В дни Отечественной войны

Онлайн чтение книги Том 8. Почти дневник. Воспоминания
В дни Отечественной войны

Их было двое*

Один шел в разорванном мундире, слегка пошатываясь. Его голубоватые глаза, мутные с перепоя, смотрели в землю. В голове тяжело гудело. Ослабевшие ноги нетвердо ступали по жнивью. Все, что произошло только что, представлялось ему дурным сном. Во рту пересохло. Очень хотелось пить и курить.

Другой шел позади, ладный, подтянутый, с винтовкой в руке.

Один был стрелок-радист Вилли Ренер. Его самолет только что прижали к земле советские «ястребки». Теперь стрелок-радист Вилли Ренер был военнопленным.

Другой был младший командир Красной Армии Вергелис. Он вел сбитого немецкого летчика Вилли Ренера в штаб, на допрос.

Вокруг лежала широкая русская земля. Полосы льна, снопы ржи, далекий синий лес на горизонте, легкие осенние облака в нежно-водянистой голубизне русского неба.

Идти было далеко.

Немец обернулся на ходу. С перепоя ему хотелось болтать. Он посмотрел на Вергелиса. Треугольники на петличках Вергелиса привлекли внимание военнопленного.

— Это, наверное, младший командир, — пробормотал он, не ожидая ответа, так как свой полувопрос произнес по-немецки.

Но Вергелис немного знал язык своего врага.

— Да, я младший командир, — сказал он.

Немец слегка оживился:

— О, вы знаете немецкий язык?

— Да.

— Вы младший командир?

— Да.

Немец некоторое время смотрел на Бергелиса и потом сказал:

— Я тоже младший командир.

Вергелис промолчал.

— Наверное, мы однолетки.

— Возможно.

Вилли Ренер задумался.

— Мне двадцать три года, — наконец сказал он.

— И мне двадцать три года, — сказал Вергелис.

Он нахмурился. Ему показалось до последней степени диким то обстоятельство, что между ними, младшим командиром Красной Армии и этим фашистом, могло оказаться хоть что-нибудь общее. Это общее было — двадцать три года.

— Мне двадцать три года, — повторил фашистский летчик, стрелок-радист Вилли Ренер, — мне двадцать три года, и я уже облетел всю Европу. — Он подумал и уточнил: — Почти всю Европу.

Младший командир Вергелис усмехнулся. Он усмехнулся потому, что немецкий стрелок-радист сказал «почти», Европа без СССР не есть Европа. Вилли Ренеру не удалось закончить свое турне «по Европе». Его разбитый «юнкерс» валяется недалеко от советского города В. Турне не состоялось. Пришлось прибавить неприятное слово «почти».

— Я облетел почти всю Европу, — с угрюмым упорством пьяного повторил Вилли Ренер. — Я был в Бухаресте…

— Ну, и что же вы скажете о Бухаресте? — спросил младший командир Вергелис.

— В Бухаресте много публичных домов, — быстро сказал Вилли Ренер. — Я также был в Голландии.

— Что же вы видели в Голландии?

— В Роттердаме отличные, богатые магазины… Кроме того, я был в Польше.

— А что вы заметили в Польше?

— Польские девушки — змеи: они кусаются.

— А в Греции?

— В Греции душистый коньяк.

— А вы читали что-нибудь?

— О да. Я много читал.

— Что же именно вы читали?

— Я читал «Майн кампф» Гитлера, я читал роман доктора Геббельса.

— А Генриха Гейне вы читали?

— Нет, не читал. Генрих Гейне — еврей.

— А Льва Толстого вы читали?

— Нет, не читал. Лев Толстой — ублюдок.

— А Генриха Манна вы читали?

— Нет, не читал. Генрих Манн — антифашист.

— А Максима Горького вы читали?

— Нет, не читал. Максим Горький — коммунист.

Тошнота отвращения подкатила к горлу младшего командира Вергелиса.

— Да, я их не читал, — сказал Вилли Ренер. — Но я их сжигал. Я сжигал их книги на улицах города Эссена. Вы знаете город Эссен?

Нервно посматривая на штык младшего командира Вергелиса, стрелок-радист фашистской армии стал рассказывать свою биографию.

Он был болтлив с перепоя.

Его отец, солдат вильгельмовской армии, сложил свою голову на полях Украины.

Фашистский агитатор, завербовавший Вилли Репера в гитлеровскую организацию молодежи, беседовал с ним однажды в одной из эссеновских пивнушек. Они оба были зверски пьяны, и фашистский агитатор говорил, пуская слюни в глиняную пивную кружку, похожую на шрапнельный стакан:

— Смотри на Восток, парень. Твой взгляд всегда должен быть обращен на Восток!.

И глаза фашистского молодчика с тупой жадностью смотрели на Восток, но руки его до поры до времени орудовали в Германии.

Он хорошо запомнил слова своего фюрера Гитлера о том, что «нужно повесить на каждом столбе человека, чтобы навести порядок».

Однажды ему поручили перевести старого антифашиста из одного концлагеря в другой. Вилли Ренер мучил свою жертву. Старый антифашист сказал своему мучителю, что он старше его на тридцать пять лет. Ренер плюнул ему в лицо, потом застрелил.

Об этом, конечно, Вилли Ренер не рассказал младшему командиру Вергелису. Это выяснилось позже, на следствии. Об этом рассказал на допросе его «друг по разбою», штурман сбитого «юнкерса».

— Слушайте, Ренер, знаете ли вы, против кого вы воюете?

— Не знаю. Я просто стреляю людей. Зверей я оставляю на совести охотников.

Младший командир Красной Армии посмотрел на младшего офицера гитлеровской банды. У того было тупое, жадное лицо выродка. Оно нервно передергивалось. Типичное лицо алкоголика, садиста, психопата. «И это человек моего возраста?! — с яростью подумал Вергелис. — Нет, это не человек. Это грязное животное двадцати трех лет от роду, низкое, пьяное, жадное, глупое и мерзкое».


— Что я мог сказать Вилли Ренеру, человеку моего возраста? — говорит об этой встрече младший командир Красной Армии Вергелис. — Что я мог рассказать этому народоненавистнику?.

Я мог бы рассказать о себе, молодом советском еврейском поэте, написавшем книгу стихов о братстве народов и строительстве новой жизни, я мог бы рассказать этому разрушителю мирных городов и сел о себе, строившем шесть лет прекрасный город в дикой дальневосточной тайге.

Я мог еще рассказать ему о моем друге Коле Мартынове, прекрасном трактористе и мужественном воине. Этот простой, благородный советский парень за день до моего разговора с Ренером вынес белокурую польскую девочку из-под обстрела фашистского разбойника. Его сразила пуля. Падая, он успел бережно посадить на траву невредимую девочку.

Что я мог рассказать Вилли Ренеру, этой свинье, до головокружения вонявшей водкой?

Я отвернулся. Его увели.

Я ушел на свой боевой пост.


1941

Поклянемся никогда не забывать этого!*

Эти снимки найдены у убитого немецкого офицера в районе Яропольца.

Я держу их в руках. Я осязаю их.

Товарищи, не торопитесь перевернуть газетный лист! Хорошенько всмотритесь в эти снимки. Вдумайтесь в то, что произошло.

Вот «суд». Их «судят», этих пятерых простых, хороших русских людей, граждан великого Советского Союза.

Где их «судят» и кто их «судит»?

Их «судят» на родной русской земле фашистские разбойники.

Вот «суд» окончен. Пять гитлеровских негодяев пробуют прочность веревок. Они бодро подтягиваются на мускулах. Они резвятся. Два эсэсовца деловито следят за приготовлением к казни.

Заметьте их и запомните.

Запомните навсегда их хамские, щегольские позы, их худосочные ножки дегенератов, их пистолетики, их галифе.

Поклянемся никогда не забывать этого!

Перекладина, пять петель. И немецкий палач на помосте.

Всмотритесь в эту тупую, подлую фашистскую морду. Разве это человек?

Запомним же и поклянемся никогда этого не забывать!

Пять хороших, честных русских людей всходят на эшафот.

Вот они стоят с петлями на шее. Всмотритесь в них. Это — наши братья. Таких, как они, мы видим вокруг себя каждый день десятки тысяч. Великолепные советские люди — мужественные, трудолюбивые, честные… И гитлеровские палачи, ворвавшиеся на нашу землю, надели им на шею веревку.

Их сейчас повесят.

Но разве можно заметить хоть тень страха в этих мужественных родных лицах?

Нет.

Они прямо смотрят смерти в глаза. Они знают, что умирают за родину. Они не боятся смерти потому, что они — плоть от плоти и кость от кости великого советского народа.

А советский народ бессмертен.

Поклянемся же никогда не забывать этого!

Секунда — и стол выбит из-под их ног. Это уже не люди. Это трупы. Трое повешены «как следует». Двое оборвались. Их будут снова казнить. Да! Их будут «перевешивать».

Всмотритесь в это, запомните!

Поклянемся никогда не забывать этого!

Вот они, пятеро повешенных. Пятеро сыновей нашей родины — молодых, талантливых, честных, хороших советских людей.

Забудем ли мы это когда-нибудь?

Никогда!

Мы будем помнить эти снимки до последней детали, от цигейкового воротника одного из повешенных до пошлой складки на галифе убийцы.

Запомните эту складку!

Запомните это слово «галифе»!

Запомните, что генерал Галифе убивал французских рабочих — лучших сыновей французского народа.

И поклянемся еще в одном. Поклянемся никогда не забывать, что все эти снимки совершенно хладнокровно сделал фашист.

Вдумайтесь в это! Человек совершенно просто и деловито снимает казнь.

Человек? О нет! Конечно, не человек.

Это холодный мерзавец, садист и сукин сын. Животное? Нет. Гораздо хуже. Это — выродок.

Фашисты насилуют, жгут, режут, грабят, взрывают, вешают.

Они воображают, что весь мир можно оглушить страхом, а потом изнасиловать.

Но эти мерзавцы глубоко заблуждаются.

Русского патриота, человека советской эпохи, запугать нельзя.

Не запугаете!

Поклянемся же никогда не забывать этого!


1942

«Торопиться приносить скоро»*

«Приказ Коммандантий!

Каждый, который у себя есть одна корова, сдай в восемь часов один горшок с молоко.

Сдай в восемь часов один мешок овес.

Или вы дать, или ваший домий сгорать.

Торопиться приносить скоро».

Приказ фашистского коменданта, найденный нашими войсками в одном из освобожденных районов Ленинградской области.

Вот каким языком разговаривают гитлеровские бандиты и ворюги с русским народом в захваченных районах.

Язык, что и говорить, красноречивый.

Из него так и прет беспримерное, чисто фашистское, хамство, подлость, зверская жестокость.

Кто писал эти жалкие, страшные каракули, нахально претендующие называться русским языком?

Растленная душонка, потерявший остатки совести и чести, проклятый родной страной и забывший родной язык белогвардеец, продавшийся фашистам?

Или прибалтийский барон?

Или шпик, специально изучавший русский язык в какой-нибудь гестаповской «академии»?

Не все ли равно!

В этом коротком безграмотном, жутком приказе как в капле воды отразилась вся презренная идеология фашизма.

Это заповеди бандита. «Майн кампф» в сокращенном издании. Самая сущность фашизма.

«Господин немецкий Коммандантий», этот выродок и болван, не любит утруждать себя длинными рассуждениями. Он, черт возьми, прям и лаконичен. Кроме того, ему, как видно, ужасно хочется жрать. Он отощал. Он мечтает о еде.

«Каждый, который у себя есть одна корова, сдай в восемь часов один горшок с молоко».

Ему, видите ли, утром ровно в восемь часов хочется краденого молочка. Он без этого не может. Он так привык.

Он, кроме того, большой любитель награбленного овса:

«Сдай в восемь часов один мешок овес».

С этим мерзавцем шутки плохи:

«Или вы дать, или ваший домий сгорать».

И пылают крестьянские дома, облитые керосином гитлеровским разбойником в комендантском мундире со свастикой на рукаве. Замерзают выброшенные в снег дети. Льется кровь…

А господин «Коммандантий» истошно кричит, топая ногами:

«Торопиться приносить скоро!»

Он торопится.

Он торопится грабить. Он чувствует, что скоро Красная Армия вышвырнет всю фашистскую нечисть со священной советской земли.

И тогда господину «Коммандантию» придется предстать перед страшным и беспощадным судом великого советского народа.

И тогда за каждый «горшок с молоко», за каждый «мешок овес», за каждый сожженный дом, за каждую слезу советского человека он заплатит своей поганой, гнилой кровью.


1942

Гвардии капитан Туганов*

Мне нужно было повидаться с генералом, командиром одной из наших конногвардейских частей. Я приехал в деревню и вошел в избу, на крыльце которой стояли парные часовые. Генерала не было дома. Адъютант пригласил меня в горницу, оклеенную по-деревенски газетами и обоями, и предложил подождать. Когда мы вошли, адъютант представился:

— Гвардии капитан Туганов.

Это был красивый смуглый мужчина несколько восточного типа, плотный и очень хорошо сложенный. На вид ему было лет тридцать пять. На нем была легкая защитная рубашка, перехваченная узким кавказским ремешком с набором. Синие шаровары с алыми гвардейскими лампасами. Мягкие сапоги джигита. Шпоры. Пистолет. На груди два ордена: один гражданский — Трудового Красного Знамени, другой военный — Боевого Красного Знамени. Я это внутренне отметил. Мы поговорили о последних операциях части и о погоде. Операции были удачны. Погода никуда не годилась: пятый день шел дождь, сделавший дороги почти непроходимыми и сильно поднявший уровень рек.

Пока я разговаривал с капитаном, лицо его казалось мне все более и более знакомым. Как будто бы и фамилию его я тоже уже слышал раньше.

— Мне кажется, капитан, что я вас знаю.

— Это не исключено, — сказал он со сдержанной улыбкой.

— Но я не могу вспомнить, где я вас встречал!

— Это могло быть во многих точках Советского Союза. Вы могли меня видеть в Харькове, в Одессе, в Новосибирске, в Куйбышеве, в Саратове, в Ленинграде, в Ташкенте… в десятках городов… Наконец, в Москве.

— Вот именно, кажется, я вас видел в Москве. Но при каких обстоятельствах? В каком месте?

— Я думаю, — сказал капитан, — вероятнее всего, вы меня видели в цирке.

— В цирке?

— Ну да.

— Позвольте!.

И тут меня как молнией озарило. Ну да! Конечно! Я сразу увидел фасад Московского цирка и громадный цветной плакат, изображавший всадников в черных бурках и красных башлыках: «Грандиозный аттракцион. Донские казаки под руководством Михаила Туганова». Я был изумлен:

— Михаил Туганов… вы?

— Я.

— Тот самый, знаменитый?

— Да. Тот самый. Известный.

Я еще раз взглянул на него. Конечно. Это он. Последний раз я видел его на арене Московского цирка. В ослепительных разноцветных лучах прожектора на арену выезжают донские казаки. Их кони танцуют, носят боками. С удил падает пена. Развеваются башлыки и бурки. Впереди три аккордеониста на конях. Черные бурки, папахи и белоснежные аккордеоны. Это красиво. И потом — замечательный номер. Казаки пляшут, стреляют, рубят лозу, показывают высший класс джигитовки. И во главе этой замечательной труппы Михаил Туганов. Он несется по арене в карьер. На голове у человека яблоко. Михаил Туганов на всем скаку разрубает яблоко шашкой. Михаил Туганов на всем скаку стреляет из револьвера в цель. Михаил Туганов проносится вокруг арены на своем взмыленном скакуне, повиснув вниз головой на стременах.

— И вот теперь вы… — говорю я.

— И вот теперь я гвардии капитан, — говорит Туганов.

— Как же это случилось?

— Это случилось очень просто.

И гвардии капитан Михаил Туганов рассказывает мне поистине простую и почти эпическую в своей простоте историю:

— Я сам по рождению кавказец, осетин. Прирожденный джигит и наездник. Мой отец — джигит. Мой дед — джигит. С детских лет я научился в совершенстве владеть конем, шашкой и винтовкой. Юношей, почти мальчиком, я поступил в цирк. Скоро я выдвинулся. Я стал довольно известным наездником. Я создал с тремя товарищами небольшой полный номер «Четыре Туганова четыре». Это был вполне приличный номер. Он имел успех у публики. Но он не представлял собой ничего выдающегося. Номер как номер, на десять — двенадцать минут. Меня это не удовлетворяло. Я мечтал создать что-нибудь более самобытное, более оригинальное и, если хотите, более народное. Однажды мы гастролировали в Ростове-на-Дону — в столице донских казаков. Здесь мне пришла в голову счастливая мысль — создать из настоящих донских казаков настоящий «гала-номер». Так родилась «труппа донских казаков под руководством Михаила Туганова». Наш номер был сделан, как говорится, на настоящем сливочном масле. Я набрал настоящих донских казаков — наездников и джигитов с головы до пят. Все, что мы показывали публике, было подлинно народное мастерство казачьей верховой езды, рубки, стрельбы, песен и плясок. Мы выступали в настоящих казачьих костюмах, на настоящих казачьих лошадях, с настоящим казачьим оружием — винтовкой, шашкой, пистолетом. Наш номер шел сорок пять минут, нам предоставляли целое отделение цирковой программы, обычно третье. Мы стали любимцами публики. Мы гастролировали по всему Советскому Союзу. Я не приписываю себе нашего успеха. Своим успехом мы обязаны великолепным традициям русского казачества. В день объявления войны, двадцать второго июня тысяча девятьсот сорок первого года, мы как раз гастролировали в Московском государственном цирке. После представления вся наша труппа в целом подала заявление с просьбой отправить нас всех на фронт. Нашу просьбу командование Красной Армии удовлетворило. В течение нескольких дней к нам примкнули наши братья и знакомые — донские казаки, осетины, кубанцы. Получился целый хорошо вооруженный кавалерийский взвод казаков, на хороших лошадях и хорошо экипированный. Мы были готовы к бою. Я был назначен командиром этого взвода, а мой друг, директор нашей труппы Алавердов, — комиссаром. Десятого июля мы в конном строю выехали из ворот Московского цирка на фронт. Нас провожали представители художественной интеллигенции, артисты, циркачи, весь народ. С песнями, под звуки аккордеонов, мы проехали по Цветному бульвару, держа в руках букеты. Скоро мы прибыли на фронт, в распоряжение знаменитого, легендарного кавалерийского генерала Льва Доватора. С ним мы и проделали всю кампанию. Были в четырех рейдах в тылу у противника. Из нашей группы пало в боях с гитлеровцами девять человек, несколько ранено, почти все остальные награждены боевыми орденами и медалями. Я получил орден Боевого Красного Знамени. Я ношу его рядом с орденом Трудового Красного Знамени, полученным несколько лет тому назад за работу в цирке. Оказалось, что наше цирковое мастерство пригодилось. То, что в мирное время было развлечением, во время войны стало делом, настоящим, большим военным делом. Теперь я произведен в капитаны и состою адъютантом командира гвардейской кавалерийской части.

Я, затаив дыхание, слушал эту простую и поразительную историю.

На прощание я крепко пожал руку Михаилу Туганову — замечательному мастеру цирка, замечательному командиру Красной Армии, человеку большой души, патриоту, гвардии капитану и кавалеру двух орденов.

Я ехал домой по грязной лесной дороге. Лошадь с трудом вытаскивала из грязи копыта. Копыта хлопали, как пробки. Шел дождь. Бурка намокла. Вода текла по коленям. За мной ехал коневод. Но вот он поравнялся со мной и сказал:

— Вам не рассказывал капитан Туганов, как его спасла профессия циркача во время одной из наших операций?

— Нет, не рассказывал.

— Ну да, он очень скромный человек. Он никогда не говорит о своих боевых подвигах. Но вы должны знать, как писатель. Вы непременно должны знать. Я вам сейчас расскажу.

— Расскажите.

И он мне рассказал замечательный случай из боевой практики бывшего циркового артиста, ныне конногвардейца Михаила Туганова:

— Однажды во время операции на Западном фронте, во время сильных боев, когда дислокация наших и вражеских частей была неясна, капитан Туганов один, на коне, но ошибке заехал в село, занятое немецкими автоматчиками. Капитан Туганов доехал до середины села и только тогда заметил, что попал в расположение немцев. Он был в бурке, в красном башлыке. Немцы открыли по нему страшный огонь из автоматов. Туганов повернул коня и помчался карьером назад. Пули свистели вокруг, пробивая бурку. Тогда Туганов сделал вид, что его убили. Он свалился с седла и повис на стременах под брюхом лошади. Это был его излюбленный номер джигитовки. Немцы, уверенные в том, что казак убит, прекратили стрельбу и погнались за лошадью. Но лошадь была хорошо дрессирована. Она, не снижая аллюра, вынесла капитана Туганова из села. Тогда капитан вскочил на седло и умчался, как вихрь, в развевающейся бурке и в развевающемся алом башлыке. Немцы ахнули, но было уже поздно. Пули не долетали. Так мастерство циркача спасло ему жизнь.

Пятый день шел дождь. Небо было темного порохового цвета. На его фоне очень мокрая зелень лугов, полей и лесов казалась особенно яркой. Она почти резала глаза. Мимо нас проезжали всадники, закутанные в мокрые бурки или плащ-палатки. От мокрых лошадей шел пар. Все это, вместе со звуками гремящего вдалеке боя, вызывало необычайно сильное и острое впечатление весны и войны. Ядовито-желтые лютики пылали в мокрых лугах.

Я ехал и думал:

«Да, таков гвардии капитан Туганов!»


1942

Концерт перед боем*

Она только что приехала с фронта. Через четыре дня она снова уезжает на фронт. Мы сидим в ее номере в гостинице «Москва». За окном громадные дома и асфальтовые перекрестки московского центра. Мчатся закамуфлированные машины, рассыпают искры трамваи и троллейбусы. Торопятся пешеходы. Серый весенний деловой московский денек.

Она еще полна фронтовых впечатлений.

Это известная исполнительница русских народных песен Лидия Русланова. На ней скромное коричневое платье. Волосы просто и гладко убраны. Лицо чисто русское, крестьянское. Она и есть крестьянка-мордовка.

Почти с первых же дней войны она разъезжает по частям героической Красной Армии, выступая перед бойцами. Она ездит с маленькой труппой, в которую входят фокусник, баянист, скрипач, конферансье.

Где только они не побывали! И на юге, и на юго-западе, и на севере! Они дали сотни концертов.

Красная Армия необыкновенно любит и ценит искусство.

Вкус к искусству — в крови русского народа. Ничто так не поднимает его дух, как искусство. Музыка, пение, литература, поэзия — вечные друзья русского народа.

Множество актерских бригад, созданных Комитетом по делам искусства и концертно-эстрадным объединением, беспрерывно посещает части действующей армии. Их работа огромна. Можно сказать, что за время войны такие бригады дали на передовых позициях десятки тысяч концертов. И это не будет преувеличением.

— Ну, как вам съездилось, Лидия Андреевна? — спрашиваю я.

— Замечательно! — с воодушевлением отвечает она.

И конечно, следующий же мой вопрос:

— Как дела на фронте?

— Бьем врага, — коротко говорит Лидия Русланова. — Упорно, ежедневно.

Ее глаза светятся уверенностью в победе.

Она охотно рассказывает о своей поездке. Особенное впечатление производит ее рассказ о концерте в трехстах метрах от линии огня, данном за тридцать минут до атаки на укрепленный пункт N. И перед моими глазами возникает незабываемая, волнующая картина.

Лес. В лесу еще сыро. Маленький, разбитый снарядами и полусожженный домик лесника. Совсем недалеко идет бой — артиллерийская подготовка. Осколки срезают сучья деревьев. Прямо на земле стоит Лидия Русланова. На пенечке сидит ее аккомпаниатор с гармоникой. На певице мордовский яркий сарафан, лапти. На голове цветной платок — по алому полю зеленые розы. И что-то желтое, что-то ультрамариновое. На шее бусы. Она поет. Ее окружает сто или полтораста бойцов. Это пехотинцы. Они в маскировочных костюмах. Их лица черны, как у марокканцев. На шее автоматы. Они только что вышли из боя и через тридцать минут снова должны идти в атаку. Это концерт перед боем.

Горят яркие краски народного костюма Лидии Руслановой. Летит над лесом широкая русская песня. Звуки чистого и сильного голоса смешиваются с взрывами и свистом вражеских мин, летящих через голову.

Бойцы как зачарованные слушают любимую песню.

Рядом западная дорога, по которой идут транспорты, автомобили, сани, походная кухня, и вот, услышав голос певицы, один за другим люди и машины сворачивают к домику лесничего.

Лидия Русланова поет уже перед громадной толпой.

Вот она кончила.

Молодой боец подходит к певице.

Он говорит:

— Видишь, какие мы чумазые после боя. Но песней своей ты нас умыла, как мать умывает своих детей. Спасибо. Сердце оттаяло. Спой еще.

И она поет. Поет широкую, чудесную русскую песню:

Вот мчится тройка удалая

Вдоль по дороге столбовой.

И колокольчик, дар Валдая,

Звенит уныло под дугой…

Но подана команда. Бойцы уходят в лес. Через минуту лес содрогается от сплошного треска автоматов. Началась атака. Вдохновленные песней, бойцы стремительно атакуют противника. Несется отдаленное «ура».

А к певице уже подходит хирург. Он просит певицу спеть раненому лейтенанту, которого везут в санбат.

Певица идет к раненому. На носилках лежит тяжело раненный лейтенант. Голова забинтована. Виден только один голубой блестящий глаз. Рот запекся. Лейтенанту трудно говорить. Но поворот его забинтованной головы и голубой глаз выражают просьбу: «Спойте!»

Она ласково наклоняется над ним. Тихо говорит:

— Может быть, вам тяжело будет слушать? Может быть, это вредно?

Губы лейтенанта шевелятся. Он еле слышно говорит:

— Нет, пожалуйста. Спойте. Для меня это будет лучшее лекарство.

И она поет. Поет тихо, как мать над постелью больного сына. Она поет:

Ах ты, степь широкая, степь

раздольная,

Ой да Волга-матушка, Волга

вольная…

И радостно блестит голубой глаз лейтенанта, и рука его благодарно жмет руку певицы.

Где только не выступают фронтовые артисты!

В хлевах, в банях, в избах, в лесах, в окопах, в блиндажах. Они живут трудной и славной фронтовой жизнью. Они делят с армией все. И армия их обожает — от рядового до генерала.

Пехотинцы несут им свои котелки с огненным борщом, танкисты предлагают им свой паек — сто граммов водки. Казаки заботливо кутают их в свои черные косматые бурки и яркие, алые и синие, башлыки.


С песней, с широкой русской песней идет армия в бой. И побеждает…


1942

Партизан*

Он начальник партизанского отряда. Его называют «товарищ Н.». Это высокий, стройный, интеллигентный человек в опрятном, полувоенном костюме с небольшим пистолетом на поясе. Он чисто выбрит. В его волосах сбоку заметна небольшая седина. Глаза добрые, спокойные, но вместе с тем очень твердые. Под глазами несколько мелких морщин, свидетельствующих о бессонных ночах и постоянном душевном и физическом напряжении. Все его движения очень точны и целесообразны. В них нет ничего лишнего. Поэтому его движения, я бы даже сказал, изящны. Ноги небольшие, в хороших хромовых сапогах. Руки с длинными пальцами. Он по профессии инженер.

— Что же вас, собственно, интересует? — сказал он, краем глаза взглянув на большие часы-браслет с фосфорными стрелками. Я понял, что у него мало времени.

— Я хотел бы вам задать один вопрос.

— Пожалуйста.

— Часто приходится читать такую примерно фразу: «Партизаны пустили под откос немецкий поезд». Очень скупо. Что это значит в подробностях? Как это делается?

— Как это делается? В подробностях? — сказал товарищ Н. — Хорошо. Я вам постараюсь рассказать об этом в подробностях.

Он утомленно улыбнулся.

— Делается это так, — сказал он. — Вот, например, припоминаю один конкретный случай из практики нашего отряда. Это было зимой, в очень глубоком тылу немецкой армии. Наша разведка донесла, что по железной дороге в восемь часов вечера прошел неприятельский эшелон. Мне была хорошо известна немецкая пунктуальность. Имелись все основания предполагать, что и завтра тоже ровно в восемь часов вечера пройдет эшелон.

Мы установили наблюдение. Действительно, назавтра, ровно в восемь часов вечера, прошел эшелон. Несколько вечеров сряду мы наблюдали за дорогой. И каждый вечер ровно в восемь часов немецкий эшелон проходил мимо нас. Сомнения быть не могло.

Мы стали готовиться. Мы подвезли на подводах из лесу, из тайных складов нашего отряда, мины. Это были не электрические мины, взрывающиеся автоматически, от замыкания тока. Такие мины были нам непригодны. Если бы мы употребили электрические мины, то взорвался бы только один паровоз. А нам требовалось взорвать и пустить под откос весь состав. Это можно было сделать, только употребив мины механические, то есть такие, которые можно взорвать все одновременно и именно в нужный момент.

Самое трудное было заложить мины под рельсы. Для этого, во-первых, требовалось время, во-вторых, необходимо было определить длину состава, для того чтобы взорвались все вагоны. Приблизительная длина эшелона была нами разведана — пятьдесят вагонов. Мы заложили две мины на расстоянии пятидесяти вагонов одну от другой; первая предназначалась для паровоза, вторая — для последнего вагона. В промежутке мы заложили равномерно еще десятка два мин.

Мы работали всю ночь. Работа была очень трудная. Несколько раз мимо нас проезжал немецкий разъезд. Но, к счастью, ночь была очень темная. Мы не курили, не разговаривали. Мы не могли произвести ни одного неосторожного звука. Это чертовски утомительно, особенно если принять во внимание, что почва промерзла на метр и тверда, как гранит.

Весь день мы прятались в лесу. В семь часов вечера мы были уже на месте.

Мы вырыли в кювете небольшую ямку. Мы провели к этой ямке от каждой мины длинный шнурок, который стоило только дернуть, чтобы мина взорвалась. Весь секрет успеха заключался в том, чтобы как раз в тот момент, когда паровоз будет над первой миной, а хвостовой вагон над последней, дернуть сразу за все шнурки.

Мы спрятались и стали ждать. Ночь была черна. Проехал немецкий разъезд. Он проехал очень близко. Мы слышали дыхание лошадей и немецкую речь. Мы замерли. Разъезд нас не заметил.

Без двадцати минут восемь рельсы вдруг загудели. Неужели поезд? Неужели аккуратные немцы вышли из графика? Я взялся за свои веревочки и прижался к земле, каждый миг готовый рвануть их. Я едва не произвел взрыва. Но в последнюю секунду опомнился. Это был не поезд. Мимо нас промчалась моторная дрезина с фонарями. Она осматривала путь.

Малейшая неаккуратность в нашей работе могла сорвать все наше предприятие. Но работа была сделана чисто. Все следы были аккуратно посыпаны снежком. Дрезина промчалась мимо, не остановившись. Она обдала нас ветром.

Ух, гора с плеч! Теперь скоро должен был появиться поезд. Напряжение дошло до крайнего предела. Мы прислушивались к тишине ночи, мы всматривались в темноту до боли глаз. В том, что поезд появится ровно в восемь часов, мы не сомневались. Нас волновал другой вопрос: какой это будет поезд?

А это было для нас далеко не все равно. От того, какой это будет поезд, зависела наша жизнь. Поезд мог быть с продовольствием или снаряжением. Тогда ничего. Поезд мог быть воинский, с солдатами. Тогда тоже ничего. Но поезд мог быть с боеприпасами, то есть нагруженный снарядами и взрывчатыми материалами. Тогда неизбежная смерть. Все будут убиты чудовищным взрывом. В этом не могло быть никакого сомнения.

И вот мы смотрели вдаль и прислушивались. Ровно в восемь часов послышался шум поезда. Поезд шел с потушенными огнями. Но кто его знает, какой это поезд — воинский, продовольственный или с боеприпасами? Что он нам нес — жизнь или смерть? Впрочем, в тот момент — могу поручиться — никто из нас не думал о смерти. Все думали только об одном: как бы поаккуратнее взорвать мины — не раньше и не позже, чем паровоз станет на головную мину.

Темная масса паровоза приблизилась. Вот он уже, постукивая на стыках, прошел по всем минам. Вот он уже над головной миной. Из поддувала сыпались угольки. Они освещали розовым светом снег.

Время. Пора. Я изо всех сил дергаю за систему своих веревочек. Я дернул с такой силой, что у меня заболело плечо. И в тот же миг раздался взрыв. Это был, доложу я вам, настоящий партизанский взрыв первого сорта. Тендер встал на дыбы и наскочил на паровоз. Тендер и паровоз поднялись в виде громадной буквы «А». Скрежет железа, лязг, треск дерева, звон стекол, огонь, дым, ад… Вагоны катились под откос боком, как консервные коробки. И затем — минутная тишина, минутное оцепенение. Сердце радостно билось в груди. Живы! Поезд взорван! Задание выполнено!

Через минуту молчания начались крики, стоны, истерический смех, беспорядочная стрельба из автоматов. Мы не совсем точно определили длину состава. Он оказался длиннее на два-три вагона. Из этих уцелевших вагонов выскакивали обезумевшие немцы и метались возле поезда, сверкая электрическими фонариками. Густой пар из взорванного паровоза покрыл все вокруг. На два километра вокруг пахло как в прачечной. Оставшиеся в живых фрицы бесновались. Но мы были уже далеко. Мы пробирались на наших добрых лошадках по лесу.

Через несколько минут мы услышали за собой еще один взрыв. Это подорвалась на электрической мине, предусмотрительно поставленной нашими людьми невдалеке от места крушения, дрезина, спешившая на помощь к взорванному эшелону. Через некоторое время после этого вы могли прочесть коротенькое сообщение, что партизаны там-то пустили под откос немецкий эшелон. Вот и все. Вот, собственно, «как это делается».

Так закончил товарищ Н. свой короткий рассказ. Он его закончил и почти без паузы сказал:

— Вы слышали вчера Барсову в «Севильском цирюльнике»? Говорят, она бесподобна.

— Да.

— Мне, знаете, не удалось достать билетов, — сказал он огорченно.

— Но она будет петь послезавтра.

— К сожалению, завтра я уезжаю.

— Куда?

Он улыбнулся и не ответил на мой бестактный вопрос.


1942

Лейтенант*

Готовность номер один заключается в том, что летчик сидит в кабине своего истребителя, никуда не отлучаясь, готовый по первому сигналу, в ту же минуту, подняться в воздух для выполнения боевого задания.

В этом положении готовности номер один находился лейтенант Борисов в то мартовское утро, сухое и неяркое, когда на аэродром прибыли члены бюро полковой организации для участия в открытом партийном собрании.

На повестке в числе других стоял вопрос о приеме в партию лейтенанта Борисова. Так как лейтенант Борисов не мог покинуть свой самолет, то собрание состоялось рядом с ним, тут же, на опушке еще обнаженного леса.

Расстелив плащ-палатку, члены бюро сели на сухую прошлогоднюю листву, из которой торчали подснежники. Секретарь открыл голубую папку и разложил дела. Скоро пространство между дежурными самолетами, закиданное валежником, наполнилось голубыми фуражками, кожаными пальто, брезентовыми куртками. Стояли. Сидели. Лежали.

Комиссар оглядел собравшихся и сказал:

— Лейтенант Борисов тут?

— Тут.

— Ну что ж, тогда «начнем, пожалуй».

Этой фразой начинались обычно все партийные собрания.

Километрах в двадцати, не утихая ни на минуту, гремели слитные раскаты боя.

— Первый вопрос на повестке — прием в партию лейтенанта Борисова, — сказал комиссар и обратился к секретарю: — Заявление лейтенанта Борисова имеется?

— Имеется.

— Зачитайте.

Секретарь взял листок бумаги и громко, так, чтобы все слышали, прочел:

— «Лейтенанта Анатолия Прохоровича Борисова в партийную организацию Сорок пятого полка истребительной авиации. Заявление. Прошу принять меня в члены партии. Клянусь отдать все свои силы, а если понадобится, то и жизнь, за дело полной победы над немецким фашизмом, за счастье всего прогрессивного, свободолюбивого человечества. Смерть гитлеровским мерзавцам! Анатолий Борисов». Все.

— Коротко, но ясно, — сказал кто-то в толпе после некоторого молчания.

И все засмеялись. Как видно, лейтенанта Борисова любили в полку.

— Ну что ж, — сказал комиссар, — может быть, у кого-нибудь есть вопросы к лейтенанту Борисову?

— Пусть расскажет свою биографию, — сказал один из членов бюро негромким густым басом.

— Товарищ Борисов, поступило предложение, чтобы вы рассказали свою биографию. Просим вас.

Лейтенант Борисов задвигался на своем глубоком сиденье и попытался встать, но зацепился кислородный баллон. Краска смущения выступила на лице лейтенанта. Он даже вспотел.

— Ничего. Не вставай. Говори сидя, — послышались голоса.

Но лейтенант Борисов все-таки встал. Ему было жарко. Он снял кожаный шлем и вытер рукавом комбинезона переносицу. Русые волосы рассыпались по его лбу. Он подобрал их и закинул вверх. На его молодом, курносом, широком розовом лице с медвежьими глазами блестели мелкие капельки пота.

— Моя автобиография, в общем, такая, — сказал он, старательно морща лоб. — Родился я, значит, в тысяча девятьсот девятнадцатом году в Москве. Ну, конечно, с тысяча девятьсот двадцать восьмого года стал ходить в школу. Ну, кончил десятилетку. Был отличником. Кончил на «отлично». Вступил, понятное дело, в комсомол. Потом окончил школу военных летчиков… Ну вот, теперь, значит, воюю. Имею на счету четыре сбитых немецких самолета. Два в индивидуальном бою да два в групповом. Ну вот… Что же еще?. Да вообще, товарищи, по правде сказать, у меня и автобиографии никакой сколько-нибудь порядочной нет, — закончил он застенчивым голосом с извиняющимися интонациями.

— Не больно густо! — произнес тот же веселый и доброжелательный голос, который раньше сказал: «Коротко, но ясно».

Некоторое время все молчали, слушая то нарастающий, то опадающий ритм далекого боя.

— Вопросы у кого-нибудь есть? — сказал комиссар.

— У меня есть, — сказал молоденький механик в новенькой голубой фуражечке и с медалью «За отвагу» на груди. — У меня есть такой вопрос к товарищу Борисову…

— Пожалуйста.

— Пусть товарищ Борисов скажет нам, как он смотрит на обязанности члена партии.

Борисов сосредоточенно наморщил лоб, как видно желая дать наиболее подробный и наиболее исчерпывающий ответ. Но в это время телефонист, который лежал под крылом истребителя, положив под ухо трубку полевого телефона, поднял руку, призывая ко вниманию.

— Третья эскадрилья, в воздух, — сказал он негромко. — Курс восемь.

И в ту же секунду механики бросились снимать с моторов чехлы. Лейтенант Борисов быстро надел шлем, сел на свое низкое кресло, махнул рукой в большой черной перчатке с раструбами и поспешно задвинул прозрачную крышку кабины. Заревели моторы.

Через минуту три истребителя один за другим поднялись в голубоватый, как бы перламутровый, воздух и тремя небольшими горизонтальными черточками скрылись за лесом курсом на запад.

— Ну что ж, — сказал комиссар, когда моторы самолета смолкли, — отложим вопрос до возвращения лейтенанта Борисова на аэродром. А пока перейдем к следующему. Какой следующий вопрос на повестке?

— Вопрос о текущем мелком ремонте пулеметного вооружения самолетов.

— Так. По этому поводу возьму слово. Наблюдается недостаточно четкая работа нашей технической службы…

И началось горячее обсуждение вопроса о текущем мелком ремонте пулеметного вооружения. Прения затянулись. Прошло сорок минут, а они еще только разгорелись. Вдруг кто-то сказал:

— Возвращаются.

Три самолета шли на посадку. Два самолета шли хорошо. Третий самолет слегка покачивался. Два самолета сели хорошо. Третий сделал «козла» и чуть не скапотировал, но выровнялся и подрулил к лесу. Но, не дойдя до леса, остановился. К самолету бежали встревоженные механики. Два летчика вылезли из двух первых самолетов. Из третьего самолета никто не выходил. Через минуту из третьего самолета вынули лейтенанта Борисова с простреленной грудью, простреленной печенью и простреленной рукой. Он был мертв. Его принесли на опушку и положили на плащ-палатку. Его лицо было еще совсем живым, но слишком белым. Глаза тускло блестели из-под неплотно закрывшихся век. Отпечаток спокойствия и важности лежал на его большом, могучем лбу. Губы были плотно, сердито сжаты.

Старший лейтенант Козырев, ведущий прилетевшего звена, подошел к командиру полка и доложил:

— Шли курсом восемь. На квадрате шестнадцать — девяносто два встретили шесть «юнкерсов», шедших под охраной восьми «мессершмиттов». Навязали немцам бой. Один «юнкерс» и три «мессершмитта» уничтожены. Из этого числа лейтенантом Борисовым лично сбито два «мессера».

Некоторое время все молча смотрели на все более и более синеющее лицо лейтенанта Борисова, неподвижно обращенное к перламутровому, прохладному мартовскому небу. Ритм артиллерийских раскатов то нарастал, то падал.

— Ну что ж, — сказал комиссар, — предлагаю считать лейтенанта Борисова членом партии. Кто «за»?

Лес рук поднялся над толпой.

— Член партии лейтенант Борисов умер, как подобает настоящему большевику, — сказал комиссар.

Четыре товарища подняли на плащ-палатке тело лейтенанта Борисова и понесли.

Из сухой травы торчали большие белые подснежники.


1942

Фотографическая карточка*

По заводскому двору к столовой шли двое. Он и она. Она — молодая, очень хорошенькая девушка в легкой шубке и в цветном платочке. Он — молодой человек в матросском бушлате, смуглый, черноглазый, настоящий черноморский морячок.

Я заметил, что он как-то неестественно ставит правую ногу. Каблук слишком сильно стучал по камням дороги, проложенной через двор. Эти двое молодых людей, он и она, шли рядом, держась за руки, как дети.

— Милая пара, — сказал я.

— Да, замечательная пара, — сказал инженер. — Они оба работают у нас в шлифовальном цехе. История их знакомства и их любви могла бы послужить темой для романа — настолько она необыкновенна и вместе с тем естественна.

— Расскажите.

Постараюсь передать как можно короче историю, которую рассказал инженер.

Назовем девушку Клавой. Месяцев десять тому назад она работала в госпитале, регистраторшей в канцелярии. Однажды она послала на фронт посылочку. Это был обычный пакетик с варежками, куском туалетного мыла, с пачкой папирос, с платочком и множеством других трогательных, но весьма полезных мелочишек. Обычно каждая девушка вкладывает в свой пакетик письмо неизвестному бойцу. Она сообщает свое имя и свой адрес. Но Клава не была мастерица писать письма. Она начинала писать несколько раз, но ни одно письмо не удовлетворило ее. То выходило слишком сухо, то слишком восторженно, то слишком сентиментально.

В конце концов она разорвала все варианты. Она взяла свою фотографическую карточку и на обороте ее написала всего два слова. Затем она вложила карточку в свой пакетик. Эти два слова, написанные на обороте карточки, были: «Самому храброму».

И больше ничего. Ни подписи, ни адреса.

Посылка была получена в одном из отрядов морской пехоты. Она досталась одному бойцу — назовем его Сережа, — парню хорошему, боевому. Он посмотрел на фотографию и ахнул. Он был поражен красотой девушки.

Впрочем, может быть, она была не так красива, как соответствовала его вкусу. В общем, все было прекрасно. Но, прочитав на обороте карточки надпись, парень отправился к своему командиру. Он заявил, что не считает себя вправе взять посылку.

— Почему? — спросил командир.

— Потому, что я не считаю себя самым храбрым.

— А девушка вам нравится?

Сережа не ответил ничего.

— Хорошо, — сказал командир. — У вас отличный вкус.

Командир показал карточку красивой девушки своим морячкам.

— Вот что, товарищи, — сказал он коротко, по-военному, — получена посылка. В письме карточка девушки. На карточке написано два слова: «Самому храброму». Больше ничего. Вопрос: кто должен получить посылку и карточку?

— Самый храбрый, — хором ответили морячки.

— Присоединяюсь, — сказал командир. — Посылку и карточку получит самый храбрый. Самый храбрый, два шага вперед!

Но никто из ребят не двинулся с места. Они все были храбрые, но никто не был хвастлив.

— Я так и думал, — сказал командир и спрятал карточку в боковой карман. — Сегодня мы идем в атаку. Самый храбрый получит карточку и посылочку.

Во время атаки Сережа пробрался за линию неприятельского расположения, подполз к румынской батарее и забросал ее гранатами. Орудийная прислуга растерялась. Батарея была атакована и взята. Сережа был представлен к боевому ордену и получил из рук командира посылку. С того дня Сережа не расставался с заветной карточкой.

Однажды, регистрируя личные вещи и документы только что принятых раненых, Клава увидела свою карточку. Фотография была пробита пулей и окровавлена. Девушка кинулась к начальнику госпиталя. Она умоляла разрешить ей оставить работу в канцелярии, перейти сиделкой в палату, где лежал ее герой, ее «самый храбрый». Начальник госпиталя разрешил. Сережа был в очень тяжелом состоянии. Две недели он находился между жизнью и смертью. Она ни на минуту не отходила от его койки. Она буквально вырвала его из рук смерти. Она выходила его с беззаветной преданностью матери, сестры, жены.

Пришлось все же отнять ему ногу. Потом он стал поправляться. Это было счастливейшее их время. Она дала ему слово никогда не расставаться с ним.

— Зачем же ты, Клавдюша, связываешь свою жизнь с калекой? — сказал он. — Не торопись, подумай!

— Молчи! — сказала она сердито. — Ты ничего не понимаешь.

Получив протез, он выписался из госпиталя. Он поехал работать на этот большой военный завод. Он не мыслил себе жизнь без дела, без труда, без борьбы с врагами родины. Раньше он боролся с ними оружием, теперь он будет с ними бороться мастерством шлифовальщика. Она последовала за ним. Она так же, как и он, стала шлифовальщицей. Их рабочие места рядом, за двумя соседними станками «цинциннати».

…Вот что рассказал мне инженер, пока мы обедали в заводской столовой.

Клава и Сережа сидели рядом за длинным столом и ели борщ, аккуратно подставляя ломти хлеба под жестяные штампованные ложки. Они с аппетитом ели и разговаривали, нежно глядя друг на друга молодыми, счастливыми и вместе с тем строгими глазами.

На его груди блестел новенький орден Красной Звезды. Мне захотелось подойти к ним, крепко пожать руку ему и крепко поцеловать ей.

Но я этого не сделал. Я не хотел смущать этих милых, замечательных людей, настоящих русских патриотов. Я боялся оскорбить их скромность, которая всегда сопутствует истинной доблести и душевной чистоте.


1942

Во ржи*

Сначала мы шли пригибаясь, потом стали на четвереньки и поползли, осторожно раздвигая очень густую и очень высокую рожь. Метров через пятьдесят мы увидели наше боевое охранение. Несколько бойцов лежали в маленьких уютных гнездах, устланных свежей соломой. Бронебойщик-казак, маленький, с блестящим глиняным лицом, выставил далеко вперед ствол своего противотанкового ружья — тонкий и неестественно длинный, с кубиком на конце. Все бойцы были замаскированы. Поверх шлемов на них были надеты широкие соломенные «абажуры», а на некоторых — сети с нашитой на них травой. Это делало их похожими на рыбаков со старинных рисунков.

Вчера здесь были немцы. Ночью их выбили. Позицию до прихода пехоты пока держал маленький отряд автоматчиков и бронебойщиков. К ним-то мы и попали.

Увидев ползущего генерала, бойцы сделали попытку встать. Но генерал сердито на них шикнул. Они снова, поджав ноги, улеглись, как дети в свои ясли. Стоя на коленях, генерал развел рукою рожь и начал медленно, тщательно осматривать в бинокль защитного цвета немецкие позиции. Отсюда до немцев было не более полукилометра «ничьей земли».

— А где же ваша пехота? — спросил я.

— Она сейчас подойдет, — сказал генерал, не отрываясь от бинокля.

Гвардии генерал был в простом, защитном комбинезоне, из штанов выглядывали пыльные голенища грубых солдатских сапог. Генерал подозвал к себе артиллерийского офицера, который сейчас же подполз на четвереньках. Генерал и артиллерийский офицер стали в два бинокля осматривать местность. Их внимание особенно привлекал небольшой лесок, синевший позади ситцевого гречишного поля, на самом отдаленном плане панорамы. По мнению генерала, там была батарея, по мнению артиллерийского офицера — две засеченные еще вчера пушки.

— Карту! — сказал генерал и, не оборачиваясь, протянул назад руку.

В ту же минуту подполз адъютант, и в руке генерала оказалась ужасно потертая, вся меченая-перемеченая карта, сложенная как салфетка. Он положил карту на пыльную землю, покрытую сбитыми колосьями, разгладил ее, насколько это было возможно, и погрузился в ее изучение.

— Прикажите кинуть туда штучки четыре осколочных, — сказал он. — Может быть, они ответят.

— Есть четыре осколочных!

Артиллерийский офицер пополз к своей рации. Это был ящичек с антенной в виде тонкого шеста, с тремя длинными треугольными зелеными листками, что делало ее похожей на искусственную пальмочку.

В это время в воздухе что-то близко, коротко, почти бесшумно порхнуло.

— Мина! — негромко крикнул кто-то.

И в тот же миг раздался злой, отрывистый, крякнувший взрыв. Воздух довольно ощутительно толкнул и нажал в уши. Свистя, пронеслась стая осколков, сбивая цветы и колосья. Маленький осколочек со звоном щелкнул вдалеке по чьей-то стальной каске. Душный коричневый дым пополз по земле, ветер протаскивал его, как волосы, сквозь частый гребень ржи. Тухло запахло порохом и горелым картоном, как бывает в летнем саду после фейерверка.

— Живы? — сказал генерал.

— Живы! — ответило несколько голосов.

— Плохо маскируетесь, — сказал сердито генерал. — Устроили тут базар. Ходите, бродите. Нужно ползать. Понятно? Ройте щель, только как следует, на полный профиль.

Несколько бойцов, лежа на боку, тотчас стали поспешно долбить землю коротенькими лопатками. Но в эту минуту пролетело еще две мины. Они разорвались немного подальше, повалив в разные стороны вокруг себя рожь, раскидав далеко васильки и ромашки, вырванные с корнем.

— Ищет, — сказал кто-то.

— Только не находит.

— Формалист, — сказал генерал, сдвигая на затылок свою легонькую, летнюю фуражечку и продолжая работать над картой. — Формально стали воевать фрицы. Дайте перископ.

И тотчас в его руке очутился небольшой перископ. Генерал пополз далеко вперед, — мне показалось, что он дополз до самого переднего края немцев, — лег там и высунул изо ржи вверх зеленую палочку перископа.

Прилетела еще мина. Потом еще две. Потом скоро еще одна. С этого времени вплоть до броска в атаку через правильные промежутки стали прилетать тяжелые мины. Они рвались и близко и далеко, и справа и слева. Но на них уже больше никто не обращал особенного внимания, так как все очень хорошо понимали, что немец бьет наугад, а все остальное уже дело случая.

Закончив работу с картой, генерал отдал несколько приказаний на тот случай, если с фланга появятся неприятельские танки, и сначала ползком, а потом только пригибаясь пошел на соседнее клеверное поле, где у него был приготовлен вспомогательный пункт управления. Это была обыкновенная щель, в которой уже сидел в земляной нише телефонист в каске и названивал в танковые батальоны, уже занимавшие где-то поблизости, в складках местности, исходные позиции перед атакой.

Генерал посмотрел на часы. До начала атаки оставалось еще пятнадцать минут. Все вокруг было тихо. Разумеется, «тихо» в том смысле, что огонь с нашей и немецкой стороны велся в спокойном, неторопливом, ничего не предвещавшем ритме. Стреляли все виды оружия. Далеко, в тылах, этот огонь, вероятно, представлялся слитным, раскатистым гулом, подавляющим и грозно-тревожным. Но, находясь где-то в самом центре этой разнообразной канонады, люди привычным ухом и совершенно безошибочно определяли, какой звук для них опасен, может быть даже смертелен, а какой нет. Все «безопасные» звуки, как бы громки они ни были, не задерживали на себе внимания, существовали где-то как бы на втором плане. Все звуки «опасные», в свою очередь, делились на просто опасные и смертельно опасные и в соответствии с этим занимали в сознании более или менее важное место. Так, например, потрясающий грохот тяжелых авиабомб, которые время от времени немецкие «хейнкели» высыпали целыми сериями на наши соседние дороги с большой высоты и очень неточно, — он почти не привлекал внимания, так как непосредственно нам не угрожал, хотя вдалеке со всех сторон вокруг нас и поднимались гигантские, многоярусные, черные, зловещие тучи их взрывов. Свист ежеминутно перелетавших через голову туда и обратно немецких и наших снарядов тоже мало привлекал наше внимание, хотя был назойлив и громок. Зато порхающий звук прилетевшей мины чуткое ухо улавливало каким-то чудом еще за секунду до его возникновения, и люди успевали прижаться к земле или спрыгнуть в щель. Глаз мгновенно замечал молниеносную тень вдруг подкравшегося на бреющем полете «мессершмитта», — что-то черное, желтое, как оса, с крестами. Он проносился над нашим полем, паля изо всех своих пулеметов и подымая этой пальбой частые фонтанчики пыли. Иногда из какого-нибудь большого, подозрительного, дырявого облака вдруг вываливалась курсом прямо на нас тройка или шестерка бомбардировщиков, плохо видных против солнца. Тогда все напряженно задирали головы вверх, желая распознать, свои это или «его». И непременно какой-нибудь оптимист говорил:

— Наши.

И непременно какой-нибудь пессимист отвечал:

— Немецкие.

Осмотрев в последний раз в бинокль поле боя, на котором — он это знал лучше всех — через пять минут будет твориться нечто невероятное, генерал велел в последний раз обзвонить все танковые батальоны и дружески разговаривал с каждым командиром.

— Ну, как самочувствие?

Командиры двух батальонов подошли к телефону тотчас же. Третий не подошел. Вместо него подошел его заместитель.

— Я просил не заместителя, а самого командира, — строго сказал генерал.

— Товарищ седьмой, двадцать пятый лично подойти не может.

— Почему?

— Он намыленный!

— Чем?

— Мылом. Бреется. Он приказал доложить вам, что все в порядке и все на месте. А что касается бритья, то оно будет закончено полностью через три минуты. Прикажете прекратить или разрешите добриться?

— Хорошо. Пусть добреется, — улыбаясь, сказал генерал.

После этого я увидел роту пехоты, которая шла прямо на нас, поднимаясь из лощины на гору. Гвардейцы шли во весь рост, широкой цепью по пестрому — малиновому, лиловому, зеленому — клеверному полю. В стальных касках с туго затянутыми ремешками, в зелено-желтых маскировочных плащах и сетках, размашисто шагая по великолепной орловской земле, они несли на плечах кто пулемет, кто трубу миномета, кто ящик с патронами или минами, кто просто автомат, положив палец на спусковой крючок и выставив вперед ствол.

— Ложитесь, черти! — крикнул молоденький смуглый офицер связи с пыльным лицом и детскими каплями пота на подбородке.

Они не слышали.

— Ложитесь! Ползите!

Несколько мин разорвалось между ними и нами. Они переглянулись. Но никто не лег. Они только прибавили шагу. Теперь они почти бежали. Они быстро приближались к нам, вырастая на склоне цветущего холма, на громадном фоне знойного, пыльно-голубого орловского неба, заваленного грудами движущихся перламутровых облаков.

— Орлы! Гвардейцы! — сказал генерал с восхищением.

Рота побежала мимо нас, вернее — через нас, в сторону неприятеля и шагах в сорока залегла.

— Отсюда они после артиллерийского налета пойдут в атаку и выбьют мерзавцев из их узла сопротивления. У нас сейчас такая тактика. Артиллерия, авиация и танки врываются в брешь и развивают успех… Чем, между прочим, и объясняется, — прибавил он не без ехидства, — что вы приехали в танковое соединение, а попали в пехотную цепь, и мое место, собственно говоря, не здесь, а сзади.

Я ничего не успел ответить, так как стрелка больших генеральских часов, по-видимому, коснулась заветной цифры.

Описать следующие десять минут я не имею ни надлежащих красок, ни таланта. Это был великолепный, молниеносный артиллерийский шквал. Над нашими головами неслись на запад сотни мелких, средних и крупных снарядов. Я посмотрел в бинокль. Боевые порядки немцев заволокло дымом и пылью. Там что-то вспыхивало, рвалось, клубилось, взлетало вверх, падало черным дождем и вновь взлетало. И как завершение этой десятиминутной симфонии вспыхнул огонь гвардейских минометов. Это был мощный аккорд. Тогда поднялась пехотная цепь.

— За родину, за партию! — крикнул чей-то хриплый голос.

И мы услышали протяжное, раскатистое «ура».

Грянули пулеметы, автоматы…

— Пошли, орлы, — сказал генерал и вскочил на бруствер.

А через полчаса телефонист закричал снизу, из своего окопчика, осипшим счастливым голосом:

— Товарищ гвардии генерал-майор, командир второго батальона доносит, что неприятель выбит со своих позиций и бежит.

— Вижу, вижу, — сказал генерал, не отрываясь от бинокля. — Товарищ писатель, вам не приходилось видеть, как драпают фрицы? Могу вам доставить это удовольствие.

И он протянул мне свой бинокль. На среднем и дальнем плане катилась пыль. Это, очевидно, неслись на запад немецкие грузовики, самоходные пушки, кухни, танки. В жизни я не видел более приятного зрелища!

— Первое отделение нашей программы закончено, — сказал генерал, вытирая со лба и с носа черный пот. — А теперь надо поскорее ехать на правый фланг, в район железной дороги. Адъютант, машину!

Мы покинули наше чудесное ржаное поле и стали спускаться в лощину. Теперь мы шли по вспаханному клину. На душе было восхитительно легко. Я смотрел на потную, рабочую спину генерал-майора, и почему-то мне вспомнились «Война и мир» и Багратион, идущий по вспаханному полю, «как бы трудясь».


1943

В наступлении*

Полковник, громадный человек с могучей грудью, стремительно шагает, перепрыгивая через свежие воронки и пригибаясь. Бинокль болтается на его загорелой богатырской шее. Мы едва поспеваем. Но он не обращает на это внимания. Наоборот. Он прибавляет шагу. Изредка оглядываясь на нас, он бодро покрикивает:

— Больше жизни! Веселее! Медленно ходить будем дома, по бульвару. А здесь война. На войне надо ходить быстро. Наклоняйтесь. Не жалейте спины.

Ординарец с автоматом на груди шепчет мне, почтительно и преданно показывая глазами на своего полковника:

— У нас полковник — орел. Настоящий пехотинец. На коне — завсегда шагом, а пешком — завсегда рысью. Еле поспеваешь.

У ординарца забинтована голова. Щека чудовищно раздута. Но это не флюс. Сквозь марлю проступает большое пятно крови. Час тому назад его ранило осколком бризантной гранаты, которая разорвалась между ним и полковником. Но он не пошел в лазарет. Он остался в бою, рядом со своим командиром.

С запада заходит большая гроза.

Еще солнце горит бело и ярко, но уже к нему подбирается громадная, густо-черная туча. Туча уже закрыла полнеба. Иногда в ней судорожно передергивается бледная молния. Но грома не слышно. Все звуки вокруг поглощены раскатами артиллерийских выстрелов. Земля ощутительно содрогается от ударов. Ходуном ходит воздух. Удар следует за ударом так быстро, что иногда два или три удара наскакивают друг на друга, сливаются. Сзади со всех сторон беглым огнем бьют наши батареи. Фрицы огрызаются. Впереди, на западе, над верхушками леса, над кустарником то и дело подымаются грохочущие, крутящиеся, скалистые облака взрывов. На грозовом фоне, черном, как антрацит, они кажутся пепельными.

Мелко, часто, с сухим, острым блеском дрожит на ветру скудная листва кустарника.

В этом исковерканном, обожженном, обломанном чернолесье, так ужасно загаженном войной, еще свежи следы недавнего боя. Здесь все говорит о разгроме немецкой дивизии.

На земле рубчатые следы танков. Они вломились в оборону противника и «проутюжили» ее. Лес вокруг поломан. Воронка от разорвавшегося снаряда. На краю воронки лежит, раскинувшись, труп немецкого солдата. У него горит и дымится сапог. Присматриваюсь. Ага! Все ясно. Он собрался бросить из кустов в русский танк свою стеклянную ампулу с зажигательной жидкостью. Но был убит. Ампула треснула. Густая, тяжелая, прозрачная жидкость потекла на ногу мертвого немца и загорелась.

Красный телефонный шнур, вися на кустах, преграждает нам путь.

— Это немецкий провод, — говорит полковник, — но вы его все же не рвите. Сейчас он уже не немецкий, а советский. Мы им пользуемся для связи. Сколько мы захватили ихнего шнура?

— Сорок километров, — докладывает ординарец.

— В хозяйстве пригодится, — говорит весело полковник.

Он поднимает могучей рукой шнур, и мы, наклонив головы, быстро проходим под ним.

Немецкая траншея. Здесь по колено в тухлой, зеленой воде еще сегодня утром сидели фашисты. Сейчас они здесь лежат. Неподвижные. Грязные. Серые. Вокруг разбросаны солома, бутылки, консервные банки, письма, немецкие газеты, патроны, фляжки, окровавленные тряпки, треснувшие каски. А вот, немного подальше, немецкий офицерский блиндаж. Сейчас здесь оперативный пункт командира нашего наступающего полка.

На столе разложена карта, и командир артиллерийского полка, только что вернувшись с рекогносцировки, спешно наносит на карту обнаруженные немецкие огневые точки. Завтра на рассвете их будут добивать.

А вот две последние немецкие новинки летнего сезона — «скрипуха» и «кобылий череп».

«Скрипуха» — это большая реактивная мина весом в восемьдесят четыре килограмма. Здесь, на этом участке, их захватили несколько штук. Фрицы отступали так поспешно, что даже не успели выпустить по нас «скрипухи». Они так и остались на огневых позициях. Подходим к одной из этих мин. Мина заключена в решетчатый деревянный ящик, похожий на тару от авиабомбы. Ящик с миной стоит, косо прислоненный к стене специально отрытого окопчика. Никаких прицельных приспособлений нет. Мину наводят приблизительно, «на глазок». Перед выстрелом ее даже не вынимают из ящика. Включают ток, и она летит, как граната, на два с половиной километра. Шуму от нее много, а толку — не очень. Во время полета она издает отвратительный звук, похожий на скрипение заржавленного флюгера. Наши бойцы и прозвали ее за это «скрипухой». Удирая, враги все же успели снять со своих «скрипух» электрические запальники. Но наши бойцы быстро приспособились и тут же, не теряя золотого времени, стали палить по отступающим фашистам их же «скрипухами».

— Русский солдат, — с уважением говорит полковник. — Золотые руки. Он все может. Если понадобится, то и блоху подкует. Как левша у Лескова.

А вот и так называемый «кобылий череп». Это стальной колпак около двух метров в длину и высоту. В нем помещается скорострельный пулемет с боевым комплектом патронов. Этот колпак закапывается в землю, обкладывается дерном. Его очень трудно обнаружить. Он герметически закрывается. Для вентиляции имеется специальная машина, которая приводится в действие педалями, похожими на велосипедные. В «кобыльем черепе» сидят два солдата. Один качает воздух, другой стреляет из пулемета. Имеются два перископа, два откидных сиденья, полочки для продуктов и для боеприпасов. Все ручки, педали, кнопки этой машины никелированные. Внутри «кобылий череп» выкрашен добротной белой эмалевой краской, снаружи — темно-серой. На первый взгляд может показаться, что этот самый «кобылий череп» неприступная крепость, — и все же вот он, перед нами, выковырянный из земли, бессильный, с оторванной дверью и согнутым перископом.

— Сколько мы захватили за сегодняшнее утро этих самых хваленых «кобыльих черепов»?

— Одиннадцать штук, товарищ полковник, — докладывает ординарец.

А вот громадные черные дискообразные противотанковые мины, сложенные длинными штабелями. Немцы собирались заминировать дороги. Но не успели. Натиск наших доблестных пехотинцев был слишком стремителен. Немцы удрали, а мины остались.

— Ничего, пригодятся! — коротко говорит полковник, хозяйственно потирая руки.

Впереди раздается противный, тошнотворный скрип, и вслед за ним воздух потрясает крякающий взрыв.

— Вот она, «скрипуха», во всей своей красоте.

Беспрерывно впереди, в кустарнике, раздаются маленькие взрывчики, как будто кто-то бьет электрические лампочки. Это разрывные пули.

Туча закрыла небо. Все вдруг померкло. С шумом водопада обрушился на передний край ливень.

Автоматчики ведут пленных немцев. Их только что взяли. Мокрые, грязные, бредут они, низко опустив головы в серых пилотках. И дождь вокруг них блестит стальной решеткой.

— Стой! — говорит полковник. — Какого полка пленные?

— Триста тридцать второго.

— Вам ничего не говорит этот номер немецкого пехотного полка? — спрашивает меня полковник.

Я напрягаю память. 332? Действительно, что-то знакомое. И вдруг точно молния озаряет. Ведь этот гитлеровский полковник Рюдерер, командир 332-го пехотного полка, в декабре 1941 года приказал повесить Зою Космодемьянскую.

— Значит, против нас в данный момент воюет Триста тридцать второй пехотный полк?

— Он самый. Вернее, его жалкие остатки.

— А наши бойцы это знают?

— Да, — говорит полковник, — они это знают, они мстят за свою Зою. Видите, как они дерутся? Как львы. И ничто не может остановить их наступательного порыва — ни «скрипухи», ни «кобыльи черепа», никакая фашистская чертовщина. В результате последних боев Триста тридцать второй бандитский полк настолько потрепан, что его, очевидно, скоро отведут на переформирование. Мои бойцы поклялись добить этот полк!

Гремит гром, заглушаемый громом батарей. Блеск молний смешивается с блеском разрывов. Беглым шагом, с автоматами наперевес, проходит мимо нас на передовую рота автоматчиков. Запряжка из шести маленьких собачек провозит с передовой на тележке раненого.

Рядом с собачками идет девушка-санитарка. Синеглазая, розовая, молоденькая, озабоченная, в маленькой пилотке, из-под которой падают русые волосы, потемневшие от ливня.


1943

Отец Василий*

Он пил чай вприкуску, поставив блюдечко на три пальца. Его седые волосы были заплетены по-домашнему жидкой косичкой.

— Скажите, батюшка, как же вы жили при фашистах?

— Я не жил, но существовал.

— А как отнеслись к фашистам ваши прихожане?

— Для русского человека не может быть иного отношения к врагам своего отечества, как ненависть.

— А как гитлеровцы отнеслись к гражданам вашего города?

— Отношение фашистов ко всем русским людям, в частности к моим прихожанам, общеизвестно. В первый же день своего пришествия они для устрашения прочих повесили восемь первых попавшихся граждан на площади перед храмом. В дальнейшем число невинно казненных увеличилось до пятидесяти двух. Фашисты сожгли одну треть домов. Остальные ограбили. Многие младенцы, выброшенные гитлеровскими солдатами и офицерами на мороз из теплых жилищ, погибли. Злодеяния и бесчинства иноземцев неописуемы.

Он выражался несколько книжно, старомодно, в духе семинарии, где он получил образование. Говоря, он пристально рассматривал кусочек сахару, который держал в темной руке.

— Действовала ли ваша церковь при фашистах?

— Да. Богослужение совершалось. Сначала я служил, желая дать возможность преследуемым и лишенным крова людям находить приют и хотя бы относительное спокойствие в храме божьем. Но вскоре гитлеровцы, как солдаты, так и офицеры, стали слишком бесцеремонны. Они входили в храм в головных уборах и в оружии, тем самым оскорбляя религиозное чувство верующих. Они трогали пальцами иконы. Они позволяли себе расхаживать по алтарю во время литургии. Они зажигали сигары и папиросы от лампад. Я уже не упоминаю о непристойных выходках по адресу женщин, певших на клиросе. Я просил их. Я взывал к их совести. Я умолял. Но все было тщетно. Мои увещевания, просьбы и даже мольбы не действовали на этих разбойников. В конце концов чаша моего терпения переполнилась. Однажды во время слишком оскорбительной выходки компании немецких унтер-офицеров, которые начали в храме пить коньяк и закусывать, я прекратил богослужение и покинул храм. Следом за мной молча удалились и все молящиеся. В тот же день я запер двери храма на замок и твердо решил более не служить до тех пор, пока фашисты не будут изгнаны.

Отец Василий посмотрел старческими, синеватыми глазами, которые вдруг стали твердыми и прозрачными, как лед.

— И больше вы не служили?

— Нет, через некоторое время я опять стал отправлять богослужение.

— Почему?

— Меня заставил немецкий комендант. Он велел привести меня в комендатуру. Стуча по столу рукояткой револьвера, он заявил, что либо я буду отправлять богослужение, либо он повесит на церковной ограде десять человек из моих прихожан. Мог ли я принять на себя такой грех? Я отступился от своего решения. Я заявил, что повинуюсь.

— Но зачем это понадобилось немецкому коменданту?

— Я полагаю, причин было две. Первая — желание во что бы то ни стало настоять на своем и унизить русского священнослужителя, осмелившегося в виде протеста запереть храм. Вторая — предположение, что регулярная церковная служба знаменует собой как бы полное восстановление порядка в оккупированном городе.

Отец Василий тонко и зло усмехнулся.

— Немецкий комендант предложил мне служить без малейших сокращений, «как при старом режиме». Он именно так, этими словами, и выразился. После этого я стал служить.

Он замолчал и подул на блюдечко. На поверхности чая образовалась ямка, похожая на ложечку. Он резко откусил кусочек сахару крепкими старческими зубами и запил его чаем.

— Да, я стал служить. Я служил без малейших сокращений. А по воскресным и праздничным дням, каждый раз точно и аккуратно, без изъятия, исполняя приказ немецкого коменданта, я неукоснительно произносил с амвона проповеди. Они были на чисто религиозные темы. Я говорил моим прихожанам о святом Александре Невском, победителе немецких псов-рыцарей на Чудском озере, я говорил им о Дмитрии Донском, победителе татар на поле Куликовом, я говорил о двенадцати языках, вторгшихся на нашу родину под знаменами Наполеона, день изгнания которых мы празднуем двадцать пятого декабря по старому стилю. И каждую службу я возносил молитвы о великом русском воинстве — о даровании ему победы и одоления над всеми его врагами и супостатами.

Теперь глаза отца Василия блестели. Он встал и ходил по номеру гостиницы твердой походкой почти молодого человека. Он был небольшого роста, но в эту минуту он казался выше себя на целую голову.

— А и здорово же вы их чесали, сукиных детей, батюшка! — вдруг сказал сиплый стариковский голос с покашливанием.

Оказывается, в номере, кроме нас, был еще один человек. Он сидел в темном углу в кресле. Я его сразу не заметил. Пожилой мужик с черепом лысым, как у апостола, в стеганой солдатской телогрейке и в рыжих сапогах, покуривал махорочку.

— Это наш пономарь Никита Степанович, — сказал отец Василий.

Никита Степанович подошел к столу и, глядя на меня простодушными синими и вместе с тем зоркими мужицкими глазами, сказал очень просто, даже деловито:

— Пока отец Василий служил, тем временем, знаете, у нас за церковью встречались партизаны, была явка. В подвалах же мы издавали небольшую газетку под названием «Смерть фашистским оккупантам!». Когда подошла Красная Армия, мы уничтожили гранатами всю гитлеровскую комендатуру, до единого человека. Ни один, так сказать, фриц не ушел.

— Да, — строго заметил отец Василий, — ибо сказано: поднявший меч от меча и погибнет.


1943

Труба зовет*

Ночь. Пустынные лестницы. Гулкие коридоры. Следы недавно законченного ремонта. Запах краски, извести. Скупой свет дежурных лампочек. Последняя ночь перед началом занятий. Завтра ровно в шесть часов тридцать минут прозвучит труба. Ее повелительный и раскатистый звук возвестит новый день — не только первый день упорной учебы и настойчивого труда, а день новой жизни. Новую жизнь начинают четыреста восемьдесят мальчиков, воспитанников Калининского суворовского военного училища. Синяя заря позднего зимнего утра будет для них зарей новой жизни. А пока они крепко и сладко спят.

Обходим спальни.

Здесь все новое. Новые кровати. Новые одеяла. Новые тумбочки, пахнущие свежей краской. Разметавшись во сне, спят остриженные под машинку чудесные мальчишки исконных, коренных областей русских — Калининской, Ярославской, Ивановской, Смоленской, Московской, — цвет будущего нашего кадрового офицерства.

На тумбочках и табуретках строго по инструкции сложены их новенькая форменная одежда, белье, обувь.

Печи жарко натоплены. Некоторые мальчики скинули с себя одеяла. При слабом свете зашторенной лампочки шелковисто и смугло блестит чье-нибудь еще не вполне сформировавшееся, детское плечо. Здесь оно вырастет, разовьется, окрепнет, станет могучим плечом офицера.

Но вот раннее утро. Шесть тридцать. Резкие звуки трубы летят по лестницам, по коридорам, забираются в самые отдаленные уголки здания.

Мгновенно, с волшебной быстротой, ночная тишина превращается в бодрый гул утра. Слышатся смутные голоса, шум, звуки быстрой беготни по лестницам. Ровно через десять минут роты одна за другой, твердо отбивая шаг, выходят со своими офицерами во двор.

Во дворе еще темно. Еще совсем ночь. Смутно сияет снег. Деревья стоят как седые облака.

Звонкие голоса офицеров выкрикивают команду утренней зарядки. Воспитанники вышли во двор в одних гимнастерках, без поясов. Но им ничуть не холодно. Бодрой утренней свежестью веет от их смуглых и темных лиц. Они быстро приседают, выбрасывают руки, поднимаются на носки. Воспитанники четвертой роты делают зарядку четко и точно, с настоящим военным щегольством. Это «старики». Им уже по тринадцать лет. Возраст почтенный! Но зато ужасно суетятся и мельтешат воспитанники приготовительного и младшего приготовительного классов. Эти восьмилетние малыши в своих длинных черных брюках с узкими лампасами, гимнастерках, черных каракулевых ушанках и красных погонах необыкновенно оживляют картину утренней зарядки.

Через десять минут зарядка окончена. Труба. Роты беглым шагом возвращаются в свои помещения.

Начинается туалет. Голые по пояс, с полотенцами на шеях, толпятся воспитанники возле умывальников, моются, вытираются, чистят зубы. Потом быстро одеваются, заправляют друг другу сзади гимнастерки, чистят друг друга. Все стараются быть особенно аккуратными и подтянутыми.

Ритм суворовского училища — четкий, быстрый, военный ритм — уже всецело овладел ими и несет их по графику от трубы к трубе, от команды к команде.

— Направо равняйсь!. Смирно!. Направо! — Голос офицера-воспитателя звучит строго, отрывисто, резко. — Шагом марш!

В строю, твердо печатая шаг, роты спускаются по лестнице в столовую, к первому завтраку. Чтобы рота не наскакивала на роту где-нибудь на повороте, воспитанники дают шаг на месте. Шарканье шага на месте наполняет этажи, коридоры и лестницы здания.

В столовой воспитанники едят, заложив за воротники белоснежные салфетки. Все очень чисто, прилично, пристойно. Никакой суеты, никаких лишних разговоров. Завтрак хорош: молоко, чай, хлеб, масло.

Снова труба. Начальник училища генерал-майор Визжилин входит в зал, где собрались воспитанники училища.

— Встать, смирно!

Четыреста восемьдесят мальчиков в черных форменных костюмах с золотыми пуговицами и красными погонами вскакивают с новеньких желтых клубных стульев. Дежурный по училищу рапортует:

— Товарищ генерал-майор, вверенное вам училище в составе четырех рот и двух приготовительных классов собрано на митинг по вашему приказанию. Капитан Пименов.

— Здравствуйте, товарищи воспитанники!

— Здравия желаем, товарищ генерал! — в четыре счета отрывисто и лихо чеканят воспитанники.

Я смотрю на них — на маленьких, больших, коренастых, тоненьких, озорных, спокойных, всяких, таких разных и таких одинаковых в своей новенькой форме, подхваченных одной волной воинской дисциплины, и думаю: вот оно, будущее нашей армии, а значит, и нашей родины.

Среди этих мальчиков, которые стоят с книжками и тетрадками в руках, я вижу двух внуков Чапаева, сына легендарного капитана Гастелло, племянника Орджоникидзе, сына Героя Советского Союза Кошубы. Среди этих мальчиков немало участников Великой Отечественной войны. Иные из них награждены медалями.

Одиннадцатилетний воспитанник Коля Мищенко два года воевал с немцами. Его отца и мать расстреляли фашисты в 1941 году. Коля ушел в отряд белорусских партизан. Потом он вместе с партизанами перебрался через линию фронта. Здесь он вызвался провести группу наших разведчиков во вражеский тыл. Это можно было сделать только в одном месте, где через болото шла тайная тропа. Знакомым путем юный партизан благополучно провел в тыл врага своих старших боевых товарищей. Он был награжден медалью «За боевые заслуги». Узнав об этом подвиге, командир дивизии генерал-майор Мищенко усыновил Колю. Теперь юный герой попал в суворовское училище.

…Генерал-майор Визжилин объявляет о начале занятий и провозглашает суворовское «ура» в честь Советского правительства.

Бурная овация. Гремит оркестр. Под звуки марша роты расходятся по светлым, просторным классам. Здесь воспитанники будут заниматься математикой, географией, русским языком, иностранными языками, военной подготовкой.

Минутная тишина. И опять труба, возвещающая начало уроков. Новая жизнь началась.


1943

В Молдавии*

Путевые заметки

Летим на 2-й Украинский. Много рек уже перелетел наш самолет. Северный Донец. Днепр. Ингул…

Погода сомнительная. То ясно, то вдруг туман, дождь, снег…

После Умани неожиданно сильный снежный буран. Сквозь белые газовые вихри с большим трудом находим аэродром. Когда приземляемся, вокруг уже ничего не видно — метет, крутит, слепит, валит с ног…

Приходится ждать погоды.


Идем по Умани. Идти трудно. Мешает брошенная немецкая техника. Ею буквально забиты все улицы, площади, скверы, переулки. Трудно себе вообразить, сколько вокруг всех этих «тигров», «пантер», «фердинандов», тягачей, транспортеров, пушек, легковых и грузовых автомобилей. Это был настоящий погром.

Здесь фашистские дивизии, разбитые наголову войсками 2-го Украинского фронта, бросили все. Отсюда гитлеровцы бежали на запад, оставляя в грязи чемоданы, шинели, сапоги. Фрицы бежали босиком. Я думаю, ни одна армия в мире еще не драпала так позорно, как гитлеровская армия зимой и весной этого года.

Сразу видно, какая здесь была суета, паника.

Вот тяжелый немецкий танк, наскочивший на уличный трансформатор. Трансформатор рухнул и загорелся. Загорелся и «тигр». Так они и стоят, страшные, обгорелые, как немые свидетели фашистского драпа.

Но все это уже позади. Фашистские танки, нацистские штаны, немецкие сапоги и гитлеровская «слава» остались на беспредельных украинских шляхах.

И через советскую Умань все идут и идут на запад, подтягиваясь к передовой, тылы славного 2-го Украинского фронта маршала Конева.

* * *

И опять летим. И опять под нами широко расходятся туманно зеленеющие украинские поля, черные шляхи, усеянные брошенной немецкой техникой.

А вот и Днестр.

Стиснутый высокими, крутыми берегами, он быстро, извилисто течет, вздувшийся свинцовой весенней водой.

Здесь гораздо теплее, суше. Чувствуется юг.

Самолет идет на посадку, но вдруг, не коснувшись земли, опять круто взмывает вверх. Мы опять делаем круг над селом. Внизу поворачивается маленькая быстрая речка. По ее мутной поверхности бегут лиловые водоворотики. Поворачивается зеленый луг. Поворачивается высокий, палевый, прошлогодний камыш. Каруселью несется небо, полное круглых пасхальных облаков.

Мы низко пролетаем над белым кубом новой мельницы. Возле нее видны волы и подводы с мешками. Мелькают соломенные и цинковые крыши, плетеные заборы, клуни, виноградники, фруктовые сады, церковь, длинный железнодорожный мост, по которому ползут наши танки.

Большой термометр, прикрепленный к стойке крыльев, показывает десять градусов выше нуля. Тепло. Самолет опять идет на посадку.

Самолет окружают — чудные молдаванские парнишки в высоких бараньих шапках, коричневых домотканых свитках и штанах, босые, с карими веселыми глазами и зубками, белыми и крепкими, как молодая кукуруза. Эти мальчишки смотрят на наш самолет как на величайшее чудо. Радостно приветствуют прибывших. Так они встречали своих освободителей, воинов Красной Армии, в 1940 году.

С 1941 года захватчики держали трудолюбивый, умный и талантливый молдавский народ, вновь попавший в кабалу, на положении рабов. Цветущую страну они превратили в колонию. Румынские бароны молдаван и за людей, собственно, не считали. Румынская «метрополия» у молдавского народа умела только брать. А сама ничего не давала.

Трудно поверить, что в Европе, в середине XX века, в цветущем и богатом селе, вы не найдете пары сапог, носового платка, десяти метров ситца, — я уж не говорю о патефоне, велосипеде, швейной машине, радио, газете — то есть о всем том, что прочно вошло в быт народов Советского Союза.

Впрочем, и сами «господа» румынские бароны, эти маленькие хищники, в свою очередь, являлись аграрным придатком еще более сильного хищника — немецкого империализма. Так что молдавский народ изнемогал под двойным прессом. Из молдавского народа выдавливали все его жизненные соки с двух сторон. С одной стороны его жали румынские помещики, с другой стороны — немецкие фашисты.

Единственная мельница, которую мы заметили с воздуха, принадлежала немцу. Немец был монополист. Он держал в своих руках всю округу, этот кулак и живодер. Он опутал своими сетями всех. От него зависел каждый местный земледелец. Все были у него в долгу. Все снимали шапки и низко ему кланялись.

Теперь Красная Армия освободила село. Немец-мельник сбежал. Он даже не успел разрушить мельницу — так стремительно наступала Красная Армия! Немец бежал, теряя штаны и высунув язык. Он оставил свой дом, лучший дом в селе, выстроенный с покушением на «стиль» — с террасой, со столбиками и стенами, выкрашенными масляной краской под мрамор. Он оставил свою контору со столами и стульями «модерн», свой несгораемый шкаф, свои бухгалтерские книги, списки своих должников.

Теперь в его доме остановился командир подразделения штурмовиков гвардии подполковник Шундриков.

На полу разостлана громадная карта. Подполковник Шундриков входит в комнату с большой вешалкой. Он накладывает ее на карту. Она служит линейкой. Он проводит по линейке красным карандашом черту. Это новый курс на Кишинев, на Яссы.

— Не угонишься за пехотой. Скоро и карты не хватит, — говорит Шундриков, — надо новые листы подклеивать.

Сквозь открытое окно врывается шум моторов. Подполковник мельком смотрит на небо:

— Наша пара возвращается с разведки. Садятся.

Через пять минут в комнату входит пилот в шлеме, в комбинезоне, в унтах, с большим целлулоидным планшетом у колена.

— Товарищ гвардии подполковник, с разведки вернулся лейтенант такой-то. Разрешите доложить?

— Докладывайте. Где были? Что заметили?

— Пересек Прут, Жижию, дошел до Ясс, прошелся на запад вдоль железки.

— Ну, что там видать?

— На станции стоят пять составов.

— Вчера ж было семь?

— Два состава ушли.

— Зенитная артиллерия бьет?

— Бьет, но слабо.

— А что на дорогах?

— Маленькое движение.

— Туда или оттуда?

— Главным образом оттуда.

— Понятно. Балочки хорошо просмотрели?

— Балочки просмотрел хорошо. В квадрате девятнадцать — сорок восемь обнаружил обоз и обстрелял. Ну и паника там поднялась! Кто куда… Разбежались во все стороны.

— Правильно, — сказал Шундриков. — Это им не сорок первый год, когда у них было превосходство в воздухе.

Глаза подполковника Шундрикова весело сверкают.

Не завидую я фрицам, которые встретятся с Шундриковым на земле или в воздухе. Это прирожденный воздушный боец. Штурмовик до мозга костей. Человек железного мужества, стремительных решений, он беззаветно храбр, грозен в бою, беспощаден к врагам и доброжелателен, даже нежен, к своим товарищам.

Он выглядит очень молодо. В нем есть что-то мальчишеское, задорное, почти детское. Он худощав, строен, быстр в движениях. Его руки, привыкшие к штурвалу, постоянно работают. Если он рассказывает что-нибудь, особенно какой-нибудь боевой эпизод, его узкие, гибкие ладони ловко и быстро изображают все то, о чем он говорит.

Он командует подразделением штурмовиков. Шундриков идет на самые ответственные, самые опасные задания.

…Немцы сильно бомбили с воздуха одну из наших переправ на Днестре. Над Днестром стоял туман. Но для Шундрикова не существует нелетной погоды. Он сел на свой ИЛ и с группой штурмовиков пошел громить гитлеровцев. Он обрушился на «юнкерсы», повисшие над переправой. Он разогнал их и барражировал до тех пор, пока наша пехота не переправилась на западный берег.

Тем временем гитлеровцы вызвали свою истребительную авиацию, и только на одного Шундрикова ринулось четыре «мессера». Шундриков и его группа в этом бою показали высокий класс летного искусства. Шундриков обманул «мессеров». Он ушел от них на бреющем полете, по балкам, по лощинам, делая зигзаги, петляя, и в конце концов замел свои следы и скрылся.


В тот день, когда я познакомился с подполковником Шундриковым, он сидел за столом на командном пункте и занимался подготовкой перевода своего подразделения на новую точку, на запад. Позвонил телефон. Шундриков взял трубку:

— Алло! «Незабудка» у телефона… Здравия желаю!. Как?. Газету? За девятое апреля?. Нет, еще не читал! Никак нет. Все время в движении… Так точно… Сводку по радио? Никак нет. Не принимал.

Шундриков некоторое время внимательно слушал, прижав трубку к уху, и вдруг побледнел, встал, вытянулся.

— Служу Советскому Союзу, — сказал он, отчетливо произнося каждое слово, и глаза его странно блеснули.

Он снова стал слушать и через некоторое время снова повторил:

— Служу Советскому Союзу. Так точно. Понимаю.

Он еще немного послушал и потом аккуратно положил трубку на стол, на карту, рядом с кожаным ящиком аппарата. Он сел, вытер со лба пот и вдруг улыбнулся счастливой, озорной, мальчишеской улыбкой.

Все офицеры, которые были в это время в хате, впились глазами в бледное, счастливое лицо своего командира.

— Что? Что такое? Награжден орденом?

— Нет, — сказал Шундриков.

Офицеры вопросительно переглянулись.

— Приказ Верховного командования Маршалу Советского Союза Коневу, — сказал Шундриков, — и там написано: в боях за прорыв обороны противника и за форсирование реки Прут отличились войска таких-то и таких-то и в том числе летчики подполковника Шундрикова.

Шундриков встал.

— Поздравляю вас, боевые друзья! Поздравляю вас с наградой!

И все офицеры, летчики подполковника Шундрикова, вытянулись и четко произнесли:

— Служим Советскому Союзу!


Я остановился в чистой и прохладной молдаванской хате с глиняным мазаным полом, на котором были разостланы домотканые дорожки.

Перед вечером в комнату вошел хозяин. Это был крупный старый человек с коротко остриженной круглой головой и плохо выбритым твердым подбородком. И голова и подбородок его полуседые, черно-серого цвета. Усы и густые брови черные. Большими, грубыми руками он постелил на стол чистое серое холщовое полотенце с зелеными каемками, поставил на него миску с оранжевой дымящейся мамалыгой, миску с брынзой, кувшин и две кружки.

— Не угодно ли будет попробовать нашей молдаванской мамалыги и выпить нашего бессарабского вина собственного виноградника? — сказал он, старательно подбирая русские слова.

Как видно, он когда-то хорошо говорил по-русски, но забыл этот язык и напрягает память, чтобы вспомнить его.

Я поблагодарил и пригласил хозяина поужинать вместе со мной. Он, видимо, только этого и ждал. Ему хотелось поговорить.

Мы взяли, как это полагается по молдаванскому обычаю, руками по куску мамалыги, обмакнули ее в соленую брынзу и съели, запив розовым, кисленьким, душистым винцом.

Потом я вынул коробочку и предложил своему хозяину табаку. Он скрутил цигарку и с наслаждением затянулся.

— Давно не курил такого табачку, — сказал он.

— Вот тебе раз. Да ведь у вас в Молдавии родится отличный табак.

— Где там табак! Боже сохрани сеять табак! Строго запрещено. За каждый корень табака румынские правители накладывали штраф и сажали в тюрьму. У них монополия. Табак можно только покупать в лавочке. А самому сеять — боже сохрани! Но разве ж в лавочке купишь?

— А что?

— Денег нет. Налоги задавили. Ничего у нас нет. Соли нет. Спичек нет. Материала никакого нет. Что своими руками можем сделать, то и есть. Видите?

И он показал на себя своей большой, как лопата, черной рукой землепашца.

И точно. Все на нем было самодельное: на ногах самодельные постолы из сыромятной кожи, сшитые кожаными нитками, домотканые шаровары, домотканая свитка.

— Как же вы живете?

— А так и живем.

С жадностью он стал расспрашивать о положении на фронтах, о жизни Советского Союза, о Красной Армии… Он прислушивался к каждому моему слову. Он прикладывал ладони ковшиком к уху, с величайшим вниманием морщил лоб, стараясь не пропустить ни одной мелочи.

Я рассказал ему о разгроме немцев под Корсунь-Шевченковским, о брошенной неприятельской технике, о делах под Львовом. Все это для него было новостью. Он ничего не знал.

Он все время качал своей крупной стриженой головой и цокал губами.

— Ц-ц-ц! Скажи на милость! А мы здесь ничего не знали, — сказал он, вдруг понизив голос и покосившись на дверь.

Очевидно, в нем был еще силен рефлекс осторожности, боязни, что его подслушивают, рефлекс, выработавшийся за время фашистского владычества.

Он сам поймал себя на этом и широко, доверчиво улыбнулся.

— Вот, знаете, я с вами разговариваю, а сам все время нет-нет да и задрожу. Мне все время кажется, что за мной кто-то шпионит, а потом придет полицейский и заберет в кутузку. Ох, как мы тут жили! Ну, теперь, слава богу, надеюсь, все пойдет по-другому. Свет увидим. Будем жить так же свободно, как тогда, когда родная Красная Армия пришла к нам в первый раз.

Он немного помялся, погладил свои темные усы.

— Извините, я что вас хотел спросить… одну минуточку повремените…

Он проворно ушел в какую-то каморку, долго там возился и наконец вернулся, застенчиво держа в больших пальцах маленькую серебряную медаль на старенькой, потертой георгиевской ленточке. Я сразу узнал ее.

— Я ее все эти черные годы берег как зеницу ока. Скажите, прошу я вас: могу я ее теперь носить, эту дорогую для меня память? Все-таки я на действительной в Варшавской крепости служил, в крепостной артиллерии. Потом, как началась война, меня с двумя орудиями отправили в Порт-Артур. В Порт-Артуре воевал. Генерала Кондратенко помню. Хороший был человек, царство ему небесное! Храбрый генерал.

Он перекрестился.

И я вдруг понял, почему мне с самого начала показались как-то странно знакомыми и эта круглая стриженая голова, и эти темные усы, и этот крепкий, выскобленный подбородок, и эти острые, умные глаза под густыми бровями. Старый русский солдат. Да, это был старый русский солдат, несмотря на многолетнюю насильственную румынизацию сохранивший свой особый, типический характер.

— Так что, видите, я старый русский солдат, — как бы отвечая на мои мысли, сказал он. — Я и на империалистической был. С немцами воевал.

Глаза старика гордо блеснули отражением старой русской славы. Его немного сутулые плечи выпрямились. Он широким жестом вытер усы и крякнул.

— Ну, если так, — сказал он, — то разрешите мне тогда налить еще по одной кружке нашего бессарабского и выпить за нашу советскую Красную Армию. И чтобы мы этих подлецов фашистов больше в глаза не видели!

Он сдул с розового вина красную пену, окунул в него свои солдатские усы и выпил не отрываясь всю кружку, до дна.


Днем было тепло. А сейчас прохладно, туманно. В Карпатах тает снег, и оттуда тянет весенним холодком. Зеленоватая, туманная луна стоит над селом. Звезда, чистая, прозрачная, как ледяная слеза, висит в серебристом небе над камышовой крышей. Над крышей силуэты двух аистов. Аисты неподвижно стоят над большим гнездом.

Тихо. Только слышно, как где-то далеко, на краю села, лает собака. Да изредка доносится с шоссе ровный шум идущих на запад танков. Они идут всю ночь.

Пробираюсь в узком коридоре улицы между двух высоких глухих стен, сложенных из больших кирпичей, сделанных из земли с соломой и сверху обмазанных глиной.

В одном месте за забором слышатся голоса, приглушенный смех. Осторожно заглядываю во двор. Белая стена хаты, фосфорически сияющая в лунном свете. Белые безрукавки и черные высокие шапки парней. Серые свитки и платки девушек. Ночное гулянье.

Но откуда взялись эти парни? Днем я ходил по селу и не видел ни одного человека призывного возраста. В чем дело? Впрочем, скоро все выяснилось: при первом удобном случае они, угоняемые фашистами в тыл, убегали.

И вот теперь они сидят на завалинках родного дома со своими девушками и вполголоса поют частушки, вывезенные с Украины.

Тихонько напевает приятный молодой голос украинские слова с сильным молдаванским акцентом. И девушки подхватывают припев.

Луна плывет над селом. Черные, голые деревья, черные крыши.

В серебряном, лунном небе шумят самолеты. Это наши ночные бомбардировщики идут на работу. Идут на Яссы, идут на Констанцу.

Идут, чтобы как можно скорее с корнем выжечь гитлеровскую заразу, где бы она ни гнездилась.

Всю ночь шумят, шумят в серебристом, лунном небе ночные бомбардировщики, пролетая на запад.


Я опускаю над собой прозрачный колпак и крепко его привинчиваю. Я сижу глубоко и удобно на широком брезентовом ремне, подвешенном между двумя бортами штурмовика, против пулемета, обращенного назад. Я вижу хвост самолета, антенну и нежное голубоватое небо, покрытое весенними перламутровыми облаками.

Мощный мотор ревет, как водопад.

Наш ИЛ бежит, подпрыгивая, по лугу. Луг широко и плавно бежит назад. Бегут назад оставшиеся на земле маленькие истребители, бензиновые цистерны, большой китообразный транспортный «Дуглас», из которого выкатывают бочки с горючим и выгружают ящики с боеприпасами. Бегут назад блиндажи, тонкие стволы зенитной батареи…

Толчки прекращаются. Мы летим. Грохот мощного мотора усиливается. Теперь это уже не водопад. Теперь это многоголосый, могущественный гул органа. Мир до краев наполнен им.

Глубоко внизу плывут назад и расходятся широким веером коричневые, зеленые поля, виноградники, балки, речки.

Голубой хвост самолета с красной звездой и номером подымается еще выше. Во все стороны разбегаются белые линейки шоссе. Здесь уже почти совсем сухо. По шоссе вьется уже первая, легкая пыль. Это идет колонна наших танков. Мы проносимся над ней. Вот опять вьется пыль. Это колонна грузовиков со снарядами, с горючим, с продовольствием. Вот батальон пехоты. Солнце блестит звездочками на кончиках штыков. Славная пехота идет на запад. Она торопится. Пылят пушки, минометные подразделения, обозы, заправщики. И все это стремится на запад, по пятам отступающего врага.

Вот внизу мелькнули Бельцы. Черепичные и камышовые крыши. Вокзал. Составы. Садик, и в садике маленькая раковина открытой сцены. Сверкнула река.

Но дальше, дальше! На запад!

Еще пятнадцать — двадцать минут — и под нами проплывает, извилисто поворачиваясь, новая река. Она туманно блестит на солнце. Она зеленеет, желтеет в камышах. Это Прут. Он промелькнул, пропал.

Вот внизу между нами и землей появилось что-то, какая-то живая, переливающаяся цепочка. Присматриваюсь. Это дикие гуси. Они возвращаются из теплых краев на родину. Еще дальше — стая дроздов. Они летят, тяжело взмахивая крыльями. Они тоже возвращаются на родину. А вот и аисты на длинных крыльях. Они летят домой.

Все возвращаются на родину в эту весну.

Чудесная весна! Весна победы. Весна славы. Весна, которая возвратила родину украинцам, молдаванам…

Хвост ИЛа опадает. Машина взмывает вверх и разворачивается. Дымно-голубая цепь Карпат туманно виднеется на горизонте. Земля поднимается сбоку, стеной. И на краю этой стены видны густые клубы дыма.


1944

Кузнец*

Холодноватый апрельский ветер дул с Карпат.

Много дней и ночей, не зная отдыха, преследовали славные советские конники бегущих гитлеровцев. Ни грязь, ни распутица, ни сердито вздувшиеся весенние реки, ни бешеные контратаки врага — ничто не могло остановить их порыва.

Они летели как птицы.

Их черные бурки и алые башлыки развевались на степном молдавском ветру. Туманное солнце и нежная апрельская лазурь мигали в зеркальных клинках. Бледные искры и синяя грязь во все стороны летели с выбеленных подков. Кони со взмыленными мордами потемнели от пота.

Единственное чувство владело всеми: не дать врагу уйти.

Казалось, никакая сила в мире не может их остановить.

И все же они остановились. Им пришлось остановиться. Они остановились, потому что стерлись и сбились подковы. Нужно было перековать коней. А походные кузни с подковами и кузнецами остались далеко позади. Ожидать, пока они подтянутся, значило дать противнику уйти.

Это было за Сороками. Конники спешились, привязали своих коней к ограде и задумались. Трудно поставить советского кавалериста в тупик. И все же они оказались в тупике. И ехать дальше никак нельзя — лошадей покалечишь, и не ехать тоже никак нельзя — противника упустишь.

Закусил командир ус, сорвал сухую лозину и ударил ею в сердцах по грязному сапогу.

— Как же быть, хлопцы?

Но хлопцы молчали.

Вот тут-то и выступил на сцену старик молдаванин в высокой бараньей шапке и коричневой домотканой свитке, до того неподвижно стоявший неподалеку от конников. Он был стар, высок, сух. Его громадные черные руки опирались на высокий пастуший посох. Казалось, что это мертвец, вставший из могилы для того, чтобы посмотреть на славных советских конников, принесших освобождение его родной Молдавии. Он не торопясь подошел к командиру, не торопясь снял шапку, поклонился с величавым достоинством и сказал:

— Подождите.

Потом он ушел и скоро вернулся с мешком древесного угля, небольшими ручными мехами, кузнечным молотом, наковальней и щипцами.

— Был когда-то я кузнецом, — сказал он с улыбкой, чуть мелькнувшей из-под его густых черных бровей. — Подковы у вас имеются?

— Подков нету.

— А железа у вас имеется?

— Железа нету.

— Тогда возьмем эту железу, — сказал старик, положив громадную руку на ограду. — Это старая железа, хорошая железа. Я ее знаю. Я ее ковал сорок лет тому назад. Моя работа.

Пока конники выламывали железные прутья, старик присел на корточки и выкопал в земле маленький первобытный горн. Он засыпал в него уголь, разжег и стал одной рукой раздувать маленькие первобытные мехи, положенные прямо на земле. Другой рукой он взял щипцы, захватил ими кусок выломанной ограды и сунул его в жар. Старая зеленая краска сразу пошла коричневыми волдырями. Скоро раздался тонкий, серебряный звон молота по наковальне. Первая малиновая подкова упала в песок, остывая, синея, и покрылась сизой окалиной.

С чудесной, почти волшебной, легкостью и быстротой орудовал старик своими нехитрыми инструментами — щипцами, молотом, мехами. Это была вдохновенная работа истинного артиста, великого мастера своего дела. И порой казалось, что у него не две руки, а четыре, — так виртуозно он ими действовал, успевая в одно и то же время и раздувать мехи, и класть на наковальню куски раскаленного железа, и ударять по ним молотом.

Все новые и новые подковы и гвозди летели в песок, к ногам очарованных, повеселевших конников. Остывшие кони, почуяв запах каленого железа и кузнечного дыма, раздували ноздри и нетерпеливо перебирали ногами.

А тем временем подтянулись и тылы с походными кузнями, кузнецами и подковами.

Звеня новыми подковами, летели конники в молдаванской степи. Черные бурки и алые башлыки развевались на степном ветру, и весеннее, искрометное солнце мигало в зеркальных клинках.


1944

Семья Игнатовых*

Только что меня посетил Петр Карпович Игнатов, и я весь нахожусь под впечатлением этого необыкновенного человека. Он командир Краснодарского городского партизанского отряда минеров имени братьев Игнатовых.

Братья Игнатовы — это два его сына, Евгений и Геннадий. Они оба были в партизанском отряде отца и оба погибли на его глазах при взрыве немецкого поезда. Они посмертно получили звание Героев Советского Союза.

Недавно Петр Карпович приехал в Москву из родного Краснодара и привез рукопись своей книги «Записки партизана», которая скоро выйдет в свет.

Он сидит передо мной, этот крепкий и очень подвижной, моложавый пожилой человек с быстрыми и точными движениями и глазами следопыта. Он очень похож на дореволюционного питерского рабочего, каким и был в действительности. Это русский самоучка, механик, человек самобытного таланта.

Он одет в полувоенное. На груди орден Ленина и партизанская медаль.

Вот что он рассказывает:

— Мой отряд почти целиком состоял из представителей кубанской казачьей городской интеллигенции. В него входили директора высших учебных заведений и крупных промышленных предприятий Краснодара, научные работники, инженеры, экономисты, высококвалифицированные рабочие. Многие среди них были почетные кубанские казаки, черноморцы — потомки славных запорожцев-сечевиков. Отряд имел резко выраженный «производственный» профиль — мы были минерами-диверсантами. Взрывали мосты, электростанции, склады, пускали под откос немецкие поезда, жгли колонны грузовых машин вместе с охранявшими их броневиками и танками. Вот «текущий счет» отряда. Взорвано и разрушено: пятнадцать паровозов с поездами, триста девяносто два вагона с войсками и грузами, сорок один танк, сто тринадцать автомашин, свыше ста мотоциклов с прицепами, тридцать четыре моста и уничтожено свыше восьми тысяч оккупантов.

И все это в то время, когда гитлеровцы рвались к Баку и концентрировали у себя в тылу «армию вторжения» в Иран, в Индию. Вот по этому тылу и бил партизанский отряд Игнатова.

— Наш отряд, — продолжает Игнатов, — был своеобразным «партизанским комбинатом». Мы имели свои фактории, свое большое хозяйство. Наши мастерские — минные, кузнечно-механические, столярные, сапожные, портновские — обслуживали не только наш отряд, но и наших соседей-партизан. В тылу у немцев, в горной глуши, мы открыли «минно-диверсионный университет», где проходили практику минно-диверсионной работы лучшие и храбрейшие партизаны соседних отрядов.

Я ясно представил себе эту почти майн-ридовскую обстановку: горные ущелья, неприступные скалы, фактория, сколоченная из бревен, деревянные форты, тайные звериные тропы и пятьдесят партизан — студентов и профессоров, изучающих здесь «на практике» минное дело.

— А теперь я расскажу вам, как погибли мои мальчики, — говорит Игнатов после длинной паузы. — Нам предстояло взорвать поезд и одновременно минировать шоссе и дорогу, идущую параллельно полотну, чтобы хотя на время, но основательно и прочно закупорить фашистам путь к Новороссийску. Мы решили рвать поезд не так, как чаще всего рвали до сих пор партизаны Украины и Белоруссии, то есть дергая за веревочку. Нашу новую железнодорожную мину — сочетание тола и противотанковых гранат — должен был взорвать сам паровоз. И в то же время легкая автодрезина, обычно идущая в разведку перед поездом, должна пройти над миной благополучно. Весь секрет был в тяжести, передаваемой через рельсы в минный заряд. Это была наша новая, усовершенствованная мина. Надо подползти к железнодорожному полотну, отыскать вибрирующий конец рельса, финским ножом выкопать ямку и заложить в нее минный заряд. Потом надо тщательно замаскировать работу — самый внимательный обходчик не должен заметить даже отпечатка наших подошв на шпалах и полотне дороги — и отползти в сторону. И все это в темную кавказскую ночь, в те счастливые короткие минуты, которые предоставят нам зазевавшиеся фашистские часовые. Мина на полотне почти готова. Остается выдернуть последнюю шпильку у предохранителя. Но это всегда успеется. До прихода поезда еще много времени. Мы хорошо знаем немецкое расписание. Ночь тихая, теплая. Сияют звезды над головой. Неподвижно стоят тополя у дороги. Сейчас начнем минировать шоссе — и домой, в горы…

И вдруг возникает еле слышный звук. Быть может, самолет летит на ночную бомбежку? С каждой секундой шум отчетливее, яснее. С ним переплетается второй звук. Они сливаются, нарастают… Они все ближе, ближе. Поезд! Вне расписания поезд, мы не учли его. Из-за поворота, набирая ход под углом, на всех парах идет тяжелый состав. А рядом с ним по шоссе мчится броневик прикрытия. Что делать? Уходить в горы! Но в «волчьем фугасе» на полотне еще не снята шпилька у предохранителя. Шоссе свободно. Враги ворвутся на него. Они зажмут нас в клещи.

Мимо меня стремительно пробегают мои сыновья. Евгению двадцать семь лет, он уже инженер, а Геннадий совсем мальчик, он только что окончил среднюю школу. Заряжая на ходу последние мины, они бегут к шоссе, быстро минируют обе колеи и выскакивают на полотно. Паровоз уже рядом. Пламя вырывается из поддувала. Гремят буфера. Ребята бросаются к поезду. Разве можно в этой кромешной тьме найти крошечную шпильку предохранителя? Нет, они задумали другое. Они хотят бросить под поезд около мины противотанковые гранаты, чтобы от детонации взорвался «волчий фугас». Я бегу за детьми. Поздно! Одна за другой рвутся две гранаты. И тотчас со страшным грохотом взрывается мина. Сразу становится жарко и душно, как в бане. Взрывная волна как ножом срезает крону могучего клена и отбрасывает меня назад. Я вижу, как лопнул котел паровоза. Падая под уклон, вагоны лезут друг на друга, погребая под своими щепками немцев. Новый взрыв. Это летит в воздух броневик на шоссе. За ним, ярко вспыхнув фарами, рвется второй. Взрывы следуют один за другим. Теперь мины коверкают машины на боковой дороге, разбрасывая искалеченные трупы гитлеровских автоматчиков. Пылает взорванный поезд, кричат звериными голосами раненые фашисты. Я бросаюсь к железной дороге. У полотна, освещенного заревом пожара, лежат разорванные на куски мои мальчики — Евгений и Геннадий. Я беру на руки их окровавленные тела. Теплая кровь заливает мне руки. Я целую то, что осталось от моих детей. Я несу их через минированную дорогу. Потом мы молча роем финскими ножами неглубокую яму, кладем трупы моих сыновей, забрасываем землей. А над головой, срывая листья, уже жужжат немецкие пули. Вытянувшись цепочкой, глухими тропами уходим в горы. А там, далеко в горах, на нашей «фактории», ждет моя жена, мать моих ребятишек, Елена Ивановна, хирург нашего отряда. Что я скажу ей? Как все это будет?.

Петр Карпович замолкает. Его глаза полузакрыты. Страшная картина стоит перед ним. Картина гибели детей. Но он быстро приводит себя в порядок и продолжает свой рассказ…

«Какие люди! — думаю я. — Какие люди! Разве можно победить народ, воспитавший таких людей?»


1944

Одесские катакомбы*

I

Некогда весь юг Украины, то, что раньше называлось Новороссией, был дном моря.

Одесса построена из местного материала — ракушняка. Это легкий, ноздреватый камень светло-желтого цвета, образовавшийся из морских отложений.

Вокруг Одессы и под самой Одессой этого камня неисчерпаемые залежи. Ракушняк необыкновенно легко поддается обработке. Его можно без труда резать простой пилой или даже ножом. Обычно его вырезают в виде довольно больших прямоугольных брусков, похожих на абрикосовую пастилу.

Из этой легкой и хрупкой пастилы в Одессе складывают дома, заборы, церкви. Из нее вырезают надгробные памятники. Ею обкладывают колодцы. Из ракушняка была построена древняя турецкая крепость Хаджибей, руины которой и до сих пор живописно стоят над морем на территории парка культуры и отдыха имени Шевченко. Из ракушняка построены все окрестные села и станции.

Уже около двухсот лет производится разработка этого строительного материала из множества шахт и каменоломен. Понятно, что эта разработка в большинстве случаев производилась анархически. Таким образом, под всем районом Одессы образовались пустоты, по своему объему равные городу с его окрестностями. Это и есть знаменитые одесские катакомбы, которые сыграли такую громадную роль в истории революционного движения. Они стали традиционным местопребыванием одесского подполья.

В 1905 году из катакомб вышли рабочие на вооруженное восстание. В годы столыпинской реакции в них скрывались остатки разгромленных боевых организаций одесского пролетариата. В 1918 году, во время первого немецкого нашествия, в темных, непроходимых лабиринтах одесских катакомб партия большевиков организовала отпор вильгельмовским захватчикам. И, по-видимому, отсюда же вышли на свою неслыханно дерзкую операцию оставшиеся неизвестными герои-большевики, взорвавшие колоссальные австро-германские склады боеприпасов летом того же 1918 года. Склады эти один за другим взлетали на воздух в течение нескольких суток, и немцам был нанесен такой ущерб, от которого они тогда уже не могли оправиться. Во время деникинцев и врангелевцев в катакомбах находился Одесский подпольный ревком, руководивший разгромом белогвардейщины. Тогда здесь была оборудована прекрасная типография и в течение шести месяцев издавалась большая ежедневная газета «Известия».

После этого более двадцати лет катакомбы пустовали. О них стали понемножку забывать. Казалось, что их историческая роль навсегда кончена. Они становились туманной поэтической легендой чудесного приморского города, овеянного былой славой.

Но вот грянул роковой 1941 год, и одесским катакомбам было суждено еще раз сыграть выдающуюся роль в деле борьбы советских патриотов с иноземными захватчиками.

То, что я видел собственными глазами в катакомбах, и то, что я слышал от участников подполья и живых свидетелей великой борьбы, мне кажется достойным того, чтобы об этом узнал весь советский народ.

II

Катакомбы тянутся под землей на несколько сот километров. Они имеют тысячи разветвлений, петель, закоулков, тупиков. Множество выходов, шахт и колодцев соединяют лабиринты катакомб с поверхностью. В катакомбах во время оккупации находились вооруженные партизанские отряды, подпольные комитеты партии, диверсионные группы и просто одиночки. В подавляющем большинстве они были между собой разъединены и не знали о существовании друг друга. Таково было требование конспирации.

Поэтому я понял, что охватить все в целом пока немыслимо. Тогда я решил, по крайней мере, познакомиться хотя бы с деятельностью какой-нибудь одной группы и осмотреть катакомбы в том районе, где эта группа действовала.

Мне посоветовали побывать в катакомбах Усатовых хуторов. Там скрывался подпольный партийный комитет Пригородного района и несколько партизанских отрядов, непосредственно связанных с этим подпольным райкомом.

Это мне пришлось особенно по душе, так как я хорошо знаю Усатовы хутора. В детстве я несколько раз летом гостил на Усатовых хуторах у одного своего товарища, и, помню, мальчиками мы даже иногда лазили в катакомбы. Понятно, нам удавалось проникнуть туда лишь на несколько десятков шагов в глубину, так как дальше было тесно, темно и очень страшно.

Во всяком случае, я на всю жизнь запомнил за кладбищем, на выгоне, узкую щель в скале, высунувшейся из земли. На камне грелась бирюзовая ящерица. Осыпаемые мелкой известковой пылью, мы пролезли в щель. Я помню первую, довольно просторную, комнату, почти залу, в скале, где местные жители некогда выпиливали камень для своих домиков и заборов. Я помню черный крест, выкопченный страстной свечкой на низком слоистом потолке. Дальше мы не пошли.

Теперь я решил опять побывать в этих местах. Но дело осложнилось тем, что очень трудно было разыскать людей, которые работали в подполье Усатовых хуторов. Все они, конечно, в первый же день освобождения Одессы вышли наверх, и кто влился в ряды Красной Армии, кто был послан на советскую или партийную работу в область.

На мое счастье, в это время в Одессе началась областная партийная конференция, и несколько человек усатовских подпольщиков приехали на нее. В числе их был и товарищ Лазарев Семен Федорович, секретарь одесского Пригородного подпольного райкома партии, то есть тот самый человек, который в течение двух с половиной лет, находясь глубоко под землей, руководил движением Сопротивления одного из самых больших одесских районов. Это была героическая, абсолютно неравная и тем не менее победоносная война небольшой горсточки одесских большевиков, несгибаемых советских патриотов, против двухтысячной регулярной румынской армии, специально расквартированной в районе Усатовых хуторов.

Нас познакомили. Я видел небольшого человека средних лет, с ординарным, немного болезненным лицом, по внешности типичного районного партийного работника, каковым он в действительности и был. Ничего исключительного, а тем более героического при всем желании нельзя было отыскать в его фигуре. Не было в нем также ни тени рисовки или какой-нибудь позы. Даже позы простоты и скромности. Это был настоящий человек массы, русский большевик, плоть от плоти и кость от кости своего народа, сильный своей внутренней правдой и несокрушимой крепостью своего духа.

Узнав, что я хочу спуститься вниз, в «его» катакомбы, Семен Федорович очень обрадовался. Он обрадовался потому, что, оказывается, с того дня, как вышел из катакомб навстречу Красной Армии в апреле 1944 года, до сих пор еще ни разу не удосужился побывать на своем старом пепелище. Несколько раз собирался, да все никак не удавалось. И можно себе представить, как взволновала его перспектива снова повидать те подземные лабиринты, в которых он провел два с половиной года, каждую секунду рискуя головой!

— Что ж, прекрасно! — сказал он, радостно потирая руки. — Даже очень прекрасно! Просто замечательно. Давненько, давненько я туда собираюсь. Ну, так что же? Это мы сейчас организуем.

И с той быстротой, точностью и конкретностью, которые отличают опытного подпольщика, он в течение двух часов организовал довольно трудную поездку в катакомбы.

Прежде всего он из-под земли достал двух своих соратников, членов его подпольной организации, за которыми я безуспешно «охотился» в течение нескольких дней. Один из них был Иван Гаврилович Илюхин, секретарь Овидиопольского подпольного райкома партии, который в силу целого ряда обстоятельств попал в катакомбы к Лазареву, другой — Леонид Филиппович Горбель, третий секретарь Пригородного подпольного райкома и командир партизанского отряда № 1 (Куяльницкого).

Оба они, Илюхин и Горбель, были люди той же партийной складки, что и Лазарев, — простые, внешне ординарные, скромные, без рисовки, и полные несокрушимой духовной силы, которая светилась в их прямых, открытых глазах. Только они были несколько помоложе Лазарева. Илюхин — уроженец Орловской губернии, настоящий русак, с высоким лбом и крепкими скулами, большой, сильный, в черной коровьей куртке мехом наружу. Горбель — законченный тип веселого и живого черноморца, с крепкими руками, привыкшими к веслам, подвижным, лукавым лицом и статной фигурой, с особым военным щегольством стянутой офицерским поясом.

Они крепко и деловито посовещались с Лазаревым и тотчас исчезли — добывать вещи, необходимые для нашей экспедиции: фонари «летучая мышь», особые, специально сконструированные для катакомб, большие зажигалки, рассчитанные на несколько часов горения, керосин для фонарей, бензин для автомобиля, старые спецовки, чтобы не запачкать под землей костюмов, короткие костыльки, на которые нужно опираться, пробираясь по тесным и низким подземным коридорам, чтобы не стукаться головой о потолки, и прочее.

Вскоре все это было добыто, и мы отправились.

III

Мы проехали через весь город, миновали Пересыпь, сожженную, взорванную, исковерканную немцами и румынами, и стали огибать ракушняковую гору, ведущую к Хаджибеевскому парку и далее, к Усатовым хуторам. По склонам этой горы, похожей на ковригу хлеба, раскинулось несколько сел — Нерубайское, Куяльник… Их ракушняковые домики под камышовыми или черепичными крышами были выкрашены в разные цвета — бледно-зеленый, темно-синий, абрикосовый, розовый. В некоторых местах в скалах виднелись трещины. Это были входы в катакомбы. Но в большинстве они были взорваны, развалены или даже забетонированы румынами или немцами.

— Да. Жестокая была борьба, — сказал Лазарев.

Отсюда начиналась территория, где действовал его подпольный райком. Здесь каждый забор, каждый погреб, каждый домик, каждое деревцо, каждая щель были знакомы партизанам, как своя ладонь.

— Вот видите дворик вокруг этого синенького домика под черепицей? — говорил Илюхин. — Здесь я держал бой с фашистами. Нас было семеро, а их больше взвода. И мы держались почти два часа, прикрывая вход в катакомбы, куда с минуты на минуту должна была возвратиться группа товарищей, посланная в город на связь с обкомом. И мы не потеряли ни одного человека.

— А вот здесь, — сказал Горбель, — мы подбили румынский грузовик с продовольствием.

Он стал внимательно всматриваться.

— Будь я проклят, если это не он! — воскликнул вдруг Горбель с веселым изумлением.

Действительно, в стороне от дороги, повалившись набок, лежали жалкие остатки румынского грузовика.

— Хорошая работа, — сказал Лазарев.

— Да. Чистая.

— Большого шума мы тогда наробыли! Что и говорить!

Мы объехали знаменитый Хаджибеевский парк. Некогда в нем росли двухсотлетние дубы, в прудах плавали черные лебеди. Сейчас деревья почти все вырублены. Пруды высохли. Всюду валяются обломки камня. Для чего понадобилось фашистам вырубать этот старинный парк? Для чего понадобилось сжигать курортные павильоны? Взрывать водолечебницу? Совершенно непонятно. Глупо. Подло. И дико. Главное — дико. К виду этого вырубленного, загаженного парка трудно было привыкнуть.

Пока мы ехали мимо него, глаза партизан стали сумрачными, жестокими. Все молчали.

За парком начинались собственно Усатовы курганы. Дорога расходилась на три стороны. Водитель остановил машину:

— Куда дальше ехать?

— Погоди.

Партизаны стали совещаться. Мне показалось, что они говорят на каком-то совершенно непонятном, таинственном, условном языке:

— Берем направление на семечки.

— А я предлагаю рвать прямо на утку.

— Утка развалена.

— Разве?

— А ты забыл?

— Да. Верно. Тогда на кавуны.

— До кавунов трудно будет добраться машиной.

— На семечки! — решительно сказал Лазарев. — Водитель, давай прямо.

И, заметив мое недоумение, объяснил:

— Мы дали каждому входу в катакомбы свое особое имя: «Кавуны», «Семечки», «Утка», «Веревочка». Вы спросите, по какому принципу? А без всякого принципа. Чисто случайно. Вот, например, «Семечки» — это потому, что там был сторожевой пост и караульные лузгали семечки. А «Утка» потому, что там как раз сквозь ствол шахты проходил колодец и в этот колодец один раз случайно заскочила утка. А мы тогда как раз сидели уже второй день без продовольствия. Так что уточка нам очень пригодилась. Есть один вход, называется «Подснежники».

— А почему «Подснежники»?

— Сейчас я вам этого не скажу. Долго рассказывать, а мы уже приехали. Потом вы мне напомните.

— Ладно. Напомню.

Машина пересекла выгон, нырнула в скалистую балочку, вынырнула из нее и въехала во двор небольшой хибарки, крытой камышом. Пока шофер ставил машину за погреб, сложенный все из того же ракушняка, из хибарки вышла крестьянка, с головой, повязанной полинявшим платком. Увидев выходящих из машины гостей, она радостно, приветливо улыбнулась:

— Здравствуйте, товарищ Лазарев! Здравствуйте, товарищ Илюхин! Здравствуйте, товарищ Горбель!

— Здорово, хозяюшка. Не забыла нас?

— Где там! Разве таких людей когда-нибудь забудешь? Вы наши избавители. Если б не вы, нас бы уже давно поубивали. Что ж вы-то нас совсем забыли? Не приезжаете.

— Дел много. Одесский район восстанавливаем. Времени не выберешь. Хозяин дома?

— Дома, дома. Милости просим. Заходьте в хату.

А уже из хаты выходил хозяин. Он так торопился навстречу дорогим гостям, что даже забыл надеть свою баранью шапку. Его смуглое южнорусское лицо с характерным горбатым носом, огненно-черными глазами, сивыми усами и крепким, по-солдатски выбритым подбородком светилось той же радостной, приветливой улыбкой. Он крепко пожимал гостям руки. Несомненно, он бы их всех по очереди расцеловал, если бы это допускалось строгим крестьянским этикетом.

— Заходьте, прошу вас. Заходьте в хату, дорогие друзья. Заходьте, заходьте.

— Эти люди нам крепко помогли, когда мы сидели под землей, — сказал Лазарев. — Они нам носили пищу, передавали записки, предупреждали об опасности. Благодаря им нам было известно все, что делается наверху. И ведь все это с опасностью для жизни. Крепкий народ. Настоящие советские патриоты.

— Как же своим людям не помочь? — сказал хозяин, и вокруг его черных молодых глаз пошли веером суховатые морщинки. — Мы вас спасали. Вы нас спасали.

Узнав, что мы будем спускаться в катакомбы, хозяин принес несколько самодельных коптилок, сохранившихся у него еще со времен подполья. Нашелся также и бидон керосина. Керосин был тоже «подпольный». Так что, собственно говоря, мы зря хлопотали насчет «летучих мышей» и горючего.

— Я ж говорил, — с неудовольствием проворчал Горбель, — что у них все есть. Напрасно только время потратили на подготовку!

IV

Пока мы переодевались в старые макинтоши и спецовки, хозяин, показав рукой на скромную обстановку своей хаты, сказал мне:

— При фашистах ничего этого здесь не было. Были только одни голые стены.

— А где ж все это было?

— А в катакомбах же. В последние месяцы ихнего каторжного режима, ихней новой Европы, — чтоб она сгорела! — мы все хозяйство перевели под землю. И овец перевели. И корову. Так что здесь, на поверхности, было хоть шаром покати. Только тем и спаслись от смерти.

— Это верно. Почти все население Усатовых хуторов в последние месяцы пребывания гитлеровских разбойников спасалось у нас в катакомбах.

— Сколько же всего у вас было, так сказать, «посторонних»?

— Несколько тысяч. Я думаю, тысяч до семи. Они, правда, размещались недалеко от выходов, но все равно под нашей охраной они были для врага недоступны.

— Спасители наши, — сказала хозяйка.

И я вдруг понял всю силу этой небольшой горсточки большевиков-патриотов, которые в течение двух с половиной лет не только вели свою смертельно опасную работу, но также сумели спасти несколько тысяч местных жителей от гибели, разорения и неминуемого рабства.

— Ну, товарищи, двинулись, — сказал Лазарев, когда светильники были зажжены и фонари «летучая мышь» отрегулированы.

Мы прошли несколько сот шагов задами, спустились в балочку и подошли к щели в скале.

— Вот это и есть знаменитый выход «Семечки», — сказал Горбель. — Теперь берегите голову. За мной!

Он просунул в щель фонарь, осмотрелся и медленно пролез в узкий проход, задевая могучими плечами стены, с которых посыпалась мелкая каменная пыль. Мы последовали за ним. Камни полетели из-под ног. Еле удерживаясь руками за ноздреватую скалу, я почти съехал вниз на несколько метров. Через минуту мы очутились в довольно большой кубической пещере каменоломни со стенами, вырезанными гармоникой, и ровным потолком, хотя и довольно низким, но достаточным, чтобы стоять во весь рост. И я увидел на потолке крест, некогда выкопченный страстной свечкой. Здесь мы выстроились гуськом в определенном порядке, принятом для движения под землей: впереди — человек с фонарем, за ним — один или два человека без огня, затем — человек с огнем, человек без огня и, наконец, замыкающий с фонарем. Впереди с фонарем пошел Горбель. Замыкающим был старик хозяин с коптилкой. Между ними разместились остальные — кто с огнем, кто без огня. Я шел предпоследним. Мы двинулись один за другим, цепочкой, в глубину каменоломни. Потолок стал понижаться, стены суживаться. Мы втянулись в подземный ход, где уже нельзя было идти во весь рост. Нужно было сильно пригибаться. Идти в согнутом положении оказалось чрезвычайно трудно. Тут-то я и понял, зачем понадобились деревянные костыльки и шомпола, которые роздал нам Илюхин. Идти, опираясь на короткую палку, было гораздо легче. В катакомбах все партизаны ходили с такими палочками длиной в полметра. Чем ниже приходилось наклоняться, тем быстрее шли люди. Я тоже пошел быстрее. Я почти бежал. И я заметил, что чем скорее идешь в согнутом положении, тем легче идти.

V

Воздух вокруг становился все более и более неподвижным, затхлым, спертым. Фонари и коптилки чуть мерцали, с трудом освещая вплотную придвинувшиеся стены и совсем низко нависшие своды. Становилось душно, даже жарко, хотя наверху была зима, ветер и градусов десять мороза. Иногда почва под ногами поднималась, потолок опускался еще ниже. Оставалось небольшое отверстие, сквозь которое нужно было протискиваться ползком, подчас даже на животе. Песок и каменная пыль сыпались за воротник. С непривычки я задыхался, обливался горячим потом. А мы не прошли еще и километра. Тоннель то и дело поворачивал то вправо, то влево. Он то поднимался, то круто уходил вниз. Через каждые десять — пятнадцать шагов возникали разветвления. Иногда их было три или четыре. Новый человек запутался бы здесь в одну минуту. Но Горбель шел уверенно, как по своей квартире, ни на один миг не задумываясь, куда свернуть. Он только на перепутьях особенно внимательно осматривал стены и полы, освещая их своей «летучей мышью».

— Откуда вы знаете, куда надо идти? — спросил я во время небольшой передышки, когда мы присели на камни посреди тесного тоннеля.

И тогда Горбель открыл мне одну из многочисленных тайн катакомб. Он осветил стены, и я заметил, что они испещрены значками, выцарапанными на камне, нарисованными мелом или углем или просто начерченными пальцами на толстом слое пыли, покрывающем пол. Это были знаки подземной навигации, указатели подземного фарватера. Разумеется, никакой более или менее точной карты катакомб не существует. Стоило бы колоссальных трудов составить схему этого невероятно запутанного лабиринта, имеющего в довершение всего несколько горизонтов залегания. Компас здесь бесполезен. Во-первых, на глубине он работает неточно, а во-вторых, без карты он все равно ни к чему. Звук голоса почти не распространяется. Остается только сигнализация значками, своеобразными иероглифами. Каждый член подпольной организации имел свои, так сказать, «позывные». Когда человек передвигался по лабиринту катакомб, он время от времени оставлял на стенах свои визитные карточки и шифрованные сообщения о своем направлении, для того чтобы в случае аварии со светом его могли бы отыскать товарищи. Я говорю «аварии со светом» потому, что авария фонаря или коптилки равносильна гибели человека. Оставшись без света, человек здесь безусловно должен погибнуть. Двигаясь в темноте, он абсолютно не сможет ориентироваться, через тридцать шагов заблудится среди множества поворотов и будет заживо погребен. Такие случаи бывали.

Но вернемся к подземной навигации.

Горбель осветил фонарем стену, и я увидел на ней несколько значков, нарисованных углем. Один был похож на топографическую стрелку, но только с двумя вертикальными черточками на хвосте. Другой состоял из одной лишь буквы Я. Третий представлял из себя крестик со стрелкой. Были еще кружочки, стрелки, направленные в разные стороны. Были цифры.

Стрелка с двумя вертикалями была, например, визитной карточкой Илюхина. Буква Я — визитной карточкой товарища Васина Якова. Цифры были датами прохождения, стрелки — направлением. Нарисованная пятиконечная звезда была знаком всего подпольного райкома в целом. Таким образом, внимательно глядя на стены, человек посвященный всегда мог понять, кто где в данный момент находится, где кого нужно искать.

— Вот посмотрите, — сказал Горбель, освещая фонарем развилку катакомбы, откуда расходилось в разные стороны несколько тоннелей. — Как вы думаете, в какую сторону нам нужно идти, чтобы прийти в подземный лагерь номер один?

Я пожал плечами. Тогда Горбель показал мне на земле прямую линию, проведенную пальцем в пыли, поперек одного из тоннелей. Это значило, что путь закрыт. Туда идти не следовало. То же самое было и возле другого тоннеля, и возле третьего. Оставался четвертый, поперек которого никакого знака не было. Стало быть, туда и следовало идти. Каждый отдельный камешек, особым образом положенный на дороге, что-нибудь да обозначал на языке этого подземного телеграфа, которым каждый подпольщик владел в совершенстве.

— Видите, какая у нас была хлопотливая жизнь, — с улыбкой сказал Лазарев. — Прямо-таки «Восемьдесят тысич лье под водой» или, вернее, под землей. Жюль Верн!

— А он у нас был капитан Немо Пригородного райкома партии, — с озорным блеском в глазах сказал веселый Горбель, поглядывая на Лазарева. — Ну, товарищи, потопаем дальше. До лагеря номер один еще довольно далеко. Не будем терять времени.

VI

И мы двинулись дальше, низко нагибаясь и опираясь на свои короткие палочки. Мы прошли еще километра два, и вдруг нам на пути стали попадаться разные вещи. Первой мы увидели лопату, воткнутую в кучу ракушнякового щебня. Через несколько шагов валялся лом. Рядом на камне стояла коптилка, сделанная из квадратной бутылочки из-под одеколона «ТЭЖЭ». Коптилка вся была покрыта пылью, но в ней еще сохранилось немного керосина. Когда Илюхин поднес к ней спичку, фитилек загорелся. Груда заржавленных патронов тускло блеснула за камнем. И конечно, стены вокруг, как и всюду, были исписаны белыми и черными иероглифами. Мы все окружили светильник и смотрели на дымный язычок пламени как очарованные. И правда, было что-то чудесное, почти волшебное, полное глубокого смысла, в том, что эта самодельная партизанская лампочка, к которой никто не прикасался больше восьми месяцев, вдруг сразу же безотказно загорелась, как будто бы была все время наготове.

— А вы знаете, товарищи, — сказал после некоторого молчания Лазарев, — даже как-то не верится, что все это было, в сущности, так давно. Кажется, что все это было вчера… только что… Смотрите, а вот и наша листовка.

За грудой патронов, покрытой пылью и плесенью, валялся небольшой розовый листок. Я поднял его. Это было воззвание подпольного комитета к железнодорожникам:

«Товарищи железнодорожники!

На наших глазах гитлеровские бандиты вывозят в Германию награбленное добро из нашей отчизны.

Кровопийцы высасывают все соки из нашего народа.

…Священный долг патриота нашей родины требует от каждого вести беспощадную борьбу с ненавистными оккупантами…»

Не все можно было разобрать в этой листовке, истлевшей от времени. Бросались в глаза строчки:

«Не мазутом, а песком засыпайте буксы, поджигайте эшелоны, цистерны с бензином, создавайте пробки на станциях, всеми способами срывайте транспорт ненавистных оккупантов…»

Десятки тысяч таких листовок распространил подпольный райком Лазарева. И советские люди, беззаветные патриоты, засыпали буксы песком, поджигали цистерны б бензином, пускали фашистские эшелоны под откос.

Да, все это было. Теперь это уже история.

Мы снова двинулись дальше, освещая стены дрожащими огоньками своих коптилок. И вдруг, не сговариваясь, под наплывом воспоминаний, партизаны все сразу запели свою подпольную песню, свой партизанский гимн. Их голоса глухо и вместе с тем торжественно звучали под низкими сводами. Цепь огоньков мелькала во мраке. И во всем этом было что-то необыкновенно волнующее, я бы даже сказал — величественное. Они шли и пели ту самую песню, которую пели под землей в то время, когда по земле, в каких-нибудь десятках метров над ними, стучали кованые сапоги захватчиков. Это были страшные дни, месяцы и годы. Это было великое испытание железом и кровью. И большевики-патриоты выдержали его со славой. Не сдали. Я запомнил их песню от слова до слова. Ее сочинил сам Лазарев. Они пели ее на мотив «Оружьем на солнце сверкая». Вот эта песня:

Пошли мы тернистой дорогой,

Далек оказался наш путь.

Наполнилось сердце тревогой,

Нет сил, невозможно вздохнуть.

И припев:

Марш вперед, друзья, в поход,

На разгром фашизма!

Нас вперед всегда ведет

Знамя социализма!

Эти слова, написанные поэтом-самоучкой, может быть, не всюду ладно и гладко, тем не менее произвели на меня громадное впечатление. Каждое слово в них, каждая мысль были глубоко прочувствованы, правдивы, честны и благородны. Это были не стихи. Это была сама жизнь.

В сырых катакомбах глубоких,

Где воздуха мало порой,

Где много обвалов широких,

Живем мы родною семьей.

Жизнь наша — борьба роковая:

В тылу у врага остались.

В борьбе, ни на что невзирая,

Мы тяжесть нести поклялись.

Куда ни ступи — всё преграды.

Царь-голод нам череп сверлит.

Фашистской не ждем мы пощады,

И смерть за плечами стоит.

В рядах наших нет тех, что ноют.

Не тот здесь собрался народ.

Энергию, силу удвоит.

Найдем все же… Будет исход!

Пусть бесятся звери-фашисты.

Блокада их — нам наплевать.

Ставить мины они специалисты.

Их же будем мы ими взрывать.

Нам вера надежду рождает,

Нам вера и бодрость дает,

Кто верит — всегда побеждает,

Позиций своих не сдает.

Что ж делать, когда нет исхода?

На милость врагу не пойдем.

Мы все, как один, за свободу,

За счастье народа умрем.

Когда наконец мы добрались до лагеря номер один, я совершенно выбился из сил. Я был весь мокрый, хоть выжимай. Остальные чувствовали себя прекрасно. Вот что значит привычка!

VII

Лагерь представлял из себя несколько комнат, вырезанных в скале. В одной комнате помещалось отделение партизанского отряда. Здесь были каменные нары, покрытые полусгнившей соломой. Как в настоящей казарме или блиндаже, у каждого бойца было свое постоянное место. Были здесь каменный стол и каменная скамья. В каменной нише в большом порядке находилось оружие. На стене висело расписание нарядов. Ведро, самодельная кружка, веник. Все честь по чести. В другой комнате находился райком. Здесь на каменных койках спали все три секретаря. Здесь решались партийные дела. Давались боевые задания отряду. На пишущей машинке печатались листовки. Дальше, в коридоре, была сделана выгребная яма, куда бросали мусор. И это было очень важно, так как в условиях спертого воздуха, отсутствия света и плохого питания отряд все время находился под угрозой возникновения эпидемических заболеваний. Была уборная. Была кухня, где на примусах готовили еду. Был продовольственный склад — большая кадка для муки и большой ящик для других продуктов. Масса бутылок из-под горючего, которое здесь ценилось на вес золота: ведь нужно было круглые сутки освещаться. Было вырезанное в скале отделение, где держали кур и откармливали поросят. Было стойло для коровы. Было несколько семейных отделений, где жили мужья с женами. И всюду в стенах ниши — с лекарствами, с письменными принадлежностями, с иголками, нитками, сапожным инструментом и сапожным товаром.

Теперь мы были окружены предметами домашнего обихода, утварью, посудой, остатками одежды, бутылками, склянками, граммофонными иголками, самодельными плакатами, книгами, брошюрами, румынскими газетами, из которых партизаны черпали многие очень важные для себя сведения, железными ящиками с пулеметными лентами.

Все это сохранилось, хотя и было засыпано пылью.

Илюхин, например, на своей койке нашел свое зимнее пальто. Сукно, правда, почти развалилось от сырости, но каракулевый воротник был еще вполне годен, и Илюхин оторвал его и взял с собой. Окруженные горящими фонарями и светильниками, мы сидели на камнях. Я рассматривал вещи, раскиданные повсюду. О каждой из этих вещей можно было бы написать роман. Вот, например, обломки лампового радиоприемника. Казалось бы, что может быть проще — сидеть под землей и слушать радиопередачу. Однако это совсем не верно. Принимать радиопередачи было не только безумно трудно, это было иногда просто подвигом. Дело в том, что радиоволны под землей не распространяются. Стало быть, каждый раз нужно было выносить приемник наружу или ставить его возле самого выхода из катакомб. Но все выходы были блокированы врагами. Приходилось постоянно отыскивать новые выходы. Прежде чем вынести приемник наверх, производилась разведка. Очень часто это было связано с серьезной боевой операцией, с разминированием выходов, с перестрелкой, с очень сложной и опасной разведкой. Но и это не все. Нужно было установить временную антенну. Это делалось по ночам, в часы наиболее важных московских передач, под непрерывной угрозой смерти. Кроме того, румыны ставили всюду в районе хуторов специальные установки, чтобы запеленговать и обнаружить партизанскую радиостанцию. Каждый раз приходилось, так сказать, «разминировать» местность от этих радиопеленгаторов. И с опасностью для жизни подпольщики это делали. В углу я увидел кучу снятых с поверхности румынских радиопеленгаторов. Это были трофеи подпольного райкома. А вот и самодельная установка для добывания тока для радиопередатчика. Они крутили ее вручную, как папанинцы на льдине.

Вообще партизанам приходилось все время, без передышки, выполнять тяжелую физическую работу, не говоря уже о постоянных вылазках, выходах в город, диверсиях, перестрелках. На каменном столе лежали в ящике винтовочные патроны и пулеметные ленты. Из-за сырости они все время ржавели, и все время их приходилось чистить, скрести ножами, шлифовать. Это была поистине каторжная работа. Подпольщики все для себя делали сами. Сами варили обед, сами пекли хлеб, сами починяли свою одежду и обувь, сами ремонтировали радио, оружие, делали взрыватели для мин, сами печатали на пишущей машинке листовки. Они были и поварами, и сапожниками, и портными, и слесарями, и пиротехниками, и поэтами, и каменотесами, и врачами. Кажется, нет такой профессии, которой бы они не занимались в своем подполье.

А какие критические дни приходилось им переживать!

Сначала фашисты думали, что партизаны не смогут долго продержаться под землей. Фашистам казалось, что это совершенно невозможно. В своей прессе они уделяли большое внимание катакомбщикам. Какой-то горе-профессор из Бухареста даже напечатал специальную большую успокоительную статью о том, что партизаны все равно обречены под землей на неминуемую гибель без воздуха, солнечного света, витаминов и тому подобное. Он весьма «научно» обосновал свою «теорию». Но злосчастный профессор не учел одной маленькой детали. Он не учел, что в катакомбах сидят большевики, несгибаемые советские патриоты, которые никогда и ни при каких обстоятельствах не сдаются. На некоторое время румынские власти успокоились, ожидая естественной гибели подпольщиков. Но подпольщики что-то все не гибли и не гибли. Фашистские эшелоны продолжали валиться под откос, листовки продолжали тысячами распространяться среди одесского населения, каждый день на окраинах находили трупы убитых фашистских солдат и офицеров, ни один неприятельский транспорт, ни один грузовик не мог появиться на дорогах в районе Усатовых хуторов без риска быть обстрелянным или взорванным; взлетали на воздух штабы и комендатуры. Положение фашистов стало невыносимым. Тогда румынские власти решили во что бы то ни стало ликвидировать группу Лазарева. Атаковать подпольщиков в лоб было невозможно. Фашисты, правда, делали попытки ворваться в катакомбы, но это всегда кончалось неудачей. В том-то и заключается неприступность катакомб, что их нельзя захватить силой. Дело простое: в подземный коридор нельзя войти без фонаря. А как только чужой человек с фонарем появится в подземном коридоре, снайперы, засевшие в темноте, бьют без промаха по фонарю. Один снайпер может положить сотню непрошеных гостей. О том же, чтобы войти без фонарей, не может быть и речи. Через тридцать шагов заблудишься. Стало быть, и с фонарем нельзя и без фонаря нельзя. Никак нельзя.

VIII

Видя это, фашисты стали выкуривать партизан из катакомб самыми различными способами. Сначала они прибегли к грубому террору. Они привели к одному из входов в катакомбы партию пленных в сорок человек и по очереди, попарно, расстреляли их всех. Они оставили трупы лежать в течение месяца. Фашисты знали, что партизаны через свои наблюдательные щели все это видели, и рассчитывали подействовать на них психически. У партизан сердце обливалось кровью при виде горы трупов несчастных, замученных советских людей. Но это не только не устрашило их, не только не заставило поколебаться. Наоборот, они с еще большей яростью стали бороться с ненавистными захватчиками. Тогда враги применили другую тактику. Они знали, что у подпольщиков на исходе продовольствие. Они знали, что подземные большевики голодают. И вот фашисты подвезли к входу в катакомбы походную кухню. Они согнали к этой кухне все население Усатовых хуторов и стали раздавать ему еду. Толстый повар в белом колпаке наливал в миски наваристый суп, бросал жирные куски говядины, раздавал буханки свежего, золотистого хлеба. Время от времени он, потрясая половником, обращался к скале, в которой, он знал, находятся невидимые партизаны, и кричал им:

— Партизан, сдавайся! Хочешь кушать? На тебе кушать, выходи!

Партизаны голодали уже вторую неделю. Их суточный рацион равнялся семидесяти пяти граммам сырого пшена и чайной ложечке молотого кофе. Они еле держались на ногах. Но и это не поколебало их.

Враги озверели. Они вызвали артиллерию и стали злобно, беспорядочно, а главное — совершенно бессмысленно садить снаряд за снарядом по всем щелям в скалах, которые казались им подозрительными. После этого они послали подпольщикам ультиматум. Передали они его следующим образом. Они поймали местного мальчика и велели ему снести в катакомбы партизанам письмо. Мальчик отказался. Его стали мучить, истязать. Посадили на раскаленную плиту. В бессознательном состоянии бросили его ночью вместе с письмом возле одного из входов в катакомбы. Партизаны втащили мальчика под землю. Вот он, этот вражеский ультиматум:

Товарищи партизаны!

(Они, подлецы, так и написали — «товарищи».)

Красная Армия катится на восток. Возврата Советской власти и Красной Армии нет. Доблестные, победоносные немецкая и румынская армии молниеносно продвигаются на восток. Ваша борьба бесцельна. Нам известно, что вы терпите лишения, болезни, голод. Вы должны понять, что вы не повернете колеса военной истории назад. Сдавайтесь. Мы вам гарантируем жизнь в концентрационных лагерях на правах военнопленных. Срок ультиматума 24 часа. В случае непринятия нашего ультиматума мы располагаем такими средствами, что вы будете уничтожены в одно мгновение. Наш офицер будет ходить у выхода первой шахты. Он будет в белых перчатках. Вы должны выходить к этому офицеру по одному, без оружия.

Румынское военное командование.

Прочитав это нахальное и высокомерное послание, партизаны вспомнили ответ запорожцев турецкому султану. Но они были так возмущены, они так глубоко презирали оккупантов, что посчитали для себя унизительным вступать с ними в какую бы то ни было полемику, хотя бы даже самую остроумную и ядовитую. Они обсудили вопросы на заседании партийного комитета и решили ответить врагам действием. В следующую же ночь они совершили блестящую вылазку, истребив несколько десятков оккупантов и взорвав комендатуру.

Тогда фашисты перешли к планомерной осаде Усатовских катакомб. С холодной яростью, со зверской методичностью они стали заваливать, взрывать и бетонировать абсолютно все выходы из катакомб, хотя этих выходов в разных местах было несколько десятков. Они решили не оставить партизанам ни одной щели, ни одной дырочки для воздуха. В некоторых местах через катакомбы проходили стволы колодцев. Фашисты отравили эти колодцы мышьяком. Они бросали туда отравляющие вещества, заливали их нефтью, пускали газы. Отряд Лазарева оказался герметически закупоренным под землей, почти без пищи, без воды, с ничтожным запасом горючего, без притока свежего воздуха, без малейшей связи с внешним миром. Смерть казалась неизбежной. Будет съедена последняя ложка пшена, выпит последний глоток воды, выгорит последняя капля керосина… Все погрузится в вечный мрак…

А наверху — страшный 1942 год, зима, гитлеровцы на Волге… Можете себе представить, что должна была испытывать в это время горсточка советских людей, замурованная врагами под землей, в глубоком тылу, за тысячи километров от фронта?

IX

И тем не менее эти удивительные люди не потеряли присутствия духа. Они поняли, что их может спасти только одно — новый выход из катакомб. И они начали подземные поиски этого нового выхода. Сперва была послана одна партия. Она взяла с собой почти весь запас горючего и продовольствия. Один за другим люди скрылись в лабиринте. Оставшиеся потушили свет и стали ждать. Они прождали более суток. Партия не возвращалась. Положение становилось катастрофическим. Тогда на розыски первой партии решено было послать вторую партию. Вторая партия состояла всего из двух человек. В лагере остался Лазарев с двумя рядовыми партизанами. Если и вторая партия пропадет — конец. Они прождали вторую партию двенадцать часов. Наконец она вернулась ни с чем. Ни нового выхода, ни первой партии. Воды уже не было. Дышать нечем. Горючего — капля. И вот, когда уже действительно наступал конец, самый настоящий, последний конец, в коридоре забрезжил свет. Это возвращалась первая партия. Она возвращалась с победой. Она нашла новый выход. И нашла она его следующим образом.

Часа через два или три после своего ухода первая партия заметила, что горючего осталось самая малость. Они потушили все фонари. Оставили только один. Но и он поглощал слишком много керосина. Пришлось обрезать фитиль с боков, чтобы фонарь горел как можно экономнее. Шли почти ощупью, с трудом различая на стенах иероглифы. Но куда идти? В какую сторону направиться? Где может быть новый, еще неизвестный выход? Эту задачу невозможно было решить. Они шли наобум из коридора и коридор, кружась в лабиринте, сужавшемся все больше и больше. Они поняли, что если в ближайшие же часы не найдут выход, то они погибли, так как горючего в фонаре на обратный путь уже не хватит. А в катакомбах отсутствие света означает смерть. Казалось бы, что могло их спасти? Ничто! Но и тут они не сдались, не пришли в уныние. Они решили бороться до последнего вздоха. Они сели и стали думать. И вдруг счастливая мысль осенила одного из них. Они ищут выход? Прекрасно! Но что такое выход? Отверстие, ведущее на воздух. Там, где есть отверстие, должно быть и движение воздуха, сквозняк. Пусть даже самый маленький сквознячок. Важно только его поймать. Тогда они сняли с фонаря стекло и стали, затаив дыхание, следить за слабым язычком пламени. И вдруг они заметили, что пламя гнется в одну сторону. Оно гнулось еле-еле. Но этого было достаточно. Они определили направление движения воздуха. И они медленно пошли на сквознячок, руководствуясь колебанием пламени. Они прошли очень далеко, километров двадцать. И все же они достигли небольшой трещины, возле которой огонь заколебался довольно сильно. Тогда они стали рыть. Лопаты и ломы они побросали по дороге, так как у них не было сил больше тащить их с собой. Они стали рыть руками. Они обдирали себе ногти, ломали пальцы… Кровь текла по их рукам, и все же они проделали достаточное отверстие для того, чтобы вырваться наружу. К счастью, была ночь, и поблизости никого не было. Они вышли из-под земли. Они были и степи, за пятнадцать километров от Усатовых хуторов. Это была великая победа над смертью, так как новый выход означал воздух, пищу, свет, связь с миром — словом, все то, без чего отряд Лазарева не мог бы прожить и одних суток.

Я слушал этот рассказ, затаив дыхание. И по странной ассоциации идей я вспомнил «Подснежники».

— Да, я совсем забыл. Вы мне обещали разъяснить, почему один из ваших выходов называется «Подснежники».

Тень далекого воспоминания мелькнула на болезненном лице Лазарева. Глаза его мягко и золотисто засветились при пламени светильников и фонарей.

— Да, да, совершенно верно, — быстро сказал он, — это тоже связано с поисками нового выхода. Вообще, надо вам сказать, наша борьба с оккупантами в значительной мере заключалась в постоянных поисках новых лазеек. Они забивали одни выходы, а мы находили другие. Так вот однажды мы всем отрядом принуждены были искать новый выход. Мы блуждали несколько суток. Воздуха почти не было, и он был отравлен углекислым газом, фонари все время гасли. Мы теряли сознание. Вдруг мы заметили в скале щель и стали ее расчищать. Мы работали из последних сил. Наконец камень подался, и, навалившись, мы пробили окно. Сразу же мы почти ослепли от солнца. Упоительный весенний воздух, насыщенный ароматом зацветающей степи, теплый, волшебный черноморский воздух ударил нам в лицо, и мы увидели залитую солнцем степь, всю усыпанную крупными лиловыми цветами, которые почему-то приняли за подснежники. Тут уж, забыв всякую осторожность, мы выскочили на вольный воздух, под солнышко, и стали валяться среди «подснежников», упиваясь воздухом, опьяняющим и душистым, как молодое вино.

— Да, бывали в нашей жизни происшествия! — сказал веселый Горбель.

X

Потом мы сходили посмотреть колодец, который подпольщики вырыли во время блокады. Он был очень глубок. Камень, брошенный в него, не сразу шлепнулся в воду. А ведь пробивали этот колодец в камне простыми лопатами и ломом. Потом мы осмотрели естественную сводчатую залу, где партизаны упражнялись в стрельбе. Это был настоящий, недурно оборудованный тир, причем мишени были вырезаны все из того же ракушника. Их обломки лежали в пыли, со следами пуль. Стало быть, нормальная военная жизнь не прекращалась под землей ни на одну минуту. Дневальные заступали на дневальство, подметая помещение. Часовые уходили на свои посты. Караульный начальник вел постовую ведомость. Райком занимался своими партийными делами.

— Вы и в партию здесь принимали? — спросил я.

— А как же! Несколько человек приняли. Причем судили о человеке по его партизанской работе.

Лазарев улыбнулся:

— Только с анкетой у нас в первое время вышло маленькое недоразумение. Неувязочка, так сказать. Когда мы уходили в подполье, все с собой захватили, одно только забыли — анкеты, которые необходимо заполнять при подаче заявления о приеме в партию. Двое суток мы припоминали, какие вопросы стоят в анкете. Все-таки наконец общими усилиями припомнили. Нельзя же без этого. Всюду нужен порядок. Во всяком деле. Особенно в партийном.

— А исключать из партии приходилось?

— Нет. Исключать не приходилось. Не было ни одного случая исключения, — сказал Лазарев.

С чувством безграничного изумления смотрел я на этого маленького скромного человека, секретаря районного партийного комитета, который в самых невероятных условиях, под носом у заклятых врагов, с такой аккуратностью и точностью вел свое небольшое партийное хозяйство.

Впоследствии я познакомился с его женой, простой русской женщиной, матерью двух взрослых сыновей, находящихся в рядах Красной Армии, на войне. Она стирала белье в большой дубовой лоханке. Вот что она сказала мне про своего мужа:

— Вы знаете, я просто удивляюсь на своего Семена Федоровича. Вы подумайте только, что он вынес. А ведь в нем еле-еле душа в теле. У него слабое сердце. Он постоянно у меня болеет. У него радикулит, ишиас. Как он там не умер, у себя в катакомбах, просто непонятно. Я уж не говорю о его боевых делах, это само собой понятно. Вы только посмотрите, в каких он там лохмотьях ходил…

Она сходила в другую комнату и принесла оттуда ужасную кепку, какие-то рыжие, сплошь латаные-перелатаные штаны и насквозь просалившуюся брезентовую куртку.

— Я это все выварила в соде. Хочу сохранить на память. Вот, даст бог, дети вернутся с фронта, я им покажу. Пусть знают, что их отец тоже воевал в тылу с захватчиками, и воевал не хуже их. Пусть гордятся своим отцом.

Потом она вздохнула и прибавила:

— А все-таки мне не верится, что он столько времени провел между жизнью и смертью в катакомбах — и не только ни разу не хворал, но даже стихи стал там сочинять. Как-то окреп. Чудеса. Вот что значит вера в свое дело. Вот что значит сила духа.

И она с выражением процитировала несколько строк из стихотворения своего мужа:

— «Нам вера надежду рождает, нам вера и бодрость дает. Кто верит — всегда побеждает, позиций своих не сдает…» Не правда ли, как это верно?

Перед тем как тронуться в обратный путь, мы еще раз обошли весь подземный лагерь № 1. Охваченные воспоминаниями своего героического прошлого, такого недавнего и вместе с тем уже такого далекого, окруженные немыми свидетелями их жизни в катакомбах — самодельными кружками, светильниками, оружием, патронами, книгами, остатками листовок, лохмотьями одежды, остатками обуви, — партизаны продолжали все рассказывать и рассказывать о своей борьбе. Они вспоминали своих боевых товарищей, сожалея, что их сейчас нету с нами. Я то и дело хватался за блокнот и за карандаш, пытаясь как можно больше записать из того, что они рассказывали. Но потом я понял, что это безнадежное дело. Об этом надо написать роман. И я дал себе слово непременно его написать.

Впрочем, хочется еще передать несколько штрихов, упомянуть о некоторых товарищах, с которыми мне посчастливилось познакомиться позже.

Во-первых, это Анна Филипповна Горбель, сестра Леонида Филипповича. До войны она была банковским работником. Сейчас она опять работает в банке. Во время же подполья она была членом райкома, инструктором связи и начальником штаба. Это она, большая, добродушная, очень простая и очень милая, скромная женщина, осуществляла связь Лазарева с внешним миром. Она надевала на себя крестьянское платье, брала в руки корзинку с курицей или уткой и отправлялась из катакомб в Одессу, обманывая своей внешностью румынских часовых. Десятки раз она подвергала свою жизнь смертельной опасности. Она ходила на явки, приносила инструкции. Она продавала на базаре вещи, для того чтобы закупить для отряда продукты. Она лечила больных. Она ходила на диверсии. Она разрабатывала планы операций. Нужно было обладать колоссальной силой воли и верой в свое дело, чтобы работать так честно и так преданно и вместе с тем с таким мастерством. У нее не было ни одного провала.

Выдающимся партизаном был Николай Андреевич Крилевский, второй секретарь у Лазарева. Он командовал партизанским отрядом № 2 (Усатовским) и много горя причинил оккупантам.

Я уж не говорю о Васине Якове Федоровиче, сподвижнике знаменитого товарища Молодцова, погибшего в фашистском застенке и получившего посмертно высокое звание Героя Советского Союза. Пока Васин был в подполье, враги расстреляли его жену и угнали дочь. Такой удар не каждый бы снес. Но Васин еще крепче сжал зубы. Он лично взорвал два вражеских воинских эшелона. Он выводил свой отряд из катакомб среди бела дня и нападал на врагов. Он бил их всюду, где только представлялась возможность. Встретиться с Васиным означало для любого оккупанта верную смерть.

XI

— Ну, товарищи, пора. А то наверху, на Большой земле, уже, наверное, ночь, — сказал Илюхин, решительно вставая с камня. — Пошли!

Проходя мимо небольшой ниши в стене, я заметил несколько растрепанных, заплесневевших книг без переплетов. Я взял одну из них. Это была книга Ленина «Материализм и эмпириокритицизм», покрытая ржавыми пятнами капель, падавших с низкого каменного свода. Я осторожно перелистал книгу и заметил, что многие места ее были отчеркнуты карандашом и на полях сделаны заметки. Очевидно, над книгой много работали, изучали ее, штудировали. Другая была — «Тарас Бульба» Гоголя.

И вдруг в моем сознании произошел какой-то мгновенный сдвиг. Я испытал то непередаваемое, томительное и прекрасное чувство, которое иногда испытывают люди. Мне показалось, что все то, что было вокруг меня, я уже когда-то, очень давно, видел. Но когда и где — ускользало из моей памяти. Я сделал усилие и вдруг понял. Это было таинственное соединение двух очень сильных впечатлений моей ранней юности, почти детства. Одно из них было воспоминание о первом посещении пещер Киево-Печерской лавры, другое — римские катакомбы, куда вместе с отцом мы спускались при свете зажженной соломы и смоляных факелов. Причем римское впечатление преобладало. И я почувствовал, что между всеми этими тремя явлениями — между древними киевскими пещерами, римскими катакомбами и одесскими подземельями, несмотря на всю их исторически несоизмеримую разницу, есть нечто общее. Это общее было то, что во всех этих подземельях жили люди, одержимые одной какой-то высокой идеей. Жили мученики и борцы за эту идею. Жили святые, пионеры новой веры. И я вдруг понял, что все люди и вещи, которые меня окружают, — и Лазарев, и Горбель, и Илюхин, и старик — хозяин усатовской хижины, и эти заплесневевшие книги, и эти самодельные светильники, и эта утварь, и это оружие, и эти лопаты и ломы, — все это уже достояние истории, одной из самых ее блистательных и волнующих страниц, говорящих о торжестве, о беспримерной победе духа нового, советского человека над всеми темными и мрачными силами старого мира, соединившимися в фашизме.

И, мне кажется, Лазарев как-то сразу почувствовал, уловил сердцем эту мою невысказанную мысль. Он сказал:

— А вы знаете что? Иногда, когда нам было очень трудно и очень тяжело, знаете, о чем мы начинали говорить? Мы начинали говорить о том, что после войны в наших катакомбах не мешало бы устроить нечто вроде небольшого музея. Пусть наши дети, пусть советская молодежь посмотрит, как большевистская партия боролась с оккупантами в незабвенные дни Великой Отечественной войны. И мы абсолютно твердо были уверены, что так оно и будет.

— Так оно и будет, — с уверенностью сказал я.

— Стало быть, вы первый экскурсант нашего будущего музея, — пошутил Горбель.

И мы двинулись в обратный путь, один за другим, опираясь на свои коротенькие посошки и освещая фонарями и светильниками иероглифы и условные знаки, нарисованные на ракушняковых стенах. Вскоре мы вышли на поверхность земли через выход «Утка». Была ночь. С моря дул ледяной ветер. Звезды пылали в черном небе. Во тьме лаяли собаки. И над хаткой, где нас ждал простой крестьянский ужин, вился освещенный искрами дымок, благоухающий крепким, родным, знакомым с детства запахом кизяка.


1945


Читать далее

В дни Отечественной войны

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть