эти дожди выливаются здесь.

Эти слова не произвели на Габунию никакого впечатления.

Хозяин духана, толстый гуриец, задыхался от астмы. Он был равнодушен ко всему на свете — к обедавшим инженерам, к старику с посохом, Артему Коркия, понуро сидевшему за пустым столиком, к бродячему самоучке-художнику Бечо и даже к приближавшемуся ливню. Он томился от духоты и хмурых мыслей, сгонял мух со стаканов, липких от вина, и изредка пощелкивал на счетах.

Бечо рисовал масляными красками на стене духана необыкновенную картину. Сюжет картины ему подсказал Габуния. Она изображала Колхиду в будущем, когда вместо обширных теплых болот эта земля зацветет садами апельсинов. Золотые плоды, похожие на электрические лампочки, горели в черной листве. Розовые горы дымились, как пожарище. Белые пароходы проплывали среди пышных лотосов и лодок с нарядными женщинами. В садах пировали мингрелы в галифе и войлочных шляпах, и ко всему этому детскому пейзажу простирал руки старик в черкеске, с длинными вьющимися волосами и лицом Леонардо да Винчи.

— Где он взял портрет Леонардо? — спросил Лапшин.

Габуния покраснел:

— Я ему дал. Пусть рисует.

Лапшин пожал плечами.

Тяжелые капли медленно ударяли по тротуару. Духан начал наполняться людьми, спасавшимися от дождя. Они смущенно здоровались с хозяином, так как ничего не могли заказать. Потом каждый внимательно рассматривал работу Бечо.

Гул восхищения перебегал от столика к столику. Люди щелкали языками и удивлялись мастерству этого кроткого человека.

Хозяин, внимая общему восторгу, сердито нашвырял на тарелку кукурузной каши и жареной рыбы, налил стакан терпкого вина и подал Бечо. Это была ежедневная плата ему за работу.

Бечо сполоснул руки вином, съел рыбу, закрыл глаза и вздохнул. Он отдыхал. Он слушал шепот похвал и думал, что хотя духан и кооперативный, но хозяин явно обманывает его и кормит хуже, чем было условлено.

Шум дождя начал заглушать говор посетителей духана. Вода пела в водосточных трубах и с шипением хлестала в закрытые окна. Капли торопливо выстукивали дощатые стены и вывески, будто тысячи маленьких жестянщиков и плотников затеяли веселое соревнование.

Дул юго-западный ветер. Он гнал тучи, как отару серых овец, и прижимал их к стене Гурийских гор.

Постепенно к плеску, стуку, шороху, бульканью — ко всем легкомысленным звукам воды присоединились тяжелый гул людских голосов и гортанные выкрики.

Посетители духана бросились к окнам. Мокрая толпа валила по мостовой. Впереди бежали мальчишки. За ними шел высокий мрачный человек с ружьем, закинутым за плечо. Глаза его дико сверкали. Он гордо нес за хвост черного мохнатого зверя. С морды зверя падали капли дождя и крови.

Из соседней парикмахерской выскочил маленький старик с намыленным лицом. Мыло стекало на его серую черкеску. Он пощупал зверя и отшатнулся.

— Рамбавия! — крикнул он. — Ты застрелил дикого кота, кацо!

Толпа зашумела. Охотник вошел в духан. Он швырнул мокрого, скользкого зверя хозяину. Звякнули стаканы. Гул от удара тяжелой туши о прилавок потряс воздух.

В духане стало тесно. Люди кричали с таким азартом, будто дело шло о жизни и смерти.

Владелец зверя вытер ладонью мокрое лицо и предложил хозяину глухим и грозным голосом:

— Купи шкуру, заведующий.

Толпа стихла. Нельзя было пропустить ни одного слова из этого необыкновенного торга. Дело шло о шкуре дикого кота, быть может последнего дикого кота, застреленного в болотистых лесах Колхиды.

Хозяин духана смотрел на зверя желтыми глазами и молчал. Девушка с курицей под мышкой и букетом роз в руке влезла на стул и заглядывала на прилавок.

Курица перестала выклевывать лепестки роз, закудахтала и всплеснула крыльями. Тогда старик Артем Коркия закричал, потрясая над головой посохом:

— Проклятие на твою голову, кацо! Ты убил кошку. В старые времена за это наказывали смертью.

— Я извиняюсь, — владелец зверя хмуро посмотрел на Коркию, — я извиняюсь перед старым человеком, но это не кошка.

Толпа ахнула. Только сейчас она увидела, что это вправду не дикий кот. На прилавке лежал мохнатый зверь, похожий на громадную крысу.

— Так что же это такое, если не кошка? — растерянно спросил Коркия.

— Не горячись, ради бога! — крикнул владелец зверя с глухой яростью. Смотри глазами!

Габуния и Лапшин протискались к прилавку. Зверь был странный. На его сильных лапах желтели плавательные перепонки. Длинный голый хвост свисал почти до земли.

Толпа недоумевала. Все смотрели на хозяина духана и ждали. Но хозяин задыхался и сердито молчал.

В это время появился аспирант Института пушнины Вано Ахметели. Он легко шел через толпу, как через пустую площадь, отстраняя зевак. За ним спешил маленький милиционер Гриша с роговым свистком в руке.

Вано подошел к прилавку и поднял зверя за хвост. Гриша засвистел, расставил руки и начал пятиться, оттесняя толпу. Он кричал на упрямых и издевался над человеческим любопытством:

— Ай, умрешь, когда не увидишь? Какой любопытный! Смех душит смотреть на таких глупых людей!

— Где убил? — спросил Вано охотника и сжал густые брови.

— На Турецком канале.

— Как тебя зовут?

— Гулия.

— Ну что ж, Гулия, — тихо сказал Вано, — ты убил запрещенного зверя. Две недели посидишь.

Гулия сердито высморкался. Потом он страшно посмотрел на Вано и пробормотал:

— Крысиный сторож! Убью лягушку, ты тоже меня арестуешь?

— Не волнуйся, кацо. На суде тебе дадут слово… Гриша, сходи с ним в милицию.

Толпа повалила за Гришей и Гулией. Охотник был взбешен. Он снова нес зверя за хвост, но уже без прежней гордости. Зверь стучал головой о мокрые плиты тротуара.

Дождь затихал. Он сыпался мелкой пылью.

В духане остались Габуния, Вано и Лапшин.

— Что это за животное? — спросил Лапшин. Вано притворно удивился:

— Неужели не знаете? Аргентинский зверь нутрия с реки Рио-Негро.

— Простите мое невежество, — ответил язвительно Лапшин, — но я не зоолог, а ботаник.

— Вы специалист по влажным субтропикам. Должны бы, кажется, знать.

Габуния постарался замять разговор, готовый перейти в ссору. Каждая встреча Вано с Лапшиным кончалась колкостями. Вано не любил молодого ботаника за его американские костюмы из мохнатой розовой шерсти и изысканные манеры. Вано казалось, что ботаник смотрит на советские дела свысока, как знатный иностранец.

Габуния краснел от всяких резких выходок. Он был застенчив, высок. Малярия покрыла желтым налетом белки его всегда улыбающихся глаз.

— Нутрия, — сказал он, смешавшись, — самый драчливый зверь в мире.

Эта новость была встречена равнодушно. Вано с горечью посмотрел на Габунию:

— Когда ты высушишь болота и сделаешь из Колхиды вот эти замечательные сады, что рисует Бечо, нутрия погибнет. Ты главный убийца нутрий. Им нужны джунгли, а не лимонные сады. Конечно, жаль…

Все посмотрели на картину Бечо. Дождь стих. Солнечный свет прошел через листву магнолий и превратился в зеленоватый сумрак. В этом мягком освещении картина Бечо показалась Габунии совсем новой. Хотелось потрогать пальцем тяжелые апельсины.

— Чего жаль? — спросил рассеянно Габуния.

— Работы, — ответил Вано. — Два года я ухлопал на этих проклятых зверей. Я заведующий их размножением. Мне жалко напрасной работы и джунглей, повторил Вано. — Твои экскаваторы разогнали диких кабанов. Даже шакалы удирают в горы.

— Ну и черт с ними!

Лапшин ушел. Ему хотелось расспросить Вано, как попала нутрия из Аргентины в эти места, но он сдержался.

Весь окружающий мир был ему неприятен. Ему не нравилась эта плоская болотистая страна с пышным названием, не нравились затяжные теплые дожди, мутные реки, мчавшиеся в море со скоростью курьерских поездов, деревянные дома на сваях, наконец духаны, где подавали теплое вино с привкусом касторки.

Снова начал накрапывать дождь. Солнце исчезло. И, как всегда во время дождя, город наполняли запахи настолько резкие, что их можно было воспринимать на ощупь. То были мягкие запахи эвкалиптов, липнущий к лицу запах роз, стягивающий кончики пальцев запах лимонов. Но все эти запахи существовали только до первого порыва ветра. Стоило ему прошуметь по садам, перевернуть листья и махнуть пылью по улицам, как все менялось. Вместо сладких испарений, вызывающих лень и головную боль, город продувало едким морским сквозняком.

Габуния любил ветры. Ему казалось, что они выдувают из его тела малярийную слабость.

— Когда будут судить этого человека? — спросил Габуния.

— Дня через два.

Габуния попрощался с Вано и вышел на улицу. Рион ревел, сотрясая мосты, и катил в море жидкую глину. Габуния медленно, походкой малярика, пошел к порту.

Он думал о том, что собственная мягкость ставит его в ложное положение. Он избегал разговоров с Вано. Его не оставляло ничем не оправданное чувство вины перед Вано за то, что он, Габуния, осушает колхидские болота, проводит каналы, выкорчевывает девственные леса и сжигает джунгли, где живет нутрия.

Зверя этого привезли с большим трудом из Аргентины и выпустили размножаться в колхидских болотах. Вано два лета сряду следил за размножением нутрии и рассказывал чудеса о ее драгоценном мехе.

Нутрия плодилась быстро, но никто ее не видел, кроме Вано и редких мингрелов-охотников. Они рассказывали о страшной драчливости этих зверей. Нутрии дерутся сутками, и всегда насмерть. Они очень пугливые и не подпускают человека даже на сто шагов, но во время драки приходят в такую ярость, что к ним можно смело подойти и растащить дерущихся за хвосты. Драка всегда начинается с одного и того же сильного приема: нутрии вцепляются друг другу в пасть и стараются выломать зубы. Нутрия, нырнув, может просидеть под водой минут пять без воздуха.

Габуния не понимал, как только Вано может возиться с этим отвратительным зверем.

Вано, изучая нутрию, целые месяцы проводил в болотах. Постепенно он стал певцом колхидских джунглей — душных лесов, перевитых лианами, гнилых озер, всей этой запущенной, разлагающейся на корню малярийной растительности.

Вано называл леса Колхиды тропическими, хотя, кроме северной ольхи и рододендронов, в них почти не было других деревьев. Здесь было странное смешение севера и юга. Ольха в Колхиде росла со сказочной быстротой. На свежей порубке в три года вырастал непроходимый лес.

Габуния чувствовал, что Вано втайне враждебен громадным осушительным работам, начатым в Колхиде. Вано откровенно радовался тому, что работы идут медленно из-за малярии, наводнений, дождей и тонущих в болотах экскаваторов.

Габуния знал, что рано или поздно придется дать Вано бой по всему фронту. Но все же иногда ему было жаль Вано: экскаваторы шаг за шагом врезались в легендарные земли Вано, рвали лианы, вычерпывали озера вместе со смуглыми, золотыми сазанами, гнали к морю кабанов и нутрию и оставляли за собой глубокие рвы, горы липкой глины и кучи гнилых пней.

Леса Колхиды стояли по колено в воде. Корни деревьев плохо держались в илистой почве. Несколько рабочих легко валили дерево, обвязав его цепью. Это считалось безопасной работой. Деревья никогда не падали. Они повисали на колючих лианах толщиной в человеческую руку. Леса густо заросли облепихой и ломоносом, ежевикой и папоротником.

Сила растительности была потрясающей. Ломонос всползал на деревья и переламывал их, как траву. Кусты ежевики подымались на глазах. За лето они вырастали на два метра.

Трава в этих лесах не росла. В них было темно, душно и почти не было птиц. Птиц заменяли летучие мыши. Леса стояли непроходимые и мертвые в тумане теплых дождей.

Когда дул ветер, леса внезапно меняли темный цвет и становились точно ртутными. Ветер переворачивал листву ольхи, снизу она была серой.

Дни, месяцы и годы леса шумели и качались волнами тусклого серебра, и Габуния прекрасно понимал досаду Вано. Иногда и ему было жаль этих лесов.

Начальник осушительных работ в Колхиде инженер Кахиани смотрел на вещи гораздо проще. Он не замечал ни лесов, ни озер, заросших кувшинкой, ни бесчисленных рек, пробиравшихся в зеленых туннелях листвы. Все это подлежало уничтожению и ощущалось им как помеха.

Кахиани считал Вано глупым юнцом. В ответ на горячие речи в защиту джунглей и нутрии Кахиани небрежно отмахивался и крякал. Гримаса горечи никогда не сходила с его лица. Говорили, что эта гримаса появилась у него от злоупотребления хиной: Кахиани не спеша разжевывал хинные таблетки и глотал их, не запивая.

Сожаление о прошлом, о девственных лесах было ему органически чуждо. Он считал, что природа, предоставленная самой себе, неизбежно измельчает и выродится. Со скукой в глазах он доказывал это ссылками на работы видных ученых.

Габунию начальник работ считал способным, но слишком мечтательным инженером. Он называл его «романтиком инженерии» и сердился, когда находил в комнате Габунии книгу стихов Маяковского или Блока.

— Самая классическая литература, — говорил Кахиани, — это математика. Все остальное — тарарам!

Единственным человеком, который сочувствовал Вано, был старый инженер Пахомов, автор грандиозных проектов осушения колхидских болот. Сидя над синими чертежами, он изредка вздыхал:

— Я рад, что не доживу до конца работ. Искренне рад! Все-таки, знаете, жалко уничтожать природу.

И тут же прокладывал на кальке сеть каналов через только что оплаканные девственные леса и стучал карандашом по столу:

— Еще две тысячи гектаров выкроим под цитрусы! Недурно!

Старик был чудаковат. Это он подговорил Бечо пририсовать к пейзажу в духане фигуру Леонардо.

— Как же ты, друг, рисуешь будущую Колхиду и без такого мелиоратора, как Леонардо да Винчи? — упрекнул он Бечо.

Бечо с недоверием посмотрел на Пахомова:

— Так он же был художник!

— Художник — дело десятое. Художник он замечательный, но и мелиоратор не худший.

После этого Бечо выпросил у Габунии портрет гениального итальянца.

С именем Пахомова было связано таинственное слово «кольматаж». О нем, об этом способе осушки болот, говорили, как о полете на Марс или превращении Сахары в море. Он был действительно почти фантастичен. Но о нем речь будет позже.

Габуния, приехавший на два дня в город из чаладидских лесов, где он руководил постройкой главного канала, бродил по порту в поисках капитана Чопа, смотрителя порта. С ним надо было сговориться о матросах для землечерпалки, работавшей на канале.

Габуния часто приезжал в Поти, но каждый раз город и порт производили на него впечатление необыкновенности. Так было и теперь.

В порту Габунию застал вечер.

Пристани пахли сухими крабами и тиной. Сигнальные огни лежали низко над взволнованной водой. Заунывно и тяжело пел у массивов прибой. Так поют сонные матери, укачивая детей.

В стороне города опять сгрудились тучи, освещенные мрачным отблеском уличных огней. Лягушки надрывались в болотах.

Габуния обошел железный пакгауз, вышел на широкую пристань и остановился. В порт входил теплоход «Абхазия». Он шел из Батума. Синеватые звезды сжимались и разжимались в воде около его бортов и переплетались с отражениями белых пароходных огней. Теплоход походил на хрусталь, освещенный изнутри.

Он дал мягкий и гневный гудок. Гудок ударил в низкое облачное небо и разошелся вдаль, как медленные круги по воде. В чаладидских лесах печально откликнулось эхо, потом вернулось повторное, едва слышное эхо из Гурийских гор.

Теплоход грузно поворачивался черной матовой тушей, заполняя порт криками, шумом льющейся воды, детским смехом и грохотом лебедок.

Старые рыболовы с сердцем сматывали удочки, плевались и кричали, что чертовы теплоходы не дают им жить.

«Белые волосы»

Молодая женщина с девочкой лет семи сошла с парохода поздней ночью. Пароход был товаро-пассажирский. За сотню шагов от него несло застарелым запахом кожи и нефти. Он привалился к пристани, погасил огни и затих.

Женщина остановилась около своих чемоданов и, наморщив лоб, оглянулась. Никого не было. Редкие пассажиры — мингрелы — легкой, танцующей походкой ушли в темноту, где, очевидно, находился город.

Со всех сторон плескалась вода и гудело равнодушное море.

— Как попасть в город? — спросила женщина наугад в темноту, но ей никто не ответил.

Девочка сидела на чемодане и испуганно смотрела на мать.

Десятилетний чистильщик сапог Христофор Христофориди шел по темному порту. Он нес бамбуковые удочки и тащил заодно ящик с ваксой.

Христофориди был отчаянным рыболовом. Он выходил на ловлю ночью, чтобы захватить место у мигалки, где лучше всего ловилась ставрида. Он дрожал от сырости, губы сводило от холода — к утру Христофориди терял дар речи, — но все эти страдания он переносил с великолепным мужеством.

Христофориди торопился. К восьми часам утра надо было кончать ловлю и обходить квартиры портовых служащих — капитана Чопа, кассира, лоцмана — и начищать всем ботинки. Для ловли оставалось каких-нибудь три часа. После чистки ботинок на дому Христофориди садился в порту у остановки автобуса и начищал за день рубля на два. Место было пустынное и невыгодное. Христофориди выбрал его из непреодолимой склонности к морю и рыбной ловле.

Христофориди спешил, но все же, проходя мимо маленького дома, где жил Чоп, остановился и заглянул в освещенное открытое окно. Дом стоял в начале мола, в самой пустынной части порта. Во время штормов брызги залетали в капитанские комнаты.

Христофориди увидел за окном трех людей. Они густо дымили папиросами и, несмотря на позднее время, собирались пить чай. Христофориди узнал Чопа, инженера Габунию и английского долговязого матроса, по прозвищу «Сема».

Сема отстал от своего парохода и болтался без дела в Поти. На вопрос, кто он, Сема отвечал по-английски «симэн», что значит «моряк». Чоп прозвал его Семеном, а мальчишки перекрестили в Сему.

— Кто там шлендает под окнами? — крикнул Чоп ужасающим голосом.

Христофориди шарахнулся в сторону и, когда отбежал от окна на безопасное расстояние, показал дому кулак. Чопа он не боялся, но все же ожидал неприятностей: Чоп не любил, когда рыболовы шлялись по ночам в порту. Потом Христофориди услышал детский плач и голос женщины.

— Не плачь, Елочка, — говорил голос, — мы сейчас кого-нибудь найдем.

Христофориди подошел ближе. Как человек шустрый, он сразу сообразил, что женщина нездешняя, что она приехала с ночным пароходом, что автобус в город начнет ходить только через четыре часа, а извозчиков ночью нет.

Христофориди решил заговорить с женщиной. Ему было жалко девочку. Не зная, с чего начать разговор, Христофориди сказал:

— Давай почистим!

— Что ты, мальчик! — засмеялась женщина. — Кто же чистит ночью?

Так завязался разговор. Женщина обрадовалась. Что могло быть лучше, чем встретить ночью в чужом, безлюдном порту чистильщика сапог и к тому же рыболова! Рыбная ловля развивает добродушие и болтливость, а чистка сапог дает мастерам этого ремесла множество практических знаний. В городах, богатых чистильщиками сапог, справочным бюро нечего делать.

Ко всем ценным свойствам рыболова и чистильщика сапог Христофориди присоединял энтузиазм. Безвыходное положение женщины вызвало в его голове поток вдохновенных идей. Как помочь? До города, где есть гостиница «Черное море», три километра. Вещи все равно не дотащишь.

Но раздумье продолжалось недолго: уже накрапывал обычный в Поти предрассветный дождь.

— Подождите здесь, я сейчас! — сказал Христофориди и скрылся, оставив у ног женщины ящик с ваксой и удочки.

Он бегом бросился к дому Чопа. Задыхаясь от сознания необыкновенности всего происходящего, Христофориди рассказал капитану о беспризорной женщине. Чоп пробормотал, что у него не зал ожидания для пассажиров, потом медленно поднялся и грозно посмотрел на Христофориди:

— Пусть посидит у меня до утра. Я все равно ночью дежурю. Веди, Семафор Семафориди.

Христофориди повел капитана и Габунию на пристань. Всю дорогу Габуния спорил с капитаном. Габуния хотел уйти, но капитан его не пускал.

— Я с чудачками обращаться не учился, — бубнил он и требовал, чтобы Габуния остался у него до утра.

В конце концов Габуния согласился.

Женщина растерялась. Двое мужчин забрали ее чемоданы и повели куда-то к молу, где все громче и настойчивее грохотало море. Христофориди шел сзади и насвистывал от удовольствия. Он решил проследить за событиями до конца. Разговаривали мало: ветер с моря и скрип гравия заглушали голоса.

Женщина шла как во сне. Ей казалось, что она еще на пароходе. Земля покачивалась и волновалась от шума акаций и ветра.

Как во сне, она вошла в маленький белый дом, где медные барометры согласно показывали на «переменно», а под потолком висела модель белого клипера с позолоченным бугшпритом.

Белобрысый матрос в синем просторном костюме встал навстречу и стиснул до хруста в костях руку ей и девочке. Девочка заплакала.

Матрос присел перед ней на корточки, скорчил гримасу и, похлопывая в ладоши, начал напевать диким голосом нелепый английский фокстрот. Он хотел ее успокоить. Девочка ничего не поняла, но рассмеялась.

Смех разрушил общее смущение. Женщина разговаривала с Габунией. Христофориди, чтобы оправдать свое пребывание в доме капитана, нашел на кухне старые капитанские сапоги и яростно их чистил. Чистил до того, что сапоги почти горели — на них было больно смотреть.

Христофориди чистил и подслушивал. Из разговора женщины с Габунией он узнал, что зовут ее Елена Сергеевна Невская, что она ботаник (Христофориди знал, что значит это слово) и приехала работать на субтропической опытной станции в Поти. Потом уложили спать девочку и сели пить чай.

За чаем Христофориди услышал такие вещи, что у него пропала охота удить рыбу и он просидел до утра. Утром капитан нашел его на кухне. Вокруг Христофориди стояло пять пар дырявых ботинок, как бы покрытых японским лаком. Все эти пять пар капитан давно собирался выбросить на помойку. Сейчас они казались произведениями искусства. Христофориди не жалел потраченной ваксы и труда: ночной разговор стоил десяти банок самого нежного сапожного крема.

Когда женщина сняла плащ и шляпу и села к столу, Чоп, глядя на ее утомленное молодое лицо, добродушно сказал:

— Значит, приехали в нашу благословенную Колхиду. Чудесно! Чем же вы здесь намерены заниматься?

— Я специалистка по чаю, а здесь буду работать над всеми культурами, больше всего над эвкалиптами.

— Эвкалипты — чепуха! — сказал капитан. — Вот чай — это верное дело. Я тоже, можно сказать, специалист по чаю. Перевозил его на своем веку сотни тонн. Вот видите! — Капитан показал на модель корабля под потолком. Рекомендую: чайный клипер «Бегония». Последний клипер в мире. Я плавал на нем три года.

Сема радостно замычал. Невская посмотрела на клипер. Габуния заметил, что у нее очень спокойные, усталые глаза и тяжелые волосы каштанового, почти красноватого цвета.

Чоп отличался болтливостью. Он считал, что болтовня — лучший вид отдыха. Он часто говорил многочисленным приятелям:

— Пойдем отдохнем — поболтаем. Габуния знал, что Чоп не удержится и сейчас. И Чоп действительно не удержался:

— Вы думаете, старик врет и клипера давно сгнили? Верно, сгнили! Не спорю! Но один клипер, вот эта самая «Бегония», ходил с Цейлона в Англию до самой войны. Это был чайный клипер, красавец. Перед каждым рейсом мы его покрывали лаком, и он всегда блестел, как мокрый.

Капитаны паршивых, грязных угольщиков злились на нас и подымали сигналы: «Душечка, подбери подол, а то мы тебя замараем!» Нас называли «холуями чайного клуба». Нас ненавидели во всех портах. Почему? Постойте, дойдем и до этого.

Мы возили чай из Коломбо в Лондон, особый сорт чая, самый страшный, по-моему, сорт. Он назывался «белые волосы». Вы специалистка по чайным делам. Вы меня поймете. Лучшим чаем считается тот, который перенес длительную перевозку. В пути чай в цибиках крепнет, набирает аромат, получает тонкий вкус. Говорят, здесь действуют время, воздух и теплота. Разве зря лучшим у нас в России считался в старые времена «караванный»? Его везли больше года на караванах из Китая к нам. В дороге третьи сорта превращались в первый. Верно? Вот видите, я тоже в этом деле кое-что маракую…

Сема захрапел, положив голову на стол. Чоп надвинул ему кепку на нос и сказал Габунии:

— Возьми ты его за ради бога к себе на работу. От парохода отстал, в Англию не хочет. Парень хороший, только как будто глуповат. Неразговорчивый тип.

— Возьму. Ты про клипер рассказывай!

— Вот тут-то, в этих свойствах чая, и лежит причина существования нашего клипера. Он принадлежал чайной фирме Лесли. Почти весь чай эта фирма возила на железных пароходах, но должен вам заметить, что чай впитывает запахи, как промокашка чернила. На пароходах он терял аромат. К нему прилипал запах железа, угля, кожи, тухлой воды и крыс, вообще всякой трюмной дряни. Этот чай, пароходный, шел на широкий рынок, а для любителей, для гурманов, чтоб они пропали, чай привозили на деревянном клипере.

Мы не пахли крысами — мы пахли пальмовым деревом и жасмином. Честное слово! Почему жасмином? Потому что в чай для аромата подсыпали цветы жасмина, камелии и лавра. Обоняние у нас было развито., как у капризных женщин. Мы оставляли струю запаха за кормой, и на встречных пароходах кричали: «Фу, дайте отдышаться! Опять капитан Фрей потащил в Лондон свою плавучую парикмахерскую!»

Но это не все. По приказу фирмы мы шли на парусах из Коломбо в Лондон не через Суэцкий канал, а вокруг Африки. Мы шли медленно. Все это делалось нарочно, чтобы чай дольше находился в пути. Но зато и драли же за этот чай бешеные деньги. Теперь понятно, за что нас презирали во всех портах.

Мы возили высшие сорта чая, в том числе и сорт «белые волосы». Я, как посмотрю на Габунию, всегда вспоминаю об этом чае. Вовсе не потому, что у тебя седина на висках. Это у тебя от задумчивости, тебе ведь всего тридцать два года.

Как я узнал о происхождении названия «белые волосы»? Вы слушайте, это любопытно.

Однажды на Цейлоне я отстал от парохода, так же вот, как Сема. Капитан надвинул Семе кепку почти до самого рта. — Что было делать? Есть нечего, денег нет! Пока вернется «Бегония», я поступил надсмотрщиком на чайные плантации Лесли. Все рабочие были туземцы и больше женщины…

Шум сапожных щеток на кухне затих. Очевидно, Христофориди перестал чистить ботинки, увлекшись капитанским рассказом.

Светало. Над морем зеленело небо, громадное, как океан. Чоп посмотрел за окно.

— Штиль, — сказал он. — Чудесно!.. Да, вот там я узнал, что такое колонии, что такое тропики. С тех пор у меня отвращение к тропикам. Меня тошнит от воспоминания о них.

Просыпаешься на рассвете… Воздух такой, что, кажется, тело молодеет на глазах. Шумят ручьи, на деревьях цветут какие-то чертовы цветы величиной в супную миску, обезьяны качаются на хвостах и поплевывают тебе на голову. Тучность, богатство! От одного запаха станешь поэтом.

Вот так просыпаешься и видишь огромное солнце над тропическими зарослями и слышишь хлопанье стеков, и плач женщин, и лающие голоса английских боссов — надсмотрщиков; смотришь на детей, жующих вонючую оболочку кокосовых орехов, и начинаешь накаляться от бешенства, пока смертельно не разболится голова.

Говорят, тропики — это рай. Кто говорит? Не слушайте дураков! Тропики — это ад, это слезы по ночам, вот что такое тропики! Иной туземец стиснет зубы, посереет, вот так бы, кажется, и двинул босса по черепу, а кулак не сжимается. Это особая болезнь. Называется «резиновый кулак». От пара, лихорадки, дьявольской работы люди слабеют, как выжатые. Я двумя пальцами шутя разжимал кулаки у самых сильных туземцев. Вот что такое тропики!

Так вот, я попал на плантацию, где выращивали сорт чая «белые волосы». Кончики листьев у него действительно беловатые.

Однажды я застал на плантации седую женщину. Она лежала на земле и плакала. В чем дело? Оказывается, у нее заболел муж, а уйти к нему она не может: выгонят или изобьют. Я поднял ее и увидел, что она еще молодая, вот вроде вас. Говорю ей: «Иди, я за тебя отвечаю». Она поцеловала мне руку: «Господин, что они делают с нами, эти хозяева! Не только мы, даже чай седеет от наших мучений. Даже чай! Поэтому мы и называем его „белые волосы“…»

Чоп замолчал.

— При чем же тут я, кацо? — спросил Габуния. — Чем этот чай связан со мной?

— А при том, что благодаря тебе я потерял отвращение к тропикам. Вот он, — Чоп повернулся к Невской и показал на Габунию, — создает здесь советские тропики. Я понимаю: те же богатства, та же тучность, но свободно, разумно! За это стоит покрутиться.

Недавно я встретил Пахомова. Он мне и говорит: «Слушайте, Чоп, вы ни черта не понимаете. Ну, ладно, мы осушаем болота и вместо них создаем тропический край, сажаем лимоны, апельсины, чай, рами и все прочее, уничтожаем малярию, разбиваем вдоль берега моря курорты. Но это не главное. Главное — то, что мы создаем новую природу для людей свободного труда. Мы доведем тропики до такого расцвета, какой вашим боссам не снился. Мы здесь покажем такую силу нашей эпохи, о какой вы и не подозреваете». Каков старик? Такими стариками не швыряются!..

Габуния поднялся. В полдень ему надо было возвращаться в Чаладиды на канал.

Утро уже шумело за окнами. Покрикивали грузчики, прогудел автобус, загрохотали пароходные лебедки, и мимо окон, хищно взвизгнув, пролетела чайка.

Невская подняла отяжелевшие веки и слабо улыбнулась. Было видно, что она мучительно борется со сном.

— Вот что, ботаник! — сказал Чоп свирепо. — Пока ваш «Лимонстрой» даст вам комнату, оставайтесь здесь. Что за жизнь с ребенком в гостинице! Комнат у меня две. Одну я уступлю. А к девочке мы пока приставим Христофориди. Его мать с детства лупила и заставляла нянчиться с сестренками.

— Неужели вы серьезно? — спросила Невская. — Я, правда, сильно устала, едва сижу.

— Мы уйдем, а вы располагайтесь. Прошу! — сказал Чоп и покраснел.

Габуния и Чоп ушли, захватив Христофориди. Невская вышла в соседнюю комнату, где спала девочка, и без сил свалилась на диван.

Сема проснулся. Он зевнул, сдвинул кепку на затылок и сказал по-английски:

— Продолжаем жить, леди и джентльмены!

Он оглянулся, никого не увидел, но услышал дыхание спящих. Тогда он пошел на цыпочках в кухню, взял щетку и начал подметать пол. Изредка он жонглировал щеткой, бешено вертел ее, как пароходный винт, и тихо покрикивал:

— Продолжаем жить, леди и джентльмены!

Охотник Гулия

Если человек вступал в джунгли, глушь садилась рядом с ним у костра.

Н. Тихонов

Мрачный охотник Гулия сидел у костра и разговаривал с собакой. У собаки начинался приступ малярии. Она лежала, прикусив кончик языка, смотрела на хозяина желтыми глазами и тряслась от озноба.

Вокруг простирались джунгли. Время шло к вечеру, и особая предвечерняя тишина звенела в ушах у собаки. Ей казалось, что налетают тучи москитов, и она нервно встряхивала ушами.

Непроницаемые тугайные заросли висели в воздухе над глухим озером Нариопали. Сквозь ольху кое-где продирались темный граб и курчавые тутовые деревья. Длинные колючки на пожелтевших лианах были похожи на петушиные шпоры. В густом сумраке у подножия деревьев буйно, как крапива, разрастался удушливый папоротник.

— Я извиняюсь, — сказал Гулия собаке, — но я честный охотник, а не какой-нибудь меньшевик.

Собака слабо вильнула хвостом.

— Будь я самый низкий человек, если не сверну голову этому мальчишке! — добавил зловеще Гулия. — Десять рублей штрафу за поганую американскую крысу! Десять рублей за такую тварь! Он сказал на суде: «Ты занимаешься браком. Ты сделал брак из этого зверя». Он обругал меня нехорошим словом «браконьер». Ва, приятель, что значит брак? «Брак — это охота на запрещенных зверей», — ответил судья. Я сам знаю, что такое брак. Брак бывает, когда люди нарочно портят вещи. Он сказал, этот Вано, что меня надо оштрафовать на сто рублей и посадить на две недели. — Гулия плюнул. — Две недели из-за вонючего зверя с голым хвостом! Даже я смеялся на суде. Я смеялся так громко, что судья поднял голову и спросил Гришу-милиционера: «Что с ним? Неужели ты привел на суд пьяного человека?» — «Его душит смех, ответил Гриша. — Ему кажется, что это не суд, а кабаре».

Гулия встал.

— «Красивый смех, когда ты застрелил дорогого зверя, — сказал судья. Ты знаешь, сколько он стоит? Сто долларов за штуку, или двести рублей золотом. Я говорю тебе истинную правду, как родной матери. Ты темный человек, Гулия».

«Я извиняюсь, — ответил я. — Я, конечно, еще не научился читать, но я лучший охотник от Супсы до Хопи. Кто из вас пройдет ночью на канал Недоард и живым вернется обратно? Никто! Кто из вас, кроме меня, знает, в каких реках течет черная вода, а в каких красная? Кто из вас застрелит кабана в Хорге или поймает дикого кота и не придет с вырванными глазами? Никто! Гулия пройдет там, где проползет уж и проплывет маленькая рыбка. Подумай, что говоришь!»

И тогда влез в разговор Вано и как кинжалом ударил в мое сердце. «Вижу я, — сказал он, — что ты лучший охотник от Супсы до Хопи для своего кармана, а я хочу сделать из тебя лучшего охотника для Советской власти».

Что я мог сказать мальчишке? «Замолчи, низкий человек!» — крикнул я, вскочил и хотел ударить его, но милиционер схватил меня за грудь и сказал, что на суде но разрешается драться. Хочешь драться — иди на базар!

Все очень кричали и хотели посадить меня на месяц в тюрьму.

Тогда вошел молодой, красивый инженер Габуния, сын старого паровозного машиниста Габунии из Самтреди, и сказал им такую речь…

Гулия замолчал и долго думал, стараясь вспомнить блестящую речь Габунии. Речь эта вилась вокруг его памяти, как назойливый комар, но Гулия никак не мог поймать ее. Он вздохнул и взял ружье:

— Что сказал, то сказал! «Надо иметь сознание, — вот как он сказал…Я сушу болота, скоро этой крысе негде будет жить, и она подохнет. Так почему же вы судите этого бедного человека, а не меня?» Вот как сказал Габуния, молодой большевик, — он будет жить до ста лет. «Зачем наказывать, сказал он, — когда партия говорит, что надо таких исправлять? Дайте мне его. Я из него сделаю пользу». И если бы не Габуния, меня бы судили как вора. Пойдем, кацо!

Собака поднялась и, шатаясь, пошла за Гулией. Гулия вынул из кармана тщательно сложенную бумажку, развернул и посмотрел на свет. Если бы он был грамотный, то прочел бы на ней странные слова:

«Служебная записка. Топографу Абашидзе. Посылаю вам лучшего знатока колхидских болот — охотника Гулию. Он бывал в самых недоступных местах. При составлении карты центрального болотного и лесного массива Гулия может оказать незаменимую помощь. Начальник строительства магистрального канала Габуния».

Гулия спрятал записку за пазуху и пошел в лес. Он шел к развалинам римской крепости. Они были наполовину засосаны болотом и заросли мхом. Около крепости должны были водиться дикие кабаны.

На суде Гулия сказал правду. Никто не знал джунглей так хорошо, как он. Но Гулия не умел рассказывать. Он выслеживал зверя, ночевал у костров, проваливался в трясины и пронзительно свистел на шакалов. Он разучился разговаривать. Самые оживленные беседы он вел только с самим собой и собакой.

Жена Гулии умерла двадцать лет назад. Детей у него не было. При жизни жены, еще до революции, Гулия занимался хозяйством. Как и все, он удобрял землю илом и сажал в болотах кукурузу. Потом, во время разливов, он выезжал на дырявой лодке к своему полю и резал кукурузу, залитую мутной водой, как режут в озерах тростник.

Сухой земли было мало. Из-за клочка земли величиной с небольшую комнату Гулия судился с соседом двенадцать лет.

Жизнь шла медленно и неспокойно. Каждый год ждали новых налогов. Каждый год умирали от лихорадки соседи и издыхали буйволы. Каждый год наводнение заливало глухую деревню холодной водой, мчавшейся с проклятых гор. А к началу революции деревня целиком вымерла от лихорадки. И не она одна. На памяти Гулии вымерло семь деревень.

Двое оставшихся в живых — Гулия и Артем Коркия — привязали к ветхим террасам домов черные тряпки в знак траура и ушли в Поти.

Деревенские собаки разбрелись кто куда. Часть из них одичала в болотах, часть клянчила милостыню на базарах в Поти и Сепаках. Гулия подобрал одну из них, взял напрокат ружье у духанщика и стал охотником.

Он пропадал в болотах, и жизнь проходила мимо него. Люди шли в колхозы, на Рионе строили электрическую станцию, но в болотах было, как всегда, душно, глухо и на десятки километров стояла по рытвинам гнилая вода.

Потом приехали инженеры и рабочие, пришли экскаваторы, и Гулия узнал, что болотам настал конец. На их месте засадят леса лимонов и мандаринов, и новую землю будут называть не Мингрелией, а Колхидой.

Кому не охота посмеяться над невежественным человеком! И Артем Коркия обманул Гулию. «Колхозы, — сказал он, — где работают только женщины и откуда выгоняют мужчин, особенно таких лентяев, как ты, называются колхидами. Здесь будет первая колхида в Советской стране». Гулия поверил и испугался. Как не поверить старику, который в молодости в один присест выпивал бочонок вина!

Когда Гулия узнал, что над ним посмеялись, он хотел пойти к Коркии и обозвать его дураком, но не решился: Коркия был старше Гулии на десять лет.

Гулия брел к крепости и думал: «Куда деваться, когда высушат болота?» Он вспомнил о записке Габунии и решил обязательно застрелить дикого кабана и подарить его молодому инженеру. Обида за обиду и услуга за услугу — к этому сводилась нехитрая философия Гулии.

Второй день он бродил в джунглях. Он видел странные вещи, но не замечал их. Джунгли давно потеряли для него всякую таинственность.

Он видел бешеные мутные реки — Рион, Циву и Хони. Они неслись к морю по высоким валам, намытым веками. Они текли выше окружающей низины и во время разливов (на одном Рионе их бывало больше ста пятидесяти в год) переливались через берега, затопляли джунгли и превращали страну в тусклое необозримое озеро.

Гулия изредка думал: «Как случилось, что реки текут выше болот, будто по насыпям, сделанным руками человека?» Если бы он и увидел когда-нибудь поперечный профиль страны, вычерченный Габунией, то ничего бы не понял. На этом профиле отчетливо было видно, что главные реки Колхиды протекают по насыпям, а между руслами этих рек, внизу, лежат «тальвеги» — громадные площади земли, куда переливается лишняя вода из Риона и Хопи.

Но разве все реки такие сумасшедшие, как Рион и Хопи? Гулия знал десятки маленьких рек почти без течения, светлых, задумчивых рек, как бы заснувших на месте. Гирлянды зарослей висели над ними. Когда Гулия гнал по этим рекам лодку, то иногда днем бывало темно, как в сумерки: леса смыкались над водой тяжелым шатром. Эти реки собирали воду не с гор, а из джунглей и вяло выносили ее в море.

Инженеры звали эти реки «паразитами» и «маляриками». Паразитами — за то, что они питались чужой водой, переливавшейся в низины из Риона и Хопи, а маляриками — потому, что течение этих рек было медлительным, как походка человека, замученного лихорадкой.

Море подпирало теплую воду в болотах. Страна была плоской, как лист бумаги, и не больше, чем лист бумаги, выдавалась над уровнем моря. У тихих рек не хватало силы, чтобы вынести воду в море. Прибой бил им в лицо. Реки медленно поворачивали и долго текли вдоль морского берега, пока находили спокойный залив, где море наконец принимало их воды.

Гулия не любил морских бурь, особенно в дни равноденствия. Тогда море ревело так яростно, что было слышно даже в джунглях. Казалось, оно вот-вот прорвется и покатится серыми валами по ольховым лесам, с треском ломая деревья. Тогда дожди без передышки лились на эту несчастную, промокшую до костей страну.

Бури кончались наводнением. Прибой заносил устья рек горами песка. Тихие реки не могли прорваться в море, останавливались и затопляли страну.

Наводнение продолжалось до тех пор, пока вода не подымалась выше песчаных валов, намытых прибоем, не размывала их и не уходила в море, покрывая его на десятки миль грязью и тиной.

После наводнений страна казалась вымазанной серой мазью. На деревья, лианы и дома налипал слой вязкого ила. Он быстро высыхал и отваливался.

У Гулии были свои мысли о том, как спастись от наводнений. Он знал, что устья рек так густо заросли ольхой, что почти останавливалось течение. Надо было вырубить заросли и дать воде свободную дорогу, но об этом никто не догадывался, а Гулия молчал. Его не спрашивали. Его никогда и ни о чем не спрашивали. Глупые люди!

Гулия вздохнул. Только один Габуния в первый раз спросил его на суде, сможет ли он провести через болота партию рабочих. Конечно, сможет! Тогда Габуния написал записку.

Гулия снова вспомнил о суде и покраснел от гнева. Надо свернуть шею этому мальчишке Вано!

Вечер застал Гулию на развалинах римской крепости. Низкие стены, сложенные из громадных камней, ушли глубоко в землю. Они окружали болотце, заросшее ситником и желтыми ирисами.

Гулия развел костер и вытащил из сумки грязный сыр. Летучие мыши пролетали над ним равномерными взмахами, то вперед, то назад. Со стороны казалось, что они качаются на невидимых нитях.

Пес лежал на боку, изредка вскидывал голову и страшно лязгал зубами: он пытался поймать летучих мышей, как назойливых мух.

Начиналась ночь в джунглях — непроглядная ночь, круто засыпанная звездами. Писк комаров затих. В болотах кто-то вздыхал и чавкал. Далеко на востоке небо едва розовело: там догорало последнее солнце на Гурийских горах.

Костер дымил и потрескивал. Пес спал, вздрагивая дряблой кожей. Гулия пел, чтобы веселее проходила ночь. На рассвете надо было идти на кабаний водопой.

Внезапно он перестал петь, медленно взял ружье и толкнул прикладом собаку. Впервые за годы скитаний по джунглям он почувствовал страх. Испарина выступила на его коричневом лице, руки дрожали.

Гулия не спускал глаз с болотца. Там из заросли ириса торчала едва заметная в свете звезд большая человеческая рука.

Пес зарычал. Не соображая, что делает, Гулия приложился и выстрелил. От руки отлетел палец. Пес бросился в болотце. Через минуту он принес палец в зубах и положил его около Гулии. Палец был большой, белый и очень тонкий, — такие пальцы бывают только у женщин. Гулия потрогал палец: он был каменный.

Гулия подошел к руке и долго ее рассматривал. Молодая лиана обвилась вокруг нее, как тугая черная вена. Гулия взял руку и ощутил холод мрамора.

Он присел около руки и начал ковырять ножом землю. Показалось женское лицо с прямым носом и приоткрытым ртом. Гулия зажег спичку. Плесень лежала на тяжелых косах, обвитых вокруг головы каменной женщины.

Гулия намочил в болотце тряпку и долго протирал у статуи голову и плечи.

Стало совсем темно.

Гулия принес головешку из костра и осветил статую. Прекрасное лицо древней богини смотрело на него выпуклыми белыми глазами. Огонь оживлял его. Мраморная женщина улыбалась.

Гулия вскочил и выругался. Он проклинал джунгли, статую, нутрию и Вано Ахметели. Судьба смеялась над ним. Джунгли издевались над старым охотником. Десять рублей штрафу за нутрию, оскорбление на суде от мальчишки, каменная баба вместо кабана!

Черт их знает, что придет в голову этим городским людям! Может быть, они опять будут его судить за отбитый у статуи палец? Скажут, что Гулия снова сделал брак. Что сделал его именно он, Гулия, в этом никто не станет сомневаться. Кроме Гулии, ни один мингрел не решится пройти к развалинам крепости.

Гулия потрогал на руке женщины ясный след от пули и вспотел от злости. Он собрал кучу хвороста и с яростью завалил им статую.

На рассвете пошел дождь. Костер шипел. Едкий дым от сырых веток разъедал глаза.

Гулия встал, плюнул и побрел к Риону. От мокрой войлочной шляпы и шерстяной рубахи пахло псиной. Ноги ломило от сырости.

Кабанов не было. Должно быть, экскаваторы разогнали всех зверей.

Леса молчали. Гулии казалось, что деревья с тревогой оглядываются и смотрят ему в спину. Косой колючий дождь летел, как всегда, со стороны моря. Он бил в лицо и стекал за ворот. Начинался приступ малярии.

Гулия вышел к Риону. Проклятая река продолжала, как и тысячи лет назад, катить в море грязную воду. Гулия напился рионской воды и сплюнул: на зубах трещала земля, вкус у воды был кислый, с оскоминой, и она совсем не утоляла жажду.

Река набухла, неслась в уровень с берегами и как будто волочила за собой маленькие острова. Гулия заметил, что остров, где он ночевал месяц назад, передвинулся вниз по реке шагов на сто.

Гулия стонал от озноба и медленно шел к лодке, спрятанной в кустах.

Он не оглядывался. Только в лодке он обернулся и погрозил джунглям сухим черным кулаком. Он уже не мог ругаться. Синие губы плясали, и вместо слов изо рта вырывались всхлипывания. Тогда Гулия понял, почему деревья оглядывались на него: они с тоской смотрели на последнего охотника, покидавшего джунгли навсегда.

А может быть, деревья вовсе не оглядывались и это был малярийный бред? Не все ли равно! Гулия махнул рукой.

Через два часа топограф Абашидзе наткнулся около своего дома в деревне Чаладидах на охотника, лежавшего в жестоком приступе лихорадки. Тощий пес лизал охотнику щеки. Абашидзе отогнал пса и нагнулся к охотнику. Тот застонал, вытащил из-за пазухи записку и протянул ее Абашидзе.

Абашидзе прочел записку и сказал:

— Ладно, Гулия. Заделаешься топографом. А теперь встань, отлежишься у меня в доме.

Гулия сделал попытку улыбнуться, но вместо улыбки лицо его перекосила гримаса. Он встал и, шатаясь, вошел в дощатый дом, увешанный синими картами.

Рионский ил

Палеостом начинался на окраине города. Это было озеро с зеленой водой, всегда затянутое туманом. Выше тумана — он лежал над самой водой тоненькой пленкой — чернели вершины чинар и весь день кувыркались и плакали чайки.

Невская наняла лодку, чтобы переехать через Палеостом на кольматационный участок.

Лодка шла мимо кольматационного участка, где пахло тиной, бормотала в шлюзах вода, и за небольшими валами, заросшими лозой, медленно создавалась новая почва Колхиды.

Невская долго не могла выбрать свободное время, чтобы посмотреть, как это делается. Сегодня она решила во что бы то ни стало разузнать у Пахомова о кольматаже.

Она попросила гребцов пристать к шлюзу и легко выскочила на насыпь. Запах нагретой осоки стоял в парном воздухе.

Издали Невская заметила Пахомова и пошла к нему навстречу. Старик стоял у соседнего шлюза и, нахмурившись, смотрел на воду, струившуюся по деревянному лотку. Седой и маленький, он был похож на колдуна.

— Вы давно обещали рассказать мне о ваших работах, — сказала Невская и засмеялась от смущения.

Пахомов печально посмотрел не нее.

— Опять вода идет прозрачная, — сказал он с досадой. — Чертово занятие!

Невская ничего не понимала. Она видела только громадное мелкое озеро, обнесенное валами и заросшее густым тростником. Вода медленно стекала из этого озера в Палеостом через деревянные шлюзы. Что здесь происходит? Почему эта прозрачная вода огорчает Пахомова?

— Не взыщите со старика, если будет скучно, — пробормотал Пахомов. Никто толком не знает, что такое Колхида, даже довольно начитанные люди. Иные думают, что Колхида находится в Греции, и бывают очень удивлены, когда узнают, что она принадлежит Советскому Союзу. Безобразие! Я очень люблю Пушкина за то, что он многое знал. Помните его стихи: «От финских хладных скал до пламенной Колхиды»? — Старик махнул рукой. — Ну ладно! Вот эта плоская приморская страна и есть та самая Колхида. Это очень молодая страна, ей только двести пятьдесят тысяч лет. Раньше здесь был залив Сарматского моря. Реки несут с гор массу мути, особенно во время таяния снегов. Рион загрязняет море почти на двести километров от устья. Он выносит каждый год десять миллиардов кубических метров плодородной земли.

Море отходит от города на наших глазах. Каждый год берега нарастают на шесть метров. Вы видели в городском саду старую турецкую крепость? Ее построили в шестнадцатом веке. Тогда она стояла на берегу моря, стены ее были в воде. Сейчас они торчат далеко от берега.

Вся страна представляет собою зеркало болот. Откуда здесь болота? Прежде всего — нет стока для воды. Потом — вечные дожди и переливы рек через берега.

Страна гладкая, как тарелка. У самого подножия Гурийских гор она подымается над морем только на два метра, а здесь, в Поти, не будет и одного метра. Собственно говоря, мы сидим на воде.

Из-за болот здесь страшная бедность растительных видов. Посудите сами: ольха и опять ольха, будь она проклята! Немного граба и бука. Если бы не было на горизонте гор, то ландшафт Колхиды ничем бы не отличался от Пинских болот. Здесь есть болота, где растет росянка. Да, да, та самая росянка, которая осталась в полярной тундре. Вот вам и тропики!

Почему такая растительная бедность? Вы ботаник, вы лучше меня знаете, что для роста деревьев нужно не меньше метра сухой земли. А где его взять, этот метр, когда вся страна заболочена? Вот и растет всякая болотная дичь.

В Колхиде климат Южной Японии и Суматры, обилие тепла, а между тем это малярийная пустыня в полном смысле слова. Нечто вроде тропической каторги. Если бы не болота, то мы перекрыли бы Яву и Цейлон с их пышностью и богатствами. Значит, надо осушать болота.

Прекрасно! Мы это и делаем. Вблизи гор, например в Чаладидах, там, где работает Габуния, есть небольшой сток, и болота можно осушать простыми каналами. Чтобы реки во время разливов не переливались через берега, их обносят валами. Все это — детская арифметика. Но это возможно во владениях Габунии, а никак не здесь. Здесь сток ничтожный, и каналами ничего не осушишь, разве самый верхний слой почвы, какие-нибудь двадцать никудышных сантиметров. Значит, нужен другой способ осушки. Какой? Да вот этот самый кольматаж…

Пахомов искоса взглянул на Невскую и долго сворачивал папиросу.

Здесь, на берегу Палеостома, Невской очень нравилось. Туман и солнце создавали ландшафт серебристой и прозрачной страны. Ветер дул в лицо, как расшалившийся ребенок, легкими и быстрыми порывами.

— Что такое кольматаж? Это осушение болот путем затопления их водами мутных рек. Такой, знаете ли, технический парадокс. Кольматаж осушает болота и вместе с тем наращивает толстый слой новой, плодородной почвы. Вот вам пример. Это болото мы окружили валами, провели к нему каналы из Риона, поставили шлюзы и выждали, когда в Рионе была самая мутная вода, форменная жидкая глина. Тогда мы открыли шлюзы и затопили болото рионской водой. А с противоположной стороны мы устроили ряд шлюзов, чтобы спускать отстоявшуюся воду в Палеостом. Кажется, просто. Ил оседает, осветленную воду мы сливаем, потом снова наполняем болото мутной водой, и так без конца. Вот и вся музыка. Почва растет да растет, почти без затрат. А без этой новой почвы никакие субтропики здесь невозможны. Под болотной водой лежат молодой торф и сфагнум, а на нем ничто не растет, кроме ольхи. Кольматаж нам дает чудесную почву, великолепный ил. Воткните в него сломанную ветку инжира, и через четыре месяца она даст плоды.

Мути в воде Риона в два раза больше, чем в нильской. Нил до сих пор считается самой мутной рекой в мире. Там полтора кило мути в кубическом метре воды, а у нас — три кило! Если на землях, затопляемых Нилом, могла созреть могучая сельскохозяйственная культура, то здесь мы добьемся такого богатства растительной жизни, которое и не мечталось египтянам. В нашем иле фосфора и азота в два раза больше, чем в египетском.

Вот, собственно, и все. Больше нечего рассказывать. За пять лет мы нарастили слой почвы в полтора метра. Эти земли пойдут под лимоны и апельсины.

— Я не понимаю, — сказала Невская, — почему вы сердитесь на прозрачную воду. Ведь это хорошо. Значит, вся муть осела.

— Как раз это плохо, — возразил Пахомов. — На кольматационном участке должно быть более сильное течение, чтобы оседала только крупная муть, а самая тонкая сливалась в Палеостом. Тонкий ил вреден, он дает тяжелую почву.

Пахомов скупо рассказал Невской о кольматаже, и после этого мир показался ей наполненным таким обилием заманчивых и значительных вещей, что хотелось остановить время.

Невская была ботаником и привыкла к дисциплине ума, но обладала склонностью к волнующим обобщениям. Кольматаж она восприняла не как новый способ осушки болот, а как нечто более значительное: как полную власть человека над природой, как создание невиданных ландшафтов.

Она улыбнулась Пахомову. Голос ее, когда она звала гребцов, прозвенел очень внятно, но не спугнул тишины теплых озер. Когда она замолчала, стало слышно жужжанье шмелей.

— Подвезите меня до города, — попросил Пахомов. — Мне тоже пора.

По окраинам города шли очень долго. На улицах, вымощенных морской галькой, бродили косматые свиньи с рогатками на шеях. Рогатки им привязывали, чтобы свиньи не могли пролезать через изгороди в огороды.

Невскую кто-то окликнул. То был Кахиани. Он сидел на террасе деревянного дома над чертежами. В огороде возилась его мать-старушка в черной шапочке с кисеей — отживавшем свой век наряде замужних грузинок.

— Привет, товарищи! — крикнул Кахиани. — Погодите минуточку. Я сегодня слышал замечательную глупость. Меня вез в порт старый извозчик Шалико, и он мне сказал: «Я так думаю, товарищ Кахиани, что лет через десять пароходы будут входить ночью в наш порт не на огонь маяка, а на запах лимонов». Кругом поэзия, некуда спрятаться! Даже извозчики сделались поэтами! Прямо гафизы!.. Заходите!

Невская пошла к старушке на огород и помогла ей вытащить из колодца воды. Старушка мыла связки гигантского лука-порея.

— Какой чудесный лук! — Невская понюхала белые сочные корни. — Должно быть, очень вкусный!

Старушка улыбнулась и не ответила — она плохо говорила по-русски.

От Кахиани Невская прошла на опытную субтропическую станцию и вернулась домой в сумерки, в те потийские сумерки, когда кажется, что огни висят в воздухе, отделяясь от ламп. Второй день не было дождя.

Она шла по улицам, похожим на густые аллеи. В дощатых свайных домах пылали белые лампы. На мостовых валялось множество измятых роз. Буйволы, закинув на спину тяжелые рога, тащили по розам скрипучие арбы.

Голубой вечер поднимался над морем. Он поблескивал в стеклах окон, и сквозь сады, сквозь мглу перекрестков и изгороди из колючих кустарников пронзительно сверкал маяк. Он напоминал планету, пойманную в черные сети садов.

Около дома Невская увидела Христофориди. Он ловил связки лука порея, вылетавшие из окна кухни. Елочка оттаскивала лук в сарай. Чоп швырял лук и ругался.

— Поздравляю! — крикнул Чоп Невской. — Вы теперь обеспечены луком до нового урожая… Стоп! Не входите в дом. Дайте проветрить.

— Что случилось?

— А то случилось, что надо знать обычаи каждой страны. Вы хвалили кому-нибудь лук?

— Хвалила. Мамаше Кахиани.

— Ну вот! Так я и знал!

Чоп рассказал, что два часа назад извозчик Шалико привез десять связок лука и вывалил их на кухне. Дома были только дети. На расспросы Христофориди извозчик ответил:

— Отстань, бичо! Это подарок от старой Кахиани.

Невская смутилась. Забыв о старом обычае, заставляющем мингрела дарить все, что понравилось гостю, она неосторожно похвалила этот прекрасный лук. И вот — расплата!

— Это что, — сказал Чоп, желая ее утешить, — это невинное дело! Бывает хуже. При царской власти Мингрелия принадлежала князьям Дадиани. Лодыри и пьяницы были классные. Пропились и прожились в доску. Не на чем было даже спать. Но когда приезжали гости, пускали пыль в глаза и дарили гостям крестьянских лошадей под видом своих. Своих у них не было. Крестьяне помалкивали и ждали, пока гости уедут. Потом они подкарауливали их на границах дадиановской земли, отнимали лошадей и на всякий случай делали из гостей юшку, чтобы отбить у них охоту ездить к Дадиани.

На ужин пришлось готовить жареную баранину с таким количеством лука, что съесть его, если бы не подвернулся Сема, было невозможно.

Сема приехал на один день из Чаладид. Он уже работал у Габунии экскаваторщиком.

Он виртуозно изображал, как шумит экскаватор: свистел, гремел языком и лязгал воображаемыми цепями. Елочка заглядывала ему в рот и смеялась.

В этот вечер выяснилось, что Сему зовут Джим Бирлинг, что он родом из Шотландии и что однажды он чуть не погиб во время аварии парохода «Клондайк».

В знак доказательства Сема оттянул книзу тельник и показал на груди три синих пятна, похожих на громадные восклицательные знаки. Что это были за пятна, выяснить не удалось. Сема, по своей привычке, уснул за столом, и его не трогали до утра.

Фён

Чоп растер пальцами шершавые светлые листья и быстро отдернул руку. Пальцы горели, будто он прикоснулся к раскаленному железу. Чоп помахал в воздухе рукой и выругался: «Вот чертова китайская крапива!»

Он думал, что боль скоро пройдет, но пальцы ныли все сильнее. Ему казалось, что боль переползает в кости и медленно сжимает их железными клешнями.

Тогда Чоп испугался. Он быстро вышел за ограду плантации, оглянулся и тут только увидел выцветшую табличку: «Не прикасаться к листьям голыми руками во избежание ожогов».

«Дура! — подумал капитан о Невской. — Почему не предупредила?»

Но тотчас он спохватился и покраснел. Как он, старый моряк, мог обругать женщину! Сам навязался ехать в выходной день в Супсу, на плантации этого идиотского дерева, — значит, сам виноват. Никто его не неволил.

Чоп был не только болтлив, но и любопытен. Невская рассказала ему об опытных посадках китайского лакового дерева. Из сока этого дерева делают великолепный лак. Он не тускнеет от времени и воды и не трескается от огня. Чоп вспомнил японские шкатулки. Они были залиты этим лаком, твердым, как прозрачная сталь.

Из дальнейшего разговора с Невской выяснилось, что этот лак незаменим для окраски подводных частей пароходов. Это уже было по капитанской части. Поэтому, когда Невская собралась ехать с Лапшиным в Супсу, на плантации лакового дерева, Чоп напросился с ними, и его взяли.

Боль усиливалась. Чоп засунул руку в карман и вышел на дорогу. Пыльный автомобиль дремал в жидкой тени старых акаций. Ни Невской, ни Лапшина не было.

Капитан сел в машину и стал ждать. Он посмотрел на небо, и оно ему не понравилось. Стояло безветрие, но воздух с каждым часом становился все жарче. Красноватая муть, похожая на мыльную пену, висела над горами. Четвертый день не было дождя.

«Как бы не задул фён!» — подумал капитан и вздохнул.

Ну и дьявольский климат в этой стране! Весь год дожди и ливни, весь год жарко и мокро, как в китайской прачечной; но изредка задует фён — и кажется: Аравия со всем своим зноем, самумами и безводьем обрушивается на голову.

— Как бы не было фёна! — сказал капитан подошедшему Лапшину. — Пора ехать.

Лапшин ничего не ответил и начал возиться в моторе.

«Спесивый черт!» — подумал капитан. Рука в кармане тяжелела, будто в нее впрыснули чугун. Чоп спросил:

— Вы знаете, что такое фён?

— Ветер, — ответил Лапшин. — Почему вас, старого морского волка, пугают такие пустяки?

— Попадете в фён, тогда догадаетесь!

Подошла Невская. Она села рядом с капитаном. Лапшин сел у руля. Он опустил на глаза слюдяные очки и дал ход.

Горячий ветер ударил в лицо Невской и растрепал ее волосы. Машина, дрожа от торопливости, неслась к громадным белым облакам на горизонте.

Облака стремительно приближались, росли, подымались к небу, как горы. Внезапно машина ворвалась в них и бесшумно понеслась по сплошному настилу сухих акациевых лепестков.

Облака оказались лесами вековых отцветающих акаций. Лепестки хлестали в переднее стекло машины и высокими вихрями неслись ей вслед.

Леса мчались навстречу, как небывалая снежная гроза. Нечем было дышать от сладкого и густого настоя, заменявшего воздух.

— Здорово! — крикнула Невская.

Лапшин прибавил газ. Лепестки залепляли глаза. Мутное солнце неслось по вершинам белых деревьев и ни на шаг не отставало от машины.

Потом в машине что-то треснуло. Лапшин затормозил и полез ковыряться в моторе. Невская и капитан вышли. Они сели на сухом стволе акации и долго молчали. Солнце мигало в зените и из белого стало багровым.

— Чистая баня! — пробормотал Чоп. — Азиатский климат.

Невская начала спорить. Она утверждала, что в Колхиде изумительный климат. Многие субтропики получают меньше тепла, чем Колхида. Зимы в Колхиде нет. Лето длится шесть месяцев. Рост растений продолжается круглый год. Чего же он хочет? Около Поти, в деревне Кодор, на Рионе, лежит европейский полюс тепла.

Чоп насмешливо удивился:

— Скажите пожалуйста, а я и не знал!

— Здесь очень ровная температура, без резких скачков, — строго сказала Невская.

— За некоторыми исключениями.

— За какими?

— Задует через полчасика фён, тогда узнаете… Интересно, как вы будете спасать от этого ветра ваши субтильные растения?

Субтропические растения капитан упорно называл субтильными.

— Будем сажать ограды из высоких деревьев.

Чоп недоверчиво хмыкнул.

— Если вас так интересует климат, то поговорите с Лапшиным, предложила Невская. — Он работает над микроклиматом.

— Это еще что такое? — пробурчал капитан.

Сейчас его не интересовали ни обыкновенный, ни микроскопический климат, ни черт, ни дьявол. Рука горела так, будто с нее сдирали кожу.

— Готово! — крикнул Лапшин.

— Это просто, — сказала Невская, садясь с капитаном в машину. — Климат зависит от пустяков. Он меняется на расстоянии ста метров… Вы не хмыкайте, это верно. В этом лесу свой климат, а в болотах, в пяти километрах отсюда, тоже свой, совсем особенный. В рытвине климат совсем не тот, что на поверхности земли, вокруг рытвины. Перемена климата на небольшом расстоянии — это и есть микроклимат. Его важно изучить, особенно для «субтильных» растений.

— Занятно! — промычал Чоп и вынул руку из кармана. Карман давил на кисть, и боль делалась невыносимой.

Невская взглянула на капитанову руку и вскрикнула. Она схватила капитана за локоть:

— Что у вас с рукой?

— Обстрекался об эту крапиву.

— Какую крапиву?

— Да эту, китайскую.

— Как же так? — крикнула Невская. — Там же всюду висят предупреждения и по-грузински и по-русски. Что вы — мальчик? Ведь это опасно!

— Отрежут, что ли? — спросил капитан зло.

Невская нагнулась к Лапшину и крикнула ему:

— Давайте полный ход! Он, оказывается, обжег руку о китайское дерево. Надо скорее в город.

Лапшин оглянулся, блеснув очками, и дал полный газ. Мохнатый пиджак топорщился на его узкой спине.

Машина вырвалась из леса, и в это время им в лицо стеной ударил фён.

Капитан быстро нагнулся, чтобы спрятать голову за переднее сиденье. Невская отвернулась: ветер горячей ватой закупорил ей рот и поздри.

В ураганах красноватой пыли она увидела и запомнила на всю жизнь первый жестокий удар фёна по акациевым лесам. Фён одним взмахом снял с деревьев, как мыльную пену, море белых цветов и поднял их в слепое небо.

Ветер шел с такой стремительной силой, что, казалось, оставлял в воздухе пустоты, — нечем было дышать. В эти пустоты со свистом и шорохом всасывалась горячая пыль.

Смерчи неслись, перегоняя друг друга. Дороги не было видно. Лапшин сбавил ход, обернулся и крикнул:

— Надо вернуться в лес, там тише.

— Не надо возвращаться! — Невская схватила Лапшина за плечо. — Не смейте поворачивать!

Лапшин пожал плечами и подчинился. Сумасбродная женщина! К чему столько шуму из-за пустячного ожога?

Машина с трудом прорывалась сквозь раскаленный ветер. Чоп вполголоса ругался. Пыль слепила его. Рука набрякла, и казалось, не в груди, а в этой проклятой руке тяжелыми рывками билось сердце.

Чоп не первый раз попадал в фён. Пересиливая боль, он сказал Невской:

— Ничего, пыль сейчас пройдет. Гораздо хуже температура.

Невская не поняла. О какой температуре говорит Чоп? Она взяла его здоровую руку, думая, что у капитана жар, но Чоп помотал головой:

— Нет! У меня все в порядке. Вы разве не чувствуете, как скачет температура?

Тогда Невская заметила, что ветер с каждой минутой становится все жарче и жарче. У нее мелькнула дикая мысль, что если так пойдет дальше, то они сгорят. Ветер сожжет их, как сжигает листья на деревьях.

Во рту пересохло. Хотелось пить. Красная мгла кипела на головокружительной высоте и перехлестывала через солнце. Удары ветра швыряли солнце, как футбольный мяч. Оно то исчезало, то снова проступало кровавым диском за бешено струящейся мглой.

Капитан посмотрел на небо и глухо пробормотал:

— Шестьдесят метров в секунду.

— Что? — крикнула Невская.

— Там, наверху, ветер лупит со скоростью шестидесяти метров в секунду. Хуже тайфуна. За час фён подымает температуру на двадцать пять градусов!

Пыль прошла, и перед глазами Невской неожиданно возникла совершенно новая страна, как бы залитая заревом далекого пожара.

Горизонт лежал в кирпичной мгле. Свет стал желтым. Такие ландшафты Невская видела на выцветших от столетий картинах старых мастеров.

Лопнула задняя камера. Лапшин остановил машину. Он вытер пот, снял пиджак и швырнул его себе в ноги.

— Мы сгорим! — Лапшин со злобой ударил по кузову машины. Краска, треснувшая от жары, посыпалась кусками. — Через минуту лопнут все камеры. Они и так ни к черту не годятся.

— Сколько до города? — спросила Невская.

— Десять километров.

Невская отчетливо вспомнила весь путь. Надо было проехать два километра по берегу моря, у самых волн — иного пути не было, — потом переправиться на пароме через реку Капарчу, а оттуда до города останется семь километров.

— Сворачивайте к морю, — сказала она Лашпину, — поедем по воде. Прибоя нет, ветер дует с берега. Вода спасет камеры.

Лапшин махнул рукой:

— Дайте отдышаться!

Все молчали. Машина стояла около зарослей ольхи. Листья чернели и свертывались. Палящий ветер срывал их и уносил в море. Капитан стонал: если бы хоть каплю воды, чтобы помочить руку!

Невская в оцепенении смотрела на ольху, облетавшую у нее на глазах.

Когда выехали на серый пляж, машина забуксовала. Лопнула вторая камера.

Лапшин скрипел зубами и вполголоса ругался. Он ненавидел сейчас капитана и Невскую. Ненавидел за то, что они ничего не делают, тогда как он дуреет от бензинного перегара и должен возиться с машиной. Он проклинал Колхиду и поймал себя на злорадной мысли, что из субтропиков ничего не выйдет и первый же фён оставит от лимонных лесов грязный пепел.

Лапшин обернулся к Невской и со злобой посмотрел на ее бледное лицо. Она ответила ему таким же взглядом. Глаза ее даже сверкнули синим огнем.

«Как у кошки!» — подумал Лапшин и сказал с недоброй усмешкой:

— Напрасно мы с вами стараемся.

— Вы думаете, не доедем?

— Конечно.

Мгла летела в лиловое горячее море. На горизонте она сгущалась, и цвет ее из красного переходил в черный. Море было пустынно.

В километре от Капарчи лопнула третья камера. Дальше ехать было нельзя. Пришлось бросить машину и идти к парому пешком.

Невская волновалась. Что, если паром стоит на противоположном берегу реки? В такой ветер перевозчики ни за что не решатся перегнать его на этот берег.

Фён превратил землю в камень. По ней ползли звездчатые трещины. Утром, когда они ехали к Супсу, эта земля была влажной и оседала под колесами машины.

Капитан шел рядом с Невской и, пересиливая боль, питался с ней заговорить. Он хотел успокоить ее и врал, что рука болит меньше.

Внезапно он сделал открытие, что впервые видит эту женщину как следует. До сих пор в его мозгу крепко сидело представление о женщине-ученом как о хилом заучившемся существе, начисто лишенном женских качеств. Может быть, из-за этого предубеждения капитан никогда не только толком не говорил с Невской, но и ни разу не рассмотрел ее как следует.

Сейчас он глядел на нее с изумлением и некоторой долей благодарности. Он видел бледную решительную женщину с легкой, как будто раздраженной походкой, видел темные недовольные глаза и прядь красноватых волос, падавших на пыльную щеку.

Вышли к Капарче. Ветер нес над водой пену и брызги. Невская облегченно вздохнула: паром стоял у этого берега. Но вокруг не было ни души.

Капитан намочил руку в речной воде. Сделалось легче.

— Ну, поедем! — сказала весело Невская и подошла к парому. — Весла на месте.

Лапшин обернулся к ней и в упор посмотрел в глаза.

— Я не думал, — сказал он спокойно, — что от фёна люди так быстро сходят с ума. Обычно только на второй день начинается беспричинное озлобление, а на третий день человек лезет в драку. На четвертый день фён стихает, и душевное равновесие восстанавливается. Так говорят старожилы.

Невская выпрямилась:

— Что это значит?

— Это значит, что переправляться нельзя. В лучшем случае паром унесет в море, в худшем — потопит.

— А что же, по-вашему, делать?

— Ждать.

— Ждать нельзя! — крикнула Невская. — Вы сами знаете, что это может кончиться плохо.

Лапшин пожал плечами.

— Спросите капитана. Он опытнее нас в этих делах.

Чоп посмотрел на реку. Риск, конечно, большой.

Река катила коричневые волны, шумела и вихрилась от брызг. Ветер валил наземь прибрежные кусты и хлестал их ветками по зеленой воде, он как бы сек воду.

Чоп забыл о руке. Старые морские традиции, прекрасные и полузабытые законы кораблекрушений вдруг овладели им с прежней силой. Первыми спасают с тонущих кораблей детей и женщин. Нельзя подвергать риску женщину из-за обожженной руки! Черт с ней, с рукой, ничего ей не сделается! Поэтому он сказал:

— Переезжать рискованно. Лучше подождать. Рука у меня болит гораздо меньше.

— Вы врете, Чоп! — крикнула запальчиво Невская. — Зачем вы врете? Рука у вас посинела. Едем сейчас же.

— Есть! — сказал растерявшийся Чоп. — Едем сейчас же.

— Ну! — Невская обернулась к Лапшину. Лапшин молчал. Он вытер рукавом рубахи лицо, — рукав стал черным.

— Он грести не может. — Невская показала на капитана. — Я одна вряд ли справлюсь. От вас зависит все.

— Я не поеду, — спокойно ответил Лапшин.

Невская побледнела.

— Трус! — крикнула она, и на глазах ее появились слезы. — Теперь я знаю, что значит ваша «высокая порядочность ученых»!.. Чоп, поедемте!

Лапшин повернулся и медленно пошел к брошенной машине. Он даже насвистывал.

Невская и Чоп сдвинули тяжелый паром. Капитан молчал. Потом он посмотрел вслед Лапшину и пробормотал:

— Ну его к свиньям!

Невская гребла. Чоп греб одной рукой, закусив губу и сдерживая стоны.

Берега закружились перед ним серой каруселью. Ветер свистел в веслах и вырывал их из рук. Он сорвал берет с Невской, и ее красноватые волосы развевались по ветру, как необыкновенный флаг.

Волны с размаху били в низкий дощатый борт. Больной рукой Чоп отливал воду. Невская промокла до нитки. Было видно, как все ее мускулы напряглись в нечеловеческом усилии.

«Откуда у женщины такая сила?» — подумал капитан.

Он не спускал глаз с устья реки. Оно быстро приближалось. Там сшибались грязные буруны и бесновалась вода.

«Как бы не затянуло в море!»

У Невской сильно кружилась голова. Она до крови прикусила губу. Порыв ветра вырвал у нее весло. Паром качнулся. Капитан увидел, как деревья на берегу испуганно пригнулись к земле. Шел жестокий удар ветра.

— Вот теперь амба! — пробормотал капитан.

Брызги ослепили Невскую, но она все же поймала весло и продолжала грести.

Минуты тянулись нескончаемо.

Капитан оглянулся и увидел совсем недалеко от парома берег, шалаш паромщиков и двух рыбаков. Они стояли по колени в воде. У одного в руках был багор.

Когда рыбак зацепил паром, капитан крикнул Невской:

— Теперь спасены!

Он совсем забыл о руке и только на берегу снова почувствовал боль.

Молодой рыбак в трусах насмешливо посмотрел на капитана:

— Что, кацо? Немножко сошел с ума от этого ветра? Видно — моряк, а делаешь глупости. Еще и женщину с собой посадил.

— Брось, дружище! — Капитан здоровой рукой похлопал рыбака по спине. Приходи ко мне в порт: есть шашлык, есть маджарка. Выпьем за спасение.

Рыбаки засмеялись.

— Как ветер стихнет, перевезите того свистуна, — капитан показал на Лапшина, возившегося около машины.

— Можно!

Пошли в город. Шли берегом вдоль серых дюн — они защищали от ветра.

Невская долго шла молча, потом отвернулась и заплакала. Чоп растерялся. Он ругал фён за то, что этот ветер доводит людей до истерики. Фён дул с прежним тугим напором.

Снова странный ландшафт — сухой и опаленный пожаром — открылся перед ними. Капитан вспомнил, что только перед затмением бывает такой хмурый свет и такое аспидное небо.

Вдали темнели сады Поти. Фён не тронул их. Они были защищены стенами чинар.

— Послушайте, — сказал капитан, — они его перевезут. Ну что за беда, если он денек поголодает!

— Какой вы, Чоп, чудак! Да пусть сидит там хоть три дня!

— Что же вы плачете?

— Потому что мне было страшно.

Этого уж Чоп не мог понять. Он решил проглотить язык и молчал до самой больницы, где вдруг снова начал ругаться и проклинать лаковое дерево.

Футбольный матч

На субтропической опытной станции зацветал бамбук. Первые признаки цветения вызвали у Невской тревогу: бамбук цветет раз в жизни и после цветения умирает.

Лапшин оставался спокоен. После случая на Капарче он редко разговаривал с Невской и за глаза отзывался о ней с пренебрежительной усмешкой. Тревога Невской казалась ему наивной: цветения остановить нельзя, бамбук все равно погибнет, и волноваться глупо.

Капитан пришел на станцию посмотреть на цветущий бамбук. Рука у него заживала, но еще была в перевязке. Чоп привел с собой Елочку и Христофориди.

На станции, в деревянном светлом доме, где работала Невская, капитан застал Сему. Сема приехал в город за запасными частями для экскаватора и привез Невской записку от Габунии. Габуния приглашал Невскую и Чопа приехать в Чаладиды посмотреть канал.

Окна стояли настежь. Ослепительное утро и прозрачный ветер переливались в листве деревьев. Вьющиеся белые цветы роняли на подоконник холодные брызги.

Дыхание влажной земли, зарослей и сладкий запах мимоз напомнили Чопу воздух Мадагаскара, где он стоял с эскадрой Рожественского, запах базаров, где от корзин с плодами кружилась голова.

Елочка и Христофориди убежали в заросли. Опытная станция была большим тенистым садом, полным чудес. Христофориди растирал в ладонях молодые листья лимонов и нюхал руки.

Широкий дым струился к небу. В саду жгли прошлогоднюю листву магнолий.

Христофориди придумал игру. Он был тигром, а Елочка — охотницей. Христофориди прятался в зарослях, рычал и жевал от бешенства листья, готовясь к чудовищным прыжкам. Он так увлекся игрой, что совершенно забыл о неизбежных неприятностях. Мать-старуха будет его пилить за плохую выручку. Опять придется выпросить у Чопа полтинник, иначе старуха заест.

— Кала мера![13]Кала мера — греческое приветствие. (Прим. автора.) — рычал Христофориди и дурел от горечи во рту. Он только что жевал листья камфарного лавра, и у него сводило скулы.

Солнце лилось в заросли зелеными струями, как льется вода сквозь щели в шлюзах. Из земли сочился лекарственный запах корней. Фарфоровые листья рододендронов валялись в траве, как морские звезды. Бамбук шелестел лентами листьев, и этот шелест был больше похож на стеклянное щебетание маленьких птиц. Рваные листья бананов скрипели от тугого просачивания соков. Хвоя криптомерии пахла так крепко, как могут пахнуть только сто сосновых, покрытых желтой смолой кораблей.

Эвкалипты повернули тяжелые, как бы запотевшие листья ребром к солнцу. Христофориди их обходил. Под эвкалиптами нельзя было спрятаться: они не давали тени. Их листья всегда поворачивались ребром к свету.

На казанлыкских розах Христофориди поймал мохнатого жука. Жук очень сердился и густо гудел в зажатом кулаке. Христофориди показал его Елочке. Потом они, прячась от взрослых, отодрали кусок коры от пробкового дерева Христофориди на поплавки.

Свет, тени, шорох листьев, капли росы, падавшие на смуглые руки, радостный шум моря и облака, подымавшиеся прямо к зениту, как бриллиантовый пар, — все это наполнило Христофориди восторгом. Он прошелся колесом по аллее с азартными криками: «Чистим-блистим, блистим-чистим!» — и упал в заросли герани.

За поломанную герань могло здорово влететь, и Христофориди притих. Он взял Елочку на руку и повел к дому, из окон которого доносились голоса.

В доме спорили. Христофориди узнал голос Лапшина. Он его не любил. Чистить Лапшину его громадные красные туфли было сплошным мучением. Для них никак нельзя было найти подходящей по цвету мази.

— Колхида — это вовсе не субтропики, — говорил Лапшин. — Здесь годового тепла недостаточно для созревания многих тропических плодов.

— Чепуха! — сказала Невская. — Годовая сумма тепла для субтропиков три тысячи градусов, а в Колхиде она доходит до четырех тысяч пятисот градусов. К чему этот дешевый скептицизм?

— С вами невозможно разговаривать. Вы всем говорите дерзости.

— Я извинилась перед вами за случай на Капарче, хотя я была целиком права. Не будем говорить об этом.

— Я ничего не понимаю в ботанике, — сказал Чоп, чтоб замять неприятный разговор.

Невская улыбнулась:

— В растительной жизни все просто. Чтобы тропические плоды могли созреть, нужна определенная доза солнечного тепла в год. Не меньше трех тысяч градусов. Колебания температуры не так важны. С ними можно бороться: обкуривать деревья дымом — в дыму всегда теплее, — обогревать нежные сорта грелками, укутывать на зиму рогожами. Главное — годовая сумма тепла. Мне странно, что Лапшин спорит, зная, что у нас тепла больше чем достаточно.

— Я не спорю, я только позволяю себе сомневаться.

— Профессорские штучки! — Невская засмеялась. Ей пришла в голову шутливая мысль. — Давайте проверим. В Южной Англии, с ее туманами и дождями, совсем не холодно. Там годовая сумма тепла около трех тысяч градусов. Как вы думаете, есть в Южной Англии тропические растения?

— Нет и не может быть, — ответил Лапшин.

— Вот этот английский матрос, — Невская показала на Сему, — не будет врать. Он не понимает, о чем мы спорим. Пойдемте с ним в сад. Пусть он покажет, какие деревья из тех, что есть в нашем саду, он видел в Англии.

Капитан перевел. Сема оскалил крепкие желтые зубы. Ну конечно, он был в Южной Англии, на острове Уайт, и постарается исполнить просьбу «миледи». Интересно, на какую сумму «миледи» пошла с Лапшиным на пари!

Вышли в сад. По дороге Чоп строго внушал Семе, что в Советском Союзе неудобно произносить слово «миледи». Сема тотчас же с этим согласился и начал звать Невскую «камрад».

Капитан удивился, что недавний фён совсем не тронул пышную растительность на станции. Невская показала ему на стены эвкалиптов и чинар, спасшие опытный сад от палящего ветра. Эвкалипт не боится фёна.

Сема шел по саду, засунув руки в карманы. Всем своим видом он показывал, что его, матроса, нельзя ничем удивить.

Тропики! На острове Тринидад он бил лимонами стекла в кафе за то, что туда не пустили матроса-негра. Он знал тропики. Он знал все — гнусные перископы подводных лодок, вкус маисового хлеба, кровавые драки с полицией, футбольные матчи не на жизнь, а на смерть, фальшивые морские документы, стачки и, наконец, «большую молитву». «Большой молитвой» называлась плита из песчаника весом в полтонны. Этой плитой на парусных кораблях скребли для чистоты палубу.

Впервые Сема по-настоящему удивился в Колхиде. Капитан порта — ему, по международным морским традициям, надлежало ругать Сему сквозь зубы последними словами — взял его в свой дом и кормил его больше недели. На советских теплоходах в Потийском порту Сема видел кубрики, где не хватало только цветов. Через семь дней его взяли на работу, и молодой инженер Габуния пожимал ему руку и говорил с ним как с равным. Больше всего Сему удивляло, что в этой стране все говорили с ним как с равным, даже ученые женщины.

Сема шел по саду и насвистывал. Он увидел лук-порей и улыбнулся ему, как старому знакомому. Он остановился около зацветшей заросли бамбука, далеко сплюнул и издал странный звук, похожий на щелканье:

— Крэк! Вот это дерево растет у нас на острове Уайт.

— Бред! — рассердился Лапшин. — Вы втравили меня в глупую шутку с этим матросом. Нечего сказать, прекрасное научное доказательство!

— Он прав, — сказала Невская. — На юге Англии есть целые заросли бамбука.

Лапшин вспылил. То Вано, то эта женщина уличают его в невежестве! Тот — с нутрией, эта — с бамбуком.

— Вы напрасно сердитесь, Лапшин, — сказала Невская примирительно. Хороший специалист может очень многое узнать по своей специальности от людей, которых он считает невеждами. Будьте осторожны.

Лапшин махнул рукой и ушел в лабораторию, где он вел работы по микроклимату. Невская тоже отправилась работать. Сема попрощался, ему надо было спешить на поезд в Чаладиды.

Чоп остался с детьми. По болезни ему дали двухнедельный отпуск, и он почти каждый день приходил на субтропическую станцию.

Чоп стоял у зарослей бамбука и качал головой. Ясно, бамбук погибнет. Он вспомнил Японию и рассказал детям интересный случай в глухом японском порту, где его пароход грузил рис.

На рассвете вахтенный матрос разбудил Чопа и сказал, что в городке что-то случилось: слышны крик и плач женщин. Чоп спустился на берег. Похоже было на пожар. Люди бежали на окраину города. Мужчины ругались, женщины тащили за собой детей. Зарева не было видно.

Чоп пошел следом за всеми к бамбуковому лесу и увидел, что бамбук зацветает. Цветение началось ночью.

Тогда Чоп впервые узнал, что бамбуковые леса связаны корнями в одно целое и гибнут после цветения на громадных пространствах. Для жителей городка и крестьян окрестных деревень бамбук был не только деревом для построек, но и пищей: японцы едят молодые побеги бамбука. Цветение бамбука в Японии — одно из величайших несчастий.

— Вот, ребята, — сказал Чоп, — какое дело! Что ни дерево, то новая сказка.

Капитан забрал детей и пошел в порт. По дороге он зашел проститься с Невской. Она сидела за столом, засыпанным образцами семян.

— Кстати, — сказал капитан, — тот (так он называл Лапшина) работает над микроклиматом, а вы что делаете?

— Я выбираю лучшие сорта растений для Колхиды. Растения разнообразны, как люди. Есть капризные, хилые, выносливые и зябкие. Есть любящие много пить и ненавидящие сырость, северяне и южане, жадные и плодовитые, худые и толстые… Когда вы ходили в дальние плавания, вы, должно быть, очень строго подбирали людей. Так же и здесь. Сорт растений надо подбирать, как людей в экспедицию. Один дурак или слюнтяй может сорвать все дело. Сейчас я выбираю лучшие сорта эвкалиптов.

— Вот это я… — начал капитан, но не успел окончить: отчаянные крики с улицы заставили его насторожиться.

Христофориди выскочил из комнаты. Капитан прислушался. Кричали не то от восторга, не то от ярости, ничего нельзя было разобрать. Капитан торопливо вышел за ограду.

На поле перед субтропической станцией происходил футбольный матч. Играли, по старому потийскому обычаю, две команды — холостые против женатых. Это придавало игре отчаянный азарт. Холостые издевались над женатыми. Женатые мрачно помалкивали, но при каждом удобном случае позволяли себе незаконный удар и били холостяков носком под коленку.

Милиционер Гриша быстро установил порядок. Разбирательство того, что случилось, пошло спокойнее.

Случились сущие пустяки. Сема увлекся зрелищем футбола, ввязался в игру вместо форварда, растянувшего сухожилие, и забил женатым три гола. Тогда женатые подняли крик и потребовали переиграть весь матч. Кто-то кого-то ударил. Кто-то кого-то обозвал бродягой.

Чоп подошел к Семе, сжал его за локоть и вывел из толпы. От Семы несло жаром и пылью. Он дышал, как запаленная лошадь.

— Мистер Бирлинг, — сказал капитан с яростной вежливостью, — а не кажется ли вам, что вы пропустили единственный поезд в Чаладиды и что у нас в Советской России умеют вовремя работать и вовремя играть в футбол? Я за вас поручился перед Габунией, и мне стыдно.

У Семы покраснела шея. Он что-то невнятно пробормотал и свернул в первый переулок. За углом он остановился, закурил, подумал и решил двинуть в Чаладиды пешком; к утру он уже надеялся быть на месте.

Невская увлеклась работой над семенами эвкалипта. У нее на столе лежало все будущее Колхиды: мелкие зернышки, добытые за океанами, хранившие в себе изумительные, почти чудесные свойства — запахи, целебные соки, твердую и вечную древесину, красоту цветений и горечь увяданий.

Невская читала в Поти несколько статей Лапшина по ботанике. Чтение их вызвало у нее головную боль.

Этот человек не понимал главного. Он ковырялся в мелочах с нудной аккуратностью аптекаря. Он не видел будущего и не понимал жизни растений, а их, по мнению Невской, надо было любить и знать, как людей.

Лапшин боялся смелых мыслей и свободного обращения с материалами. Он был точен там, где это было ненужно. У него не было творческого воображения. Вообще это был тип ученого-ремесленника, отживающий тип специалиста-одиночки.

Писал он длинно и скучно. Говорил еще скучнее, со всеми знаками препинания, тем выхолощенным языком, какой среди старых ученых считался признаком высокой культурности. На людей, не обладавших такими же знаниями, как он сам, Лапшин смотрел свысока и при каждом удобном случае подчеркивал их ничтожество.

Когда Невская прочла статьи, Лапшин спросил ее, что она о них думает. Невская вместо ответа принесла на следующий день томик Пушкина и показала Лапшину одну фразу из его писем:

«Вдохновение нужно в геометрии не меньше, чем в поэзии».

Лапшин промолчал.

Работая над семенами эвкалипта, Невская подумала: кто бы мог лучше всего написать об этом прекрасном дереве? Кто бы мог изучить так же, как она, все двести сортов этого «дерева жизни» и раскрыть перед читателем громадный мир его необычайных свойств? Это был труд, о котором Невская мечтала уже давно.

Эвкалипт Невская считала самым ценным из тропических растений. Недаром его прозвали «алмазом лесов».

В Колхиде за два года эвкалипты вырастали в семиметровые, мощные деревья. Рост их шел с фантастической быстротой. Старые эвкалипты достигали головокружительной высоты в сто пятьдесят метров.

Так же мощно, как вверх, эвкалипты росли и в толщину. Недавно Невская измеряла годовые слои на пне эвкалипта. Годовых слоев тоньше трех сантиметров она не нашла.

Это дерево почти пугало странной силой жизни, богатством, размахом разнообразных и ценных качеств. Невская знала, что один пятилетний эвкалипт дает древесины больше, чем наши двухсотлетние ели и пихты! Временами даже Невской это казалось неправдоподобным, но это было совершенно точно.

Древесина эвкалипта считалась неразрушимой. Она не гнила. В ней никогда не заводились насекомые и жуки-точильщики. Сваи из эвкалипта в морской воде через тринадцать лет оказывались такими же свежими, как и в первый день, когда их забивали. Шпалы из эвкалипта держались вдвое и втрое дольше обыкновенных шпал. По крепости эвкалипт превосходил дуб и черный орех.

Невская вспомнила рассказы Чопа о парусниках с эвкалиптовыми мачтами. В страшные штормы сороковых широт — эти штормы называются у моряков «гремящими» — мачты из эвкалипта ни разу не скрипнули ни на одном корабле. Они только звенели и были так же стройны и вытянуты вверх, как и в полный штиль. Должно быть, самый точный измерительный прибор не мог бы обнаружить в этих мачтах прогиба. А мачты из сосны штормы сороковых широт срезали, как бритвой.

«Москва, вымощенная эвкалиптом! Как это было бы чудесно!» — подумала Невская.

Листья эвкалиптов всегда повернуты ребрами к солнцу и потому в эвкалиптовых лесах нет тени. Эвкалипт — лучшее дерево для осушки болот. Его очень тяжелая, веская листва испаряет громадное количество влаги. Эвкалипт не боится фёнов и дождей и растет на любой почве.

Малярийные комары не выносят эфирного запаха эвкалиптовых листьев. Эвкалипт убивает малярию. Может быть, поэтому в тропиках его зовут «деревом жизни».

Стемнело. Невская подняла голову и посмотрела на ходики. Они скромно тикали в тишине маленького дома, взятого в плен морем растений. Было всего пять часов. Почему же так темно? Невская взглянула за окна. Сизая туча подымалась высоко над морем. В тяжелой духоте прогремел медленный гром. От тучи потянуло ветром. Блестящая, почти черная тропическая листва, покрытая тонким слоем воска, зашелестела и заволновалась.

— Будет ливень, — сказал за окном чей-то голос.

В ту же минуту из тучи ударила исполинская ветвистая молния, как будто треснуло и рассыпалось на тысячу осколков золотое стекло. Мгновенные бешеные огни сверкнули в зарослях лимонных деревьев. Невской показалось, что это не блеск огней, а гроздья необыкновенных, ослепивших ее лимонов.

Ветер влетел в окно, вздул занавески и снова умчался. Опять ударила молния, и явственнее и гораздо грознее, чем раньше, прокатился под небом гром.

Невская заторопилась домой. Ливень мог длиться сутки.

Она шла по улицам, где уже хозяйничал ветер, и вспоминала первый удар грозы. Молния как будто показала ей будущую Колхиду во всем великолепии ее золотых цитрусовых плодов.

Дома Чоп сказал, что приближаются ливни. Барометр падал.

Ночь прошла без дождя, а утром Невская решила съездить в Чаладиды. Она думала, что успеет вернуться до ливней.

Бронзовый бюст

Габуния читал Гиппократа. В свободные часы он писал научную работу о Колхиде и изучал для этого современных и древних географов — Страбона, Гиппократа и Гомера.

Габуния уверял, что в «Илиаде» блестяще разработана карта погоды времен Троянской войны. С торжественной точностью Гомер описывал день за днем движение ветров и облаков. Один из наших ученых, прочитав Гомера, составил сводку атмосферного давления в те баснословные времена и выяснил, что над Архипелагом проходил циклон, разметавший ахейские корабли.

«У народов, живущих на Фачисе (Рионе), — читал Габуния, — страна болотистая, жаркая, лесистая и полная сырости. Во всякое время года там бывают сильные, проливные дожди. Там люди проводят жизнь в болотах. Посреди воды они строят себе жилища из хвороста. Свою землю они объезжают по рекам и каналам, которых там множество, на челноках, выдолбленных из куска дерева. Они употребляют воду теплую, стоячую, гниющую от солнечного жара и набирающуюся от дождей. Там дуют южные ветры, но бывает и восточный сильный, знойный и неприятный. Его называют „кенхрон“».

— «Они употребляют воду стоячую, гниющую от солнечного жара», — повторил Габуния и выругался. Содовый вкус этой воды он знал прекрасно. Он был уверен, что лихорадку схватил именно из-за этой воды.

Габуния встал и распахнул настежь окно. Было душно. В воздухе запахло ванилью. Этот легкий запах всегда появлялся перед сильными ливнями.

«Где-то накапливается гроза», — подумал Габупия и перевернул страницу.

Вошел прораб Миха. Он беспокойно ерзал глазами и обдергивал рваную черкеску. Он мягко подошел к барометру и постучал по стеклу желтым ногтем. Глаза Михи сузились и потускнели: барометр шел вниз с упорством часовой гири.

— Будет ливень. Слышишь, как сильно пахнет? — сказал Миха и криво усмехнулся. У него была привычка улыбаться всегда, даже в самые неприятные минуты жизни. За это свое свойство Миха прослыл храбрецом. — Вода пойдет с гор, Шалико, и разнесет все на свете.

Габуния молчал.

— Рыжий англичанин не приехал, — сказал Миха и посмотрел на себя в стекло барометра. — От этой лихорадки я сделался желтый, как канарейка.

Габуния поднял голову. На пятом пикете валы по берегам канала осели на метр. Надо немедленно их подсыпать. Люди, конечно, не справятся. Единственный экскаватор на пикете стоит без важной запасной части. Сема уехал за ней в город и не вернулся.

— Что сделают люди, когда они малярики? — пробормотал Миха и вытер пот.

Воздух громадной удушливой бани стоял над этой страной. Миха сплюнул на пол.

— Я слышу, — ответил Габуния. Он соображал. Леса за окнами изнывали в жаре и миазмах. Небо висело глухим свинцовым куполом. Явственно вздохнул далекий гром.

— Та-ак. — Габуния по старой привычке сделал карандашом быстрый подсчет на книге Гиппократа. — Через два часа начнется ливень. Через три часа вода пойдет с гор. За три часа надо сделать недостающую часть экскаватора в походной мастерской. Но из чего ее сделать, черт ее побери? Из чего? Нужна бронза.

Габуния чувствовал приближение малярии. Кровь ныла в теле, как комариный писк. Хотелось лечь, закутаться с головой и ни о чем не думать.

Первый порыв ветра прошел по лесам, и снова стало мертвенно тихо.

— Всех людей на пятый пикет, кацо! — сказал Габуния хрипло. — Всех до единого, даже женщин! И где хочешь, надо немедленно найти кусок бронзы.

— Хо! — Миха покачал головой. — До Чаладид семь верст, а там на станции есть бронзовый колокол. Прикажи. Я пойду. Так сниму колокол, что никто не заметит.

— Глупости! — махнул рукой Габуния. — Скорее! Всех на пятый пикет. Ну!

Миха выскочил, и тотчас же Габуния услышал торопливый звон и крики. Миха бил железной палкой о буфер, заменявший колокол, и кричал пронзительным голосом:

— Пятый пикет! Пятый пикет!

Через минуту рабочие-мингрелы бежали из бараков к каналу, накинув на головы мешки. Лианы разрывали в клочья их обмотки и бритвами резали сапоги. Лопаты звякали о стволы деревьев.

Габуния высыпал на язык мохнатые кристаллы хины, запил их водой и начал медленно натягивать одеревенелый брезентовый плащ. Лицо его горело.

Он взглянул в окно. Туча, как черная стена, надвигалась с запада и уже закрыла солнце. Край тучи дымился. Дым был похож на клочья грязной ваты. Леса молчали. Могильное безмолвие гудело в голове У Габунии, как тягучая и липкая кровь. Виски болели.

«От хины, что ли?» — подумал Габуния и потер лоб, чтобы прогнать вялые малярийные мысли.

«Что делать? Люди не справятся и с половиной работы. Помощников, кроме Михи, нет. Абашидзе ушел с рабочими и Гулией исследовать болота по берегам старого канала Недоард. Если их застанет ливень, они пропали».

Осталось двое — он да Миха. Миха — трус. Он прославился тем, что во время войны стрелял из заржавленного «смита-и-вессона» в немецкий крейсер «Гебен». «Гебен» подошел к порту и открыл огонь по городу из тяжелых орудий. На базаре, где Миха торговал табаком, началось смятение. Тогда Миха выхватил револьвер и выпустил семь пуль в бронированный крейсер. Пули даже не долетели до крейсера: он стоял в кабельтове от берега. Миха обезумел от страха. Он думал, что защищается.

Случайно после выстрелов Михи крейсер прекратил огонь и ушел. С тех пор все Поти считает Миху храбрецом, но Габуния знает, что он отчаянный трус. На него положиться нельзя. Он предложил украсть колокол на станции только затем, чтобы удрать из лесов на возвышенное место: станцию не затопит.

А этот чертов рыжий англичанин, должно быть, запил в городе и не привез запасную часть для экскаватора.

«Что же это я? — Габуния похолодел. Ему показалось, что прошел уже час, хотя на самом деле прошло только две минуты. — Надо идти в мастерскую, надо найти бронзу».

Длинная боль свела кости в ногах и тонкой дрожью прошла по позвоночнику. Шатаясь, Габуния вышел на крыльцо.

Он взглянул на запад. Непроницаемая мгла клубилась над лесами. Леса побледнели от испуга. Зелень ольхи стала совсем светлой. Далеко и глухо громыхала и вздрагивала земля. Приближался зловещий гул, как будто на Колхиду шли океаны. Белесая дикая молния хлестнула в болото.

Зубы у Габунии залязгали и голова затряслась. Ледяной холод медленно заползал под черепную коробку. Озноб! Этого он боялся больше всего.

Начало быстро темнеть, но в окнах бараков не вспыхнуло ни одного огня: все рабочие были на канале.

Габуния пошел к походной мастерской. Его окликнули. Он оглянулся. Сумрак густел. Вверху зарождался ветер и нес пряди серых облаков и сухие листья.

Габуния сжал лоб, чтобы унять дрожь, вгляделся и облегченно вздохнул. Он узнал Невскую. Сапоги ее были исцарапаны лианами, плащ разорван.

— Боялась, что не успею дойти от станции, — сказала она, задыхаясь. Не могу смотреть туда, — она кивнула головой на тучу, — замирает сердце.

Габуния болезненно улыбнулся.

— Идите ко мне. Вон в тот барак, где антенна.

— А у вас лихорадка, — сказала Невская. — Почему нет кругом ни души?

— Все люди на канале. Как бы не размыло валы. Экскаватор стоит. Идиот Сема застрял в городе с запасными частями. Я сейчас вернусь. Неудачно приехали.

Габуния заметил, как у Невской вздрогнуло лицо. Он понял, что обидел ее. Как это все не вовремя и как глупо!

— Идите в барак! — почти крикнул он. — Ждите меня. Я сейчас.

Невская повернулась и пошла к бараку. Брови ее были сжаты, губы дрожали. Неужели этот долговязый юноша думает, что она не способна работать во время опасности так же, как и все остальные? Нелепое рыцарство!

Она остановилась около барака и посмотрела на канал. Он прорезал девственные леса широкой рекой и тянулся на пятьдесят километров. В его воде отражалось тяжелое небо и нагромождались тучи.

Какая-то птица пронеслась над самой землей с плачущим криком и задела Невскую крылом. Птица летела в горы, спасаясь от грозы.

Невская вошла в барак. В комнате Габунии горела спиртовка. Она распространяла голубое сияние. Невская оглянулась. Книги, барометры, тяжелые болотные сапоги, карты и небольшой бюст Ленина на деревянной неструганой полке.

Хлопнули створки окна. Леса качнулись и глухо заговорили. Ветер шел по вершинам и пригибал их к земле.

Вошел Габуния. Землистое лицо его дергал нервный тик. Глаза сухо блестели.

— Послушайте, — сказал он быстро и невнятно. — Только сто рабочих-мингрелов… да, только сто рабочих, вы и я должны спасти от затопления всю эту часть Колхиды. Кругом на десятки километров, даже больше, нет ни души… Экскаватор стоит… Придется работать голыми руками. Бронзы нет. Матрос не дойдет. Через десять минут ударит ливень. Выдержите?

— Если бы не малярия, вы бы не задали мне этого вопроса, — мягко ответила Невская. — Ничего страшного нет. Все обойдется.

Габуния сердито засмеялся.

— Страшного нет? — переспросил он. — Люблю ваш апломб. Честное слово, люблю!.. Ну что же, идемте!

Сверкнула молния, и в ее стремительной вспышке Габуния увидел бюст Ленина на дощатой полке. Ленин чуть улыбался прищуренным глазом и испытующе смотрел на Габунию.

Габуния крепко держался за стол. Глаза его помутнели.

— Бронза, — сказал он тихо и так хрипло, что Невская услышала только клекот. — Вот она, бронза. Какой я дурак!

Он взял бюст и засмеялся. Невская смотрела на Габунию с тревогой. Ей казалось, что Габуния сошел с ума.

За окнами метались густые сумерки, иссеченные редким дождем. Ливень все еще медлил.

— Расплавить, отлить втулку и обточить это займет больше трех часов, но другого выхода нет, — медленно сказал Габуния, разглядывая бюст. — На моем месте он сделал бы то же самое.

— Кто «он»? — спросила Невская.

Габуния не ответил. Он быстро вышел, прошел в походную мастерскую и осторожно бросил бронзу в раскаленный горн.

Двое рабочих-мингрелов угрюмо посмотрели на Габунию и отвернулись. Они всё заметили, но промолчали. Огонь освещал их сумрачные лица.

Габуния коротко приказал приготовить втулку и во что бы то ни стало доставить ее на экскаватор.

— Хо! — ответил старый литейщик и кивнул Габунии. — Все сделаем, товарищ… Иди спокойно!

И, как бы дождавшись этих слов, хлынул ливень. Он гудел и ровными водопадами лился с неба. В двадцати шагах ничего не было видно.

Захлебываясь от теплой, тошнотворной воды, Габуния пошел в барак за Невской. Он скользил и ругался. Ему показалось, что Черное море поднялось к небу и будет изливаться на землю сорок дней и сорок ночей.

Невская ждала Габунию. Ливень гремел по крыше и блестящими чернилами струился по стеклам.

Невская зажгла керосиновую лампу. Зазвонил телефон.

Возбужденный голос прокричал в трубку:

— Говорят из Квалони! Вода валит с гор, Шалико, — страшно смотреть. Есть ли у тебя люди на пятом пикете?

— Есть! — крикнула в ответ Невская.

Голос не ответил.

Она повесила трубку и поняла, что вот с этой минуты Габуния, она и рабочие — ничтожная кучка людей, затерянная в лесах и болотах, — отрезаны от всего мира. Помощи нет и не может быть.

Ливень безумствовал. Он брал все более низкую ноту и заметно усиливался. Изредка облака вспыхивали угрюмым отблеском молний, и, спотыкаясь о горы, неуклюжими рывками гремел гром.

Через полчаса Невская вместе с Габунией добрались до пятого пикета.

В непроглядной тьме ревел ливень и гортанно кричали рабочие. Фонарей не было. Единственный светофор был на экскаваторе, но экскаватор не работал.

Люди копали на ощупь. Они хрипло дышали, сплевывали и швыряли землю так ожесточенно, будто окапывались под ураганным огнем. Казалось, вокруг нет ни земли, ни лесов, ни неба, ни воздуха, а один скользкий первобытный хаос.

Канал гремел. Габуния зажег карманный электрический фонарик и навел его на рейку, воткнутую в дно канала. Вода неслась по каналу, как по трубе, грязным валом. Она тащила коряги и сломанные деревья.

— Миха! — крикнул Габуния. — Как прибывает?

— По два сантиметра в минуту, кацо, — ответил из темноты Миха и блеснул по краю канала тусклым фонариком.

Вода шла в двух метрах от вершины вала.

Габуния прикинул. Еще полтора часа, и на пятом пикете вода пойдет через валы, смоет их, хлынет в леса и затопит грязным озером всю эту часть Колхиды, носившую название Хорга.

Лишь бы ливень не усилился!

Габуния трясся от холода. Вода стекала струями с его плаща, сапоги чавкали. Он снял и бросил в грязь кепку: она намокла и с чугунной тяжестью давила на голову.

Сколько прошло времени до странного гула и шипения в канале, Невская не заметила. Она швыряла землю лопатой с таким же ожесточением, как и мингрелы. Волосы падали ей на лицо и мешали дышать. Она провела по ним рукой, измазанной жидкой глиной. Волосы слиплись. На минуту стало легче.

Невская слышала вокруг свистящее дыхание людей, звяканье лопат, тяжелое шлепанье мокрой земли, крики Михи и быстрый гортанный голос Габунии. Иногда ливень и ветер ударяли ее с размаху в спину. Она скользила и падала в жидкую грязь.

Валы оплывали, и работа казалась бесполезной.

Внезапно вода в канале зловеще зашипела. Габуния быстро осветил рейку. Около нее вода пенилась и подымалась на глазах.

— Запрудило деревьями! — крикнул Габуния. — Завал!

Он бросился к дощатой лодке. Он стремительно соскользнул в нее по глине, стоя на ногах, — так на севере мальчишки катаются с ледяных гор. За ним сползли Миха и несколько рабочих.

— Топоры! — прокричал Габуния. Мингрелы не переставали работать. Лодку сорвало. Она закружилась и пропала в темноте.

— Лишь бы успели разобрать завал! Лишь бы успели! — бормотала Невская и швыряла землю.

Канал наливался буграми. Ударила запоздалая молния.

Невская увидела серые океаны воды, отвесно лившейся с неба, людей, облепленных глиной и стоящих по щиколотку в воде, бешеные струи, лизавшие верхушки валов. Ей показалось, что в некоторых местах вода уже переливается через валы.

Протяжный гром прокатился от моря до гор и встряхнул небо. Ливень пошел гуще. Далеко закричали рабочие. Черная тень пробежала по глине, с оглушительным чавканьем отдирая ноги. Мальчишка, стоявший рядом с Невской, бросил лопату и пронзительно заплакал.

— Пропал! Ничего не поможет! — крикнул глухой голос.

Внизу, на канале, часто и быстро стучали топоры: там Габуния и рабочие расчищали завал.

— Что случилось? — крикнула Невская.

— Человек сорвался в воду, — ответил по-русски торопливый голос. Работай, девка, не разговаривай!

Хрипение людей казалось предсмертным. Земля прилипала к лопатам, как клей. Голова у Невской кружилась.

Она слышала голос вернувшегося Габунии. Он успокаивал рабочих и даже шутил. Завал был разобран, но вода продолжала прибывать.

Габуния поднялся на вал. Вода шла в двадцати сантиметрах от верха. Габуния прислушался. Он хотел определить на слух, не стихает ли ливень. Но ливень гудел с прежним постоянством.

Габуния медленно пошел по валу и споткнулся о рытвину. По ней сочилась вода. Сразу всем существом Габуния понял, что именно в этом месте вал будет прорван.

— Хабарда! — крикнул Габуния. — Миха! Давай сюда рабочих! Скорее!

Миха побежал и выстрелил в воздух — это было условленным сигналом тревоги. Люди бежали к Габунии, отбиваясь лопатами от лиан, как от немых псов.

Габуния повернулся к невидимому морю, откуда шел ливень, стиснул зубы и погрозил в темноту кулаком.

— Ты у меня перестанешь! — сказал он тихо и засмеялся. Малярия путала его мысли и доводила до бреда.

Рабочие быстро закидывали рытвину. Миха снова выстрелил в нескольких шагах от Габунии. Он нашел второй прорыв, где вода сочилась сильнее.

— Бесполезно! — пробормотал Габуния и с натугой вытащил ноги из глины.

Идти он не мог. Он зашатался и сел в жидкую грязь, упираясь руками в землю. Руки расползались. Последним напряжением воли Габуния заставил себя рвануться с земли, но ноги не слушались. Он лег на землю и выругался. Лихорадка била и швыряла его, как вода в канале швыряла гнилые пни.

— Малярики… герои… — прошептал Габуния и закрыл глаза. — Миха не подвел…

Габуния услышал третий выстрел. Кто-то споткнулся об инженера и вскрикнул. Ему показалось, что это была Невская. Он хрипел и выплевывал грязную воду и глину. Кто-то поднял его и посадил. Потом он услышал отчаянные крики и тяжелое чавканье бегущих людей и безразлично подумал, что вот валы прорваны и его сейчас засосет жидкой глиной и затопит водой.

Он открыл глаза и отшатнулся. Пронзительная белая звезда с железным громом ползла на него из леса.

Светофор!

Габуния встал. Он не заметил, как кто-то осторожно поддерживал его за плечи. Он смотрел на звезду и плакал. Ему не было стыдно. Малярия и эта дикая ночь довели его до изнеможения. Да и кто мог увидеть слезы на его залепленном глиной лице!..

Экскаватор наворачивал на гусеницы горы глины, лязгал цепями, грохотал, как тяжелая батарея, и быстро полз к пятому пикету. Вверху, на стреле, он нес ослепительный светофор. Экскаватор свистел паром и гудел от чудовищного напряжения.

Рабочие расступились, и экскаватор стремительно пронес над головами людей исполинский ковш с мокрой глиной, тяжело сбросил ее на перемычку и закупорил прорыв.

Восторженный крик людей, казалось, остановил ливень.

Габуния видел поднятые руки, бледные лица, изорванные плащи. Он видел, как старик мингрел протянул к машине дрожащие руки. Он увидел голого по пояс Сему со стиснутыми зубами. Три темных пятна на его груди пересекал кровавый шрам. Сема с силой переводил рукоятки, и лицо его было неузнаваемо: скулы ходили желваками под бледной кожей и глаза превратились в щелочки.

Габуния улыбнулся и вдруг услышал тишину. Он ощутил ее еще до того, как понял, что случилось.

Ливень внезапно стих. Глубочайшее безмолвие омытых лесов простиралось вокруг.

Габуния зашатался и потерял сознание.

Последнее наводнение

В рубке портовой радиостанции горели молочные лампы. Радио стрекотало, как сверчок. Радист, нахмурившись и сердито дергая плечами, передавал телеграмму начальнику порта в Батуми:

«Рион и Капарча вышли из берегов. Воды их соединились и хлынули на город. Только порт находится вне зоны наводнения. Вода поднимается. Улицы залиты почти на метр. Срочно высылайте пароходы и плавучие средства для спасения жителей».

Чоп пожал плечами. За стенами бушевал шторм в одиннадцать баллов. Черные волны перелетали через мол и с размаху били в пароход, мотавшийся в порту на якоре. Ливень гремел пулеметным огнем по портовым складам из гофрированного железа.

Какие пароходы решатся идти из Батуми в Поти и о каких плавучих средствах думает начальник порта! В такую бурю даже океанский пароход не рискнет выйти в море.

Чоп хмурился. Безалаберный день! С утра исчез Христофориди, и Елочка сидела одна. Чоп дал ей книжку сказок, но прекрасно знал, что Елочка ничего не читает, а боится и временами плачет. Вспоминая об этом, капитан ежился. Да и как не бояться, когда за окнами сплошное хулиганство: волны колотят чуть ли не в стены дома.

«Ну, погоди, поганец, попадешься ты мне в лапы!» — подумал капитан о Христофориди и крякнул. Чертов день! По дороге на радиостанцию он два раза натыкался на змей. Спасаясь от наводнения, они лезли в порт и прятались в кучах марганца.

Всяких гадов, особенно змей и жаб, Чоп ненавидел. Он не мог видеть даже маринованных миног. Недоставало, чтобы в порт набежали из болот дикие кабаны!

Радист кончил передавать телеграмму и спросил:

— Ну, как начальник порта? Небось хвост дрожит?

— Ничего, — ответил Чоп, — петушится. Была у Чопа и третья неприятность. Днем разбило о массив фелюгу с мандаринами. На фелюге был один только старик. Его вытащили. Этот злой и въедливый старик очумел от аварии и требовал, чтобы Чоп отправил шлюпку подбирать мандарины. Они скакали на волнах по всему порту. Турок клялся, что за гибель мандаринов Чоп будет отвечать на суде. Чоп послал его к черту.

Матросы с греческого парохода, похожего на плавучий трактир — так он был грязен и пропах бараниной и кофе, — пытались ловить мандарины ведрами на длинных веревках. Пароход мотало, и он то и дело показывал свою убогую палубу, желтую и затертую сапогами.

Чоп недолюбливал греческие пароходы за грязь и пристрастие греческих моряков к совершенно неподходящей раскраске. На голубой трубе они намалевывали громадную алую розу или целый венок из роз. Вообще трубы греческих пароходов, всегда разрисованные всякими фестончиками и чуть ли не купидонами, бесили Чопа. Тоже моряки! Лимонщики!

Зазвонил телефон. Чоп взял трубку. С марганцевой пристани передавали, что на конце мола, где волны переносились через массив с легкостью разъяренных кошек, погасла мигалка.

Чоп натянул черную форменную шинель и вышел. Еще этого не хватало! Вдруг ночью какой-нибудь чудак пароход вздумает укрыться от шторма в порту; без мигалки он не найдет входа и налетит на камни.

Чинить мигалку почти невозможно: волна не даст подойти к молу — в одну секунду она нальет в шлюпку тонн пять воды.

Чоп дошел до конца пристани. Мигалка горела. Чоп долго смотрел на нее. Мигалка снова погасла и не давала света больше пяти минут. Вспышки должны были следовать одна за другой через десять секунд. Ясно, механизм испортился.

Потом мигалка замерцала совершенно правильно, потом снова потухла. Что за черт!

Чоп поднял к глазам бинокль и увидел человека, прятавшегося на балконе мигалки от волн.

Чоп окончательно обозлился. Полный развал в порту! Как человек мог попасть на мигалку? Объяснение могло быть одно: человек зашел на конец мола, чем-нибудь увлекся («Интересно, — подумал Чоп, — чем можно увлечься на молу во время шторма?») и не заметил усиливающейся волны. Когда он оглянулся, волны уже переливали через мол и путь к земле был отрезан. Чтобы спастись от волн, человек залез на балкончик мигалки; кстати, там был железный трап. До балкончика волны не доставали. Человек был маленький, вроде карлика.

— Интересно знать, что это за стервец? — пробормотал Чоп. — Из-за такого типа пароход может разбиться о массив. Безобразие!

Но как бы то ни было, человека надо было снять с мигалки.

В порту остались две шлюпки, все остальные были посланы в город спасать жителей. Чоп на одной из них пошел к мигалке. Он взял с собою двух матросов. Он ругательски ругал «трехпоги-бельный Кавказ» с его ливнями и беспокойной службой.

С трудом шлюпка пристала к каменной лестнице, и Чоп, проклиная все на свете, стащил с мигалки окоченевшего и плачущего Христофориди.

— Ну и паскудник же ты! — сказал капитан Христофориди. — Убить тебя мало! Опять рыбу ловил?

Христофориди дрожал и плакал. Капитан привел его домой, дал переодеться и влил в рот рюмку водки. Потом он приказал Христофориди поставить чай и ушел.

Христофориди всхлипывал. Он просидел на мигалке восемь часов. Воспоминание об этом было одним из самых ужасных в его жизни.

Утром он пошел ловить рыбу. Ставридка клевала как нанятая. На молу со стороны порта было тихо, но за спиной Христофориди гремело море. Потом Христофориди начало заливать брызгами. Он встал и увидел, что в том месте, где мол делает крутой поворот к берегу, через него водопадом перелетают волны. Спасения не было. Христофориди оказался отрезанным от всего мира.

Он струсил. Его пугал грохот волн, их бешеная ярость. Ему казалось, что они смоют мол и сотрут его в порошок.

Христофориди залез на мигалку: фонарь защищал его от брызг. Он оглох от шторма. Он никогда не представлял себе, что море подымает такой оглушительный, неистовый шум.

Чоп отвез Христофориди домой, вернулся в порт и через несколько минут вышел на моторном катере в город.

Вода прибывала. Электростанция остановилась, и город погрузился в темноту. Только порт сверкал зелеными огнями. Они освещали пустые пристани, заросшие травой и залитые солеными лужами.

Катер с трудом проскочил через главный фарватер Риона, где вода шла бугром, как будто под ней во всю длину реки плыла гигантская змея, и ворвался с треском и пыхтеньем в залитые водой улицы.

В городе, несмотря на наводнение, было тихо. Почти все дома стояли на сваях. Только из некоторых домов пришлось перевозить жителей в собор.

Больше всего было возни со скотом. Коров и лошадей приходилось втаскивать на верхние этажи, и это рискованное занятие сопровождалось плачем женщин и руганью матросов.

Ливень стихал. По улицам плавали арбы. Вода стояла без движения, засыпанная множеством лепестков и листьев. Лягушки кричали на подоконниках домов и верхушках заборов. Они сыпались в воду горохом, когда моторка, разводя волну, влетела с разгону в широкие протоки улиц.

Около духана «Найдешь чем закусить» из воды выскочил жирный сазан. Капитан пожалел, что Христофориди остался в порту: вот где бы ему было раздолье! Можно было удить из окна собственной комнаты.

Город казался совершенно неправдоподобным. Моторка шла, освещая сильными фарами улицы, где переливалась и струилась вода. В воде била рыба, над водой цвели розы, и легкие волны хлестали в стекла окон.

Кахиани окликнул Чопа из окна. Он просил найти Пахомова. Как только началось наводнение, старик бросился на кольматационный участок.

Когда подошли к участку, уже светало. Участок стоял как крепость, окруженная со всех сторон водой. Шлюзы были открыты. Валы выдавались над водой всего на несколько сантиметров, но были целы.

Пахомов стоял с рабочими у первого шлюза. Он смотрел на необозримое мутное озеро, раскинутое до горизонта, на страну, затопленную ливнем, и улыбался. В рассветной мгле лицо Пахомова казалось серым.

— Чему вы улыбаетесь? — спросил капитан и подумал: «Нашел время улыбаться, чудак!»

— Валы выдержали, — ответил Пахомов. — Участок цел. Но какой ужас, должно быть, у Габунии, в Чаладидах! Там было бешеное течение.

— Да, невесело, — пробормотал капитан и почему-то забеспокоился, вспомнив оставленных дома детей.

Пахомов отказался ехать домой. Он показал Чону на медленно подымавшееся туманное солнце. Вся страна блеснула под ним белым мгновенным огнем, страна, превращенная в лагуну.

— Жаль! — сказал Пахомов. — Какое зрелище! Через месяц мы пробьем каналом дюны, и наводнения навсегда исчезнут из летописей этой страны. Вы присутствуете при последнем наводнении. Запомните это.

— Ну и слава богу! — пробормотал Чоп. — Отчаливай, ребята!

Елочка долго не спала. Она сидела на постели и читала сказки, оставленные ей Чопом. В кухне расположился Христофориди. Он навалил на себя старое капитанское пальто и одеяло, согрелся и страшно храпел.

Елочка прочла о том, как молодая девушка вошла в комнату к седому игрушечному мастеру. Комната была такая маленькая, что шлейф прекрасного праздничного платья девушки не мог в ней поместиться.

Игрушечный мастер был слепой. Он сказал девушке:

«Я чувствую, как вы улыбаетесь, и знаю, что вас ожидает счастье. Я жалею, что слеп и не могу порадоваться, глядя в ваши счастливые глаза».

В порту визгливо заревела сирена греческого парохода. Елочка вздрогнула и заплакала. Мама уехала еще вчера. Чопа нет. И, кроме того, ей было очень жалко слепого игрушечного мастера: зачем он ослеп?

Елочка уткнулась в подушку и долго плакала. Наконец она уснула. Ей приснилось, что солнце вошло в ее комнату, но потом оказалось, что это не солнце, а молодая девушка в блестящем платье, и шлейф этого платья никак не мог поместиться в комнате и шумел шелком за открытой дверью. И девушка сказала знакомым голосом мамы:

— Как я благодарна вам, Чоп, что вы возились с Елочкой! Вы необыкновенный человек.

Море шумело за открытой дверью дома и играло то синим, то зеленым шлейфом, похожим на павлинье перо.

Обида за обиду

Аспиранта Института пушнины Вано Ахметели никто не мог упрекнуть в трусости. Поэтому, когда он узнал, что Абашидзе пошел с рабочими на старый турецкий канал Недоард снимать карты, Вано решил идти туда же.

Вблизи Недоарда, самого опасного и непроходимого места джунглей, лучше всего могла плодиться нутрия. Там стояли сплошные заросли ситника, лесного камыша, кувшинки и ириса — самой любимой пищи нутрий.

Вано ни разу не был на Недоарде и считал это служебным упущением: самый богатый для нутрии район, а он не написал о нем в своих донесениях ни единого слова.

Он решил подойти к каналу со стороны железной дороги. Он был уверен, что пройдет, так как недавний фён высушил землю.

Он вышел из города пешком, с компасом, ружьем и самодельной картой. В рюкзаке Вано тащил запас продовольствия на четыре дня.

За городом Вано догнал рыжий английский матрос Сема. Они шли несколько километров вместе и объяснялись жестами. Потом матрос свернул в Чаладиды.

Сема показывал Вано какие-то медные части от паровой машины, свистел, трещал языком и пытался изобразить работу экскаватора. Вано понял, что матрос работает экскаваторщиком у Габунии.

«Странный тип! — подумал Вано. — Зачем он прет пешком за тридцать пять километров, когда завтра утром будет поезд?»

Простились они друзьями.

Вано переправился на лодке через Рион и углубился в джунгли.

Духота висела, запутавшись в ветвях. Болота пахли кисло и одуряюще. Земля качалась под ногами. Вано пугался, когда от его шагов вздрагивали до самой верхушки высокие грабы. Казалось, они вот-вот обрушатся на голову.

— Все это ты выкорчуешь и сожжешь, — сказал Вано, беседуя с невидимым Габунией.

Человек, оставшийся один в лесу, обыкновенно или разговаривает сам с собой, или свистит, или поет, или сшибает палкой сухие сучья. Ему кажется, что этим шумом он создает вокруг себя широкую защитную зону.

Вано нашел среди болот едва заметную тропу. Он шел по ней, изредка проваливаясь в ил. Он строго придерживался правила, внушенного ему старыми охотниками: не отступать от тропы ни на шаг. По сторонам ядовито зеленели трясины.

Изредка лианы крепко хватали Вано за рюкзак. Приходилось снимать его и отрезать у лиан ножом согнутые большие колючки. Отломить их рукой было невозможно.

Перед вечером Вано вышел к берегу канала и радостно засвистел. Идти до того места, где канал расширялся в озеро и где водилась нутрия, осталось километра три.

Вано устроил привал. Духота в лесах настоялась, как чай. Воздух надо было с силой всасывать в легкие.

Вано снял рюкзак и замер: с запада прогремел орудийный удар. Вано посмотрел на небо: облаков не было. Удар повторился с новой силой, и у Вано заколотилось сердце. Он обругал себя трусом и полез на соседнюю ольху.

То, что он увидел с вершины дерева, привело его в смятение. Высокая туча росла со стороны моря. Она была изрезана тонкими молниями. Так черный мрамор бывает расчерчен серебряными жилками. От тучи пахнуло дождевой свежестью.

Вано слез с дерева. Что делать? Идти обратно бесполезно. До ближайшей деревни все равно не дойдешь. Габуния ему говорил, что на Недоарде есть развалины крепости. В них можно спастись от наводнения.

Наводнение было неизбежно. Стоит только ливню дойти до гор, и на Колхиду ринутся тысячи потоков мутной воды.

Вано решил идти вперед, хотя и не знал, где находится крепость. Стоять на месте было невозможно. От тревоги сосало под ложечкой.

Вано пошел. Частые молнии освещали тропу. Туча ползла по небу медленно и грозно. Изредка она ворчала глухим и протяжным громом. Тогда казалось, что в джунглях прячутся и рычат исполинские тигры.

Никогда в жизни Вано не испытывал такого чувства беспомощности перед страшными и величественными вещами, творившимися на небе.

Он часто останавливался и смотрел на тучу. Он надеялся, что она пройдет краем, но каждый раз с тревогой убеждался, что туча идет прямо на канал Недоард.

Цвет тучи был глухой и черный. Она роняла космы дыма, пыли и дождя. У горизонта туча сгущалась в непроглядную ночь.

Каждый острый блеск молнии заставлял Вано вздрагивать. Скорее бы хлынул ливень! В зарослях плакали и хохотали шакалы.

Вано увидел белый огненный шар, промчавшийся по вершинам деревьев. Деревья как будто задымились.

Он прижался к стволу ольхи и закричал. Гром расколол небо надвое. Вано услышал свой голос, и это его успокоило. Он решил закричать еще раз.

Он крикнул. Ему ответил глухой человеческий крик. Вано подумал, что это эхо. Он крикнул опять, и опять ему ответил знакомый голос. Вано показалось, что это кричит Абашидзе.

Он быстро пошел по тропе, все время перекрикиваясь с приближавшимся к нему человеком.

Стало совсем темно. Ливень все еще не начинался, только отдельные крупные капли тяжело шуршали в листве. Вано кричал и свистел; страх его прошел окончательно.

Внезапно голос встречного послышался в нескольких шагах впереди. Вано увидел темную человеческую фигуру. Блеснула молния, и он узнал Гулию.

— А-а-а, — сказал Гуляя зловеще, — так это ты, крысиный сторож!

Вано молчал.

— Что же ты молчишь, не разговариваешь? На суде у тебя язык скакал, как птичка и клетке.

— Что тебе нужно? — глухо спросил Вано. Он хотел потянуться за ружьем, но понял, что это движение может его погубить.

— Старые люди говорят: обида за обиду, — сказал Гулия хрипло. — Старые люди учат нас правильно жить. Как ты думаешь, мальчишка?

Снова ударила молния и прогремел гром. Вано увидел худое, острое лицо Гулии. Глаза охотника насмешливо блеснули.

— Гулия… — Вано жалко улыбнулся. — Чего ты от меня хочешь, Гулия? Пришли инженеры, и нам с тобой будет плохо. Леса вырубят. У тебя не будет заработка — ты охотник, — а у меня пропадет работа. Три года я возился с этим чертовым зверем. Нам нельзя друг на друга сердиться, кацо.

Гулия молчал. У Вано тяжело колотилось сердце.

— Зачем умному сердиться на дурака? — сказал Гулия глухо. — Ты дурак. Плевать я хотел на эти гнилые леса. Я теперь не охотник, я рабочий человек. Старые люди нас учат правильно жить. И молодые тоже. Только не такие, как ты. Чего дрожишь, кацо? Ты хотел посадить меня в тюрьму, а Габуния дал мне работу. Ты думал как дурак, а он думал как умный. — Гулия засмеялся. — Чего дрожишь, кацо? Боишься? Я тебя не хочу убивать. Пойдем.

Он повернулся и пошел вперед.

Через несколько минут они подошли к развалинам крепости. Абашидзе шумно их приветствовал.

Больше суток они просидели в палатке, разбитой на развалинах стены. Лил дождь. Вода стояла кругом, как море.

Вано сгорал от стыда. Он не мог смотреть в лицо Гулии. Дикий охотник оказался умнее его. Он сказал: «Плевать я хотел на эти гнилые леса», — и он оказался прав.

Вано не замечал времени и с полным безразличием ушел вместе со всеми с Недоарда на Рион.

Они шли весь день, поминутно проваливаясь в воду. Рабочие тащили тяжелые рейки. В лесах было пусто и тихо. Они не слышали ни одного птичьего голоса. Все живое ушло из джунглей. Даже не выли шакалы. Только лягушки скакали из-под ног да в болотах плавали, подняв голову, жирные ужи.

«Проклятое место!» — подумал Вано. И как он мог драться за то, чтобы сохранить весь этот мир миазмов, болот, гниющих лесов, мир лихорадки и наводнений, кукурузы и едкого торфа!

К черту! Один апельсин стоит сотни шелудивых шакалов!

Доклад Кахиани

Доклады давались Кахиани с трудом, но зато они отличались у него математической точностью.

«Сильный юго-западный шторм в одиннадцать баллов, — писал Кахиани, намыл в устье реки Капарчи, находящейся в трех километрах от Поти, громадный вал из песка и запрудил эту реку. Одновременно начался сильный ливень. Он продолжался свыше шести часов.

Реки Рион, Капарча, Цива и Хопи, не считая десятков небольших рек, стремительно вышли из берегов и затопили всю прибрежную часть Колхиды.

На улицах города вода доходила до вторых этажей домов. Звери, испуганные наводнением, бросились в город и на остров, где находится порт. Остров не был затоплен. Особенно много наползло змей.

Наводнение причинило большие убытки нашим осушительным работам, но все же не столь значительные, как можно было предположить по силе ливня.

На магистральном канале в Чаладидах вода грозила смыть валы и свести к нулю трехлетнюю упорную работу. Благодаря героизму рабочих и инженера Габунии катастрофа была предотвращена.

Работы велись ночью, вручную. Единственный экскаватор не работал ввиду отсутствия запасных частей.

Инженер Габуния руководил работами, несмотря на припадок тропической малярии. Он жестоко простудился и лежит сейчас с воспалением легкил в потийской больнице. Во время ночных работ в Чаладидах погиб рабочий Ефрем Чантурия.

Кольматационный участок с честью выдержал испытание. Ни валы, ни шлюзы не пострадали. Инженер Пахомов около суток не покидал участка и руководил работами по охране его от разрушений.

Вышедшая в район канала Недоард топографическая партия во главе с Абашидзе в течение трех дней считалась погибшей. Розыски не дали результатов, так как проникнуть на канал без опытных проводников невозможно. Единственный знаток этих мест Гулия ушел с партией. Вчера партия вернулась в Чаладиды и привела с собой аспиранта Института пушнины Вано Ахметели, спасенного нашими рабочими в лесах.

Плантации, по сообщению главного ботаника Лапшина, почти не пострадали.

Сейчас мною начаты работы по расчистке в устьях рек песчаных пробок, являющихся одной из главных причин наводнения».

Кахиани поставил точку и поморщился. Доклад показался ему слишком поэтическим. Он подумал и вычеркнул слова «реки стремительно вышли из берегов» и «страшный ливень», но других поэтических слов не нашел.

— Черт его знает, — сказал Кахиани, — заразительная штука эта поэзия!

Разговор о страховых обществах

Габуния поправлялся медленно. Первые дни он лежал в больнице без сознания. Он смутно помнил колючие усы врача, щекотавшие грудь, холодную руку у себя на лбу, хриплый шепот капитана и вереницы звезд. Они непрерывно летели за окнами в сторону гор.

В бреду Габуния старался сообразить, что происходит. Звезды, очевидно, падали в горах, как ливень, и в Колхиде каждую ночь начиналось невиданное наводнение. Вместо воды страну затопляло белое пламя. Оно подходило к груди, и в этом пламени с невероятной болью сгорало сердце.

— Хабарда! — кричал Габуния, — Всех людей на пятый пикет, кацо!

Врач укоризненно качал головой. Бред ему не нравился.

Потом Габунии казалось, что он идет с Чопом по джунглям навстречу синей полоске зари. Рассветный ветер холодит его лицо и волосы. Они идут вдвоем и ищут Сему. Его все нет. Тогда Чоп вынимает из кармана лезвие безопасной бритвы, говорит: «В этих местах мы его не найдем, надо переменить ландшафт», — вставляет бритву в полоску зари между землей и небом, поворачивает бритву, как ключ в замке, небо со щелканьем отлетает назад — и открывается новая земля. Они идут не по джунглям, а по набережной Невы. Белая ночь поблескивает в черной воде. Черемуха дрожит от холода, свешиваясь с чугунных оград.

Чоп снова отщелкивает небо, и они плывут на пароходе по воде, пестрой от множества огней. Вдали на берегах нагроможден город. Он похож на груду старого стекла. Он блестит и переливается, и Чоп шепчет Габунии, что это Венеция и здесь можно купить у контрабандистов семена апельсинов величиною с дыню и подарить их Лапшину.

— К черту Лапшина! — кричал Габуния, приходил в себя и стонал.

Он знал, что этот бред повторится за ночь несколько раз. Бред его измучил. Он пытался бежать, вскакивал с койки, и сиделки с трудом укладывали его обратно.

Хина гудела в голове, как шторм. Габунии казалось, что на море непрерывная буря. Он бессмысленно смотрел на фиолетовое небо за окнами и соображал, какой же может быть шторм, когда солнце светит до боли в глазах.

После кризиса настали трудные дни. Единственное, что ощущал Габуния, была усталость, глубокая, небывалая усталость, когда он утомлялся от собственного шепота и от малейшего движения рукой.

Потом несколько дней он спал, почти не просыпаясь.

Разбудили его тяжелые шаги. Еще не открывая глаз, Габуния догадался, что человек, должно быть, первый раз в жизни идет на цыпочках. Он ставил ногу, половица скрипела, человек замирал, тяжело сопел и осторожно передвигал другую ногу.

Габуния открыл глаза и увидел в дверях широкую спину Семы. Сема уходил. Он балансировал на полу, и затылок у него покраснел от напряжения.

На столике около койки стояла начатая синяя жестянка с трубочным табаком — единственная величайшая ценность, принадлежавшая Семе. Габуния вспомнил, как Сема берег этот табак и курил его только раз в сутки.

Габуния не окликнул Сему. Спазма сжала его горло.

На следующий день перед вечером пришла Невская. Она принесла Габунии новые плоды, выращенные на опытной станции. Назывались они фейхоа. Они были светло-зеленые, матовые и овальные.

Габуния попробовал их. У плодов был вкус ананаса и земляники.

— Пахнет тропиками, — прошептал Габуния. — Замечательно!

Фейхоа пахла тем легким летним воздухом, каким пахнут морское утро и сады после прохладных дождей.

— Это редкий плод, — сказала Невская. — В нем очень много йода. Им можно лечить людей от склероза.

Она рассеянно говорила о растениях и внимательно смотрела на Габунию. Вверху, должно быть в квартире врача, играли на рояле. Невская прислушалась.

Габуния закрыл глаза. Он узнал мотив. Это была ария Лизы из «Пиковой дамы»: «Туча пришла, гром принесла…»

Невская порывисто встала, пригладила Габунии влажные волосы и вышла. В дверях она обернулась и молча кивнула ему головой.

На следующий день в больнице произошло нечто вроде скандала. Пришли Чоп и Сема. У Семы был обиженный вид. Казалось, этот верзила вот-вот заплачет. Он моргал глазами и сопел. Он возмущался.

Габуния плохо знал английский язык, но из лающих фраз Семы понял, что разговор идет о страховом обществе. Вообще Сема нес какую-то чепуху и поносил последними словами Миху.

Чоп перевел. Оказывается, несколько дней после наводнения Сема не мог работать. Когда он прорывался ночью из Чаладид на канал, лианы изорвали ему грудь и руки. Царапины распухли и загноились. Сема пять дней прожил в городе и ходил в амбулаторию на перевязки.

Когда он вернулся на канал, Миха сказал ему, что за эти пять дней он получит деньги из страховой кассы, так как он теперь застрахованный. Сема обругал Миху бандитом, полез с ним в драку, кричал, что здесь не Англия и что каждому, кто будет заводить паршивые английские порядки, он сделает из физиономии бифштекс.

Миха струсил и удрал. Сема кричал, что никто не имеет права застраховать Джима Бирлинга без его на то желания и что всякая страховка жульничество и втирание очков.

— Парень, должно быть, был под мухой, — добавил Чоп от себя. — Выпил поллитровочки водки.

Сема понял. Он знал по прежней морской жизни, что значит «водка». Он покраснел, крикнул: «Но! Но!» — и отрицательно покачал головой. Потом он оттянул книзу тельник, показал три синих пятна на груди и сказал Чопу:

— Вот что я заработал от ваших страховых обществ. С меня довольно. Я не хочу иметь дела ни с одним страховым обществом в мире.

Сема рассказал историю синих пятен.

До первой мировой войны Сема плавал рулевым на пароходе «Клондайк». Пароход ходил из Ливерпуля на Ньюфаундленд, где, как известно, вечные штормы, туманы и айсберги.

На Ньюфаундленде есть маяк Ляйтвест, похожий издали на парусное судно, идущее навстречу. У этого маяка широкое основание и приземистая белая башня.

— Этот маяк, — рассказывал Сема, — был замечательным местом для аварий. Капитаны шли прямо на него, наскакивали на подводные камни и потом писали в судовых лживых журналах: «Авария произошла вследствие того, что в тумане маяк Ляйтвест был принят вахтенным за идущее навстречу парусное судно».

На самом же деле это был сплошной обман. Все капитаны прекрасно знали свойство маяка Ляйтвест и пользовались им, чтобы устроить аварию и избежать суда. Зачем, вы спрашиваете? А затем, что на Западе принято страховать дрянные пароходы, грузить на них всякий мусор, потом топить и получать за них страховку.

Капитан «Клондайка», по прозвищу «Навозный жук» (так его звали за грязную одежду; он никогда в жизни не чистил брюк и в ответ на дружеские замечания говорил: «Что я, негр, что ли, чтобы чистить себе брюки?»), с треском посадил «Клондайк» на камни у Ляйтвеста и думал, что осуществил аварию, как молодой бог.

Он крикнул радисту дать «SOS», но тут-то и случилась беда. Радио испортилось, и сколько радист ни потел, у него ничего не вшило. «Навозный жук» посерел.

А с океана, как нарочно, шел шторм. На второй день нам двинуло под скулу таким ветром, что завыли не только снасти, а даже кастрюли в камбузе. «Навозный жук» понял, что влип, и почернел.

На третий день на радиста снизошла благодать, он починил радио и дал «SOS». На четвертый день нас начало заливать с головой и ударил мороз.

К вечеру мы превратились в глыбу льда. Шторм крепчал.

На рассвете подошел спасательный пароход. Мы все собрались на палубе и привязали себя канатами кто к чему, чтобы не смыло волной.

Пароход повертелся около нас, увидел, что не справится, и ушел. Тогда «Навозный жук», как человек богобоязненный, признался нам, что посадил пароход нарочно, ругал арматора страшными словами и просил прощения.

У нас же не было сил даже набить ему морду.

Я привязал себя в штурвальной рубке к рулевому колесу, и оттуда меня вытащили на третий день, когда «Клондайк» сидел в воде по палубу. Три рукоятки колеса примерзли к груди. Их оторвали от меня вместе с моей собственной кожей.

Должен вам сказать, что это был первый случай аварии у Ляйтвеста, за которую арматор получил вместо страховки фигу с сиропом. На суде «Навозный жук» подтвердил все, в чем покаялся нам. Деваться ему было некуда.

Теперь он переменил профессию и работает по уничтожению крыс в Лондонском порту. Он ходит с корзинкой и бросает в дыры черствый хлеб с мышьяком.

Вот! И вы думаете, что после этого я кому-нибудь поверю насчет честности страховых обществ? Еще тогда, в больнице, я сказал себе: «Ну, Джим Бирлинг, если ты застрахуешь свою жизнь даже в тысячу фунтов, ты будешь последний дурак во всем Старом и Новом Свете. Хватит!»

Сема хлопнул ладонью по столу. Чоп вытаращил глаза и захохотал. Габуния впервые за время болезни рассмеялся.

Чоп долго объяснял Семе разницу между страховкой в Англии и в Советском Союзе. Сема, наконец, понял, но сразу не захотел сдаваться. Он проворчал, что нельзя называть разные вещи одними и теми же словами, обязательно случится путаница.

Сема был сконфужен случаем со страхкассой и ушел очень скоро. Чоп остался.

В связи с болезнью Габунии Чоп вел бесконечные разговоры о малярии:

— В царское время гарнизон в Поти начисто вымирал от лихорадки каждые три года. Недурно? Отсюда и пошла солдатская песня о «погибельном Кавказе». Рыжий говорит («рыжим» капитан называл врача), что здесь встречается особенная лихорадка. Она называется болотным худосочием. Половина ваших рабочих-мингрелов больна этой болезнью. Я помню, Миха все удивлялся: «Жара, говорит, у людей нет, а они едва тянут ноги». При этой болезни температура стоит ниже нормы. Но у вас не болотная, у вас настоящая потийская лихорадка. Оно и понятно: кругом гниение, вода и тепло, как в Западной Африке.

— А вы там были?

— Случалось, — ответил капитан. — Негры, между прочим, никогда не болеют малярией. Малайцы болеют, все остальные тропические народы болеют, одних негров она не берет. Удивительно! Я спросил у рыжего, в чем дело. Оказывается, этот самый малярийный плазмодий развивается в нашем теле под влиянием ультрафиолетовых лучей. А у негра кожа черная, через нее эти самые лучи не проходят.

— Вы опять выдумываете, Чоп, — сказал Габуния. — Люблю я ваши разговоры!

Чоп хитро посмотрел на Габунию:

— Выдумываю? Спросите рыжего. Снисходя к вашему болезненному состоянию, я не обижаюсь.

— Что же дальше?

— Оказывается, хинин оседает на стенках сосудов тоненькой пленкой и долго не рассасывается. Хинин не пропускает ультрафиолетовых лучей. Он их отрезает наглухо. Лучи не могут попасть в человеческий организм, и малярийный плазмодий погибает. В этом сила хинина. Я ведь тоже болел желтой лихорадкой.

— Где?

— На островах в Тихом океане. И, представьте себе, впечатление у меня от этих островов осталось какое-то хинное. Я ел хинин чайными ложками. Одурел, оглох и шатался, как алкоголик. Ем бананы — горькие, пью воду горькая. Руки синие. Встать со стула и пройти по каюте до койки — целое событие. И тамошняя жара казалась мне форменным обманом. Умом знаешь, что воздух горячий, а кажется, будто это не воздух, а лед. Миазмы, запахи, пышность… Страшноватые в общем места. Вырождение. Люди тычутся со стеклянными глазами, трясутся, мычат. Чепуха! Очень здорово, что вы начисто уничтожаете этот проклятый малярийный край и создаете на его месте новый. Раньше здесь пустяками занимались. На малярийной станции расставят вокруг дома стекла, смазанные клеем, и смотрят, на какое стекло больше налипает комаров. Раз на северное, — значит, комар летит с севера; раз на восточное, значит, с востока. Потом брали бидоны, шли в те места, откуда прилетал комар, и прыскали болота керосином. Вот и все. Детское занятие… Ну, мне пора, — спохватился капитан. — Разболтался, дурак. Вам нужен покой.

Габуния неохотно отпустил капитана. Во время болезни он мог часами слушать его болтовню и расспрашивать о том, что делается «на воле», за стенами больницы.

Болотный хозяин

Гулия отпросился у Абашидзе на охоту. Абашидзе подозрительно взглянул на него и побарабанил пальцами по чертежной доске.

— Чикалку[14]Чикалка — искаженное от «шакал». (Прим. автора.) все в болота тянет? — спросил он насмешливо.

Гулия смущенно мял в руках войлочную шляпу.

— Последний раз, кацо. Говорю тебе как перед смертью. Последний раз. Есть дело. Очень важное дело, кацо.

— Какое?

— Скоро узнаешь.

— Ступай! — сказал Абашидзе. — Но через два дня возвращайся. Пойдем мерить болота на Хопи.

Гулия зашел в походную мастерскую. Он отдал слесарю починить курок от ружья. Он присел около слесаря на корточки и долго смотрел, как ходит напильник по серебристой стали.

Блестящая металлическая пыль роилась в солнечном луче. Он падал через щель в стене, и сквозь эту щель Гулия видел свежую насыпь канала и леса, усталые от жары. Они склоняли до земли увядшие тонкие ветки.

— Ва, друг! — сказал слесарь. — Что тут было, когда вода пошла с гор! Инженер Габуния принес медный бюст и бросил его в горн и сказал сделать из этой меди втулку.

— Бюст? — спросил с недоумением Гулия.

— Ленина, — сказал таинственным голосом слесарь. — Говорят, он возил его с собой из Ленинграда в Тбилиси, а оттуда сюда, и ему его очень жалко.

— Что такое бюст? — снова спросил Гулия.

— Такой маленький памятник, это называется бюст.

Гулия покачал головой: ну да, он знает. Он видел бюсты. Гулия вспомнил статую женщины. Он помолчал и спросил:

— Ему было очень жалко?

— Очень, кацо.

Гулия взял ружье, дал слесарю в счет платы пачку сухих табачных листьев и ушел.

Два дня бродил он в болотах. На третий день он пришел в Поти, в духан «Найдешь чем закусить», и долго шептался с хозяином. Он притащил мешок с чем-то тяжелым.

Было солнечное утро, и духан приобрел праздничный вид. Картина Бечо лоснилась свежими красками. Их синие и желтые отсветы блестели в глазах у Гулии и хозяина. От этого их разговор казался очень веселым и хитрым.

Хозяин сопел и волновался. Он долго щупал мешок и качал головой. Потом вместе с Гулией он оттащил мешок в чулан.

К вечеру Гулия пришел в больницу навестить Габунию. Инженер уже ходил по палате, держась за стулья и стены.

Гулия вошел мягко, как кошка. Он остановился в дверях и низко поклонился Габунии. Стриженая его голова серебрилась сухой сединой.

— Гамарджоба, товарищ, — сказал он Габунии и вынул из-за пазухи большой сверток. — Прими от простого человека подарок. Кушай и будь здоров.

Габуния развернул тяжелый сверток. В нем был кабаний окорок, покрытый золотым жиром. Мясо чуть попахивало смолой.

— Спасибо, приятель! — Габуния протянул руку Гулии. — Ты еще не бросил охоту?

Гулия выпрямился:

— Нет, бросил. Это последний кабан. Когда ты спас меня от суда, я сказал себе: «Последнего кабана, какого ты убьешь в болоте, ты подаришь инженеру Габунии, сыну старого машиниста из Самтреди. Он сделал тебя человеком». Это — последний кабан. Смерть пришла болотам, и жизнь пришла людям. И еще я хотел тебе сказать: ты бросил фигурку, что была у тебя в комнате, в огонь. Тебе ее очень жалко?

— Конечно, кацо.

— Слесарь мне сказал то же самое. Ты не огорчайся. Когда ты сможешь ходить и будешь свободен, мы пойдем с тобой в болота на целый день, и я тебе покажу замечательную вещь. Болото прячет ее от людей. Я один ее видел.

— Какую вещь?

— Не торопись, посмотришь. Она лежит в болоте тысячу лет. — Гулия засмеялся. — Я был начальником над болотами, как когда-то князь Дадиани над Мингрелией. Я был болотный хозяин. Все, что находил в болотах, было мое. И эта вещь тоже моя. Я тебе ее подарю, раз ты так любишь фигурки.

Несмотря на расспросы Габунии, Гулия так и не сказал, что за вещь спрятана в болоте. Он только отрицательно качал головой.

Потом он ушел в духан. Там в этот вечер Артем Коркия, Бечо и несколько приятелей чествовали самого смелого человека в Поти — прораба Миху. Слухи о геройском поведении Михи во время наводнения передавались из уст в уста.

Когда Гулия вошел, Артем Коркия поднял к потолку самшитовый посох и крикнул:

— Что я слышал: ты уже продал свою охотничью собаку, кацо!

— Сегодня я продаю ружье, старый болтун, — сказал Гулия и сел к столику. — Зачем ружье рабочему человеку? Ему нужны умные руки.

Бегство

Полгода назад Лапшин поспорил с Невской из-за того, где лучше сажать новый сорт чая «белые волосы»: на склонах холмов или в низинах. Лапшин настаивал, чтобы сажали в низинах, где кусты будут защищены от ветра. Невская требовала, чтобы чай был посажен на склонах холмов. Она доказывала, что в низинах чай может пострадать от холода.

Опытные посадки сделали и на склонах холмов и в низинах и стали ревниво следить за ростом кустов. Соревнование чайных кустов началось при общем пристальном внимании.

Но тут произошло столкновение Лапшина с инженером Габунией.

Лапшин решил на землях, осушенных главным каналом, посадить лимоны. Габуния резко восстал против этого. По его мнению, земля вдоль канала больше подходила для рами.

В спор вмешался Кахиани и послал доклад в Москву. Москва ответила, что сажать нужно рами.

После этого Невская заметила, что Лапшину следовало бы поехать на курсы по усовершенствованию ботаников. Лапшин обиделся и перестал с ней разговаривать. Самоуверенность этой женщины начинала его раздражать. Он искал повода, чтобы сказать Невской очередную колкость. Повод нашелся очень скоро.

Из консерватории пришло письмо о провансальском тростнике. Консерватория запрашивала, не растет ли этот тростник в Колхиде в диком состоянии и нельзя ли разбить вблизи Поти первую плантацию этого тростника. Лапшин повертел письмо и пожал плечами: зачем консерватории понадобился тростник? Он написал на уголке мелким почерком:

«Ответить: никакого провансальского тростника в Колхиде нет и не было».

Письмо попало в руки Невской. Она пришла к Лапшину, положила перед ним на стол письмо и круглый сухой стебель тростника и сказала:

— Вы ошиблись. Этот тростник растет здесь в диком состоянии. Вот образец.

— Да, но зачем им этот тростник?

— Как — зачем? Из него делают флейты, фаготы, альпийские рожки.

— У нас есть более серьезные задачи, чем заниматься свистульками.

— А музыка — это не серьезно?

— Много шуму из-за пустяков, — ответил Лапшин. — Вот все, что я могу сказать о музыке.

Невская покраснела. Как может говорить такие дикости человек, причастный к созданию в Колхиде новой природы, к этому грандиозному явлению, которое могло бы послужить темой для самой могучей симфонии!

Поздним вечером Лапшин пошел в духан «Найдешь чем закусить». Заведение это называлось духаном по старой привычке. Духан давно был превращен в кооперативную столовую.

У Лапшина началась бессонница. Он обвинял в ней банный климат Колхиды и дерзости Невской, вызывавшие у него, как он говорил, «нервную злость». Он зашел в духан выпить вина, надеясь после этого крепко уснуть.

В духане было пусто. Хозяин дремал за стойкой, как седая сова. Тусклые лампочки освещали картину Бечо.

Лапшин всмотрелся в нее. Как здесь все напутано! Разве у рододендронов бывают такие листья? Почему художники всегда перекраивают действительность по-своему и кому это нужно?

За дальним столиком Лапшин заметил Габунию и Невскую. Габуния окликнул Лапшина и пододвинул ему стул. Лапшин неохотно сел. Его тяготило присутствие Невской.

Чтобы завязать разговор, Лапшин сказал, усмехнувшись:

— Чем больше я смотрю на эту картину, тем больше возмущаюсь. Разве это лимоны? Пивные бутылки!.. А листья! Ведь это же осколки зеленой посуды… И пароходы никогда не входили в Рион, потому что им мелко, и растительные богатства в Колхиде будут совсем не так разнообразны, как на картине. Я не понимаю, почему художникам разрешают переиначивать все так, как им взбредет в голову.

Габуния усмехнулся. Лапшин похолодел.

— А что же вы понимаете в этом, разрешите спросить? — сказал он голосом, показавшимся противным ему самому. — Что вы находите в этой мазне?

— Будущее, — ответил Габуния. — Кстати, вы Ленина и Писарева читали?

— Кое-что.

— Я вам напомню. — Габуния говорил медленно и неохотно. — Ленин говорил, что в самой элементарнейшей общей идее есть кусочек фантазии. Он говорил, что нелепо отрицать роль фантазии и в самой строгой науке. Не было бы фантазии — не было бы кольматажа, как не было бы и эвкалиптовых лесов в Колхиде.

Ленин ссылался на Писарева. Писарев писал примерно так: «Если бы человек не мог забегать вперед и созерцать в своем воображении в законченной картине то творение, которое только что начинает складываться под его руками, — тогда я решительно не могу себе представить, какая причина заставила бы человека предпринимать и доводить до конца обширные и утомительные работы в области искусства, науки и практической жизни». Видите, я цитирую почти наизусть, а я боялся, что у меня от малярии пропадет память. Вот вам и ответ на вопрос. На картине Бечо — будущая Колхида. Я смотрю на эту картину, и мне хочется жить в той стране, какую написал Бечо. И я буду в ней жить.

— Прекрасно! — сказал Лапшин, бледнея. — С этим приходится согласиться. Но чем вы оправдаете непохожесть того, что нарисовано здесь, на стене, на подлинную действительность?

Невская подняла глаза на Лапшина.

— Чем? — спросила она. — А тем, что всякое творчество, в том числе и научное, начинается там, где кончается глупое и голое копирование окружающего мира. Природа производит, но не творит. Творит только человек.

Лапшин молчал. Он плохо понял Невскую.

В разгар спора в духан вошли два скрипача из городского сада. Они молча сидели за пустым столиком и осторожно пощипывали струны на скрипках.

Тонкие звуки пересыпались, как будто в скрипках катались хрустальные шарики.

Пораженная молчанием Лапшина и его усталым видом, Невская решила, что они чересчур резко нападают на него, и сказала с мягкой улыбкой:

— Вот вы не очень любите музыку, правда? Сейчас они сыграют вам арию… — Невская повернулась к Лапшину: — Увидите, как вы ошиблись.

Она подошла к музыкантам и попросила их сыграть арию Лизы из «Пиковой дамы»: «Туча пришла, гром принесла…»

Габуния переставил на столик музыкантов бутылку вина.

Музыканты посовещались и согласным движением подняли скрипки к плечу. Тревожная мелодия разбудила хозяина духана. Он протер глаза, зевнул и уставился на скрипачей. На его дряблом лице толстяка, просидевшего всю жизнь за стойкой, появился намек на улыбку.

Скрипки плакали, будто их мучил собственный голос. Потом они сразу стихли. Хозяин духана тяжело вздохнул.

— Ну как? — спросила Невская Лапшина.

— Никак! — Лапшин встал. — Я полагаю, что музыка интересует только влюбленных. А тех, кого интересует музыка, должно, естественно, интересовать и все, что к музыке относится, хотя бы провансальский тростник.

Невская вспыхнула:

— Что вы хотите сказать?

— Только то, что вы сентиментальны.

— Глупо! — сказала Невская и отвернулась.

Наступило неловкое молчание. Лапшин отомстил. Он вышел из духана. Хозяин почесал волосатую грудь и прохрипел, показывая глазами на дверь, куда вышел Лапшин:

— Несимпатичный!

Вскоре Лапшину пришлось торжествовать второй раз. Кусты «белых волос» взошли одинаково и на склонах холмов и в низинах. Некоторые, в том числе Кахиани, считали, что кусты, посаженные в низинах, даже лучше: они несли больше листьев и были крепче. Невская созналась в своей ошибке и извинилась перед Лапшиным.

С обеих посадок собрали самые молодые и еще клейкие листья и отправили на чайную фабрику. Надо было испытать чай на вкус.

Фабрика приготовила оба сорта чая и прислала их обратно. Невская принесла образцы чая домой и снова ушла на опытную станцию.

Чоп немедленно заварил оба сорта чая. Ему вспомнилось то время, когда на клипере матросы воровали этот чай и пили изумительный душистый напиток зеленоватого цвета.

Когда Невская вернулась поздно вечером, она застала Чопа в величайшем возбуждении. Он ходил по комнате и ругал кого-то страшными словами. Невская решила, что Христофориди опять выкинул какую-нибудь глупость, и думала вступиться за мальчика, по капитан, увидев ее, крикнул:

— Вы утерли нос этому сухарю! Поздравляю! Я выпил его чай, и меня тошнит: пареный веник. Пробуйте сами.

Он налил Невской чашку чаю. Чай действительно попахивал окисью меди.

— Этот человек дискредитирует советские субтропики! — сказал торжественно Чоп. — А теперь пробуйте вот этот чай, ваш.

Невская попробовала. Терпкий вкус этого чая, казалось, принадлежал совсем другому сорту.

— А сорт один! — закричал капитан. — Сорт один! Оба — «белые волосы».

Невская думала: в чем причина такой разницы во вкусе и запахе? Очевидно, в том, что на склонах холмов теплее и суше. В низинах застаивается холодный воздух. Она делала много наблюдений, и всегда в низинах, особенно зимой, воздух был холоднее, чем на холмах. Градусов на пять. Опыт с чаем говорил о необыкновенной тщательности, с какой надо было производить посадку тропических растений в Колхиде, где так резко выражен микроскопический климат.

Через несколько дней из Чаквы пришел анализ обоих сортов чая. Лапшинский чай был признан средним сортом, чай Невской — самым высшим. В этот же день Лапшин подал Кахиани просьбу об отпуске. Он долго спорил с горячившимся Кахиани. Кахиани пожимал плечами и недоумевал.

Люди, по его мнению, окончательно поглупели. Что ему нужно? Отдых? Отдыхать можно и здесь, не бросая исследований. Солнце? Его здесь хватает с избытком. Моря тоже достаточно. Воздух в Колхиде прекрасный. А тишины, особенно на окраине Поти, где живет Лапшин, хоть отбавляй, даже не слышно собак. Не страна, а чистая поэзия. Лапшин настаивал, и Кахиани сдался. Возражал он больше из принципа. Когда Лапшин вышел, Кахиани пробормотал:

— Если бы женщина обставила меня, старого инженера, я бы ей в ноги поклонился. Подумаешь, обидно! Подумаешь, я не понимаю, почему он просится в отпуск! Подумаешь, какая сложная натура! Самолюбие есть у каждого, но надо уметь вовремя его прятать в карман и вовремя его вынимать из кармана, кацо!

Речь Артема Коркии

Христофориди с азартом чистил ботинки маленькому пионеру-мингрелу. Пионера звали Сосо.

Сосо видел в блестящих носках ботинок свое широкое ухмыляющееся лицо и новенький красный галстук.

Артем Коркия, дедушка Сосо, стоял рядом, опираясь на посох. Он следил за чисткой ботинок и ворчал на Христофориди. Ему казалось, что шустрый гречонок кладет мало мази. Христофориди презрительно огрызался: «Чем меньше мази, тем ярче блеск. Чего привязался!»

Никогда еще Артем Коркия не испытывал подобного торжества. Его внук, маленький мальчик, вступил в пионеры. Это звание Коркия считал первой ступенью к тому, чтобы стать таким инженером, как, например, Шалва Габуния.

Но этого мало. Пионерский отряд поручил Сосо приветствовать ученых людей за их труды в Колхиде.

— Где ты будешь говорить речь, золотой мальчик? — спросил Христофориди Сосо.

Сосо хотел обидеться: в этом вопросе ему послышалась насмешка. Но он боялся вспыльчивого чистильщика сапог — знал, что Христофориди носит в кармане рогатку, — и решил промолчать.

Около Сосо начала собираться толпа. Подошел Гулия, одетый в синюю куртку и синие штаны, какие носят матросы, подошла старая прачка с Большого острова, наконец подошел милиционер Гриша.

Коркия начал кричать; он не мог говорить тихо.

Он кричал, что ученые люди открывают в Поти выставку, где будут показывав новые плоды и овощи и разные дорогие растения, и на открытии выставки Сосо скажет речь, такую речь, что не прочтешь и в «Правде»!

— Меня душит смех слушать этого старого хвастуна, — сказал Гриша. — Он же неграмотный и никогда не читал «Правды».

Коркия смутился:

— Грех говорить такие слова старому человеку. Я не умею читать, но этот мальчик читает лучше, чем все милиционеры от Поти до Кутаиси.

Начался спор. Когда крик надоел Христофориди, он отчаянно застучал щетками по ящику. Спорщики стихли. Христофориди отказался взять деньги за чистку.

— Пионерам бесплатно! — бросил он небрежно, и сердце его наполнилось гордостью за собственный благородный поступок.

Коркия пошел по улице, держа за руку внука. Он ощущал этот день, омытый недавним дождем, как праздник. Он взошел над его потухшей жизнью, будто новое солнце.

Коркия придумывал неясные и пышные слова, какие он мог бы сказать на открытии выставки. Если удастся, то он их, конечно, скажет, как старейший житель Хорги, где на днях откроют главный канал.

Весь вечер и всю ночь перед открытием Невская провела на сельскохозяйственной выставке. Кроме нее и Чопа, в зале никого не было. Чоп пытался болтать, но Невская отвечала нехотя и невпопад. Ей не хотелось говорить. Чоп заметил это и стих.

Невская останавливалась около отдельных растений и плодов и рассматривала их внимательно, будто видела впервые.

Электрические лампы висели среди растений и были похожи на ослепительных белых жуков. Листва заглушала их свет.

Невская прислушалась. Ей показалось, что она слышит едва уловимый шелест листьев, потрескивание веток, шорох земли, впитывающей воду.

Она знала все эти растения, любила их, привыкла к их капризам и слабостям, ценила их за явные и скрытые богатства. Эти молчаливые существа вырабатывали драгоценные соки где-то в своих корнях, в стволе, в коре, цветах и завязях.

Соки эти были разнообразны и крепки, как старое, душистое вино. Были соки лечебные, ароматические, питательные, предохраняющие от гниения, одуряющие, отрезвляющие, тягучие, как резина, жидкие, жирные и утоляющие жажду.

Сложный и изумительный процесс химического превращения элементов происходил в сосудах растений. Солнце, воздух, пресная вода, рионский ил и темнота — да, темнота, потому что без ночной темноты растения жить не могут, — все это создавало плоды с головокружительным запахом.

Невская обходила растения, и великолепный мир раскрывался перед ней. Вся история человечества, его материальной культуры, вся география были заложены в спокойных деревьях.

Тут были бамбуки и эвкалипты, розовые бататы, мучнистые и сладкие, и японская редька весом в восемь килограммов.

Большие оранжевые шары грейпфрута напоминали по вкусу апельсин и лимон.

В померанцевых плодах — в лимонах, апельсинах, кинканах и мандаринах заложен таинственный витамин С. Если его не вводить в пищу, начинается цинга, скорбут — болезнь полярных экспедиций, когда из десен течет гнилая кровь, люди вынимают пальцами изо рта ослабевшие зубы без всякой боли и каждое движение кажется каторжной работой.

Эти растения были верными друзьями детворы. Недаром листья у японских мандаринов «уншиу» походили на детские руки. Невская потрогала их: на листьях были блестящие припухлости, как на ладонях у ребят. Маленькие деревца таких мандаринов приносят каждый год до четырех тысяч плодов. Когда они цветут, то из-за завязи почти не видно листьев.

Невская перебирала апельсины. Вот ризские — самые грубые. Их каждую осень привозят турки на фелюгах из Трапезунда. Фелюги качаются в порту, заваленные пирамидами незрелых апельсинов, и лодочники продают их мешками.

Вот апельсин с резким винным вкусом. Вот маленькие апельсины величиной с орех — кинканы.

Лимоны, холодные, как бы облитые желтым цветом зари, лежали на подстилке из травы. Невская подняла лимон «ляймкват». Он был прозрачный. Сквозь тонкую кожицу просвечивали косточки. Этот лимон может выносить суровые зимы.

Невская была уверена, что все растения субтропиков прекрасно вынесут климат Колхиды и ее редкие снежные зимы. Нужна лишь небольшая защита. Старожилы рассказывали, что нежные растения гибнут не столько от мороза, сколько от снега: под его тяжестью ломаются ветки.

Снег зимою в Поти бывает очень редко. Этот субтропический снег отличается от северного: он очень мохнатый, обильный и тяжелый.

Невская взглянула на часы. Было уже больше полуночи. Она попросила Чопа не ждать ее и идти домой. Чоп ушел.

Невская очень долго нюхала плоды горьких апельсинов. Их цветы знаменитый флердоранж, принадлежность старинных свадеб, — шли на одну из самых тонких по запаху эссенций.

К плодам хурмы, карминным, покрытым сизым потом, нельзя было прикасаться: они от этого портились. Это были громадные плоды, в два килограмма весом. Из них делали сахар и сидр.

Рядом с хурмой лежала скромная мушмула, вылечивающая болезни почек, стояло за проволочной сеткой китайское лаковое дерево и лежали образцы тюльпанового дерева. Вертикальные слои древесины у него были не параллельны друг другу, как у всех нормальных деревьев, а завязаны в замысловатые узлы и узоры. Это придавало ему гибкость и твердость. Тюльпановое дерево разводили для аэропланных пропеллеров.

Невская любила персики всех оттенков, от розового до желтого. Они напоминали пушистые детские щеки. Сок одного такого персика мог наполнить целый стакан.

Невская прошла в отдел волокнистых растений. Там стояла стройная и неказистая с виду крапива — рами.

Большие плантации рами уже были разбиты к северу от главного канала. Рами косили по два раза в год. С каждого гектара эта простушка крапива давала восемьсот килограммов желтоватого волокна, блестящего и крепкого, как шелк.

Тут же торчали острые листья драцены. Их не могли разорвать даже самые сильные портовые грузчики; они только резали себе руки и потели.

И, наконец, здесь рос подарок старого мореплавателя капитана Джемса Кука: новозеландский лён.

Невская вспомнила рассказы Чопа о Куке. Во всех профессиях можно найти власть хороших традиций. Эти традиции вспыхивали в Чопе с особой силой, когда он вспоминал имена суровых и простых капитанов, сочетавших в себе рассудительность с отвагой и скромность с величавыми поступками.

Чоп знал их биографии и мог рассказывать о них часами.

Невская все больше утверждалась в мысли, что этот человек носит в своей памяти россыпи интереснейших знаний.

О Куке Чоп заговорил после фёна. Он вспомнил поведение Лапшина и сказал Невской:

— Лапшин — ученый. Я профан. Капитан Кук всю жизнь считался невеждой. Ученые терпели его как опытного моряка и начальника экспедиции, но в грош не ставили как исследователя. Чего было ждать от человека, который не умел гладко излагать свои мысли! Кук знал это, и поэтому он, моряк, не боявшийся ни тайфунов, ни льдов, ни бога, ни дьявола, страшно боялся ученых, заикался перед ними и лишь изредка заносил в свой дневник то, что думал. Он даже бумаге боялся поверять свои мысли, настолько они казались ему неуклюжими. Но иногда среди записей о ветрах, облачности, долготах и широтах и обкуривании кораблей серой у Кука попадаются неожиданные строчки. Когда Кук пробивался к Антарктике, пробивался как помешанный сквозь льды и штормы, когда команда не узнавала своего тихого капитана, в дневнике Кука появилась запись: «Красота этих мест наполнила мою душу восхищением и ужасом…»

После волокнистых растений Невская прошла мимо тунговых деревьев, дающих прекрасное масло, к зарослям герани.

Она растерла в руках листья, и острый запах гераниевого масла напомнил ей сонную провинцию, летние дни и вазоны с геранью за кисейными занавесками.

В старое время герань презрительно называли цветком мещан и обывателей. На самом же деле это был цветок рабочих окраин, единственный цветок — гость солнечных стран, скрашивавший жестокую жизнь слободской бедноты. Он был дешев и буйно рос в самых угарных подвалах.

Она прикоснулась к напрасно обиженным кустам герани. Они выбрасывали вверх стрелы стеблей с круглыми веерами красных цветов. Криптомерии протягивали над ними мохнатые ветки. На них, как гроздья черники, висели тысячи маленьких спрессованных шишек.

Овощи пахли сырой землей, сухие сигарные табаки — сладкой пылью. Рис и пшеница лежали горами тяжелых зерен.

Невская села на диван около камфарных лавров. От усталости у нее разболелась голова, а запах камфары успокаивал боль. Она потрогала плоды сального дерева, покрытые толстым слоем твердого жира. Из этого жира в Китае делают прекрасные свечи и мыло.

Невская знала, что в Колхиде можно вырастить пятнадцать тысяч видов тропических и субтропических растений. Все богатства, собранные на выставке, показались ей только намеком на будущее этой страны.

Она задремала. Разбудил ее ветер. Он дул в открытое окно, играл листвой и гонял по потолку солнечные зайчики от луж.

Ветер растрепал волосы Невской, защекотал в глазах и сдул на пол опавшие лепестки герани.

Невская вышла на улицу. Сырые мостовые пахли морем. Буйволы тащили арбу с редиской. Они смотрели на Невскую синими печальными глазами. Аробщик спал. С редиски капала вода.

На улицах было пусто. Только милиционер Гриша стоял и курил на перекрестке. Он улыбнулся Невской и поднял руку к козырьку.

Медленно взошло солнце.

Невская прошла в порт и выкупалась с мола. Изредка от края до края мола перекатывался заунывный шум — то спросонок разбивалась о камни волна.

Вода была очень холодная и сразу согнала усталость. Когда Невская одевалась, солнце насквозь залило порт, тихую воду в гаванях и ржавые борта парохода.

Над палубой парохода подымался легкий дымок. Матросы мылись у борта, смеялись, толкали друг друга в спину и лили воду за шиворот.

Стая ставридок осторожно подошла к водорослям, покачалась около них в прозрачной воде и серебряными брызгами бросилась в стороны. Из водорослей выскочил и побежал боком по камням сердитый краб с выпученными глазами.

Невская вернулась домой и разбудила Елочку и Чопа. Надо было собираться на открытие выставки.

Выставка открылась в полдень. Съехалось много колхозников из Хорги, Супсы, Сенак и Анаклии. Приехали Габуния с Михой, пришел Пахомов.

Выставка открылась речью Кахиани.

— Товарищи! — сказал Кахиани и строго посмотрел на собравшихся. — Я имею к вам маленький вопрос. Кто из вас болел малярией? Всех, кто болел малярией, прошу поднять руки… Так! Все болели, только вот тот бичо, маленький мальчик с красным галстуком, не болел этой неприятной болезнью.

Что такое малярия? Это нищета, товарищи! Край наш был нищим из-за малярии, и вы сами знаете, сколько в болотах вымерших и брошенных деревень.

А между тем Колхида — самая богатая советская земля, самая теплая, плодородная и солнечная земля, говоря языком таких поэтов, как Шота Руставели и Александр Пушкин.

Но эта земля залита болотами. Мы их высушим и создадим здесь тропический район. На этой выставке ни увидите все, что в первую очередь будет расти в Колхиде.

Величайшим преступлением было бы разводить на этих золотых землях — я извиняюсь за это сравнение — такие грубые вещи, как кукуруза и просо. Их вы сеяли всю жизнь, а теперь будете сажать чай, мандарины, рами и лимоны. Берег моря от Анаклии до Кобулет превратится в сплошную полосу курортов.

Но не только в том ценность нашей работы, что мы осушаем болота и создаем новую землю, что мы в корне уничтожаем старую болотную растительность — ольху и ситник, — и насаждаем совершенно новую. Не только в этом смысл нашей работы, товарищи. Он еще и в том, что мы создаем молодое, здоровое поколение.

Вы могли работать не больше четырех часов в день. Малярия выжимала вас, как тряпку. Вы валялись в дощатых домах, стонали и не могли пошевелить ногой. Это длилось веками, товарищи. Но этого больше не будет. Мы убьем болезнь, и наши дети будут такими же румяными, как райские яблоки…

Кахиани опять поймал себя на поэтическом сравнении и покраснел.

— Мы создаем район влажных субтропиков. Мы создаем новую природу, достойную социалистической эпохи. Но помните, товарищи, что природа не может процветать без постоянного и бдительного надзора со стороны разумного человека. Берегите новую природу, иначе она одичает.

История Земли дала нам много примеров измельчания природы в тех случаях, когда человек выпускал ее из своих рук. Предоставьте вот это дерево — инжир, дающий громадные сочные плоды, — предоставьте его себе, и через десять лет оно выродится. Его плоды сделаются величиной с орех и потеряют вкус. Все вы прекрасно знаете разницу между диким и культурным виноградом, между дикими и культурными яблоками. Это азбучная истина, но некоторые… — Кахиани посмотрел на Вано Ахметели, — очень долго не хотели в нее верить…

Музыканты ударили по струнам. Коркия толкнул Сосо в спину.

Мальчик вышел, покраснел, как помидор, и сказал несколько слов по-грузински. Он говорил, что мингрельские дети будут беречь новые леса и деревья и помогать инженерам создавать счастливую страну.

Мальчику много хлопали. Оркестр опять играл туш, и Христофориди, спрятавшись за спинами колхозников, изнывал от зависти.

Потом говорили Пахомов и Невская. Христофориди ничего не понял. Наконец вышел старик Артем Коркия. В толпе произошло движение.

Коркия поклонился Кахиани, открыл рот, подумал и сказал:

— Мадлобели, кацо[15]Спасибо, приятель..

Он опять открыл рот, помолчал, крякнул и протянул Кахиани свою самшитовую палку.

Коркия гордился ею. Он ее вырезал, когда ему было двадцать лет. Палка была крепче железной. Пусть Кахиани ходит с ней до конца жизни, и пусть он живет еще сто лет.

Кахиани взял палку и поцеловался со стариком. Оркестр заиграл плавный марш, и все пошли осматривать выставку.

А вечером в духане Артем Коркия рассказывал Бечо и Гулии, какую блестящую речь он произнес утром на открытии выставки.

— Я вышел перед всеми и сказал так: «Всю жизнь я жил в Хорге, и каждый день вода смывала мои поля. Я два раза тонул в болотах и ел только чады[16]Чады — грузинский хлеб. (Прим. автора.) и сыр. Лихорадка высушила мое тело и обтянула кожу. Три моих сына умерли от лихорадки». Так я им сказал. «Спасибо вам, — сказал я, — от стариков! Спасибо за внуков и правнуков! Советская власть тратит какие деньги, чтобы нам жилось хорошо. Какие деньги, кацо! Что стоят машины, инженеры, рабочие! А человеческий ум тоже чего-нибудь стоит». Так я им сказал на выставке. «Вот мой внук, — сказал я, — он умнее своего деда. Новое время скачет, как всадник на веселом коне, и мы, старики, хоть и отстаем, а все-таки поспешаем за ним. Потому что всадник скачет по верной дороге, и мы уже не можем заблудиться». Так я говорил, кацо. Все хлопали, и даже музыка играла шум.

— Туш, — сказал Бечо. Он знал, что старик на открытии выставки не вымолвил ни слова, но из деликатности смолчал.

— Ну туш, — согласился Коркия. — Теперь нет уже богатых и меньшевиков, тех, что устроили восстание в Сенаках, и человек должен быть ласковым с другим человеком. Вот что я сказал всем, кацо.

Гулия верил и удивлялся. Он постеснялся пойти на открытие выставки и жалел об этом.

— Через пять дней, — сказал он, — Габуния откроет главный канал, и вода с гор и из лесов пойдет в реку Хопи, а оттуда в море. Габуния приказал мне найти тебя, Бечо, и сказать, чтобы ты приехал на канал.

— Зачем?

— Ты будешь украшать дома и нарисуешь на арке золотые слова.

— Хо! — Бечо улыбнулся. — Мы устроим праздник, какого не видел ни один из князей Дадиани.

— И к тебе есть секрет, старый болтун. — Гулия похлопал по плечу Артема Коркию. — Деликатный секрет. Мы сегодня поедем с тобой на канал, а завтра пойдем в болота, и ты мне поможешь сделать большое дело для Габунии.

— Какое дело, кацо?

— Молчи. Это политика. Тут надо молчать.

Коркия закивал головой. Он хоть и стар, но последний раз, так и быть, пойдет в болота. Ради Габунии, сына машиниста из Самтреди, стоит сходить в болота. И ради политики тоже.

Фазианская женщина

Артем Коркия был так подавлен таинственным видом Гулии, что всю дорогу молчал.

День выдался хлопотливый. С утра он с Гулией навьючивал на двух буйволов топоры, лопаты, рогожи и веревки, и они двинулись в джунгли.

Буйволы шли неохотно и все время пытались залечь в болото. Гулия так сильно лупил их по сизым бокам, что в лесах отдавалось эхо и на краю земли начинали плакать и хохотать испуганные шакалы.

К полудню охотники добрались до развалин римской крепости.

Гулия заметил, что леса как будто изменились. Листва печально висела, касаясь земли, серая и мертвая. Над ней катилось раскаленное солнце.

На развалинах крепости сели закусить. Пережевывая сыр, Гулия сказал:

— В старые времена здесь была крепость, Артем, а в крепости стоял памятник. Он остался здесь. Его засосало болото. Он стоит больших денег, кацо!

Коркия отнесся к сообщению Гулии с полным равнодушием.

Потом они срубили два небольших дерева, обтесали их топорами и придали им форму полозьев. Получилось нечто вроде саней. Гулия набросал на них свежих листьев, впряг буйволов и подтащил все это сооружение к болотцу, где горой были навалены засохшие ветки.

— Что будем делать? — спросил Коркия.

— Мы откопаем памятник и привезем его в подарок Габунии. Он очень любит памятники, кацо.

Предприятие понравилось Коркии. Они расшвыряли гору сухих ветвей и увидели тонкую женскую руку из розового мрамора. На руке не хватало пальца.

— Чикалка отгрызла, вот проклятый зверь! — Коркия покачал головой. Недоумение не сходило с его лица.

Начали осторожно откапывать статую. Показалась голова, потом грудь, и через час в глубокой яме, наполовину залитой водой, стояла мраморная женщина с улыбающимся лицом. Ее бедра были обернуты легкой каменной тканью.

Коркия все время копал, плевал на ладони, сопел и ни разу не взглянул на статую, пока работа не была окончена. Тогда он поднял глаза и отшатнулся. Он вылез из ямы, попятился и закричал:

— Ты подлый обманщик! Где же здесь политика? Это каменная голая женщина.

— Я извиняюсь перед старым человеком, — ответил насмешливо Гулия. — Я очень извиняюсь перед тобой, кацо. Ты умный человек, а такой дурак. Этот памятник стоит больших денег. Мы подарим его Габунии… Давай рогожи и веревки!

Коркия с растерянным видом принес рогожи. Гулия достал воды из болота и несколько раз облил статую. Сквозь зеленый ил проступила живая теплота старого мрамора.

Гулия обернул статую рогожами, обложил срубленными ветками и перевязал веревками. Потом с помощью буйволов они вытащили статую.

Обратно шли медленно. Буйволы поминутно останавливались. Гулия спорил с Коркией об очень сложных и малопонятных вещах — культуре и памятниках.

Он никак не мог объяснить старику неясное ощущение, какое руководило им, когда он решил привезти статую. На канале праздник, во всей Колхиде праздник, и Гулия считал, что эта статуя будет одним из украшений праздника, неожиданным подарком, вырванным у болот.

На канал Гулия и Артем вернулись ночью. В комнате Габунии горел свет. Гулия тихо постучал в окно. Габуния вышел.

— Возьми фонарь, — сказал Гулия шепотом. — Пойдем! Я покажу тебе интересную вещь. Я нашел ее в болоте.

Габуния ничего не ответил. Он недоверчиво взглянул на Гулию, захватил фонарь и вышел за бывшим охотником.

В чаще, вблизи последнего барака, сочно жевали и вздыхали буйволы. Около них стоял Коркия. Он был бледен. Он боялся, что Габуния накричит на них или, еще хуже, подымет их на смех, двух старых дураков.

Габуния подошел.

— Свети! — сказал Гулия.

Габуния включил яркий электрический фонарь. В его серебрящемся свете на подстилке из черных листьев лежала мраморная статуя с улыбающимся лицом.

Коркия взглянул на Габунию и замер. Инженер смотрел на статую пристально и даже немного нахмурившись. Лицо его побледнело какой-то особенной, торжественной бледностью. Он долго молчал.

— Где нашли? — спросил он отрывисто.

— На развалинах старой крепости, кацо, — пробормотал Гулия. — Это тебе. Ты любишь памятники.

— Спасибо, — сказал тихо Габуния. — Ты понял то, чего не понимают порой даже очень умные люди. Все, что осталось хорошего от прошлых времен, мы соберем, и наше богатство будет выше всех богата в, какие знали люди… Мы очень счастливые, товарищ… Спасибо, Гулия! Такая прекрасная вещь не может принадлежать одному человеку — она должна принадлежать всем.

Габуния приказал снова обернуть статую в рогожи и внести в его комнату. Вносили втроем. Потом Гулия и Коркия ушли в барак. У них было радостное настроение.

Габуния долго перелистывал старые книги. Он нашел у Арриана одно место и отчеркнул его карандашом. Там говорилось:

«На берегу Фазиса на левой стороне воздвигнута статуя прекраснейшей женщины фазианской».

Очевидно, Гулия нашел эту статую.

Швейцарский археолог Дюбуа де Монпере, один из немногих европейцев, побывавший на развалинах крепости, утверждал, что крепость эта построена за сто лет до нашей эры. Значит, статуе две тысячи лет.

Габуния откинул рогожу и посмотрел на лицо статуи. Две тысячи лет прошли над ее чистым лбом и тонкими бровями, над улыбкой, полной той ласковости к человеку, о которой говорил в духане Коркия. Две тысячи лет покрыли тонкими серыми трещинами розовый мрамор.

На рассвете Габуния открыл окно. По верхушкам деревьев перелетали птицы. Листва волновалась от утреннего ветра. Солнце низко сверкало в лесах, как громадный алмаз. Все это наполняло комнату быстрыми отблесками и тенями. Свет перебегал по лицу статуи, ветер дул на ее улыбающиеся губы, и Габуния понял, что перед ним творение неведомого гениального скульптора.

Красные флаги на высоких мачтах при входе в канал шумели и рвались к горам. Дул западный муссон, и воздух приморской страны наполнял легкие юношеской силой.

Габуния посмотрел на статую и подумал, что забытый мастер за две тысячи лет до нашей эры воплотил в ней прекрасное будущее Колхиды.

Фейерверк в лесах

От каких пустяков зависит иногда радостное настроение! От ветра, перевернувшего на столе стакан с листьями. От апельсинной корки, качающейся на морской волне. От шума гравия, от знакомого голоса за окном, наконец от неба, стоящего синей стеной над затихшим морем.

Так думала Невская в это раннее утро, но Чоп с ней не соглашался.

Апельсинная корка на воде — это беспорядок. Опять нахальные коки с греческих пароходов развинтились и валят за борт всякий кухонный мусор.

Вода из стакана пролилась на газету. Тоже не дело.

Гравий скрипит, как новая кожа, а это плохо действует на нервных людей.

Голос за окном может быть всякий. У рыжего лоцмана, по прозвищу «Антонов огонь», голос знакомый, но услышать его за окном никому не интересно. Лоцман шепелявит и говорит: «Надо шкорей шниматься ш якоря».

— А небо — это дело другое. Небо совсем не пустяк. Небо — это вещь!

Но в это утро Невская не спорила с Чопом. Даже его ворчанье доставляло ей радость. Особенно она обрадовалась, когда около дома прогудела автомобильная сирена. Машина пришла, чтобы отвезти их в Чаладиды на праздник открытия канала.

Чоп вышел весь в белом. Золото сверкало на его форменных нашивках, и щеки, выбритые до синевы, подчеркивали зоркость серых глаз.

Чоп посадил Елочку рядом с шофером. Христофориди стал на подножку. С начала до конца праздника улыбка не сползала с его лица, и на следующее утро он никак не мог сообразить, почему у него болит на щеках кожа.

Невская замешкалась и вышла, когда все уже сидели в машине. Капитан увидел зеленый блеск в чистых лужах, оставшихся от ночного дождя. В них сверкало и переливалось всеми оттенками морской волны шелковое платье Невской.

Она шла к машине вся в ветре и шелесте, и капитан видел, как солнечный луч просветил до дна ее смеющиеся зрачки.

Чоп помог Невской войти в машину, чего никогда не делал раньше. Он почувствовал ее горячую сильную руку и вздохнул. Эх, моряцкая жизнь, будь она проклята!

Палубы, штурвалы, трюмы, бункеровки, аварии — за всем этим проскользнула жизнь, стороной прошли вот эти смеющиеся, прекрасные женщины. И не какие-нибудь буржуазии в полосатых пижамах и с красными от лака ногтями, а родные женщины, что умели драться на фронтах, жертвовать собой, жить для будущего.

Эх, моряцкая жизнь, будь она четырежды проклята!

«Прозевал! — подумал Чоп и нахмурился. — Молодые обскакали тебя, старого черта».

Они заехали на субтропическую станцию и срезали много цветов.

Ветер часто бросал в лицо капитану зеленый шарф Невской. Чоп вздрагивал от его легких ударов, как от прикосновения милой руки.

Невская всю дорогу смеялась. Ее веселило поведение деревенских псов.

Завидев издали машину, они лениво выходили на улицу. На мордах у них было выражение необычайной скуки и равнодушия ко всему на свете. Некоторые даже зевали, садились и вычесывали блох. Но стоило машине поравняться с любым псом, как он внезапно приходил в наигранную ужасающую ярость и мчался около колес с хриплым рычанием и лаем. Проводив машину до границы своей земли, пес тут же успокаивался, сбрасывал с себя маску ярости и, прихрамывая, убегал домой с прежним выражением скуки на морде.

Стремительный бег машины бросал в лицо пригоршни солнечных пятен, скакавших в листве, белую пыль, ветер, лай собак, крики детей и глухой ропот мотора.

…В этот день барометр в комнате Габунии показывал «ясно».

С раннего утра Габуния и Миха волновались. Миха часто посматривал на небо: не видно ли туч. Но их не было. Голубой день подымался над землей в безветрии и глубокой тишине. Был слышен глухой стук топоров: плотники сколачивали в лесу на берегу канала длинный стол и скамейки.

Рабочие-мингрелы брились я бараках. Сема набивал бумажные гильзы таинственным порошком. С утра он свистел и крякал. Это служило у него признаком хорошего настроения.

Гости начали съезжаться к полудню. Первыми приехали Кахиани, Пахомов и Вано Ахметели, потом Чоп и Невская. Гриша прибыл во главе милицейского оркестра.

В воде канала переливались красные флаги. Лианы свешивались с деревьев над столом, накрытым на сто человек.

Старый духанщик из «Найдешь чем закусить» сокрушался, что на стол не хватило скатертей. Чад жареной баранины подымался к небу из походной кухни и смешивался с запахом лаваша и лилового вина «Изабелла».

Через канал была протянута над самой водой тонкая красная лента.

Кахиани с Габунией и самым старым человеком на канале — Артемом Коркией спустились в моторный катер.

Сема, выбритый и торжественный, стоял у руля и придерживал катер багром. Он стоял навытяжку, как принято стоять у парадных трапов в военном флоте. Сема тоже понимал толк в порядке и вспомнил старую корабельную дисциплину.

Рабочие собрались по берегам.

Кахиани махнул рукой. Сема включил мотор.

Задача состояла в том, чтобы перерезать носом катера красную ленту. Это было нелегко. Сема прищурил глаз, вынул трубку и впился в ленту. Катер несся по воде, гудел и набирал скорость.

Нос его ударил в середину ленты, натянул ее. Лента лопнула, концы ее взвились в воздухе, и моторка рванулась вперед по каналу с частой, оглушительной пальбой.

— Гип, гип, ура! — крикнул Сема и поднял руку.

Ему ответил многоголосый крик на берегах. Оркестр заиграл «Интернационал». Рабочие сняли войлочные шляпы. Сема выключил мотор. Все в катере встали.

Впервые девственные леса слышали музыку и глухой хорал голосов.

Невская взглянула на Чопа. Он держал у козырька загорелую руку, казавшуюся черной от белизны кителя. Во всей его фигуре были сдержанная сила и спокойствие. И Невская подумала, что люди совсем не так часто слышат «Интернационал», эту торжественную музыку, и всякий раз она ощущается ими как итог громадных работ, как музыка победы, как завершение труда. Поэтому, быть может, так заметно бледнеют их лица.

Когда оркестр затих, Кахиани крикнул рабочим:

— Гамарджоба, товарищи! Приветствую с победой!

— Гагимарджос! — ответила толпа.

— Товарищи! — сказал Кахиани. — Канал окончен, и можно позволить себе один вечер отдохнуть и повеселиться… Вы сделали великий труд, товарищи, все, от стариков до молодых инженеров, воспитанных Советской властью. Я благодарю вас от имени партии. Вы победили болота, леса, ливни и лихорадку. Вы не только осушили страну, но сделали гораздо больше. Позвольте мне рассказать вам два случая. В них нет никакой поэзии, а одна голая правда. Вот этот старик, Артем Коркия, всю жизнь носил на груди пустой орех с высушенным пауком. Этот орех носили еще его дед и отец. Вы знаете, что в прежние, темные времена люди болот считали сухого паука лучшим средством от лихорадки. Старухи шептали над пауком молитвы, и люди верили, что этот паук и этот старушечий шепот спасают их от болезней. И вот Артем Коркия только что снял со своей шеи этот орех и выбросил в воду. «Зачем орех и паук, сказал он, — когда лучше всяких пауков малярию убьют инженеры!» Вы видите, как ваша работа приобщает человека к культуре. Еще я должен сказать, товарищи, об одной вещи, которая может быть некоторыми неправильно понята. Я скажу о статуе фазианской женщины, найденной в болоте. Я ничего не понимаю в скульптуре. Я мелиоратор, а не Микеланджело или Антокольский. Но тот факт, что вчерашний охотник Гулия и этот самый старик Коркия поняли, хотя бы и не совсем ясно, но все-таки поняли культурную ценность таких вещей, — этот факт мена радует, товарищи, хотя бы я ничего и не понимал в тонкостях этого дела. Мы, товарищи, возьмем себе самое ценное из всех культур, мы расплавим все это в горне нашей социалистической мысли и, несомненно, отольем величайшую культуру, какую когда-либо знало человечество. Да здравствуют советские субтропики! Вы их создаете своими руками. Веселитесь и отдыхайте, товарищи!

После речи Кахиани все двинулись к громадному столу. Вокруг него бегал хозяин духана с сизым и потным лицом. Он ужасался и радовался. Он радовался тому, что впервые в жизни устраивает такой пир под открытым небом — совсем как на картине Бечо, пир на сто человек, — а ужасался тому, что не хватило скатертей и может не хватить посуды.

Пахомов смотрел на пирующих проницательно и весело.

— Вы — аргонавты, — сказал он Габунии. — Как Язон открыл в Колхиде золотое руно, так вы открыли тропики. Кстати, задумывались ли вы над тем, что в древности называлось «золотым руном»? Обыкновенная баранья шкура. Ее клали на дно золотоносной реки, заваливали по краям камнями, чтобы не снесло течением, и вода наносила в шерсть золотой песок.

— Очень просто, — сказал Кахиани, — и никакой поэзии. Кустарный способ добычи золота. Факт!

— В очень простом обычно очень много поэзии, — мягко возразил Пахомов. Легенды заключают в себе зерна будущего. Стремление человека к высокому создает легенды. Миф об Икаре — самый простой из мифов. Икаром стал каждый летчик нашего времени. В мифе о Язоне сказано, что на огнедышащих быках он вспахивал поля. Что, собственно, такое огнедышащие быки?

— Тракторы, — засмеялся Габуния.

Пахомов кивнул головой. Чоп захохотал.

— Человек должен верить в свою силу, — продолжал Пахомов, — и тогда он заставит реки поворачивать течение и будет выращивать лимоны в Сибири. Я говорю серьезно. Человек должен верить в силу своего искусства. Когда участник похода аргонавтов поэт Орфей пел и играл на лире, море переставало шуметь. Греки писали об этом совершенно серьезно. Они в это наивно верили. Они верили в силу искусства, а техника — то же искусство, товарищ Кахиани. Будем же верить в нее, как греки верили в лиру Орфея. Вы воплощаете в жизнь миф о завоевании Колхиды, о золотом руне, о смелом походе аргонавтов. Честь вам и слава!

— Я вас очень уважаю, — пробормотал Кахиани и смутился, — поэтому я вам верю. Пусть будет по-вашему, пожалуйста!

Невская прислушивалась к разговорам. Она слышала слова о Язоне, о легендах, о тракторах и летчиках, слышала веселый говор рабочих, пронзительный смех Михи, хриплый голос Гулии, болтовню детей и сдержанные шутки Чопа.

Оркестр играл незнакомую бурную мелодию. Солнце бродило по скатертям, стаканам, бутылкам, по загорелым рукам людей. Солнце заглядывало в стаканы и просвечивало темное вино. Солнце превращало в золотую пленку корку лаваша.

Было шумно и просто, как бывает в большой дружной семье.

Невская молчала. Безошибочное чувство, что сейчас с ней случилось что-то хорошее, в чем она не отдает себе отчета, не покидало ее. Но что же случилось?

«Дружба! — вдруг подумала она. — Пришла настоящая дружба, самое лучшее, что может быть в мире. Только в работе, в опасностях, столкновениях и победах, поражениях и спорах выковывается это чувство, присущее нашей эпохе, величайшее из человеческих чувств!»

Невская посмотрела на рабочих. Многие из них улыбались ей и подымали за ее здоровье стаканы. Они гордились ею — женщиной-ученым, той женщиной, что плечом к плечу работала с ними всю ночь под ливнем, когда размывало валы. Они гордились Невской, прекрасной женщиной в необыкновенном, сверкающем платье.

Невская посмотрела на Габунию, Кахиани, Пахомова. Все это были друзья. Они продолжали спорить о мифах.

Взгляд ее остановился на Чопе. Христофориди, Елочка и Сосо, открыв рты, смотрели на капитана. Он им что-то рассказывал и делал суровое лицо. Потом он засмеялся, и дети звонко захохотали. Невская сама засмеялась, не зная чему.

Солнце коснулось вершин деревьев. Оно быстро спускалось к закату. Его косые лучи превратили л истцу в груды бронзы.

Солнце уже тонуло в море, за разливом лесов, когда общий гомон и смех прорезал высокий, почти девичий голос Михи. Все стихли. Миха пел старинную грузинскую песню:

У Ираклия царство и сила,

Одного лишь купить он не мог.

Да, царица его не любила.

Не пускала к себе на порог.

Габуния наклонился к Невской, переводя ей слова песни. Пахомов прикрыл глаза рукой. Кахиани смотрел, прищурившись, на канал, где струилась темная и чистая вода. В ней отражалось вечернее небо.

Царь в сады уходил, одиноко

Там бродил до румяной зари,

И смеялись над нищим жестоко

Пастухи, земледельцы, псари.

Чоп дрожащими пальцами вертел пустой стакан от вина. Он знал грузинский язык и понимал песню. Будь она проклята, моряцкая жизнь! Ему казалось, что поют о нем, старом моряке, никогда не знавшем любви.

У меня за душою шальвары,

А на поясе — только кинжал,

Но с улыбкой царицы Тамары

Я богаче Ираклия стал.

Тяжелый цветок ударил Чопа по руке. Посыпались темные лепестки.

Капитан повертел цветок в руках и засунул в петлицу. Он узнал его: такие черные и уже осыпающиеся розы были только на опытной субтропической станции.

Он взглянул на Невскую. Кончики губ у нее дрогнули. Она сдерживала улыбку, но не смотрела на капитана.

— Халло! — вдруг крикнул Сема и забил ногами о землю быструю дробь. Халло! Продолжаем жить, леди и джентльмены!

Рабочие вскочили. Оркестр ударил лезгинку, и Габуния, сорвавшись с места, понесся в легкой, стремительной пляске. За ним понесся Миха. Он смахивал руками со стола стаканы с вином и дико вскрикивал.

Барабаны гудели глухо и торопливо. Рабочие теснились около танцующих и хлопали в ладоши:

Аш! Аш! Аш! Аш!

Крики усилились, когда в круг выскочил толстый хозяин духана. Он завертелся волчком, раздувая широкие ситцевые штаны, стянутые у щиколотки. Он ударил над головой в ладоши и быстро прошелся по кругу:

Аш! Аш! Аш! Аш!

Легкая пыль поднялась над лесом.

Но общий восторг достиг предела, когда в круг вышла Невская. Ее блестящее зеленое платье разлеталось и шуршало, обдавая лица теплым ветром.

— Ура! — крикнул Христофориди и пошел ходить колесом вокруг танцующих: «Чистим-блистим, блистимчистим!»

За ним пошел ходить колесом Сосо.

Артем Коркия потрясал посохом и кашлял. Гулия притопывал на месте.

— Наконец веселье пришло и в наши болота, кацо! — крикнул Коркия.

Чоп поднял Елочку на плечи, чтобы она лучше видела пляску.

Больше всех неистовствовал Вано Ахметели. Пусть пропадает нутрия ко всем чертям! Музыка, не отставай!

Вано плясал с яростью и упоением. Пролетая мимо Елочки, он прищелкивал языком, гикал и делал свирепые глаза.

— Ай, меня душит смех смотреть на этих людей! — крикнул Гриша и ворвался в круг.

Все остановились. Гриша плясал с такой стремительностью, что его почти не было видно. Танцующие шарахались от него, как от вертящейся и готовой вот-вот взорваться бомбы.

В это время небо прорезал пронзительный свист, и рядом со звездами лопнула и посыпалась огненным снегом первая ракета.

Ракеты вылетали пачками и оглушительно стреляли. Тогда только все заметили, что уже ночь — синяя, ранняя ночь, пахнущая порохом и вином.

По берегам канала загорелись костры. Вода превратилась в жидкое пламя. В ней метался багровый огонь, распоротый белыми дугами улетающих в небо ракет.

Тысячи светляков неслись сквозь лесные чащи, загораясь и потухая. Казалось, звездное небо опустилось на землю и летит над лесами, и кружится вихрем, и то отлетает, пугаясь бенгальских огней, то снова метет своим шарфом по верхушкам деревьев.

Елочка уснула на руках у капитана. Он отнес ее в комнату Габунии и положил на узкую походную койку. Розовый и белый свет фейерверка перебегал, как теплые молнии, по улыбающемуся лицу фазианской статуи.

— Эх, моряцкая жизнь, будь она четырежды проклята! — повторил капитан.

Он стоял у окна и смотрел на огненные чудеса, творившиеся в небе.

Тихо вошла Невская. Она подошла к Чопу, положила ему на плечо горячую тонкую руку и долго смотрела на трескучий и дымный фейерверк. Чоп боялся шелохнуться. Оба они молчали.

Потом Невская так же тихо вышла. Чоп услышал шелест ее платья, услышал, как хлопнула дверь, и вдруг ночь закружилась у него в глазах каруселью. Чоп схватился за раму окна и провел ладонью по глазам. Ладонь стала влажной.

— Дурак! — пробормотал Чоп. — Сорок семь лет крепился, а теперь сдал!

Ночь гремела музыкой, стреляла огнями, кружилась пением, и Чоп подумал, что только на сорок седьмом году жизни он узнал, что значит полное счастье.

Он быстро повернулся и вышел.

Босые Одиссеи

На рассвете Сема подвел к приставе моторный катер. Решили ехать в Поти по каналу, реке Хопи и затем морем. День обещал быть таким же тихим, как и вчерашний.

По берегам канала догорали костры. Роса падала с листьев в горячий пепел и тонко шипела. В зарослях пели осторожные птицы.

Ехали Невская с детьми, Чоп и Габуния.

Когда катер проносился мимо бараков, рабочие махали шляпами и пели песни. Потом зеленым водопадом помчались навстречу леса, и катер вылетел, покачиваясь, в таинственные аллеи извилистой реки Хопи.

Большое белое солнце подымалось за спиной и бросало длинные тени.

Катер долго прорывался сквозь теплые запахи листьев и воды и никак не мог прорваться, пока вдали не показалось море. Тогда в лицо подуло острым ветром водорослей и сырых песков.

Городок Редут-Кале отражался в воде свайными домами, выкрашенными в голубой и розовый цвета. Казалось, что на реке лежит и качается пестрая истлевшая шаль.

Рокот мотора перебегал из одного прибрежного дома в другой, стучал в двери, проносился, затихал и будил людей.

Женщина с грудным ребенком вышла на террасу. Где-то пропел петух и шумно взлетели голуби.

Катер вышел в море и, широко загибая на юг, рассыпая брызги, простучал мимо старого парусника, стоявшего на якоре.

Было слышно, как гудит на пляжах далекий прибой.

На борту парусника сидели, свесив поги, босые загорелые матросы. Они курили, сплевывали и рассматривали берега Колхиды, как новые Одиссеи.


1934


Читать далее

Колхида

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть