Публицистика разных лет*

Онлайн чтение книги Том 8. Почти дневник. Воспоминания
Публицистика разных лет*

Пороги

Это было одиннадцать лет назад.

Наша батарея получила приказ выгрузиться в Александровске для окончательного укомплектования пушками и лошадьми. Мы расквартировались на окраине города, в белом здании народного училища. Наши орудия были до последней степени изношены и ржавы, а лошади больны чесоткой.

Мы обшарили все артиллерийские склады и конские резервы, но не нашли ничего лучшего.

Керосина для чистки пушек не было; лечить лошадей не стоило — с минуты на минуту мы могли получить приказ выступить.

Между тем никто даже в штабе в точности не знал, где в данную минуту находится фронт.

Город питался слухами. Бои шли по железнодорожным линиям. Иные утверждали, что нами занят Ростов, иные, напротив, передавали, что части генерала Деникина вышли на линию Матвеева Кургана и офицерские бронепоезда громят Лозовую.

В тылу вспыхивали кулацкие восстания. То и дело объявлялся какой-нибудь новый атаман — то Махно, то Ангел, то Заболотный. Одним словом, было плохо.

Однажды, выслушав вечерний доклад старшины батареи и подписав химическим карандашом рапортичку на завтрашнее довольствие, я пристегнул портупею и вышел во двор.

Густая южная ночь неподвижно висела между небом и землей, полная звезд и запаха листьев. Было начало июня. Желтый свет ложился из окон штаба в бурьян. Цветущие веники прятали колеса орудий и зарядных ящиков.

За окнами, закрытыми из предосторожности, заседала ячейка. Тени спин и фуражек то падали у самого дома, то вдруг вытягивались, как резиновые, через весь двор до коновязи, пугая больных лошадей.

Лошади всем табуном грубо шарахались в одну сторону, издавая утробное ржание и вырывая из земли колья.

— А, штоб вам повылазило, хвороба! — раздавался негромкий голос босого дневального, и он замахивался на задранные морды брезентовым ведром.

Лошади тотчас утихали. Слышался только волосяной свист хвостов.

Я открыл калитку и, широко шагая по мягкой дороге, пошел к Днепру. Настроение у меня было подавленное. Я двигался вдоль цветущих изгородей, мимо хат, едва белеющих сквозь пыльную листву вишневых палисадников. Ни в одном окне не горел огонь. Все вокруг было мертво и безмолвно.

Изредка из-под ворот выползала спущенная с цепи собака и страстно бросалась на меня с потайным, почти неслышным, рычанием. Я отгонял ее ножнами шашки.

Вскоре дорога пошла круто вниз. Я ощутил реку прежде, чем ее увидел. Пресная свежесть воды охватила меня с ног до головы. Я почувствовал острый запах осоки. Почва под ногами стала легкой и упругой. Я узнал ее сразу. Это был толстый пласт высохшего ила, смешанного с тиной и обломками камыша. Совсем близко раздался крик лягушки, сходный со скребущим звуком ножа, открывающего раковину.

У самых моих башмаков захлюпала вода. Отражение звезды побежало, дробясь на уровне подошвы. Я увидел реку. Она была светлей неба.

Я разбудил лодочника, спавшего в кустах, и нанял его на всю ночь. Он вытащил из-под скамейки лодки весла. Загремели уключины. Мы поехали вверх, к порогам.


В ту пору я был очень молод и на досуге сочинял стихи. В моей старой походной тетради сохранилось несколько строк, написанных карандашом. Вот они:

Пресной свежестью реки

Пахнут в полночь тростники,

В речке пляшут огоньки.

В тишине прохладных плавней

Ветер воду бьет крылом.

Все быстрей и своенравней

Вьются струйки под веслом.

Сон к воде осоку клонит;

Потемневший берег тонет

В полумраке голубом.

Гладь реки светла, как воздух,

Берега темны, как лес,

И в туманных млечных звездах

Мы висим меж двух небес.

Лодка вышла на середину реки и упрямо плыла против сильного и широкого течения. Порывы нежного ветра приносили с берега запах цветущей акации и заливистый лай деревенских собак.

Вдруг раздался отдаленный пушечный выстрел. Ночь дрогнула. Двойной шум эха пролетел по выпуклой поверхности реки, потрясенной до самого дна. Небо покачнулось над головой, как зеркало. По звездам бегло пролетела зарница.

— Что это такое? — спросил я, тревожно наклоняясь вперед.

Лодочник продолжал не торопясь выгребать против течения.

— Це батько Чайкивский людей пужает, — после некоторого молчания сказал он. — Мабуть, заметил на реке якись пароход и бабахнул.

Верстах в семи от Александровска, вниз по течению, на правом берегу действительно хозяйничала банда атамана Чайковского. Я уже слышал о нем. Ночами он ставил пушку в камышах и стрелял по судам, проходящим мимо. На днях он потопил пароход.

Я ждал второго выстрела. Его не последовало. Становилось ощутительно свежей.

Послышался шум порогов. Приближалось утро. Вода и небо обменялись тонами. Раньше вода была светлей неба. Теперь небо стало светлей воды.

Река на порогах шумела, как сотня мельниц. Мы шли вдоль дикого острова Хортица, вдоль плоской полосы песка, заросшего камышами и вереском. Дальше берег Днепра громоздился глыбами серого гранита. Чудовищные его обломки во множестве валялись, как после циклопической битвы, посередине реки, преграждая ее течение. Стесненная вода сердито бурлила и рвалась среди них, отыскивая ходы и покрывая сивый гранит бешеной своей пеной.

Сделалось свежей. Далеко на правом берегу, в Кичкасе, стали запевать вторые петухи, может быть третьи. Но эти два шума — говор порогов и пение петухов — не смешивались между собой. Они существовали отдельно. Стоило прислушаться к петухам, как тотчас умолкал Днепр. Стоило прислушаться к Днепру, как ухо теряло петухов. Я вспомнил Фета: «…то мельница, то соловей…»

Лодку стало крутить. Я попросил повернуть обратно. Сделать это было не так-то легко. Лодка перестала слушаться весел. Мы попали в ловушку. Скрещивающиеся течения, щелкая камешками, бросали нас во все стороны. Они ударяли то в правый борт, то в левый. Иногда мне казалось, что вот сейчас мы налетим на скалу и разобьемся в щепки.

Однако лодочник оказался человеком бывалым. Не теряя спокойствия, он осторожно, как бы исподволь, почти не работая веслами, выводил лодку из водоворота, не давая ей коснуться камня. Минут десять продолжалась эта упорная, кропотливая борьба с обозленной водой.

Мне оставалось одно — положиться на ловкость лодочника. Я растянулся на корме лицом вверх и, обеими руками поддерживая на затылке фуражку, смотрел в хмурое утреннее небо. Оно качалось и поворачивалось надо мной всеми своими поредевшими утренними звездами, вызывая головокружение и тошноту.

Будущее казалось мрачным, настоящее — безвыходным. Патронов нет, пушки изношены, лошади больны, связь с фронтом порвана, со всех сторон измена, сбоку Махно, в тылу Чайковский.

История, как необузданная река, несла революцию и Республику по своим порогам, по чудовищным обломкам прошлого, каждую секунду готовая разбить нас в щепки, завертеть и навсегда покрыть ядовитой пеной.


Утро свело с неба последние звезды. Заря наливалась, как вишня. Когда мы вернулись, солнце уже всходило. В пыльных садах щебетали птицы. Моя гимнастерка и вязаные обмотки были мокрыми от росы. Через прохладную дорогу переходили розовые гуси. Под телегой бренчало ведро. В соборе звонили к обедне — была троица.

На батарейном дворе стояли пушки, испещренные солнечными лучами, бьющими почти горизонтально сквозь мокрый бурьян.

Чесоточные лошади тяжело переступали на месте, терлись крупами и нежно трогали желтыми зубами, покрытыми зеленой слюной, содрогающуюся веревку коновязи. Над ними летали синие мухи.

В окнах еще виднелся свет. Но окна уже были открыты настежь. Из них выходил табачный дым. Заседание ячейки только что кончилось. Пели «Интернационал». Кашевар разводил огонь в походной кухне. Завхоз, сидя спиной к ослепительному солнцу, развешивал продукты. Все пришло в движение.

Полчаса назад был получен приказ грузиться. В пять часов вечера мы отправились на фронт.

До самой погрузки я и политком метались в грязном дивизионном экипаже по знойному, пыльному и равнодушному городу в поисках биноклей, буссолей, орудийного сала, керосина, патронов, упряжи.

Я навсегда запомнил невероятно длинный сквер Соборной улицы, вывески парикмахеров, деревья, названия которых не знал, так хорошо знакомые мне с детства деревья с кучками крылатых семян, висящих под многоугольными листьями, как гроздья зеленых стрекоз.

Солнце пекло наши спины. Кожа внутри околышей фуражек была полна горячего пота. Проезжая мимо пристани, мы решили выкупаться. Стоя по горло в прохладной воде, я видел черепичные крыши сонного города и синеватые тучи, собирающиеся над ними. Мимо проплыл тяжелый баркас.

Бегут по желтой речке

Лиловые колечки

И тают за кормой.

На пристани, за баркой,

Куря, в рубахе яркой

Стоит мастеровой.

За ним светло и сонно

Блестит стекло вагона,

Как белый огонек.

А вдалеке, на горке,

Сквозь синий дым махорки

Скучает городок.

Таков был мирный пейзаж Днепра и города Александровска, изображенный мною в той же походной тетради.

К пяти часам погода испортилась. Пошел парной дождик. Лошади скользили и падали на колени, всходя по мокрым сходням в вагоны.

Несколько эшелонов, прибывших утром, стояли на путях. До сих пор безлюдная, станция была переполнена проезжими красноармейцами. По перрону катили пулеметы. Армейские повозки и кухни превратили станционный сквер в базарную площадь. Шелуха подсолнухов и кабачковых семечек, плотно вбитая в черную землю гвоздатыми башмаками пехотинцев, дополняла сходство.

Всюду мелькали красные панталоны кавалеристов, банты на фуражках, матросские воротники, деревянные ящички маузеров, звезды, оружие и юбки красноармейских баб.

Командиры и политкомы подъезжали в реквизированных экипажах.

Член Реввоенсовета армии, луганский слесарь Клим Ворошилов, держал речь перед бойцами. Он стоял, дымящийся под дождем, на патронных ящиках, сложенных в штабеля на дебаркадере. Мгла митинга окружала его со всех сторон. Слова его были просты и голос сорван.

Ударила музыка. Толпа закричала. Заходящее солнце изнутри осветило истощенную тучу. Туча стала цвета клюквенного киселя с молоком.

Мы сели в вагоны. Поезд тронулся.

Солнце блистало красным леденцом на трубах уплывающего оркестра. Эшелон вырвался в поле. С открытой площадки упала привязанная за рога корова.

Часовой выстрелил в воздух. Комендант приказал не останавливаться. Корову проволокло километра полтора за поездом, прежде чем ее пестрая туша не скатилась под откос.

Яркие, свежие, вымытые дождем и дожелта отлакированные зарей, крутились вокруг эшелона поля. Бойцы сидели в дверях теплушек, свесив вниз босые, натертые обувью ноги. Гармоники и балалайки гремели по всему составу. Ветви украшали по случаю троицы вагоны. Перловые капли прошедшего дождя дрожали и катились по слегка привявшей листве белой акации и черемухи.

Поезд шибко летел в надвигавшуюся с востока темноту.


Это было ровно одиннадцать лет назад.

Много с тех пор утекло воды в Днепре. Алескандровск называется теперь Запорожьем. На днях из окна вагона, с высокой железнодорожной насыпи, я увидел и сразу узнал его гончарные крыши. Они ползли внизу, среди вишневых садов, медленно обгоняя друг друга и рябя вдали черепичной сплошью. Они напоминали Баварию. За ними не столько виднелась, сколько ощущалась большая вода.

Было яркое июньское утро. Ночью шел дождь. С поля дуло удивительным ветром.

Я бы ничуть не поразился, увидев вдруг под откосом убитую корову, — до такой степени был знаком мне этот пейзаж. Он навсегда врезался в память с той неистребимой ясностью, с какой до конца жизни запоминается стена, под которой в детстве копал перочинным ножиком ямку, или трава, по которой впервые шел в бой.

«Прошло одиннадцать лет, и ничего не изменилось с тех пор вокруг».

Так должен был бы написать я, если бы подчинялся традициям старого литературного жанра. Однако это совершенно невозможно. Эпоха разошлась со стилем. Старые формы не отвечают более объему и качеству нового содержания. Так же, как этот имеющий для меня одиннадцатилетнюю давность пейзаж не в состоянии был вместить в себя признаков нового своего назначения и места в мире.

Новое гранитное шоссе, стесненное старыми домиками, вместо того чтобы прямолинейно пересекать местность, принуждено было извиваться и корчиться, как рельс, вытащенный из пожара. Серые автобусы и легковые машины новейших выпусков и лучших марок бегали взад и вперед, салютуя друг другу молниеносными вспышками металлических частей. Они рвались вон из поля зрения и в конце концов вырывались, входя и выходя вон из пейзажа.

Мы обгоняли, и нас обгоняло множество длиннейших товарных составов.

Площадки и вагоны были гружены лесом, туфом, железом, цементом, песком, продовольствием.

Подобное движение бывает в ближайшем тылу очень важного участка военного фронта перед решительными операциями.

Местность все более походила на прифронтовую полосу. Гора вырытой почвы — светло-желтая насыпь фортификаций — пересекла ландшафт.

Она тянулась влево, пропадала среди домов и деревьев, вновь показывалась и опять пропадала. Это была строящаяся железнодорожная ветка. В последний раз она появилась очень далеко, и ее профиль резко возник на синеве третьего плана.

За ним высилось нечто неразборчиво-туманное, большое и до такой степени «выходящее вон» из знакомого пейзажа, что невольно являлось сомнение: да полно, здесь ли я был одиннадцать лет назад, не ошибся ли местом?

Там стояли в ряд смутные силуэты зданий. Они сливались в лиловый и длинный профиль некоего — скорей воображаемого, чем существующего — города, даже не города, а порта с его элеваторами, эстакадами, кранами, пакгаузами, маяками.

Мы издали огибали мираж, постепенно и крайне осторожно приближаясь к нему с фланга.

Иногда он, этот мираж, действительно пропадал, как бы рассыпался, но вскоре опять возникал с увеличенной ясностью.

Справа и слева открылся покрытый островами Днепр. Поезд взошел на мост. Железный шум ударил в гранитные берега. Броневое эхо встало во всю головокружительную высоту — от шибкой воды до переплетов моста, замелькавших, как рубашка тасуемых карт.

В левых окнах вагона, уже ничем не скрытая от глаз, от начала до конца развернулась поперек реки панорама строительства. Река была перегорожена, завалена, засыпана, заделана, замурована. Дерево, камень, земля, железо, цемент, наваленные и наложенные в кажущемся беспорядке между берегами, представляли черновой набросок гигантской плотины, над которой местами подымались белые султаны ползающих паровиков.

Впрочем, одна часть сооружения представлялась совершенно сделанной: это было семь узких пролетов высокой и светлой плотины, выведенной из левого берега до четверти реки.

Издали оба берега, насколько хватало зрения, казалось, кишели муравьиной жизнью и были засыпаны щепками.

Мелькнуло множество кранов, вагонов, зданий. Но всех подробностей невозможно было рассмотреть. Мост кончился. Правый берег закрыл картину.

Осталось только впечатление большого и необычного.

До того необычного для земледельческой России, что один из нас сказал, вцепившись руками в оконную раму:

— Н-да! Действительно… Вот тебе и Миргород! Вот тебе и вечера на хуторе близ Диканьки! Америка! Детройт!

Слово было найдено. Детройт! Индустриальный пейзаж. Так вот как она будет выглядеть, наша «избяная, кондовая, толстозадая», когда через несколько пятилеток покроется сетью таких «детройтов»!


Мы подъезжали к станции. Рабочие бараки, чистенькие, новые, с белыми односкатными крышами, на которых — лозунги о пятилетке, индустриализации, трудовой дисциплине.

На площадке молодежь в майках играла в футбол. Луга вокруг были покрыты бурьяном, распустившимся желтым цветом. Над лугами мерцали бабочки-капустницы.

Поезд остановился. Из открытых окон маленькой станции — дикого домика — слышались разнотонные звонки служебных телефонов и провинциально громкие голоса, настойчиво вызывающие телефонную барышню. Но в общем, вокруг было тихо, солнечно и безлюдно.

Автомобиль понес нас по дороге, мимо совсем молоденьких палисадов и бараков, которых оказалось гораздо больше, чем мы предполагали. Целый поселок. Но это были только самые отдаленные подступы к главному. Затем пронеслись склады продовольствия. Своими низкими крышами, обложенными дерном, своим уединением, будками сторожей и проволокой, окружавшей их, они напоминали пороховые погреба на лугу между военным городком и стрельбищным полем.

У пожарной части, мелькнувшей открытыми своими воротами и широкими окнами выставочного павильона нового стиля, стояли безукоризненно красные пожарные машины.

Широко и свободно разбитые всюду, где только можно, зеленые насаждения крутились, поворачиваясь радиусами аллей, и в шашечном порядке переставляли вокруг автомобиля молоденькие свои деревца. Как видно, здесь всюду происходила упорная, плановая борьба с пылью и песком. Деревья пересаживали десятками тысяч, некоторые старые деревья привозили на грузовиках вместе с почвой.

Мы свернули на шоссе и полетели мимо строящихся и уже выстроенных зданий, мимо штабелей кирпича, фундаментов, сваленных в кучи железных труб и батарей паро-водяного отопления.

Мы увидели очаровательный поселок красных аргентинских коттеджей с высокими, остроконечными крышами, с цветами в палисадниках, велосипедами у калиток, теннисом.

Тут жили иностранные инженеры. Они не хотели к нам ехать. Они боялись. Они требовали комфорта и уюта. Им предложили высказать свои пожелания и вкусы. Они остановились на уюте аргентинских коттеджей. Со сказочной быстротой в запорожской степи возник аргентинский поселок. Иностранцы развели руками.

Дома стали гуще и крупнее. Движение на шоссе — энергичнее. Мы приближались к центру города. Мелькнула внушительная фабрика-кухня — серое здание в стиле Корбюзье — стекло и железобетон, — и, круто повернув, машина остановилась возле трехэтажного дома «трестовского типа», с небольшой черной стеклянной дощечкой у входа: «Днепрострой».

По лестницам бегали работники управления. На стенах висели профсоюзные анонсы. Из открытых дверей слышалось щелканье ундервудов. Учреждение жило типичной будничной учрежденческой жизнью.

И из открытого окна кабинета главного инженера, кабинета, обставленного мощной, комфортабельной кожаной мебелью, выклеенного по стенам чертежами и планами (белое по синему), с полотенцем, висящим возле фаянсового умывальника, с газетами и отчетами, наваленными на столе, просторном, как теннисная площадка, — из открытого окна этого кабинета мы увидели молодой пыльный бульвар и за ним, совсем близко, могущественный хаос стройки, громоздящийся между двумя берегами совершенно подавленной реки.

Грохот, визг, шип, свист, скрежет наполняли всю ширину квадратного окна.

Два дощатых щита стояли над деревьями против дома — две громадные артиллерийские мишени, испещренные статистическими столбиками и цифрами. На одной доске было написано «правый берег», на другой — «левый берег».

Это были показатели соревнования двух берегов по бетонированию в кубометрах за май месяц, и, как явствовало из ежедневного графика, левый берег систематически отставал.

Сначала мы не успели рассмотреть деталей. Их подавило общее. Теперь детали глушили общее. Внимание было разбито вдребезги. Каждый миг его привлекали к себе тысячи мелочей. Мы сошли вниз.


Пологий берег, пыльный и горячий, сплошь заваленный строительным мусором, щепками, шпалами, гвоздями, бревнами, досками, рельсами, бочками, трубами, проводящими сжатый воздух, содрогался под тяжестью американских паровиков и механических железных площадок, бегущих во всех направлениях по наметанным на живую нитку подвижным путям. То и дело приходилось, услышав их короткий крик, шарахаться в сторону и, прижавшись к деревянным перилам, пропускать мимо себя облитые маслянистым кипятком туши, норовящие нас задеть стальным локтем или толкнуть литой тарелкой буфера.

В тени наскоро сколоченных бараков, заклеенных лозунгами и приказами, стояли баки с кипяченой водой.

Длинная шеренга автоматических, самоопрокидывающихся в любую сторону американских площадок, ожидающих своей очереди, стояла перед входом в гигантское, серое, деревянное, сараеподобное здание, принятое нами издали за элеватор.

Площадки были нагружены глыбами гранита. Оглушительный гул сотрясал изнутри стены. Земля ходила под ногами.

Каменная пыль, мелкая как мука, тонким туманом стояла вокруг здания, напоминавшего паровую мельницу.

Это, впрочем, и была мельница, только мельница, превращавшая глыбы гранита в щебень, — камнедробилка.

Мимо часового мы вошли внутрь. Визг и грохот стоял адский. Не слышно было собственного голоса.

Шаткая, деревянная, очень узкая лестница вела вниз, в прохладный подвал, вырубленный в скале.

Там стояла простая по форме, но непомерно большая по масштабу машина.

Представьте себе электрическую кофейную мельницу, такую самую, какие бывают в магазинах Чаеуправления, с двумя маховичками по бокам, но только увеличенную в несколько тысяч раз.

Чудовищные маховики с удивительной легкостью и эластичностью, с ног до головы обдавая большим ветром, кружились среди смятенного воздуха.

Циклопические приводные ремни с шелковым, порхающим шелестом улетали по диагонали так далеко вверх, что в конце перспективы — на тошнотворной высоте, на шкивах — казались уже не шире тесемки, в то время как вблизи, на маховике, шириной превосходили человека.

Автоматическая площадка опрокидывалась над пастью мельницы.

Куски днепровского гранита, каждый объемом с добрую четверть средней московской комнаты, нехотя ползли вниз, задерживались на краю, содрогались и, неуклюже переворачиваясь дикими своими гранями, вдруг ссыпались, как рафинад из кулька в сахарницу, в разинутую зубастую пасть прожорливой машины. Она медленно поглощала их, в строгом порядке хватая стальными челюстями, и со скрежетом размалывала.

Только каменная мука подымалась над кратером, заставляя чихать.

Равнодушный малый с засученными рукавами и в фартуке меланхолично кропил из шланга каменную мешанину, из которой редким золотым дождем сыпались искры, как с точильного камня.

Кроме этого меланхолического малого со шлангом и часового в дверях, никого больше не было видно вокруг. Гудели динамо, вырабатывая ток высокого напряжения.

Выйдя из камнедробилки, мы увидели с другой ее стороны три окошечка, из которых по желобам сыпался размолотый гранит трех сортов в площадки, равнодушно ожидающие своей очереди.

Карабкаясь по валким лестничкам и трапам, ежеминутно наклоняя голову и увертываясь от пролетающих внизу железных ящиков с бетоном, мы наконец взобрались на самую высшую точку строящейся плотины, примерно на середину Днепра.

Отсюда Днепр, весь обложенный решетчатыми деревянными рамами, напоминал древнюю Трою, осажденную современным человеком. Железные катапульты паровых кранов размахивали перед ней болтающимися на цепях тоннами камня и бетона.

Я увидел площадку, груженную этими гранитными снарядами. Каждая глыба весила несколько тонн. В гранит было вделано железное ушко. Поднятая за ушко краном, скала болталась над нами в небе, как сережка.


Глядя сверху вниз, мы испытывали головокружение. По обнаженному каменному дну Днепра ходили люди. Каждый сверху казался не больше обойного гвоздика.

Сочетание чудовищных архитектурных масштабов с человеческим ростом вызывало в воображении Гулливера, связанного лилипутами. Скрученный по рукам и ногам, с серыми волосами, привязанными к кольям, обставленный лестничками, по которым бегали крошечные победители, Днепр корчился, как Гулливер, тяжело дыша и бесплодно напрягая мускулы.

Архитектурные масштабы были так грандиозны, что те две с половиной тысячи рабочих, которые в данный момент работали на плотине, производили впечатление двух или трех десятков. Вообще людей почти нигде не было видно. Все строительство было механизировано.

Мы перешли с правого берега на левый. Взятый за горло человеком, Днепр бушевал и рвался через семь пролетов законченной части плотины. Он бурлил, плевался, протестовал, но ничего не помогало.

Никто на него не обращал внимания. Старик рыбак закидывал в мутную кипень свой бредень, и босой милиционер с фуражкой на затылке равнодушно шел через понтонный мост, неся на бечевке вязку красноперых лещей.

На левом берегу в скалах вырубали прямолинейный коридор шлюза. Гремели пневматические сверла, работающие сжатым воздухом.

Рабочий в парусине и очках, как зубной врач, стоял, напирая на рукоятку инструмента, похожего на стержень бормашины. Инструмент дрожал и подскакивал, сверля, как зуб, гремучий гранит породы. В высверленное дупло заложат патрон, прозвенит сигнальный колокол, люди шарахнутся в сторону, и циклопический осколок отскочит от массива.


Вечером мы снова поехали из Запорожья на Днепрострой. Автомобиль промчался по бывшей Соборной, ныне улице Энгельса, той самой, по которой некогда метался я в пыльном дивизионном экипаже, ища снаряжения для батареи. На улице было полно гуляющего народа. В будках горели разноцветные сиропы. Все это напоминало южный итальянский городок.

Мы вырвались на шоссе. Я узнал беленький домик школы, где стояла батарея. Деревья вокруг него сильно разрослись и возмужали. Очень чистая заря лежала перед нами розовой полосой. Светлые электрические созвездия висели в заре, множась и ярчая по мере нашего приближения. Вскоре весь горизонт сверкал электричеством, как бледная золотая россыпь. Мы въехали на мост.

— Вы едете на два метра под водой, — с улыбкой заметил инженер.

— Как это?

— Очень просто. Когда мы выстроим и закроем плотину, уровень Днепра подымется до этих пор.

— Это чудовищно… Невероятно! Мистика какая-то!

Проезжая по Кичкасу, мы видели каменные домики, освещенные парикмахерские, кооперативы. На автобусной остановке сидел на лавочке народ. Баба торговала кабачковыми семечками и леденцами. Все было тихо и мирно.

— Здесь вы тоже едете под водой, — с упрямой улыбкой заметил инженер. — Торопитесь рассматривать Кичкас: через год здесь будет дно.

— Как! А дома? А деревья?

— Дома куплены на снос, — это Днепрострою обошлось в семь миллионов, — а деревья мы выкопаем и пересадим повыше.

— Чудовищно!. Невероятно! Мистика!

— Но факт!

Заря погасла. Днепрострой сверкал грудами звезд, сведенных революцией с неба на землю.


1930

Ритмы строящегося социализма

(Из записной книжки)

…Ночь была необычайно черна. Мир вокруг меня казался сделанным из одного куска угля. Огни Сталинградского тракторного возникли сразу. Насквозь высверленные в непроницаемой среде земли и воздуха, они блистали точками ювелирной иллюминации.

Корпуса рабочего поселка энергично графили ночь арифметической сеткой белых окон.

Деревянная триумфальная арка, под которой нынешним летом прошел первый трактор, выпущенный заводом, казалась нарисованной мелом.

Фосфорический чертеж заводоуправления, сияющий витринами аквариума, проплыл мимо великолепным своим фасадом.

Ворота отворились.

И тут начались цехи. Длинные, низкие и легкие, они поражали зрение необычайной гармонией пропорций. Два враждебных друг другу материала — стекло и железо, примиренные формулой целесообразности, создали в своем сочетании мужественную и вместе с тем изящную конструкцию, образец современной заводской архитектуры.

Инструментальный, ремонтно-механический, механическо-сборочный, кузнечный, литейный, термический — все эти цехи, полные электрического света, стояли, умно и расчетливо распланированные, друг подле друга, соединенные бетонными дорожками и разделенные клумбами.

Придет время, когда плющ и дикий виноград обовьют цехи, тогда зеленое солнце будет наполнять их гигантскую кубатуру веселым лесным светом. Работать будет приятно, как в роще.


— Берегись!

Мы едва успели отскочить к стене. Мимо нас мягко проехала автоматическая тележка. Штук десять листовой стали, подцепленные к ней сзади, прогромыхали по бетону. На площадке тележки стояла девушка в красном платке. Улыбаясь сплошными, молодыми зубами, она правила своим автокаром, едва прикасаясь пальцами к рычагам управления. На ней были аккуратное шерстяное платье, туфли и белые носки с голубенькой каемкой.

Я улыбнулся. Это было так не похоже на то, что я видел часа два тому назад, сидя на лавочке на приволжском бульваре.

Я не слишком люблю так называемую «красоту русской природы». Волга не вызывает во мне никаких особых восторгов. Большая, плоская и в достаточной мере скучная река. Уже на пристани и на плотах зажигали огни. Четко тараторила моторка. Внизу были видны крыши и ворота пароходства. Вдруг раздалось хоровое пение. Скорее даже не пение, а нечто смутно напоминающее пение. Какой-то уныло-залихватский речитатив, удивительно однообразный и бедный мелодией. Такой мотив мог создать, например, малоталантливый киргиз на третий или четвертый день вынужденного путешествия верхом по абсолютно голой степи. Высокие тенора пели в унисон:

Эх, та-та!

Ох, ти-ти!

Ух, та-та!

Их, ти-ти!

Я посмотрел вниз. Однако внизу было пусто. Только на пристани виднелись фигуры пассажиров.

Я так и решил, что это развлекались в ожидании теплохода советские служащие, проводящие свой очередной отпуск в путешествии вниз по матушке по Волге. Однако песня становилась все громче и громче. Через двадцать минут в открытых воротах товарной пристани появилась одна ситцевая спина, за ней другая, потом третья — спин двадцать пять или тридцать. Это были грузчики. Они тащили на цепи средней величины кусок листового железа. Таща его, они подбадривали себя ритмическими восклицаниями: «Эх, та-та, ох, ти-ти, ух, та-та, их, ти-ти…» Прямо картина Репина «Бурлаки», да и только! Вытащив на мостовую свой груз, «бурлаки» сбросили с плеч лямку, постояли минут двадцать, поплевали в ладони и принялись вновь тащить свой кусок железа, издавая уныло-ритмичные вопли.

Таким образом, на протяжении каких-нибудь трех часов я стал зрителем двух картин человеческого труда. Я прикоснулся к цепи, один конец которой уходит далеко вниз, в темное и страшное прошлое, а другой ведет в будущее, в то будущее, где цехи будут строиться в рощах и веселая комсомолка одним движением руки будет передвигать с места на место дома.

Я понял, как трудно будет нам преодолеть старые, рабские ритмы работы и как радостно и плодотворно будет это преодоление.


Мы бегло осмотрели цехи.

В литейном видели автоматическую формовку. Чистеньким формовочным станком управляла чистенькая, худенькая девушка. Ее движения были точны, целесообразны, ритмичны. Даже голубой формовочный песок в идеально чистом ящике никак не напоминал грязного, вонючего песка кустарной формовки. Машина облагородила труд, дала ему ясность, чистоту, быстроту, освободила человека от изнурительного напряжения, заставила человека подтянуться, выпрямиться, научила управлять, а не быть управляемым работой.

То же и в прочих цехах. Сталинградский тракторный полностью механизирован. Производство идет потоком.

В механическо-сборочном цехе стоит около тысячи новеньких станков, все — последнее слово техники. Сборка трактора происходит на движущейся ленте конвейера. Конвейер движется беспрерывно. Его беспрерывное движение организует стоящего у конвейера человека. Перебоев в производстве не может быть. Промедление одного влечет за собой промедление остальных. Конвейер наглядно показал непреложность того, что один за всех и все за одного. Быстрота и ритм конвейера сборочно-механического цеха определяют ритм и быстроту конвейера в литейном. Быстрота и ритм литейного требуют соответствующей быстроты и ритма подвозки и добычи угля. Ритм Сталинградского тракторного выходит за пределы одного города и начинает влиять на темпы всей связанной с ним промышленности.

Еще десять — пятнадцать таких заводов, еще десять — пятнадцать таких неуклонно движущихся кругов — и весь наш Союз начнет жить в новом, неудержимом, прогрессивно возрастающем темпе.


1931

Экспресс

По длинному коридору спального вагона идет молодой человек в темно-синем комбинезоне. Он идет против движения экспресса. Его сильно мотает. В подошвы бьет линолеум. Молодого человека подбрасывает. Он хватается за окна, за двери. Он улыбается. У него широкое, простое лицо. Вокруг шеи обмотано розовое мохнатое полотенце. Он идет умываться.

Это — герой.

Навстречу ему несется взволнованный мир облаков и деревьев.

На крышах полустанков сидят ребятишки. Они машут руками. Под деревьями, по колено в некошеной траве, полной лютиков и незабудок, стоят в развевающихся юбках девушки. Они бросают в окна поезда охапки цветов. Движение экспресса срывает их и уносит из глаз.

Под железнодорожным мостом остановился трамвай. Он пуст. Пассажиры стоят наверху и смотрят в окна поезда. Фотолюбитель наводит свой дешевый аппарат.

Волнистая линия красноармейских голов подымается и опускается на протяжении трех минут, то есть в течение трех километров.

Длинное «ура» тянется во всю длину экспресса.

Внезапно в окно вагона с силой бьет такт оркестра, вырванный из марша наподобие ромашки, вырванной из огромного букета полевых цветов, качающегося на столике тесного купе.

Едут в ночи.

Ночью на станциях, при свете факелов, к поезду выходят толпы людей. Они несут цветы, торты, молоко, мед, модели машин…

Днем на станциях, при свете солнца, к поезду выходят толпы людей. Они несут цветы, хлеб, сало, рыбу, лозунги, сделанные на листах фанеры хитрой мозаикой огурцов и редиски, чудовищные коллекции минералов.

Все, чем богаты области Советского Союза от Владивостока до Москвы, все, чем могут гордиться рабочие, колхозники и пионеры, красноармейцы, поэты, артисты, железнодорожники, охотники, кустари, — всем этим переполнен легендарный экспресс челюскинцев. В вагон-ресторане на столах качаются шоколадные пароходы, жареные свиньи на противнях, крынки меда, горы калачей, конфет. В ведрах бьется живая стерлядь Оби — подарок новосибирцев.

В коридоре международного на полу стоит модель гигантского строгального станка Уралмаша — гордость его механического цеха.

На столике кипа местных газет, и в них стихи, стихи, стихи — огромный дар провинциальных поэтов. Под потолком качается модель самолета. В тамбур втаскивают ящики яблок. Бойкая частушка бродячих актеров, сунувших задорные лица в прорезь лубка, изображающего летящий аэроплан, несется вдогонку экспрессу с крыши станции.

Роскошная корзина алых и белых пионов, корзина, которой позавидовала бы оперная певица, качается на скамеечке против купе героев.

Маленькая, аккуратная книжечка — расписание следования челюскинского экспресса в пределах Пермской дороги.

Виражи, бреющие полеты и мертвые петли, школа высшего пилотажа, — дар летчиков, сопровождающих своих кровных братьев по родине и ремеслу.

…Крошечная девочка в зеленой фуфаечке, которую осторожно держит в толстых руках большой, добродушный, простоволосый человек перед десятком кино— и фотоаппаратов на ступеньках вагона.

Это легендарная девятимесячная девочка Карина, родившаяся на борту «Челюскина», в Карском море, жившая в мешке на дрейфующей льдине и вывезенная с этой льдины на самолете героя.

Ребенок, которому принадлежит будущее, — весь этот прекрасный, замечательный, неописуемый мир.

…Первые эскадрильи, высланные навстречу героям их матерью — Москвой.

И, наконец, Москва!


1934

В зеркале Мавзолея

На Мавзолее написано: «Ленин».

Мир отражается в зеркале Мавзолея.

Ежегодно в ноябре холодным и туманным утром на белокаменных трибунах Красной площади сходятся люди.

Черные лабрадоровые и розовые гранитные плиты безукоризненно отшлифованной облицовки отражают великолепную художественную картину встречи друзей, старых боевых товарищей, братьев…

Высокая честь — быть в этот день отраженным в ступенчатых стенах Мавзолея.

Товарищи узнают друг друга в толпе и обмениваются короткими рукопожатиями. Живые приветствуют живых.

Мертвые замурованы в белую Кремлевскую стену или лежат тут же, в могилах. Они молчат, но их имена говорят на каменном языке славы.

«Фрунзе, Дзержинский…»

Это не имена мертвых. Это лозунги вечно живого, бессмертного дела.


Золотая стрелка часов на Спасской башне подходит к десяти.

Войска неподвижны.

Штатский человек с узенькой седой бородой, в шляпе, с палочкой идет к Мавзолею.

Это всесоюзный староста Калинин.

Он отражается в Мавзолее.

Боевые товарищи приветствуют своих вождей. Калинин приподымает шляпу.

Площадь, приготовленная для парада, неподвижна, как гравюра, вырезанная твердой и точной рукой на пластинке стали.

Куранты бьют десять.

Светло-шоколадная, золотистая лошадь с белыми ногами и белым лбом выносит из Спасских ворот Ворошилова. Цокают копыта.

Командующий парадом выдергивает из ножен шашку.

Зеркальная дуга салюта замирает на аршин от земли.

Ворошилов скачет по фронту.


В этот час вокруг Красной площади замирает Москва. Белые и черные лошади конницы грызут мундштуки на площади Революции.

Вдоль улицы Горького в четыре ряда стоят танки.

В витринах магазинов замерли архитектурные проекты будущих дворцов, набережных, скверов, эспланад.

Тысячеоконные корпуса будущих легких, воздушных зданий отражаются в асфальтах непомерного блеска и ширины.

Синеватые облака плывут по античным статуям верхних галерей.

Это — будущее Москвы. Но не то отдаленное будущее, которое мы предчувствовали в первые годы Октября, а близкое, реальное будущее, которое уже можно трогать руками.

Будущее, которое уже в значительной степени вокруг Красной площади стало настоящим.

Охотный ряд превращен в широкую аллею между двумя громаднейшими зданиями. Громадная площадь на Моховой залита асфальтом. И далеко-далеко открыта жемчужно-голубая перспектива с видом на Манеж, на Кремль, на Александровский сад.

То уже кусок будущей Москвы — Москвы зеленой, просторной, элегантной, красивой.

Мы умеем создавать новое, прекрасное, монументальное.

Темный, путаный, тесный мир старой Москвы раскрывается вокруг Красной площади миром светлым, чистым, красивым, нарядным.

Мы создаем свои Булонские леса и Елисейские поля.


Гремят оркестры.

Мелькают, отражаясь в Мавзолее, пехота, артиллерия, кавалерия, самокатчики, танки, грузовики…

Покрывают небо тройка, пятерка, девятка эскадрилий военной авиации.

Проносятся бреющим полетом истребители.

Они круто взмывают вверх. Они отвесно ползут по воздуху.

Это высшая школа пилотажа.


Идут районы.

Плывут воздушные шары, портреты, флажки.

Колонна семнадцатилетних юношей и девушек гордо несет плакат: «Нам семнадцать лет».

Это ровесники Октября, ровесники века социализма.


Появляется громадный самолет «Максим Горький».

С него гремит «Интернационал». Самолет плывет над площадью, как гигантский музыкальный ящик.

Отцы держат на руках детей.

Маленькая девочка сидит на цоколе трибуны. В одной руке у нее красный флажок, в другой — надкушенное антоновское яблоко. Сизые щечки замурзаны, и глазенки широко смотрят вокруг на весь этот радостный, гремящий, четкий и грозный мир Октябрьского парада.

Девочка отражается в зеркале Мавзолея.


1934

Пролетарский полководец

Передо мной на столе стоит медная гильза трехлинейного винтовочного патрона. Недавно ее нашли в лимане, на месте знаменитых перекопских боев. Пятнадцать лет пролежала она в крепком рассоле Сиваша.

Я беру в руку перекопскую гильзу. Она окислилась, позеленела. Пятнадцать лет назад она была наполнена порохом. Сейчас она набита солью. Она тяжела и устойчива. Бирюзовая накипь времени каменными слоями покрывает ее некогда блестящую поверхность.

Как она волнует, эта небольшая вещица, почти камень!

Я вижу мелкую сине-зеленую воду Сиваша. Я слышу каменное слово — Перекоп. История вставила в свою обойму самые мужественные слова нашей неповторимой эпохи: Октябрь, большевик, Коминтерн, Кремль, «Аврора».

Перекоп принадлежит к числу этих слов.

Сказав «Перекоп», нельзя не сказать «Фрунзе».

С 7 на 8 ноября 1920 года командующий Южным фронтом М. В. Фрунзе провел в районе расположения Шестой армии, в бывшем имении Фальц-Фейна «Аскания-Нова». 5-го числа он отдал приказ по войскам Южного фронта ворваться в Крым и энергичным наступлением на юг овладеть всем полуостровом, уничтожив последнее убежище контрреволюции.

Утром 8 ноября Михаил Васильевич ждал командарма Шестой с докладом о положении дел на линии. Он встал рано и умылся ледяной водой.

Он несколько раз выходил на крыльцо, прислушиваясь, не слыхать ли канонады. Но вокруг все было тихо.

В жизни каждого человека бывают особенно значительные дни, полные ожидания и скрытого волнения, дни, когда с раннего утра все душевные силы собраны, уравновешены, как бы приготовлены для принятия важных событий, меняющих всю жизнь.

Именно таким днем был для Фрунзе день 8 ноября 1920 года.

Резервы подтянуты. Дивизии на линии. Приказ отдан.

Фрунзе подошел к окну. Термометр показывал десять градусов ниже нуля. Голые акации сада стояли, как нарисованные углем на серой бумаге озябшего до синевы утреннего неба. Телефонисты вели через сад провод.

Ровно в десять, с пунктуальной точностью офицера генерального штаба, приехал командарм-6. В сопровождении двух порученцев, в ладно пригнанной походной офицерской шинели, блестя ясными стеклами пенсне, неторопливым шагом он прошел под окном и вошел в сени. Фрунзе выпрямился и через левое плечо ловко повернулся к двери. В дверях навытяжку стоял Корк. Фрунзе не терпелось.

— Здравствуйте, Август Иванович, с добрым утром, пожалуйте.

Они крепко пожали друг другу руки. От Корка вкусно пахло солдатским сукном, ноябрьским крепким морозцем и скрипучей кожей амуниции.

— Товарищ командующий фронтом, — сказал Корк, сосредоточенно сдвигая свои колосистые пшеничные брови и взвешивая каждое слово, — выполнение поставленной вами задачи протекает успешно.

— Отлично, — сказал Фрунзе и подошел к столу, где были разложены карты и карандаши.

— Ударная группа Шестой армии в составе Пятнадцатой и Пятьдесят второй стрелковых дивизий ночью овладела Литовским полуостровом и развивает свой удар в юго-западном направлении, в тыл перекопско-армянской группе врангелевцев. Пятьдесят шестая дивизия ведет артиллерийскую подготовку для атаки Турецкого вала.

— Почему же не слышно пушек?

Корк напряженно порозовел.

— Сегодня утром, до девяти часов, в районе боевых действий Пятьдесят первой дивизии имелся густой туман, поэтому Пятьдесят первая дивизия запоздала с началом артиллерийской подготовки на два часа, то есть артподготовка началась вместо восьми в десять…

Фрунзе остановил Корка жестом. Он прислушался. В стекла мягко ударил очень отдаленный орудийный выстрел. Через минуту еще.

— Очень хорошо, — с удовлетворением заметил Михаил Васильевич и прошелся по комнате. — Сейчас мы позавтракаем как следует, а потом уже… — Он потер руки, которые все еще не согрелись после умывания.

Они плотно позавтракали. Фальц-фейновский повар зажарил прекрасную курицу и соорудил замечательную глазунью. Чай пили крепкий, душистый. Предлагая гостю стакан, Фрунзе погладил себя по высоким каштановым, студенческим волосам, потрогал усы и бородку, и вдруг в его глазах блеснули веселые точечки.

— Кстати, о чае, — сказал он, заливаясь добродушным хохотком. — Никак не могу забыть. Курьезнейший случай. Еще в девятнадцатом году. В Самаре. Сиротинский рассказывал. Насчет какао. У меня там в штабе Четвертой армии один старый генерал работал. Не буду называть фамилию. И вот, знаете ли, какой у него разговор с Сиротинским произошел. Угощает этот самый генерал Сиротинского какао и показывает банку: «Это, говорит, какао Эйнем, я его еще в пятнадцатом году купил в лавке Гвардейского экономического общества. Осталось всего полкоробки. Вот допью это самое какао, и уж больше никогда в жизни его пить не придется». — «Почему это?» — «А как же? — говорит. — Ведь у большевиков-то какао никогда не будет. Откуда же большевики, вы то есть, какао достанете? Нет уж, я на какао больше не надеюсь». — «Позвольте, — говорит мой Сиротинский, — почему же это у нас какао не будет? Откуда вы взяли? Обязательно будет. Вот увидите. Дайте только нам социализм построить». — «Разве что при социализме, — говорит наш генерал сумрачно. — И то, наверное, по кружке на человека!» Понимаете? Оказывается, какао у нас не будет!

Фрунзе весело засмеялся, откинулся на спинку стула и вдруг помрачнел.

— Этот же почтенный генерал как-то поведал мне свои сомнения. «Вы, большевики, говорит, вряд ли победите». — «Почему же?» — «Родины у вас нету. Не за что бороться. Те хоть за родину сражаются. А вы за что?»

Фрунзе задумался. Думал долго. И потом глаза его стали медленно-медленно наливаться ясным, совсем детским светом.

— Это у нас-то, у большевиков, нету родины? — негромко сказал он голосом, полным нежного и глубокого чувства. — Ну-с, а теперь… Сколько времени будет продолжаться артиллерийская подготовка?

— Четыре часа.

— В таком случае пока что пойдемте зверей посмотрим.

Они вышли. В ясном, звонком воздухе слышались далекие орудийные выстрелы, словно где-то катали белье. Они обошли почти все имение, наслаждаясь своеобразной прелестью этих таврических прерий. Мелкие коричневые листья акаций усыпали черную, чугунную землю. Лед на лужах ломался под каблуком, как оконное стекло.

Протопал копытцами табунок маленьких злых лошадок Пржевальского с оскаленными зубками и гривами, длинными, как женские волосы.

Проковылял на длинных, голенастых ногах обшарпанный, грязный страус, не зная, куда деваться от холода.

Зебра стояла, храня на своем белом туловище тень забора, бог знает в какие незапамятные времена упавшую на ее прародителей.

Высокомерный верблюд трещал сучьями, ломая заросли сухой акации и трогая жесткими зубами ее стручки.

Над походной кухней какого-то штаба поднимался дымок. Ветер вынимал его из трубы, как ватку, и сносил в сторону. Фрунзе остановился и долго смотрел, следя за его направлением.

— Ветер с запада, — наконец сказал он. — Очень хорошо. Везет.

Действительно, западный ветер был как нельзя более кстати. Он угонял массы воды на восток, благодаря чему в ряде мест через Сиваш образовались броды. Этими бродами и прошли на Литовский полуостров Пятнадцатая и Пятьдесят вторая дивизии. При перемене ветра вода могла подняться и отрезать дивизии, что было чрезвычайно опасно. Но ветер не менялся.

Фрунзе посмотрел на часы. Три. Пора ехать.

— К Блюхеру, — сказал он решительно.

Товарищи, работавшие с Фрунзе в подполье, хорошо знали решительный, даже азартный характер Михаила Васильевича. Он никогда не останавливался ни перед чем для достижения намеченной цели.

Был, например, такой случай.

Город Шуя. Выборы во II Государственную думу. Партийная типография провалена. Организация не имеет возможности выпустить прокламацию с призывом голосовать за большевиков. И вот Михаил Васильевич предлагает захватить силами дружины, которой он руководил, типографию некоего Лимонова и там отпечатать, что нужно. Предложение принято. Михаил Васильевич с большим увлечением и ловкостью провел это дело. Типографию захватили среди бела дня. Техника простая.

— Руки вверх!

И затем, после краткого объяснения, заставили набирать листовку.

Через некоторое время, ничего не подозревая, приезжает в типографию сам Лимонов, хозяин.

— Здравствуйте, Лимонов. Садитесь. Вот вам стул. Только без шума.

Наборщики набирают. А хозяин сидит как приклеенный. Боится пошевелиться. Проходит час, другой. Лимонов приехал на извозчике. Не успел расплатиться. Извозчик ждал, ждал, да и пришел в типографию за деньгами.

— Здравствуйте. Стоп. Возьмите стул.

Сидит извозчик час, сидит другой. А тем временем у извозчика ушла лошадь. Лошадь поймал городовой. Побежал городовой в типографию за извозчиком накостылять шею.

— А! Господин городовой! Здравствуйте. Возьмите стул. И позвольте вашу шашку и револьвер.

Шашку о колено — пополам, а револьвер пригодится для организации.

— И будьте любезны, сидите тихо!

На другой день город был засыпан прокламациями, и в думу прошел большевик.

Такова была мертвая хватка Михаила Васильевича, человека железной, большевистской, ленинской школы.


Смеркалось. Над Перекопским заливом вставал непроницаемый морозный туман. Туман надвигался фронтом, заходил с флангов, охватывал кольцом. В трех шагах ничего не было видно. Чем ближе к позициям, тем слышнее раздавалось упругое бумканье орудий и дробные крякающие разрывы.

Впереди и вправо в тумане блестели огневые вспышки орудийных залпов. Полузадушенные туманом, ходили зеркальные полосы врангелевских прожекторов, стараясь нащупать и открыть движение наших частей.

Я держу в руках перекопскую гильзу. Она покрыта слоистым, морозным туманом времени.

В тумане горит, бушует водянистый огонь — это врангелевские снаряды зажгли скирды соломы у ближнего хутора. Пожар делает туман розовым, прозрачным. Розовый отблеск играет на высокой барашковой шапке Михаила Васильевича Фрунзе. Врангелевские гранаты рвутся на дороге.

Тени красноармейцев, которые в тумане кажутся тенями великанов, идут, идут, идут мимо своего друга, товарища, командира, большевика Фрунзе…


1935

Заметка

— До вас можно?

— Милости просим, милости просим!

И в переднюю входит маленькая женщина в новом манто с высоким котиковым воротником. Ее голова по-бабьи, до бровей, закутана в шелковый вязаный платок. Она порывисто снимает манто. Глядя исподлобья в зеркало, она обеими руками поправляет узел на подбородке, раскладывает по плечам длинную и нарядную бахрому платка и одергивает малиновый вискозный джемпер. Он новенький, блестящий, еще не обносился. Затем она переходит в столовую, сразу же садится глубоко в угол дивана и, упрямо сжав небольшой крестьянский рот с жесткими, обветренными губами, долго сидит, не говоря ни слова, уставясь прямо перед собой в одну точку. Нежная краска глубокого внутреннего возбуждения лежит на ее небольшом, собранном лице с широким, круглым лбом. Видно, что она прилагает страшные усилия, чтобы скрыть возбуждение. Она сердится на себя за это возбуждение. Но ничего не может поделать.

Так в комнату внезапно входит Слава.

Чудесна судьба киевской крестьянки, комсомолки Марии Демченко.

Она сделала, по существу, очень простую и вместе с тем великую в этой простоте вещь: дала и сдержала свое ленинское, комсомольское слово.

Сейчас ее история известна всем.

В качестве одной из лучших ударниц района Мария Демченко была послана на II Всесоюзный съезд колхозников-ударников. Она приехала на съезд с цифрой 460.

Четыреста шестьдесят центнеров сахарной свеклы с гектара. Принимая во внимание, что в то время по Союзу в среднем с гектара собирали не свыше ста центнеров, показатель Марии Демченко был очень велик. Но до приезда на съезд она даже не подозревала, что поставила всесоюзный рекорд. Она думала, что держит лишь первенство района. Оказалось, что в ее руках первенство Союза. Ее выбрали в президиум.

— Сколько вы намерены дать свеклы в следующем году? — спросили ее.

Мария Демченко смущенно замялась.

— Пятьсот дадите?

Она ответила не сразу. Минут пять она размышляла, прикидывая в уме, выйдет или не выйдет. Наконец она решилась.

— Дам пятьсот, — сказала она сосредоточенно.

Она возвратилась со съезда в свой колхоз, принялась за дело и к следующей осени дала с гектара 523 центнера 70 килограммов отличнейшей свеклы. Вот и все.

Просто?

На первый взгляд — проще простого.

Но так ли все просто и легко было на самом деле?

Свекла взошла хорошо. Чудесные зеленые листочки блестели на ясном майском солнце. И вдруг — бац! — заморозки. Никогда их не бывает в это время года на Украине. А тут — как нарочно.

— И главное, представьте себе, еще мой участок оказался такой самый неудачный во всем колхозе, — бегло блеснув исподлобья глазами, зачастила Мария Демченко своим бойким, но мягким киевским говорком. — Он у нас так и называется «на гадючках». Такая низина. Там, наверное, колысь гадюки водились. И сейчас же, рядом, довольно высокий откос, а на откосе сосновый лес. Ну, вы знаете, по-пид лесом обыкновенно самый мороз, самое замерзает. Прямо-таки как нарочно. Ни у кого вокруг буряки не замерзают, а у меня мерзнут и мерзнут. Мы все, знаете, прямо-таки чуть с ума не сошли. Мы — это я и еще трое дивчат. Мое звено. Мерзнут буряки и мерзнут. Ну что ты скажешь!

Мария Демченко гневно покраснела при одном воспоминании об этом небывалом майском морозе, злобно сорвала с головы платок и стала им обмахиваться. Ее глаза заблестели.

— Вы знаете, я просто-таки не знала, что делать! Дала слово партии — и вдруг такой скандал! Ну, скажите мне за-ради бога, могла я, когда давала это слово, ожидать такого скаженного мороза? Вы знаете, я чуть было от сраму не утопилась в речке. Ну, все-таки в конце концов решила: будь что будет, как-нибудь надо спасать бурячки. Я даже не знаю, как мне это в голову пришло — спасать бурячки дымом! Мы с дивчатами стали вокруг плантации солому палить. День и ночь жгли. На шаг от буряков не отходили.

— Ну и что же, спасли?

— Сорок процентов пропало. Шестьдесят уцелело. Я эти сорок процентов потом досеяла. Ну, главное, у меня такое несчастье — мороз буряки побил, урожай гибнет, а уже вокруг этого дела всякие злыдни, недобитые кулаки, начинают по базарам свою агитацию разводить. У нас в колхозе есть еще одна Демченко, только не Мария, а Федора. Моя однофамилица. Тоже звеньевая. Ее плантацию мороз совершенно не тронул. Вообще ни одна плантация, кроме моей, от мороза не пострадала. Так вы можете себе представить, какие гадости стали по базарам распускать? Будто бы уже все равно, поскольку у нас одинаковые фамилии, колхоз решил меня на ее плантацию передвинуть, а ее на мою, чтобы скандал замазать. Ну, не плюнуть в глаза таким гадам? Но я, знаете, хоть в душе у меня кипело, только нервно посмеивалась и сказала той Федоре Демченко, моей однофамилице:

«Эх ты, дурочка, — сказала я, — что ты веришь этим гадам? Я все равно из своей померзшей плантации пятьсот центнеров выжму, а ты из своей, которая не померзла, ровно ничего не сделаешь, если не будешь добиваться».

Так и вышло, как я сказала.

Мария Демченко оборвала свой рассказ, вскочила и прошлась по комнате, с хрустом кусая яблоко.

Мы вышли на балкон. Отсюда открывался чудесный вид на Кремль. Мария Демченко с жадным любопытством рассматривала новые звезды, горящие золотым пламенем на старых кремлевских башнях, прозрачные флаги над ЦИК, громадное, многоэтажное здание Совнаркома, кирпичную куполообразную крышу сцены Художественного театра.

Свежий ветер трепал ее по-мальчишески стриженные волосы, вырывал из-под гребенки. Из-под джемпера выглядывал белоснежный воротничок мужской рубашки с новеньким галстуком. Среди зеленых ящиков балкона, в которых доцветали астры и качались под тяжестью матовых капель росы круглые листья настурций, она долго стояла, ярко освещенная холодным ноябрьским солнцем, и все не могла налюбоваться на Москву.

Во время оживленного разговора на посторонние темы она вдруг вспомнила опять свои бурячки:

— Ну, вы знаете, до чего ж мне не везло в этом году, трудно себе представить! Все лето пололи, мотыжили, шаровали… шаровали, пололи, мотыжили… ну, ни одной травинки посторонней не допускали на плантации. А тут, как назло, начали ко мне ездить со всего Союза люди. Каждый день по пять, по шесть человек приезжают. Корреспонденты, фотографы, писатели, художники, инструктора из района, из области, из центра… Мне работать надо, а они за мной ходят, и ходят, и ходят. А ну их всех! Совсем заморочили голову. Пристают и пристают: «Смотри же, Мария, не подкачай! Смотри же, Мария, сдержи слово!» Тот снимает меня аппаратом, тот рисует с меня портрет, тот с меня роман пишет. И ходят за мной, и ходят… Я думала, что они мне все буряки потопчут. Я даже такую надпись на плантации у себя поставила: «Строго воспрещается ходить по бурякам посторонним лицам». А одна какая-то приехала с целой экскурсией. Пришла прямо на плантацию — и сразу самый большой буряк цап — и вытащила. Ну, знаете, тут я уже не выдержала. Я на нее накричала как следует. А она мне говорит: я, говорит, такая, я, говорит, сякая, я, говорит, этот буряк вытащила с научной целью. А я ей говорю: «Гражданка, это вы бросьте! Кто бы вы ни были, хоть сам Калинин, вы не имеете права мои буряки цапать. Вы за свое дело отвечаете, а я за свои буряки буду отвечать перед партией. Извините!» Присылали мне разные глупые письма, сватались даже, руку и сердце предлагали. А какая-то одна дура Евангелие прислала с подчеркнутыми местами. Это значит — вроде как тебя бог за это все покарает! Да, одним словом, была жара порядочная. В августе опять новое дело — засуха. Как нарочно. Ну ни одного дождя! А без дождя все пропадет. Ну, вы знаете, хоть бы для смеху был дождь… Вижу — опять пропадает моя плантация. Я дала слово перед всей страной, а природа, как нарочно, поперек меня становится: то мороз, то солнце! Тьфу! Пришлось поливать. А до речки километра два. Ну, тут я мобилизовала чисто все на свете — и бочки, и ведра, и макитры.

Надо правду сказать: моя подружка и соперница Мария Гнатенко дюже нам подсобила. Она со своим звеном поливала и мою плантацию. Ну, конечно, не даром. У нас с ней был полный хозрасчет: «так на так». Я, со своей стороны, сильно помогала ей бороться на ее участке с мотыльком. У меня есть свой способ — ночью палить костры. Мотылек идет на огонь, ну и, конечно, сгорает. Через этот способ сколько неприятностей было, вы себе представить не можете! Говорили: «Ты только всех мотыльков временно отпугнешь, все равно они в огонь не пойдут, а потом обратно налетят, а буряки можешь спалить». Но я была настойчивая. Развела костры и спалила всех мотыльков, а буряки совершенно не пострадали.

— Почему же вы решили жечь мотыльков на кострах?

— Та як же… Колысь я ехала ночью на райкомовском «фордике» и заметила, что мотыльки цельной тучей летят на фонари, ну, я тут сейчас же и сообразила это использовать…

По этому поводу я вспомнил, как на Магнитке в 1931 году изощрялись ребята-бетонщики в изобретении всяких новшеств, облегчавших и ускорявших процесс кладки.

Услышав слово «Магнитка», Мария Демченко вдруг светло и взволнованно улыбнулась.

— Так вы ж разве были на Магнитке?

— Был.

— В каком году?

— В тридцать первом.

— Так я ж тогда там была! Бетонщицей работала!

— На каком участке?

— На шестом.

— И я на шестом сидел.

— Что вы скажете!

Знаменитый шестой участок. Знаменитое состязание с Харьковом. Так вот оно что! Вот откуда у Марии Демченко эта изобретательность, этот наблюдательный, хозяйственный глаз, эта трудовая дисциплина!

Она прошла хорошую пролетарскую, комсомольскую школу, эта упорная, настойчивая, целеустремленная украинская девушка!

Она заканчивает свой рассказ:

— Ну, когда началась копка, никто, конечно, почти не спал. Семнадцать дней безвыходно жили в таборе. Копали ночью, при кострах. Ложились в три часа ночи, вставали чуть свет. Мама носила мне лепешки. Я, знаете, очень люблю наши лепешки, на сале. В пять часов вечера выкопали последний буряк. А уж вокруг, вы себе не представляете, что делается! Со всех сторон идут, едут, бегут. Прямо толпы народа! Две киноэкспедиции аппараты крутят. В восемь часов последняя пятитонка с моими буряками уехала на сахарный завод. Мы все ждем. Там, на заводе, важат мои буряки. И еще неизвестно, сколько их там наважат. Дотянут до пятисот или же не дотянут? Представьте, как я нервничаю! И вот через час вдруг звонят с завода: уже есть пятьсот, а то, что еще осталось, подсчитывают. А в это время откуда ни возьмись прямо в таборе появились столы, лампы, вино, пиво, жареные куры, сало, лепешки, свинина — все на свете и топор, прямо-таки пир горой. Оркестр, конечно, с сахарного завода. Танцы.

И Давид Бурда, мой бригадир, поднял тогда за меня первый тост.

Он сказал:

«Поднимаю этот тост за Марию Демченко, что она твердо сдержала комсомольское слово. Ура!»

Ну, что было дальше — нельзя описать!

Тут вдруг прилетает аэроплан с сотрудниками киевских «Вистей» и садится на наш аэродром. У нас уже знают: если кто-нибудь летит, то зажигай на аэродроме костры, потому что все равно к нам!.

Я танцевала всю ночь, хотя за эти семнадцать дней я устала ужасно. И всю ночь я черпала кружкой вино прямо из ведра и подносила по очереди всем своим подружкам, и друзьям, и гостям, и музыкантам, и всем, кто только ни был на том нашем пире. Жалко, вас не было, вот бы погуляли! А потом меня посадили в машину — и в Москву. Надо же человеку отдохнуть. Я думала, в вагоне отдохну. Но не получилось. Там ехал один художник. Он меня как увидел, так сейчас и стал рисовать. И рисовал, представьте себе, до самой Москвы. А в Москве — обратно…

И Мария Демченко улыбнулась своей сердитой, милой улыбкой, показав мелкие, тесные зубы, из которых один был золотой.


1936

Первый чекист

Худощавый человек в ножных кандалах и арестантской бескозырке стоит, опершись на лопату, и смотрит вперед.

Таким и вылепил Дзержинского неизвестный скульптор-любитель.

Имеется много портретов и бюстов Феликса Эдмундовича. Его изображали профессионалы и любители. Есть работы, сделанные с натуры или по памяти. Но есть работы, созданные руками людей, никогда в жизни не видевших Дзержинского.

И вот что замечательно. Во всех этих изображениях, по свидетельству близких Дзержинского, он, как правило, удивительно похож. Очевидно, не только во внешности Феликса Эдмундовича, но также во всей его внутренней, моральной структуре было нечто незабываемое, неотразимое, нечто настолько типичное и обобщенное, что не требовало от мастера особой гениальности, чтобы воплотить в красках или глине образ замечательного человека.

Можно одним словом охарактеризовать кипучую жизнь Дзержинского: горение. Это горение состояло из бешеной ненависти к злу и страстной, самозабвенной любви к добру и правде.

Еще в раннем детстве, играя со сверстниками, маленький Феликс «дал клятву ненавидеть зло». И он свято исполнял свою детскую клятву. До последнего вздоха он боролся со злом с неслыханной страстью и силой, сделавшей его имя легендарным.

Не было случая, чтобы он отступил в этой борьбе.

Вплоть до 1917 года вся биография Дзержинского представляет собой нескончаемую цепь арестов, ссылок, побегов, каторг, тюрем…

Его мучили, избивали, заковывали в кандалы, гоняли по этапам, — а он не только не терял своей веры и внутренней силы, но, наоборот, с каждым годом, с каждым новым этапом, с каждой новой тюремной камерой его вера становилась все тверже, его воля к победе делалась все непреклоннее, его нравственная сила неудержимо росла.

Человек неукротимой энергии и немедленного действия, Феликс Эдмундович оставался верен себе в любой, даже в самой ужасающей, обстановке.

Слово «Дзержинский» приводило врагов в ужас. Оно стало легендой. Для недобитой русской буржуазии, для бандитов и белогвардейцев, для иностранных контрразведок Дзержинский казался существом вездесущим, всезнающим, неумолимым, как рок, почти мистическим.

А между тем в начале своей деятельности Всероссийская Чрезвычайная Комиссия насчитывала едва ли сорок сотрудников, к моменту же переезда ее из Петрограда в Москву — не более ста двадцати.

В чем же заключается секрет ее неслыханной силы, четкости, быстроты, оперативности?

Секрет этот заключается в том, что Дзержинский сделал ЧК подлинном и буквальном смысле этого слова орудием в руках пролетариата, защищающего свою власть. Каждый революционный рабочий и крестьянин, каждый честный гражданин считал своим священным долгом помогать органам ЧК. Таким образом, «щупальца Дзержинского» проникали во все щели, и не было такой силы, которая бы не способствовала борьбе революционного пролетариата, вооруженного мечом с девизом ВЧК.

Железная власть находилась в руках Дзержинского и всех чекистов. Потому-то Феликс Эдмундович и был так суров и требователен прежде всего и в первую голову к своим товарищам по ВЧК.

— Быть чекистом — есть величайший искус на добросовестность и честность, — неоднократно говорил он.

— Чекист всегда должен видеть себя и свои поступки как бы со стороны. Видеть свою спину.

Он был беспощадный враг всякого и всяческого зазнайства, комчванства, высокомерия. Он не гнушался самой черной работы и неустанно призывал к этому своих соратников.

Часто со страстью и волнением повторял он, вкладывая особенный, жгучий смысл в свои слова:

— Чекист должен быть честнее любого!

Дзержинский не чурался самой черной чекистской работы. Он лично ходил на операции, делал обыски, изъятия, аресты, зачастую подвергая свою жизнь смертельной опасности.

Он лично поехал в левоэсеровский отряд Попова арестовать убийцу Мирбаха — авантюриста Блюмкина. В отряде его обезоружили, арестовали, схватили за руки. Он с бешенством вырвался и, схватив Попова за грудь, в ярости закричал:

— Негодяй! Отдайте мне сию же минуту мой револьвер, чтобы я мог… пустить вам пулю в лоб!

Он был бесстрашен.

Он первый бросался на самые трудные участки советской и партийной работы, не считаясь с «чинами».

В 1920 году страшные заносы, которые могут сорвать транспорт, — и Дзержинский первый на борьбе с заносами.

«Предчрезкомснегпуть».

Тысяча девятьсот двадцать первый год — поволжский голод, — и Дзержинский первый в Помголе.

Горячий воздух голодной осени струился над Москвой. Пыль засыпает пустой фонтан на Лубянской площади. И Дзержинский взволнованно входит в свой кабинет, держа в руках небольшой сверток.

— Пожалуйста, перешлите это от меня лично в Помгол, в пользу голодающих.

Секретарь разворачивает сверток. Там небольшая хрустальная чернильница с серебряным ободком и крышечкой. Секретарь узнает эту чернильницу. Это чернильница сына Дзержинского Ясика.

— Феликс Эдмундович, но ведь это же чернильница Ясика.

— Эта роскошь ему сейчас не нужна… — слышен резкий ответ.

Да мало ли этих, на первый взгляд незначительных, но таких замечательных фактов!

И вот наконец последнее утро. У Дзержинского под глазами мешки. Лицо узкое, бледное. Он не спал всю ночь, готовясь к своему последнему выступлению. Сколько цифр, выкладок, балансов! И каждую цифру он обязательно проверял лично. Он не доверял арифмометрам и счетным линейкам. Своим мелким почерком по два, по три раза он проверял каждую колонку цифр… Он внутренне горит. Он сгорает. Он не может успокоиться. Он смотрит на часы.

— Феликс Эдмундович, выпейте хоть стакан молока.

Дзержинский неукротимым жестом отталкивает стакан:

— Молока? Не надо.

Он ходит широкими шагами по кабинету:

— Не надо! Я им брошу карты в лицо!

И он стремительно уходит, торопясь на Пленум ЦК.

И там звучит его страстный, неукротимый голос, покрывающий жалкие реплики Каменевых, Троцких и К°, мощный голос человека, которому ненавистна ложь, который умеет бесконечно, глубоко любить, но и жгуче, неукротимо ненавидеть…

«…А вы знаете отлично, в чем заключается моя сила, — говорит он, обращаясь к оппозиции. — Я не щажу себя никогда… Я никогда не кривлю душой, если я вижу, что у вас непорядки, я со всей силой обрушиваюсь на них…»

И, рванув на себе воротник рубахи, судорожно протягивая белую руку к пустому графину, неистовый Феликс продолжал говорить, громя противников и судорожно делая последний вдох…


1936

Незабываемый день

Мы взошли на крыльцо и стряхнули веничком снег с ботинок.

В избе стоял синий свет зимних сумерек. Бревенчатые стены. Зеркало под полотенцем. Рыночная копия с шишкинского леса. Зелень комнатных растений. Икона. Под нею квадратный дубовый стол на толстых ножках. Камчатная скатерть. Над столом электрическая лампочка с прилаженным к ней зеленым стеклянным абажуром. Портрет Ленина.

М. Ф. Шульгина, высокая красивая старуха с тонким белым лицом, впустила нас в комнату.

— Милости просим. Присаживайтесь.

Мы сели.

Она пошла в соседнюю горницу и через некоторое время вернулась, держа в сухих, тонких руках «венский» стул.

Это был обыкновенный, дешевый, «венский» стул — черный, облезший от времени.

Она поставила его вверх ножками. На оборотной стороне круглого сиденья было написано карандашом:

«На настоящем стуле 9 января 1921 года сидел т. Ленин на общем собрании деревни Горки в доме В. Шульгина».


Семнадцать лет прошло с того дня. И вот в той самой избе, за тем самым столом, за которым тогда сидел Ленин, собралась группа колхозников деревни Горки, ныне колхоза Горки имени Владимира Ильича Ленина.

Их четверо: Алексей Иванович Буянов, Марья Федоровна Шульгина, Алексей Михайлович Шурыгин, Марья Кирилловна Бендерина.

Они вспоминают этот незабываемый день.

Все было очень просто.

Товарищ Ленин жил под Москвой, в двух верстах от деревни, в совхозе.

Крестьяне решили пригласить товарища Ленина к себе в деревню «поговорить о жизни». Два человека, представители общества, отправились к Ленину. Он принял их моментально, выслушал просьбу и тут же деловито назначил день и час встречи: 9 января, в шесть часов вечера.

Ровно в шесть часов вечера 9 января по новому стилю (а по старому стилю 27 декабря 1920 г.) возле избы крестьянина В. А. Шульгина, самой просторной избы в деревне, остановились сани парой, из которых вылез небольшой, коренастый человек в шубе.


— Вот здесь вот, подле окна, сел Владимир Ильич, а рядом с ним села Надежда Константиновна, — сказала хозяйка избы М. Ф. Шульгина, показывая на стулья, на стол, на окна, не торопясь, как бы вызывая в памяти своей давнюю, но дорогую картину.

— Владимир Ильич снял шубу и приладил ее на спинку стула, к окну, чтоб не дуло сзади, — прибавил А. М. Шурыгин.

А. И. Буянов ласково, задумчиво улыбнулся:

— В таком простеньком, знаете, сереньком костюмчике, в галстуке… облокотился на этот самый вот стол, оглядел всех и прищурился, словно прицелился…

— А народу набилось в комнату человек восемьдесят, да еще человек двести не взошло, и они стояли снаружи, на улице, заглядывая в окна.

— И начались разговоры?

— Разговоры?. Да как вам сказать… Собственно, это нельзя назвать «разговоры». Нам Владимир Ильич прежде всего сделал доклад о международном и внутреннем положении. Мы ведь в то время, знаете, если правду сказать, насчет политики были ни бэ ни мэ. И вот Владимир Ильич сделал нам обстоятельный доклад. Часа полтора говорил. Все затронул. Все вопросы. И знаете, так просто говорил, так ясно, понятно. Он говорил о том, что крестьяне должны объединяться в товарищества (артели), что надо всячески поддерживать родную Красную Армию, что не следует бояться трудностей, неполадок, а надо смело вмешиваться в управление государством, искоренять пережитки старого режима — взяточничество, бюрократизм, косность, лень, безграмотность… Мы все слушали его затаив дыхание…

— А как раз был третий день рождества. В некоторых избах готовились вечеринки. И представьте себе, ни одни человек не ушел домой, пока не кончилось собрание…

— Потом завязалась общая беседа. Но опять-таки то не была беспорядочная болтовня, а вопросы и ответы в строгом порядке, коротко, деловито, серьезно. И записывалось все в протокол. Честь по чести.

— Ну конечно, не обошлось без смеха. Вдруг посреди этого серьезного государственного разговора берет слово Соловьев. Портной. Он уже умер. Берет слово Соловьев и спрашивает Владимира Ильича: дескать, как мне при теперешнем состоянии транспорта перевезти из Саратовской губернии свои подушки?

— Весь народ, конечно, так и повалился от хохота. Соловьев тут же понял, что сморозил глупость, покраснел как рак… А Владимир Ильич только на него бегло взглянул, еле заметно усмехнулся и сделал вид, что не расслышал. Перешел к другим вопросам. Не захотел человека окончательно сконфузить перед обществом. Очень деликатно поступил Владимир Ильич. И мы сразу поняли ту деликатность и очень оценили ее.

— И электричество нам Владимир Ильич помог провести, — сказала хозяйка. — Тогда у нас еще электричества не было. Товарищ Ленин сам внес предложение, чтобы в нашу деревню провели электричество из совхоза. И тут же вынесли постановление провести в деревне электричество. И вот с тех пор, видите, как у нас в деревне светло. Тоже нам память об Ильиче.


— Никакой мелочью не гнушался Владимир Ильич, — заметил А. И. Буянов. — Я как раз в то время служил в Красной Армии и был в отпуску. И хозяйство у меня было очень бедное, а изба совсем развалилась. Я просил в земельном управлении, чтобы мне дали избу. А они там волынили и не давали. Вот я, пользуясь случаем, и обратился к товарищу Ленину. Он выслушал меня внимательно и спросил народ: «Правильно он говорит?» — «Правильно». Тогда Ленин попросил секретаря записать в протокол, чтобы мне дали избу. И дали. А через некоторое время везу я через лес строительные материалы для своей новой избы. Встречаю Ленина. Идет Ленин с ружьем. Сразу меня узнал. «Здравствуйте, товарищ Ленин». — «Здравствуйте, товарищ Буянов. Ну как, дали вам избу?» — «Дали. Вот материал везу». — «Ну вот, видите, говорит, надо уметь на них нажать…» И усмехнулся…

Часа три-четыре продолжалось незабываемое собрание. На прощание товарищ Ленин сказал:

— До свиданья, товарищи. Подождите немного. Скоро, очень скоро у нас наступит замечательная жизнь.

Сейчас мимо избы, где семнадцать лет назад Ленин говорил с крестьянами о будущей замечательной жизни, тянется великолепное асфальтовое шоссе. Мелькают автомобили.

Над снегами четко рисуются силуэты мачт для передачи тока высокого напряжения.

В совхозе имени В. И. Ленина выстроена изумительная школа-десятилетка: громадные окна, паровое отопление, блеск паркета, чистота, уют…

И веселые ребята выбегают после уроков в «парк пионеров», где за оснеженными елями садится дымное, морозное солнце…


1938

Страна нашей души

Тридцать лет — это ничтожно мало и вместе с тем бесконечно много. Для государства это мало. Для человека — более половины сознательной жизни. И все же, когда я — человек и гражданин — думаю о Советской власти, у меня нет ощущения двойственности. Это происходит потому, что Советская власть гораздо шире общепризнанного понятия государственной формы.

Советская власть не только форма государства. Она также и моральная категория.

Гоголь говорил о «душевном городе». Мы должны говорить о «душевном государстве», о «стране нашей души», где личность советского человека и советского гражданина не противопоставлены друг другу. Они слиты воедино не только во времени и пространстве, но — и это главное — в великом и вечном чувстве мировой справедливости.

Есть люди, которые не могут вырваться из плена древних представлений о природе человеческого общества.

Одни из них изображают Советское государство как некое новейшее повторение Римской империи с медными таблицами ее схоластических законов и человеческой личностью, раздавленной беспощадной стопой невежественного, но высокомерного центуриона.

Другие представляют Советское государство как громадную религиозную общину — скорее, секту — людей, исповедующих коммунизм, как некую новейшую универсальную форму христианства.

Подобные люди могут вызвать только негодование или жалость. Их ум крепко привязан к привычным категориям.

Советский Союз не Рим, коммунизм не религия. Нет ничего более противоположного и враждебного по духу, чем идея грубого, низменного Римского государства цезарей и патрициев, основанного на рабстве, и идея свободного союза свободных советских народов, основанная на политическом и моральном равенстве свободных людей, занятых свободным созидательным трудом для общего блага. Христианство — религия отчаяния и бессилия. Идея коммунизма основана не на мистическом представлении о мнимом бессмертии человека, а на отрицании права угнетения человека человеком, на отрицании рабства в любой форме, на утверждении права каждого человека на свободную, независимую, счастливую жизнь.

Что было бы с человечеством, измученным противоречиями капитализма, дошедшим до отчаяния от невозможности жить мирной, чистой, справедливой общественной жизнью, если бы не великая, вечная правда марксистско-ленинского учения?

Мир должен был бы захлебнуться в крови вечных войн или сойти с ума.

Но сила мирового общечеловеческого гения, нашедшая себе полное и совершенное воплощение в великой Коммунистической партии большевиков, вселила человечеству надежду на лучшее будущее, окрылила его мечтой коммунизма, ибо коммунизм — это прежде всего мир.

Теперь эта мечта близка к осуществлению.

И мы, советские люди, будем первыми людьми на земном шаре, вступившими в ясный и радостный мир коммунистического общества.

Как ничтожны мелкие добродетели христианства и жалкие пороки язычества по сравнению с тем пониманием добра и зла, которому научила нас Советская власть!

Мы научились писать Добро и Зло с большой буквы.

Мы знаем, что такое мировое Зло и что такое мировое Добро.

Советская власть есть благородная и вечная борьба мирового Добра против мирового Зла.

И мы знаем: Добро победит.

Вот почему все темные силы мирового Зла так яростно ополчились на нашу молодую республику общечеловеческой правды — правды коммунизма.

Иногда я думаю: что было бы со мной, что было бы со всеми нами, если бы в мире не было Советской власти — «страны нашей души»?

И мне становится страшно.

Мне становится душно до обморока от одной мысли, что надо снова дышать темным, смрадным и неподвижным воздухом старого, рабского мира, без надежды на освобождение.

И как хорошо бывает снова и снова полной грудью вдохнуть свежий, сильный воздух нового мира и услышать ту музыку мировой гармонии, о которой так тосковали лучшие люди прошлого.

Если бы мне каким-нибудь чудом вернули мою молодость и сказали: «Перед тобою опять твоя жизнь. Ты властен сделать ее такой, какой пожелаешь. Приказывай. Все будет исполнено по твоей воле. Хочешь быть знаменитым, сказочно красивым, несметно богатым? Хочешь путешествовать, наслаждаться любовью красивейших женщин, писать гениальные поэмы, повелевать народами? Все это сделается по одному твоему мановению, но только при том условии, что ты навсегда останешься по „ту сторону“, то есть в старом, обветшалом мире бедных и богатых, сильных и слабых, господ и рабов, белых и черных, и никогда не будешь дышать воздухом коммунизма, никогда не услышишь музыки мировой справедливости…», то я бы ответил:

«Нет. Ничего мне от вас не нужно. Пусть я лучше останусь таким, как я есть, и таким, каким я был. Пусть я лучше еще раз переживу мою чудесную нищую молодость, овеянную октябрьскими бурями. Пусть лучше я еще раз переживу мою беспокойную, трудную, сложную — а трижды благословенную — зрелость. И пусть я опять остановлюсь на пороге старости и снова увижу так близко перед собой зарю коммунизма. Отойдите. Не заслоняйте от меня солнца!»


1947

Непобедимое братство

Я родился на Украине. Там протекли мое детство, отрочество и юность. Мой отец был коренной русский. Мать — коренная украинка. В моей душе с детских лет тесно сплетено «украинское» и «русское». Вернее, даже не сплетено, а совершенно слито.

Единое, всепоглощающее, священное чувство общей родины в наши дни свойственно всем народам Советского Союза.

В том-то и заключается величайшее счастье человечества, его спасение от неминуемой гибели и вырождения, что на смену темным религиозным и государственным предрассудкам, корыстно разделяющим людей на «великие» и «малые», «достойные» и «недостойные», «господствующие» и «подчиненные», пришло и озарило мир светом высшей справедливости самое человеческое из всех учений, бывших когда-нибудь на земле, неотразимо ясное и светлое, как день, — учение Ленина о равенстве всех народов и о братстве всех трудящихся людей.

А ведь было время, — многие из нас это проклятое время еще хорошо помнят и о нем никогда не забудут! — когда украинца нельзя было назвать украинцем, а надо было обязательно называть «малоросс», когда почти всем народам, населявшим территорию бывшей царской империи, было отказано в священном праве быть народами и предоставлялась унизительная необходимость официально именоваться «инородцами».

В день славной тридцатилетней годовщины рождения Советской Украины как независимого, суверенного государства, равноправного члена в семье советских социалистических республик, обо всем этом нельзя не вспомнить.

Первая, вслед за своей старшей сестрой Россией, вырвалась Украина из тюрьмы народов и уверенно пошла по светлому, широкому пути, указанному ей Лениным. Но для того чтобы выйти на этот путь, много пришлось выдержать роковых испытаний молодой Украинской Советской Республике. Ее счастье заключалось в том, что она была не одна. Ее старшая и любимая сестра Россия всегда протягивала ей твердую руку помощи.

Советская Украина родилась и окрепла в борьбе с немецкими империалистами, которые в 1918 году вероломно кинулись на нее, желая захватить себе ее несметные богатства и превратить ее в свою колонию. И тогда один трудовой советский народ помог другому трудовому советскому народу в борьбе за свободу и независимость. Это уже не были «великороссы» и «малороссы», которых помещики и капиталисты пытались отделить друг от друга глухой стеной, с тем чтобы удобно было владеть ими поодиночке. Это уже были два независимых, дружественных советских народа, которые вместе, плечом к плечу, нанесли сокрушительный удар иноземным захватчикам в 1918 году.

И рухнуло иноземное иго, идущее с запада, а вместе с ним рухнула и прочая мелкая реакционно-националистическая сволочь — все эти гетманы, петлюры, махны, кистяковские, винниченки, гайдамаки, синие жупаны и прочая, прочая, — которая под желто-блакитным флагом якобы «вильной Украины» хотела надеть на нее старую, помещичье-капиталистическую сбрую и заставить тащить старый воз с новым, немецким кучером.

Но на этом дело не кончилось.

С запада надвигалось новое иго. Это была интервенция четырнадцати держав. И освободительная, народная война украинского и русского народов за свою независимость продолжалась.

Кого только не видела за это время в своих цветущих просторах многострадальная Украина!

Здесь была и британская морская пехота, гонявшая по улицам украинских городов футбольные мячи, и шотландские стрелки в коротких клетчатых юбках, со своими шотландскими волынками, и черные сенегальцы с глазами белыми и выпуклыми, как облупленные крутые яйца, и унылые мокроусые греки в английских шинелях со своими печальными мулами, запряженными в повозки, наполненные всяким ворованным барахлом, и румыны в собачьих воротниках, и многие, многие другие «рыцари» мирового капитализма.

Они вообразили, что в их силах повернуть колесо истории вспять. Они обрушились на Советскую страну. Их первые удары приняла Украина.

И новые интервенты еще раз почувствовали на собственной шкуре, что значит иметь дело со свободным советским народом, поднявшимся, как один человек, на освободительную отечественную войну.

Надо было видеть, как драпали интервенты!

Я помню смятенные улицы Одессы, по которым мчались, задрав хвосты, греческие мулы; с дребезжащих повозок падали на мостовую буханки горохового хлеба, какие-то лоханки, подушки, самовары. Я видел бодрых великобританских витязей, позабывших свои футбольные мячи и, подобрав штаны, бежавших в порт, на свои транспорты. Я видел танки французского генерала Франше д'Эспере, бесславно увязшие в грязи возле станции Сербка, и легендарную конницу Котовского, которая, как смерч, на спинах опрокинутого противника ворвалась в город.

Русские и украинские крестьяне в новеньких московских полушубках, с красными лентами на мерлушковых папахах, с тульскими винтовками наперевес вступили в освобожденный город, в то время как флотилия интервентов дымила грязным дымом на горизонте, как куча горячего шлака, выброшенного в море.

Братство украинского и русского народов закалялось и крепло в горниле революции. Это братство, нерасторжимое ленинское братство освобожденных трудящихся людей, рабочих и крестьян, скрепленное кровью и озаренное сияющими лучами общей победы, с каждым годом становилось все теснее, все непобедимее.

На смену подвигам воинским пришли подвиги трудовые. В неслыханно краткие, воистину легендарные исторические сроки Советская Украина вместе со всей страной победоносно завершила целый ряд войн — войну с разрухой и голодом, войну с отсталостью культурной и технической, революцию аграрную, революцию индустриальную, революцию культурную.

И опять, как в первые годы своего существования, братский русский народ подал руку помощи родной, любимой сестре Украине.

И опять могучий созидательный гений партии осветил путь Украины на новом мирном поприще. Семимильными шагами пошла Украина по ступеням пятилеток, осуществляла их вместе с русским народом и со всеми народами Советского Союза.

Величественные огни Днепростроя, сияние Донбасса, бескрайние колхозные массивы, переливающиеся золотистыми волнами пшеницы, тучные стада на пастбищах, фруктовые сады, бахчи, виноградники… Разве перечислишь все богатства, которые добыла себе Советская Украина, добыла с боя у природы за годы мирного строительства.

И если говорить, что Украина построила Днепрогэс, то это будет неполная правда. Она построила два Днепрогэса, так как однажды Днепрогэс был разрушен фашистскими варварами во время их нашествия.

Чудовищно было это нашествие на Советский Союз! Но так же как и в первый раз, враги были разбиты, уничтожены, развеяны в прах.

Я видел брошенную фашистскую технику, раскиданную по необозримым полям освобожденной Украины.

Я видел войска славного маршала Конева, которые гнали немецкую нацистскую рванину вон из пределов Советской Украины.

Дул весенний ветер. И стаи птиц возвращались в свои родные разоренные гнезда, плывя в крепком, пьянящем, как молодое вино, воздухе возрождающейся Украины.

Прошло еще немного лет, и вот весь Советский Союз празднует тридцатилетие своей милой, родной Украины.

В эти дни мне особенно радостно, и мое сердце рвется на Украину, на мою родину, туда, где в тишине старого кладбища покоятся мои родители — русский отец и мать-украинка. Они лежат рядом в украинской земле, которая вновь цветет неслыханной красотой и счастьем.

Я вспоминаю свою мать с дорогим, смуглым, немного раскосым лицом, вспоминаю, как, баюкая меня, напевала она над моей колыбелью чудесные, незабываемые песни великого украинца Шевченко. Я помню, как мой отец, блестя выступавшими у него на глазах слезами восхищения, читал нам, мне и маме, своим вятским говорком пушкинскую «Полтаву» с ее нечеловечески прекрасной украинской ночью и как они вместе под керосиновой лампой хохотали и нежно улыбались над раскрытым Гоголем, и я никак не мог понять: кто же такой, в конце концов, этот Гоголь? Украинец? Русский?

Спите с миром, мои дорогие старики! Шлю вам свой нежный сыновний привет из близкой Москвы и радуюсь, что я столько же русский, сколько и украинец, и что у нас всех одна душа — общечеловеческая, неделимая на части душа ленинской правды.

Привет тебе, любимая моя Украина, одна из первых стран мира вступившая в нерушимый союз свободных республик!


1948

Великие слагаемые

Недавно я видел Берлин. Вокруг выщербленной, сумрачной громадины обожженного рейхстага, вдоль и поперек исписанной русскими именами, растет бурьян. В пыльных зарослях бурьяна и полыни тонут обломки архитектурных деталей. Нагретый воздух струится над жалкими огородиками превращенного в пустырь Тиргартена, обнесенными ржавым железным ломом. Там, где была знаменитая Аллея победы с ее чудовищно безвкусными статуями, теперь растут капуста и табак-самосад и еще какие-то растения с винно-красными шерстяными кистями, подобными украшениям старой мещанской мебели.

Новая имперская канцелярия представляет собой квартал, засыпанный мелкой щебенкой, по которому бродишь, переступая через ребра фундамента и через остатки внутренних стен, как по мертвым кварталам Помпеи. И в этой мрачной лестничной клетке, которая ведет с поверхности земли вниз, в подземный бункер, где неотвратимый час возмездия застал кровавого маньяка вместе с последними из его шайки, в этой лестничной клетке, почти у самой поверхности земли, стоит тухлая, зеленая вода. Обожженные ступени и заржавленные перила уходят вниз, в мрачный, зловещий омут, в это подземное черное озеро смерти.

И с каким облегчением потом, возвратившись в родную Москву, ходишь по светлым, шумным улицам и дышишь воздухом родины! Лазурное сияние славы разлито над бескрайними просторами советской земли, и незакатное солнце победы освещает наш путь в будущее. Да, великую победу одержал советский народ три года назад. Может быть, за всю историю человечества это была самая большая победа сил мировой справедливости — добра, любви и правды — над самыми страшными, самыми черными силами мирового зла.

Не легко досталась нам эта победа. Не легко и не быстро. Но с первых же дней Великой Отечественной войны советский народ и его могучая Советская Армия неуклонно, неотвратимо шли к конечной победе.

Окончательная победа сложилась из тысяч больших и малых побед в тылу и на фронте. И если всмотреться повнимательнее в сущность этих больших и малых побед, то станет ясно, что в основе каждой такой победы лежала великая нравственная сила простого советского человека, верного сына своей социалистической родины, идущей к коммунизму.

Первый ошеломляющий удар, который нанес советский народ немецкому фашизму, был разгром немецкой армии под Москвой в конце сорок первого года. Я помню исковерканную немецкую технику — орудия, гробоподобные танки с белыми крестами, транспортеры, легковые и грузовые машины, мотоциклы, снаряды, штабеля патронов — весь этот зловещий, мрачный лом, заваливший леса и дороги на запад от Москвы. Я помню синие фашистские трупы, занесенные снегом. Это была великая Победа, показавшая миру мощь Советской Армии и развеявшая миф о непобедимости гитлеровской военной машины.

Это была первая громадная по масштабу и по своим последствиям победа. Но это не была вообще первая наша победа. Это было следствие множества других побед — больших и малых, начиная от героических подвигов наших пограничников, принявших на себя первые удары фашистов, и кончая бессмертным подвигом двадцати восьми панфиловцев. Здесь были и героическая Ельня, и Смоленск, и капитан Гастелло, который, как гений света, на пылающем самолете врезался в гущу врагов; здесь было ежедневное, неутомимое, героическое сопротивление всей Советской Армии, которое планомерно, изо дня в день, нарушало «график» сумасшедшего ефрейтора, мечтавшего «молниеносно» выиграть войну. Это было постепенное превращение «блицкрига» в «блицкрах».

Еще наши войска только отходили от границ, еще не были отмобилизованы главные силы вооруженного советского народа, а уральские заводы уже приняли колоссальные заказы на тяжелое и легкое вооружение, истинных масштабов которого враги не могли даже вообразить.

И в то время когда советские воины — простые советские люди — громили фашистов под Москвой, простые советские люди на Урале и в других местах необозримой нашей родины уже ковали грозное оружие, обрушившееся на голову ошеломленных немцев под Сталинградом спустя почти два года.

Величайшая в истории войн победа под Сталинградом могла произойти и неотвратимо произошла потому, что ей предшествовали сотни и тысячи больших и малых побед на войне и на трудовом фронте, потому, что простые советские люди, совершившие эти ежедневные и ежечасные победы, были люди большой души и чистого сердца, жизнь свою готовые отдать за дело коммунизма — за самое святое, самое справедливое, самое светлое дело человечества.

Коммунистическая партия, вдохновившая советский народ на тысячи и десятки тысяч великих и малых побед в тылу и на фронте, тем и велика, что вся сила ее небывалого в истории человечества гения направлена вперед, к достижению светлого будущего. Мы победили и под Москвой, и под Сталинградом, и под Севастополем, и под Яссами, и под Будапештом, и под Минском, и под Берлином — повсюду! — потому, что нас вела Коммунистическая партия. Партия была с народом, и народ был с партией. Никогда еще не существовало более тесного единения партии и народа. Это величайшее морально-политическое единство всех советских людей, сплотившихся вокруг партии, и явилось причиной нашей победы.

Мы победили потому, что советский народ дал тысячи, десятки тысяч великих и малых героев. Мы победили потому, что были Ферапонт Головатый и Зоя Космодемьянская, был солдат Александр Матросов, закрывший своей грудью дуло неприятельского пулемета; потому, что, исполняя предначертания партии, войска совершили легендарный переход Днепра и наступление от Днепра до Румынии в невероятно тяжелых условиях весенней распутицы, когда все население помогало переносить вслед за армией снаряды и горючее. Мы победили потому, что был легендарный партизан Ковпак, и потому, что честно и самоотверженно относилась к своей работе ученица ремесленного училища, ставшая к станку на оборонном заводе.

Мы победили потому, что нет таких жертв, которые не был бы готов принести каждый советский человек во имя нашей великой цели, и не было советского человека, который бы мысленно не говорил тогда: вот мой труд, вот мои силы, вот моя кровь, — они принадлежат родине, принадлежат навсегда и без остатка; я с радостью отдам их ради торжества справедливости во всем мире, ради торжества мирового добра над мировым злом. Вот почему мы победили.

Фашистская гадина раздавлена и добита в своем зловещем логове. Но мы не должны забывать, что в мире еще остались змеиные яйца фашизма. Вот почему, дыша воздухом нашей родины, живя под лазурным сиянием славы, разлитым над бескрайними просторами советской земли, под незакатным солнцем победы, мы все должны еще теснее сплотиться вокруг партии, отдавая все свои силы на укрепление победы, добытой три года назад.

Каждый наш день должен быть днем сотен и тысяч больших и малых трудовых подвигов. Ибо лишь из множества скромных ежедневных, ежечасных побед может и должна возникнуть одна великая победа: победа высокого человеческого духа, победа светлого человеческого разума, добра, справедливости и правды над мрачными, зловонными, разлагающимися исчадиями старого мира.


1948

С думами о будущем

Вот они лежат передо мной, письма несгибаемого комсомольца из Одессы Якова Гордиенко, расстрелянного врагами во время оккупации 1941–1944 годов.

Их невозможно читать без чувства громадного уважения к славному ленинскому комсомолу, воспитавшему таких комсомольцев.

Яков Гордиенко был командиром подпольного молодежного отряда, оставшегося в тылу немецко-румынских войск в Одессе. Его арестовали и посадили в тюрьму, судили и расстреляли.

Из тюрьмы он писал:

«Наше дело все равно победит. Советы этой зимой стряхнут с нашей земли немцев и румын. За кровь партизан они ответят в тысячу раз больше. Мне только боязно, что в такую минуту не могу помочь своим ребятам по духу…

Достаньте мои документы, они закопаны в земле в сарае, под первой доской от точила, сантиметрах в 30–40. Там лежат фото моих друзей и подруг, мой комсомольский билет. В сигуранце у меня не вырвали, что я комсомолец…

Я не боюсь смерти. Я умру, как подобает патриотам родины. Целую всех крепко, крепко, не падайте духом. Крепитесь. Привет всем родственникам. Победа будет за нами.

Яша».

Я выписал здесь ничтожно малую часть из того подлинного материала, которым я располагаю для работы над своим новым романом. Но даже из этих крупинок встает во весь рост моральный облик одесского комсомольца, одного из сотен и тысяч других, подобных ему верных сынов родины.

Слава одесскому комсомолу, воспитавшему таких людей!


1948

Молодость мира

Медленно вращается барабан бетономешалки. Вот он останавливается. Опрокидывается. Сырая масса свежего бетона сыплется в вагонетку. Трое смуглых юношей с лопатами быстро, но неторопливо помогают бетону равномерно наполнять вагонетку. Стоп! Довольно! Две девушки упираются руками в вагонетку, и она плавно катится по рельсам. Солнце знойно сияет в густом ультрамариновом небе. Мускулистые руки девушек смуглы, шелковисты. Черные волосы отливают синевой. Черные глаза смеются. Сверкают перламутровые зубы. Одна за другой катятся по рельсам вагонетки с бетоном. С рокочущим ворчаньем вращаются барабаны бетономешалок. И всюду, куда ни посмотришь, стройные фигуры молодых строителей, юношей и девушек…

Как все это знакомо! Как все это похоже на то героическое, незабываемое время, когда советская молодежь — горячее комсомольское племя — вышла на заре нашей индустриализации помогать своим вдохновенным трудом строить гиганты наших первых пятилеток.

Вот так было на Магнитострое, на Днепрострое, в Кузбассе, в Сталинграде и на сотнях и тысячах больших и малых строек Советского Союза, в волшебно быстрый срок превратившегося в могущественную индустриальную державу мира.

Но это не Магнитогорск, не Днепрогэс.

Это Балканы. Болгария. Это происходит в наши дни, на заре новой жизни, в которую совсем недавно вступили страны народной демократии.

Широко развернулась инициатива рабочей молодежи в родной славянской Болгарии. Из сел и городов в 1948 году собралась двухсотпятидесятитысячная армия молодежи, чтобы своим трудом помочь стране осуществить величественную программу индустриализации Болгарии. Разделенная на три так называемые бригадные смены, эта молодежная армия добровольцев труда работала в минувшем году на пяти национальных и восьмидесяти двух околийских (уездных) объектах. И многие бригадиры возвращались домой по ими же самими выстроенным железным дорогам, по шоссе, прорезавшим старые Балканские горы.

В речи по случаю открытия железной дороги заместитель председателя Совета министров Болгарии сказал, что эта молодежная линия, которую бригадиры с любовью назвали «линия-красавица», является только частицей огромной строительной работы, проделанной болгарскими юношами и девушками в 1948 году; в этом труде выковывается новый человек новой Болгарии — строитель социализма.

Это золотые слова, смелые, благородные, полные уверенности в торжестве социализма.

И можно не сомневаться, что вдохновенный труд болгарской молодежи увенчается полным успехом.

Не отстает от могучего марша времени и новая Чехословакия.

Старая Золотая Прага. Карлов мост, уходящий через реку в туманную готику чудесного города. Но какая она нынче молодая, эта старая Золотая Прага! Яркое солнце весны блещет на ее шпилях. Это весна свободы, весна независимости. И как молодо выглядит нынче старый Карлов мост, по которому стройными рядами шествуют чехословацкие физкультурники!

В программе Союза чешской молодежи главным пунктом записано: «Союз чешской молодежи желает своими собственными силами включиться в строительство республики и вести своих членов и всю молодежь к непосредственному и деятельному участию в организации нашей хозяйственной жизни.

Пусть наше молодое поколение будет поколением новых героев труда, которые построят свою родину собственными руками».

И чехословацкая молодежь, ведомая Коммунистической партией, действительно строит свою новую родину собственными руками. Она восстанавливает разрушенную немцами легендарную Лидице, строит новые дома для шахтеров и рабочих, отдает свой труд индустриализации Словакии.

В долине живописного Вага, на окраине Брно, на крестьянских полях молодые патриоты новой Чехословакии самоотверженно трудятся во имя светлого социалистического завтра.

Их вдохновляет на этот самоотверженный труд пример старших братьев — комсомольцев великого Советского Союза, которые идут в первых рядах строителей своей прекрасной родины.

Их вдохновляют трудовые подвиги, совершенные Николаем Российским, Генрихом Борткевичем, Пашей Ангелиной и многими, многими другими, огромной плеядой советских стахановцев — воспитанников партии большевиков, ленинского комсомола.

Героический пример советской молодежи нашел широкий отклик в сердцах молодых строителей Польши, отдающих свои силы восстановлению Варшавы, развитию промышленности и сельского хозяйства западных земель. К подвигам во имя социализма зовет он и молодежь Румынии.

Георге Георгиу-Деж, генеральный секретарь Рабочей партии Румынии и вице-председатель Совета министров, обратился с воззванием к молодежи, предложив построить очень важный для экономики государства газопровод между Агнитой и Боторкой, протяжением в пятьдесят один километр. На его призыв через тридцать шесть часов откликнулись шестьсот юношей и девушек. Не в шесть месяцев, как это было запроектировано, и не в сорок восемь дней, как к этому призывал Георге Георгиу-Деж, а в тридцать четыре дня была закончена прокладка газопровода.

Для капиталистического государства, где применяется рабский труд, где труд для человека не радость, а проклятье, это чудо. Но это не чудо для страны, сломившей рабские устои капитализма и расправляющей свои крылья. Это далеко не единичный случай, таких «чудесных случаев» десятки, если не сотни.

Вся Румыния охвачена молодым порывом строительства. «Своим порывом молодые работники добровольных бригад зажгли огонь патриотического соревнования, пламя сознательного и вдохновенного труда, направленного всецело на благо родины и своего народа», — так пишет румынский журнал «Аркадес».

С ним нельзя не согласиться.

Молодежь Советского Союза и ее авангард — славный ленинский комсомол показали пример молодежи всего мира, как надо бороться со старым и как надо строить новое.


1949

Жигули. Февраль

В адрес строительства Куйбышевского гидроузла ежедневно со всех концов Советского Союза поступают сотня писем от людей, желающих включиться в одну из величайших строек нашей эпохи.

Уже получено свыше семнадцати тысяч писем. Это составляет сто восемьдесят два объемистых тома. Два шкафа, стоящих в одной из комнат отдела кадров. Целая библиотека!

Пишут инженеры, врачи, техники, трактористы, учителя, студенты, ремесленники, демобилизованные офицеры и солдаты, хозяйственники, шоферы, художники, прорабы…

Открываю шкаф и беру наудачу толстую синюю папку с аккуратно подшитыми, перенумерованными письмами.

Вот письмо от группы студентов четвертого курса Дорожно-механического техникума. Мелкий стремительный почерк. Колонна подписей.

«Мы не могли строить город молодости Комсомольск, Днепрогэс, Магнитогорск и участвовать в других грандиозных стройках нашей любимой родины, благодаря которым она стала передовой страной, у которой учатся построению социализма страны народной демократии. Поэтому мы желаем принять участие в гигантских послевоенных стройках, которые еще ярче демонстрируют миролюбие нашего многомиллионного народа, возглавляющего движение сторонников мира в борьбе за мир…»

Вот письмо от другой группы студентов:

«Горим желанием после окончания института работать на строительстве Куйбышевгидростроя, чтобы приложить все наши усилия и знания для оказания максимально возможной помощи родине в деле построения коммунизма».

Сколько молодого, горячего патриотизма в этих простых, скромных словах! Сколько веры в прекрасное будущее человечества! Какая непоколебимая убежденность, что идея мира во всем мире и идея коммунизма неотделимы друг от друга! Но ни мир, ни коммунизм не придут сами собой. Мир и коммунизм нужно завоевать. И они, эти молодые советские люди, которые «опоздали» на первые стройки коммунизма — на Днепрострой, на Магнитку, на Комсомольск, горят страстной жаждой как можно скорее, не теряя ни одной минуты, встать и идти на великую стройку коммунизма, ибо они знают, что только коммунизм принесет вечный мир освобожденному человечеству и утвердит на земле вечное царство света, правды и справедливости.

А вот на большом листе рисовальной бумаги большими красными прописными буквами, старательно выведенными тушью, пишут учащиеся, комсомольцы строительного ремесленного училища, — два юных альфрейщика, два лепщика и три столяра:

«По окончании учебы просим зачислить нас в коллектив строителей величайшей в мире Куйбышевской гидроэлектростанции».

Это еще совсем молодые советские граждане. Почти мальчики. Годы первых пятилеток для них «древняя история». Когда строились Днепрогэс, Магнитка, Комсомольск, их еще и на свете не было. Они только еще вступают в жизнь. Но в их жилах течет горячая, беспокойная кровь их отцов. Они дети труда, того высокого, благородного труда, который в нашей стране является делом чести, делом доблести. И понятно, почему они с таким уважением, с такой гордостью, с таким достоинством просят включить их в коллектив строителей Куйбышевской гидроэлектростанции.

…Приходят письма от строителей Венгрии, Румынии, Чехословакии, Болгарии, Польши. Они приветствуют своих братьев — строителей великого Советского Союза — и просят поделиться с ними строительным опытом.

Поистине великие стройки коммунизма — всенародное дело.


…Мороз ниже двадцати градусов. Над Волгой висит пелена седого тумана. Солнце блестит сквозь туман маленьким розовым кружком. Несколько дней подряд здесь свирепствовали бураны. Нынче тихо. Все занесено глубоким снегом. Дорога пробита в снегу. Пересекаем Волгу.

Сначала идут протоки, острова, потом сама Волга. Острова густо поросли тальником, на треть занесенным снегом. Тонкие прутья ярко, воздушно сквозят на солнце, кажутся совсем коралловыми. То и дело встречаются снегоочистительные машины — бульдозеры, которые, пыхтя и оставляя на снегу синие отпечатки добела вытертых гусениц, разваливают сугробы своим косым длинным плугом. Свежо и крепко пахнет взрытым снегом. В глубокой колее лежит густая синяя тень. Нескончаемой вереницей идут попутные и встречные машины — легковые «победы» и «эмки», тракторы, вездеходы, пятитонки. Тракторы тащат на прицепе передвижные электростанции, дизельные установки, иногда целые небольшие домики. На грузовиках штабеля свежего, лимонно-золотистого теса, оконных рам, горы почтовых посылок, кровати, канцелярская мебель, матрасы, станки, электрооборудование, запасные части экскаваторов, стальные тросы. Над кабинами большинства машин красные таблички с надписью: «Стотысячник». Это значит, что водитель машины взял на себя обязательство пройти со своей машиной сто тысяч километров без капитального ремонта. Движение стотысячников широко охватило коллектив строителей Куйбышевской гидростанции. Теперь стотысячники, кроме того, торжественно берут свои машины на социалистическую сохранность.

Круто ныряя с горки на горку в зарослях тальника, машина наконец делает последний поворот и выезжает на ровную, прямую, твердую дорогу. Мы — на льду Волги. Дорога расчищена до блеска. Она вся в золотисто-слюдяных наледях. По сторонам высокие снежные валы с воткнутыми в них вешками. Иногда это шесты с привязанным наверху пучком сена. Иногда — заиндевевшая ветка сосны. Впереди — величественная мутно-голубая панорама Жигулей.

Горы приближаются, растут, ощутительно заслоняют горизонт. Уже видны подробности: промоины, занесенные снегом, крутые склоны, поросшие мелколесьем, отдельные деревья, нефтяная вышка на вершине, живописные развалины старинной сторожевой башни, как бы повисшей над головокружительной пропастью. У подошвы плоско раскинулось старинное волжское село; высокие столбы розового и голубого дыма над темными тесовыми крышами изб и над светлыми рубероидными крышами великого множества новых сооружений — бараков, коттеджей, бань, почтовых отделений, строительных контор, складов, грелок. Дряхлая ветряная мельница — и рядом могучая стрела деррика. Сочетание отмирающего прошлого и со сказочной быстротой возникающего нового.


Но прежде чем подняться на берег, наш вездеход проезжает как бы по улице странного города, раскинувшегося прямо на льду Волги, на том месте, где будет электростанция. Этот город состоит из буровых вышек геологической разведки. Маленькие теплые домики, обитые снаружи черным толем, над которым возвышаются бревенчатые вышки, издали похожие на букву А. Составленные в строгом порядке, каждый на своем особом квадрате, эти домики образуют улицы, переулки, тупики. Над ними вьются дымки времянок. Слышатся пыхтенье моторов и шум механизмов.

Геологи первыми приходят на строительную площадку и первыми ее покидают. Сейчас они заканчивают бурение дна Волги в том месте, где будет котлован. Надо исследовать грунт на глубине до ста метров ниже дна, совершенно точно установить физические и механические свойства пласта, на котором поместится колоссальное железобетонное тело самой большой в мире гидроэлектрической станции.

Входим в одну из будок буровой вышки. Шумит мотор. Плавно вращается труба. Сменный буровой мастер осторожно орудует рычагом. Глиняный раствор течет ручейком какао в маленькое деревянное корытце лотка. В полутьме тепляка, как во фронтовом блиндаже, горит печурка. Возле нее на скамеечке сидит девушка в ватнике, ушанке и валенках и записывает в тетрадь данные хода бурения. Другая девушка осторожно извлекает из вынутой трубы пробы грунта — так называемые керны. Это небольшие цилиндры почвы — монолиты, каждый величиной примерно с двухкилограммовую банку. Девушка бережно завертывает керн в марлю, потом окунает его в расплавленный парафин, который греется на печурке в особой ванночке. Затем она наклеивает на керны этикетки с указанием глубины, с которой взята проба. В углу в плоских ящиках лежит уже множество таких цилиндриков, закутанных в стружки. Скоро их бережно уложат, как величайшую драгоценность, в сани или на грузовик, и они поедут на левый берег, в лаборатории, где другие девушки — лаборантки, серьезные, сосредоточенные, в аккуратных халатах, похожие на медицинских сестер, разберут керны, как говорится, «по косточкам» — разложат влажные колбаски глины в белоснежные фаянсовые чашечки, станут их взвешивать на точнейших аптекарских весах, пробовать «на сжатие», «на сдвиг», «на разбухание», определят их удельный вес, химический состав, механические свойства.


На берегу, заваленные сугробами, зимуют катера, баркасы, моторные лодки — целая флотилия мелких судов, которые, когда вскроется Волга и пройдет лед, свяжут правый и левый берега.

Налево, под горой, скопление могучих механизмов — электрических экскаваторов. На фоне заснеженного леса рисуются силуэты их повисших ковшей, решетчатые стрелы с красными колесиками на конце, круглые крыши будок. Это экскаваторный парк, так сказать батарея орудий главного калибра в развертывающейся битве строителей Куйбышевской гидроэлектростанции с природой. Спешно заканчивается их монтаж.

В момент, когда пишутся и печатаются эти строки, в забой котлована стал первый мощный электроэкскаватор, и его ковш уже вынул первые кубометры грунта, погрузив их в мощные дизельные самосвалы минского завода.

Величайшая в мире стройка началась!


В нескольких километрах от котлована возвышается гора Могутная. Не зря она называется Могутной. Это неисчерпаемый источник строительного материала для многочисленных сооружений гидроузла. Миллионы тонн известняков и доломитов Пермской системы. Здесь немало поработали геологи. Гора Могутная покрыта девственным лесом — соснами, дубами, липами. Но этот лес сохранился лишь на верхушке. Склоны вскрыты. Сейчас здесь грандиозный каменный карьер, у подошвы которого пыхтят и тяжело ворочают своими длинными стрелами экскаваторы, вгрызаясь в камень стальными челюстями ковшей. По сравнению с горой Могутной экскаваторы и грузовики, которые копошатся возле них, кажутся совсем небольшими. Нагромождения битого камня, остроскулых скал, доломитовых глыб, расколотых взрывами. И только на головокружительной высоте, на чистом, сияющем фоне морозного неба, четко рисуются свежие силуэты темных сосен.

В стене карьера на разной высоте видны как бы небольшие темные пещеры. Это ходы в штольни. Там орудуют минеры, подготавливая новый взрыв небывалой силы. Будет взорвано около восьмидесяти тонн аммонита. Время от времени из хода в штольню, как из жерла старинной пушки, вылетает круглое облако дыма, и воздух вздрагивает от выстрела — это заканчивается проходка штольни, где в боковых галереях будут заложены заряды взрывчатки.

Один за другим ныряют грузовики-самосвалы по снежной дороге от карьера к берегу Волги. Туманное, малиновое солнце скрылось за высокой горой. Мороз крепчает. Ледяной ветер дует с Волги. Быстро темнеет. Над Волгой зажигаются электрические фонари. Они отражаются во льду. Похоже на каток. При ярком блеске прожектора двигаются длинные тени людей и автомашин. Здесь круглые сутки — ночью и днем — происходит засыпка банкета. Банкет — это, в общих чертах, каменный барьер, который должен оградить от волжского течения дно, где будет вырыт котлован для постройки железобетонного тела электростанции или, вернее, той ее части, которая вдается в Волгу. Банкет будет тянуться более чем на триста метров в глубь реки, поперек течения, строго по оси будущей плотины. Работы ведутся со льда. Камень засыпается прямо с грузовиков в так называемые майны — длинные проруби, вырубленные в метровом льду Волги.

Подходим к одной из майн. Темная вода плещется в проруби. Толстый, торосистый лед, сверху пронизанный лучами электрических фонарей, горит, как сапфир. Быстро подъезжает машина с камнем, разворачивается, дает задний ход и вплотную придвигается к краю майны. Водитель делает легкое, почти незаметное, движение рычагом. Кузов плавно приподнимается и становится наклонно. Камни, обгоняя друг друга, с шорохом и стуком сыплются в майну. Выбрасывается столб воды. Ледяные брызги летят во все стороны. Волга кипит, сердится, долго не может успокоиться. То и дело со дна поднимаются громадные пузыри воздуха, лопаются, недовольно фыркают. Кажется, что потревоженная в своей зимней спячке река хочет извергнуть обратно брошенные на ее дно обломки доломита. Хочет, но не может. Человек сильнее. И Волга вновь начинает сердиться — пускать пузыри. Но не успевает она утихомириться, как подъезжает новый самосвал и новые тонны камней шумно сыплются в майну, под лед.

В некоторых местах, поближе к берегу, каменный банкет уже почти достиг уровня реки. И здесь можно наблюдать забавный феномен. Волжская вода уже повернула вспять. В масштабе майны Волга уже течет не от Горького к Астрахани, а наоборот. В этом легко убедиться, бросив в прорубь спичку поближе к нижнему, так сказать «астраханскому», берегу майны. Рассудку вопреки, наперекор стихиям, спичка начинает быстро плыть снизу вверх по Волге, от Астрахани к Горькому. Стало быть, банкет помаленьку начинает работать.


Ночь. Мороз еще крепче. Снег уже не скрипит, а отчаянно визжит. Трудно дышать. Безмолвие, тишина.

Но эта тишина обманчива. По широким просекам, вырубленным в девственных жигулевских лесах, нескончаемым потоком, одна за другой, бегут машины с тесом, станками, электромоторами, людьми, взрывчаткой, посылками, бурильными трубами, запасными частями, бензином, продовольствием. Среди леса мигают в новых, только что построенных, домах огоньки. Ни на минуту не останавливаясь, стучат на льду бурильные станки. С грохотом сыплется в майны камень. Воздух вздрагивает от подземных взрывов.

И как бы ни злилась Волга, как бы круто ни заворачивали морозы, как бы ни свирепствовали бураны и метели, весна не за горами, первая весна строительства Куйбышевской гидроэлектростанции. Весна, которая принесет строителям первые победы.


1951

Москва моя!

Шел тысяча девятьсот двадцать второй год, пятый год революции. Только что окончилась гражданская война. На всем еще лежал суровый ее отпечаток. Трамвайные столбы, пробитые пулями уличных боев. Кое-где витрины, заколоченные досками. Обгоревшие развалины большого дома на том месте, где сейчас стоит памятник Тимирязеву. Разросшиеся, запущенные сады по всему кольцу Садовых. Толкучка вокруг Сухаревой башни. Запах дезинфекции на вокзалах. И вместе с тем во всем ощущение победы.

Это был исторический год провозглашения Союза Советских Социалистических Республик. 26 декабря X Всероссийский съезд Советов принял историческое решение об объединении советских республик, а через несколько дней, 30 декабря, на I съезде Советов Союза Социалистических Республик, были оглашены два исторических документа, принятых накануне конференцией полномочных делегаций РСФСР, Украинской ССР, Закавказской ФСР и Белорусской ССР: Декларация об образовании Союза Советских Социалистических Республик и Договор об образовании Союза Советских Социалистических Республик.

В то время Москва еще не была радиофицирована. Но едва в зале съезда прозвучали слова исторической Декларации, как весть о провозглашении Советского Союза с быстротой молнии облетела столицу. На площадях, на бульварах, на перекрестках собирались толпы москвичей, окружая делегатов съезда. В цехах и на заводских дворах возникали летучие митинги. С песнями и красными флагами шли по улицам демонстранты. Гремели оркестры. У всех на устах были новые, гордые слова:

— Советский Союз!

Граждане только что провозглашенного Советского Союза поднимали красные кумачовые полотнища с четырьмя буквами: «СССР». Эти четыре буквы гордо плыли над толпой.

Москва моя!.

Как хороша была она в этот день триумфа ленинской национальной политики. В этот день древняя столица России превратилась в столицу свободного Союза свободных Социалистических Республик.

В прозрачном дыму метели плыл древний Московский Кремль, и с древней Спасской башни победной музыкой звенели хрустальные колокола курантов, по всему миру разнося весть о рождении первого на земном шаре Союзного Социалистического государства.

В эти дни Москва еще была по внешнему своему облику городом старинным, со множеством церквей и часовен, с шатровыми колоколенками, головками мелких золотых куполов, со «стаей галок на крестах». С приземистыми купеческими лабазами, с облупленными особнячками Плющихи, с путаницей кривых арбатских переулков, с уездной жутью Марьиной Рощи, с Солодовниковским пассажем, с извозчиками, трактирами, ломовиками, разносчиками.

Еще на кремлевских башнях блестели золотые царские орлы, пробитые октябрьскими пулями. Еще Старую площадь окружала Китайгородская стена с круглыми воротами, крытыми ящерично-зеленой черепицей.

Но уже умерла старая, дворянская, купеческая душа Москвы. Родилась новая душа — свободная, социалистическая. И ей было тесно. И уже в дыму метели угадывались величественные очертания новой, социалистической Москвы.

Москва моя!.

На наших глазах она изменялась, росла, хорошела.

Медленно, в течение восьми веков, складывался ее облик. За тридцать пять лет Советская власть изменила его до неузнаваемости. Идешь по Москве и уже с трудом припоминаешь, где что было.

Человек очень скоро привыкает к новому. Мы очень быстро привыкли к новой Москве. Привыкли к улице Горького, к мостам, к метро, к стадиону «Динамо», к гранитным набережным, к электрическим поездам, к асфальту, к газосветным вывескам.

И уже привыкли к высотным зданиям.

Иногда кажется, что все это так всегда и было.

Вместе со всем Советским Союзом Москва все выше и выше поднимается по ступеням народных пятилеток.

Стремительный рост Москвы отражает не только бурное, неслыханное в истории развитие всех производительных сил освобожденных народов Советского Союза. Он отражает рост духовных сил всего трудящегося человечества, с любовью и надеждой взирающего на рубиновые звезды Московского Кремля.

Москва — это не только столица Советского государства. Москва — это столица мира. Москва не только город. Москва — это идея всемирного братства трудящихся.

Москва — это родина всех, кого мировой капитализм лишил родины и превратил в рабов.

Как же нам не любить Москву, не гордиться ею?

Москва моя!.

В светлые дни радости и в черные дни горя ты для нас, советских людей, одинаково дорога и прекрасна.

Москва стала символом для всех простых людей земного шара, символом объединения всего прогрессивного человечества под знаменем мира, демократии и социализма.

Вот почему Москва вызывает к себе такую яростную ненависть со стороны всех черных сил мировой реакции.

Вот почему фашистские полчища Гитлера исступленно рвались к Москве осенью 1941 года. Им уже казалось, что они видят в бинокль башни Кремля. Они были уверены, что не сегодня-завтра Москва падет, а вместе с Москвой будет навеки покончено с коммунизмом.

Но они жестоко просчитались.

В тот день, когда гитлеровцы уже готовы были торжествовать победу, на Красной площади состоялся парад войск, идущих через Москву на фронт.

Москва моя!.

Ты видела тысячи знамен разбитых и уничтоженных немецко-фашистских армий и дивизий, которые принесла Советская Армия на великий парад Победы. Ты видела, как эти презренные знамена были брошены к ногам победившего советского народа, к подножию Ленинского Мавзолея.

Можно ли забыть тебя, Москва моя, в эти дни, можно ли забыть твое небо, озаренное вспышками торжественных залпов, сверкающие разноцветные букеты салюта, дымно-стеклянные столбы прожекторов, улицы, полные ликующего народа!

Как же можем мы не любить Москву!

С каждым днем растет и хорошеет Москва. Теперь на ее улицах и площадях можно увидеть представителей нового, освобожденного Китая, стран народной демократии. Советский Союз уже не одинок. У него сотни миллионов друзей и союзников, сбросивших навсегда цепи капитализма и начавших новую жизнь по светлым законам Ленина.

Мы сильны, как никогда. Но мы не кичимся своей силой. Мы и все наши друзья и сторонники, все наши братья по классу хотим мира.

Знамя мира развевается над седыми башнями Кремля.

Жить можно только по законам коммунизма, по законам высшей справедливости, по тем законам, которые тридцать лет назад были провозглашены в день образования Советского Союза — первого свободного Союза свободных государств свободных народов.

Будь же и впредь путеводным маяком на пути к объединению трудящихся всего мира, наша любимая, родная Москва!


1952

Преступный заговор против прогрессивных сил Германии

Двадцать третьего ноября 1954 года в западногерманском городе Карлсруэ начался судебный процесс над Коммунистической партией Германии. По заданию федерального правительства суд должен был изыскать предлог для запрещения Коммунистической партии. Задача оказалась не из легких. Процесс растянулся на много месяцев. Первое судебное разбирательство не дало доказательств антиконституционности Компартии. Тогда боннские власти пошли напролом.

Тринадцатого июля 1956 года по приговору судей в Карлсруэ были брошены за решетки выдающиеся деятеля КПГ Фриц Рише, Иозеф Ледвон и другие. Их справедливую борьбу за мир и демократию суд, глумясь над здравым смыслом, представил как «государственную измену».

После судебной расправы с руководителями КПГ западногерманские власти принялись торопливо разыгрывать последний акт судебного фарса — готовить приговор о запрещении Компартии как «антиконституционной» организации. Западногерманское правительство оказывает на суд неприкрытый нажим, добиваясь вынесения приговора до конца августа.

В борьбу против мрачного замысла боннских реакционеров включаются все более широкие круги западногерманской общественности. Среди них и беспартийные, и рабочие, голосовавшие за христианских демократов, и социал-демократы.

«Запрещение КПГ было бы направлено против прокладывающего себе путь ослабления международной напряженности», — заявил президент сената Бремена, социал-демократ Кайзен.

Факельные шествия состоялись в Фюрте, промышленном центре Баварии, и в Гамбурге. Под звуки боевых песен демонстранты пронесли плакаты, на которых были начертаны слова протеста против готовящегося запрещения КПГ.

Трудящиеся Германии отлично помнят, что преследование Гитлером КПГ в 1933 году было началом трагических для германского народа и всей Европы событий. Они не хотят повторения пройденного.

Готовится новое преступление против мира и человечества.

Правители Федеративной Республики Германии во что бы то ни стало намерены в самое ближайшее время добиться запрещения Коммунистической партии Германии.

Западногерманский федеральный конституционный суд в Карлсруэ назначил на 17 августа вынесение приговора по процессу Коммунистической партии Германии. Если КПГ запретят, то, значит, в течение ближайших дней мир будет поставлен перед новым чудовищным фактом грубейшего нарушения священных прав человека и гражданина иметь свои собственные политические и философские убеждения и отстаивать их как устно, так и в печати.

Но по-видимому, боннским властям в высокой степени безразличны все демократические принципы. У них есть только один принцип: заслужить благосклонность своих американских патронов, которые в первую очередь требуют как можно скорее разделаться с Компартией.

Впрочем, здесь цели Бонна и разжигателей «холодной войны» за океаном полностью совпадают.

Компартия стоит у них поперек горла. Почему? По самой простой причине: Коммунистическая партия прежде всего борется за мир. Набатным словом призывает она немецкий народ выступить против создания нового вермахта, положить конец американским военным приготовлениям на немецкой земле. Во-вторых, Коммунистическая партия одной из главных своих задач считает всеми силами добиваться мирного воссоединения Германии и взаимопонимания между всеми немцами, независимо от того, в какой части Германии они находятся, — а именно этого боннское правительство и его опекуны боятся больше всего. И наконец, Коммунистическая партия честно, открыто, горячо и неутомимо выступает перед лицом всего человечества за мирное сосуществование стран с различными общественными системами, — а именно это и приводит в ярость боннскую и заокеанскую реакцию, так как ей во что бы то ни стало необходимо разделять народы и, разделяя, властвовать над ними.

Для достижения своих грубо корыстных целей западногерманские милитаристы-реваншисты готовы идти на любое нарушение самой элементарной справедливости.

Впрочем, это не ново. Принципиально нынешний Карлсруэ ничем не отличается от гитлеровского Лейпцига. Лейпцигский процесс 1933 года показал путь боннским реакционерам. Они оказались способными учениками. Но эта «академия» была не единственной. Свой повторный курс боннские деятели прошли, по-видимому, у лучших «профессоров» американского Федерального бюро расследований и у таких столпов «охоты за ведьмами», как Маккарти, Дженнер и Истленд. Во всяком случае, процесс в Карлсруэ свидетельствует, что Бонн старается применить гитлеровскую тактику уничтожения своих политических противников, модернизованную по последнему слову американской техники.

Но суть дела, однако, старая: сначала уничтожить Компартию, потом с божьей помощью отрубить голову социал-демократии, расправиться с профсоюзами, разогнать массовые организации…

Смысл зловещей игры Бонна становится все более ясным для многих в Западной Германии. В этом можно убедиться, перелистав немецкие газеты за последние недели. Западногерманские политические деятели, деятели науки и культуры понимают, что Бонн не остановится на запрещении Коммунистической партии. Многие из них согласятся со словами писательницы Имгарт Кейн, заявившей недавно: «После 1933 года я, как человек и художник, считала, что должна ненавидеть тоталитарный режим и бороться с ним. И сегодня, как и тогда, я с ненавистью отношусь к тоталитарным мерам. Запрещение КПГ я стала бы рассматривать как „коварство под маской демократии“. Там, где над правом так издеваются, ни один гражданин не может быть уверен в своих правах. То, что угрожает сегодня коммунистам, завтра, возможно, будет угрожать противникам коммунистов — священникам и неверующим, а также политически нейтральным людям».

Тревогой полны в эти дни выступления многих газет ФРГ. Вот один из многих примеров. Католическая газета «Бадише фольксцейтунг» поместила на своих страницах заявление бургомистра местечка Нидерроден социал-демократа Вейланда. Он сказал по поводу намерения запретить КПГ: «Я считаю это недостойным и антидемократическим делом… Что угрожает сегодня КПГ, завтра может произойти с остальными политическими партиями».

Завтра…

Не слишком трудно угадать, что может быть завтра или, вернее, чего хочется инициаторам судебного фарса в Карлсруэ. Однако времена теперь другие. В 1956 году нельзя безнаказанно совершать преступления против человечества…


1956

Счастье нашей молодежи

В двадцать лет молодость кажется естественным состоянием человека. Думается — она никогда не кончится. Ее истинную цену, ее счастливую кратковременность, начинаешь постигать, когда тебе уже за пятьдесят или даже, увы, за шестьдесят. И мне хочется поговорить сегодня о нашей молодежи как человеку, перешагнувшему этот роковой рубеж, как человеку, много писавшему для юношества и о юношестве, наконец, как руководителю журнала, само заглавие которого «Юность» объясняет смысл и содержание нашей в нем деятельности.

…Молодежь! Наша молодежь! Мы повторяли эти слова и в 20-х годах, и в 30-х, и в 40-х, и в 50-х, но не всегда задумывались над тем, а в чем же состоят коренные принципиальные черты нашей советской молодежи, как она изменяется во времени, как развивается, чем обогащается.

Значение VI Всемирного фестиваля молодежи и студентов, думается мне, не только в той радости новых впечатлений, интересов, развлечений, которые он принесет нашему юношеству, и даже не только в важнейшем деле установления дружеских связей, личных знакомств с представителями разных стран и народов. Значение фестиваля и в том, что он заставит всех нас особенно глубоко задуматься о нашей молодежи, о ее судьбах, о ее сегодняшнем дне, ее будущем.

Мне кажется, главное, что отличает нашу советскую молодежь, — это спокойная, мудрая и вместе с тем веселая уверенность в высоком назначении человека, уверенность, которая двигала рукой Зои Космодемьянской, записавшей в своем дневнике известные чеховские строки: «В человеке должно быть все прекрасно…»

Это оптимизм исторический, он завоеван отцами и дедами сегодняшних юношей в октябре семнадцатого года, он был защищен в сорок первом году на заснеженных равнинах Подмосковья их старшими братьями. Это оптимизм молодого, восходящего общества, он рожден уверенностью в завтрашнем дне, твердым знанием, что сбудутся все предначертания и планы партии, что будет построено, выполнено, сделано все, что задумано народом. Нет страха перед завтрашним днем, нет боязни случайности — плохого настроения хозяйчика: не так посмотришь — и вышибут на улицу.

На стороне твоих прав, молодежь, стоит весь наш справедливый социалистический строй. И каждый новый день — во всех отношениях лучше предыдущего. Отсюда уверенность, бодрость, оптимизм.

Не стоит делать скидок на молодость, но нужно быть бережливым по отношению к ней. Если сегодняшние молодые люди и проигрывают в чем-то по сравнению с поколением, чья юность пришлась на первую четверть нашего века, то именно в отсутствии собственного революционного опыта. Наш долг, долг писателей старшего поколения, — воспитывать нашу молодежь в духе высоких революционных традиций, в духе идейной чистоты и принципиальности.

По сравнению с людьми старшего поколения у нашей молодежи есть и другой невольный «недостаток». Она не видела своими глазами всех тех мерзостей старой жизни, того прошлого, знание которого, как писал Горький, необходимо. И когда какая-нибудь девушка начинает брюзжать, что не смогла купить юбки понравившейся ей расцветки или что каблук туфель имеет форму молотка, в то время как ей больше нравится форма гвоздя, то она далеко не всегда отчетливо представляет себе — могла ли мечтать о нарядах ее мать или бабушка в старой России.

Когда-то одному из героев моих книг, маленькому одесскому гимназисту Пете Бачей, достаточно было сходить на Ближние Мельницы, чтобы увидеть нищету заводского люда и понять очень много в окружавшей его жизни. Наша действительность тоже имеет «недостаток»: в ней нет «Ближних Мельниц» как социального явления, нет ужасающей нищеты, разорения и бесправия трудящихся масс. И очень хорошо, что советские юноши и девушки, встретившись с гостями фестиваля, собственными ушами услышат о жизни рабочих кварталов капиталистических городов, узнают, что такое колониальное рабство. В этом тоже весьма и весьма большое значение фестиваля.

Мы быстро привыкаем к хорошему, оно становится для нас привычным. Для нас нет уже ничего необыкновенного в том массовом порыве молодежного энтузиазма, который привел к подвигу на целине, который двадцать пять лет назад помог воздвигнуть Комсомольск и в дни войны бросал людей на амбразуры дотов. А ведь все это величайшие подвиги человеческого духа, темы, достойные величайших художественных произведений.

Да, в нашем обществе, живущем по законам материализма, немало идеалистов в лучшем смысле этого слова — людей, жертвующих очень многим и дорогим во имя высокой идеи. И это для меня лично, быть может, самая привлекательная, драгоценная черта нашей молодежи.

Нам приходится, особенно в последнее время, читать горькие статьи буржуазных журналистов, признающих, что технический прогресс в некоторых западных странах происходит одновременно с полным моральным одичанием: и душевным запустением. Капитализм восхваляет убогие мещанские «идеалы». Энергия человека должна быть затрачена на то, чтобы скопить средства и купить холодильник, телевизор, автомашину, которых не было у его родителей. Более высоких целей и идеалов у него нет. Жить становится невыносимо скучно и пусто. Не случайно ведь в капиталистических странах самого высокого жизненного уровня одновременно и самый высокий процент самоубийств, проституции, алкоголизма. Беда современного буржуазного общества не только в том, что оно не может обеспечить прожиточный минимум для большинства своих членов, — оно не может дать идей, с которыми человек мог бы не существовать, а жить в полном смысле этого слова.

Наша страна осуществляет грандиозную программу подъема материального благосостояния народа. На этом пути нас ведет могучая сила марксистско-ленинских идей, и мне хочется сегодня, в преддверии фестиваля, великого праздника всего мира, призвать наших юношей и девушек быть всегда достойными этих идей, высоко нести звание советского человека и помнить, что молодость не так уже бесконечна — ей отпускается много сил, но от нее требуется и большая работа.


1957

Парк заложен

Три фигуры: на плакате представители белой, желтой и черной рас шагают друг за другом, и каждый несет с собой что-нибудь подходящее к случаю — лейку, лопату, молоденькое деревцо. Эти человечки мелькают на всех заборах в районе Ленинградского шоссе. Нетрудно догадаться, куда они спешат. Разумеется, в Химки. Их ведут туда веселые флаги фестиваля, на торжественное открытие Парка дружбы.

Я побывал здесь накануне.

Это еще, конечно, не вполне парк. Но уже и не чертеж, не план парка. Все уже намечено, расставлено, иллюминовано, но еще не прописано.

Совсем недавно здесь был громадный пустырь. Как раз против речного вокзала. Парк речного вокзала, так сказать, старший брат новорожденного Парка дружбы. Парк речного вокзала огражден нарядной решеткой, за которой круглятся купы сильно разросшихся деревьев. Тенистые аллеи, статуи, цветы. Но ведь мы, москвичи, хорошо помним то совсем недавнее время, когда не было здесь ни парка, ни вокзала, ни водного простора, а был такой же пустырь да избы какой-то деревеньки. Не успеешь оглянуться — не узнаешь и Парка дружбы. Он вырастет, расширится, станет одним из красивейших парков столицы. Сейчас его площадь — семнадцать гектаров. В будущем комсомольцы расширят его до семидесяти гектаров.

Подготовлено три тысячи ям. Возле каждой ямы в корзинке — саженец. Молоденькая березка, дубок, лиственница, липка или же куст сирени. Они ждут момента, когда придут люди, посадят их, польют — одним словом, дадут жизнь новому парку.

И вот этот момент настал.

В центре парка яркий, изумрудный газон, на котором выложена из цветов эмблема фестиваля. Посередине семидесятилетний дуб, окруженный пятью нарядными, цветущими липами, символизирующими пять континентов.

Поют серебряными голосами горны пионеров. Короткий, пятиминутный митинг. Празднество началось.

Гости рассыпались по всей территории будущего парка, где тут и там виднеются разноцветные шляпки зонтиков-грибков.

Всюду зеленые саженцы в корзинах. Красные галстуки пионеров. Разноцветные черенки лопат. Лейки. Шланги. Каждому участнику посадки дается номер. Весь парк раз-Сит на семьдесят пять участков. В каждом участке сорок деревьев. У каждой ямы тоже свой номер.

Таким образом, каждое дерево имеет своего хозяина. Сажать деревья помогают пионеры.

Нынче 1 августа. Не знаю, случайно или нет, именно в этот день состоялось открытие Парка дружбы.

Ведь 1 августа — начало первой мировой войны.

Тем больший смысл приобретает международный праздник открытия Парка дружбы. Мы видим в этом страстное стремление народов к миру и дружбе. Пока еще на земном шаре совсем немного таких общих, интернациональных парков. Но человечество — лучшая его часть — твердо уверено, что со временем весь мир превратится в один чудесный, сияющий красками Парк дружбы.

Деревья посажены.

На каждом деревце прикреплено по табличке в форме прозрачного березового листка. В кармашек каждого листка вложена записка с именем и адресом человека, посадившего дерево.

Но вот еще более торжественный и волнующий момент. На центральном газоне, среди пяти кудрявых лип, приготовлены пять ямок для новой посадки. Сюда представители пяти континентов бережно сажают пять молодых дубков.

И навсегда запомнятся короткие, как вспышки магния, впечатления: норвежцы в красных колпачках закапывают в землю молодую московскую елочку; негр из Ганы в цветном, живописном одеянии рукой черной, как ночь, сажает в землю тоненькую березку; вот швед наклоняется и завязывает в платок горсточку советской земли, ставшей для него отныне священной.

Над парком грозовое, аспидное небо. На фоне грозовой тучи ярко сияют, как переводные картинки, желтые, розовые, синие шарики, улетающие высоко вдаль.

И всюду оживленные, трудолюбивые люди. Всюду лопаты, лейки, деревца. А потом пошел дождь, обильно поливая молодые деревца, чтобы росли они, набирались сил на радость людям.


1957

Голос человека

Был тот смутный час летнего рассвета, когда ночь еще не уступила утру, но звезды уже одна за другой уходят с побелевшего неба и на нем остаются только самые крупные, дрожащие, как слезы.

Я выскочил из землянки, разбуженный тревожными гудками полевого телефона и звуками колокола, доносившимися со стороны пехотных окопов.

Это был сигнал газовой тревоги.

Я стал натягивать на голову противогаз.

Через минуту вся батарея уже была в противогазовых масках, и мои товарищи, солдаты, стали похожи на каких-то странных бескрылых насекомых с хоботами, как личинки под микроскопом.

Потом со стороны пехоты послышалась истерическая, бессистемная винтовочная и пулеметная трескотня, и я увидел в предрассветных сумерках волну белого тумана, которая ползла на батарею. Эта белая волна, низкая и тяжелая, была волной страшного удушливого газа — фосгена. Потом я почувствовал, что дышать трудно, почти невозможно. Противогаз отказал. Я сорвал его с головы и упал без сознания. А потом, когда взошло солнце, мимо батареи долго тянулись подводы, нагруженные мертвыми солдатами, как дровами. В это утро наша дивизия потеряла четыре тысячи отравленных газами.

Я чудом уцелел в тот раз.

Не говорю уже о Великой Отечественной войне Советского Союза против фашистских захватчиков: в битве под Орлом я тоже уцелел чудом.

Эта беспримерная в мировой истории война принесла нашему народу неисчислимые бедствия и страдания. Но великий советский народ, сильный своей правдой, под непобедимым знаменем Ленина не только стойко выдержал все невзгоды немецко-фашистского нашествия, но, со своей стороны, нанес фашистам сокрушительный удар, в результате которого рухнул навсегда ненавистный гитлеровский строй и Европа была освобождена от фашистского ига.

Советский Союз спас европейскую цивилизацию. Он совершил великий воинский подвиг, а по окончании войны другой подвиг — быть может, не менее великий: в легендарно короткий срок советский народ полностью восстановил свое хозяйство, разрушенное за годы войны.

Однако почивать на лаврах нам не приходится.

Сейчас империалисты вновь грозят нам, и уже не только химической, но и атомной войной.

Потому-то и вспомнилось мне сегодня то смутное, страшное утро 1916 года.

«Что же, — подумал я, — неужели и теперь угрозы станут смертоносными бомбами? Это чудовищно! Тогда — газы, теперь — атомки?»

…Я мысленно перечислил все, чем богато человечество.

Европа, Америка, Азия…

Величественные памятники Афин и прекрасный город Париж… Цветущая земля Украины и мудрые древности Рима… Незыблемые стены Кремля и священные камни Ленинграда… Америка, родина Линкольна и Эдисона. Великий Китай и по-особому изящная культура Японии…

Годы, столетия и тысячелетия упрямого труда и вдохновенного гения.

Города и деревни, машины и природа, народы и поколения… И творчество, творчество — высшая форма человеческой деятельности. Всё — картины и поезда, книги и театры, цехи и житницы — всё по прихоти новоявленных каннибалов должно взлететь на воздух, раствориться в нескончаемом пространстве вселенной.

Но прежде всего империалисты хотят уничтожить юность.

Юность — это первые всходы на весенних полях и молодой поэт, с волнением ожидающий суда над первым своим стихотворением. Юность — это гордо поднятая голова Юлиуса Фучика. Юность — это молодая страна Ленина и созвездие стран, твердо решивших идти по ее пути. Юность — это Коммунистическая партия, единственная подлинно народная, подлинно демократическая, подлинно революционная и подлинно бесстрашная партия в мире.

Юность — это орденоносный комсомол, в ясных глазах которого не гаснет нежнейшая любовь к другу и суровейшая ненависть, ненависть к врагу.

И все это хотят истребить, уничтожить, смешать с грязью, с землей, с самими недрами земными.

Хотят. Грозят. Пытаются.

Безумцы!

Двадцатый век — век электричества и атома. Но прежде всего это век Человека с большой буквы, в горьковском понимании этого слова.

А Человек, и прежде других молодой человек коммунистического склада, встает сегодня во весь рост, и голос его звучит, как гром:

— Нас не опутать обманом! Долой поджигателей, провокаторов и клеветников! Да здравствует маяк мира — великий Советский Союз!


1957


Читать далее

Публицистика разных лет*

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть