Часть пятая

Онлайн чтение книги Том 9. Три страны света
Часть пятая

Глава I

Новая Земля

Занесенные изменчивой судьбой нашего героя в края глубокого севера, о которых в старину думали, что там живут люди, умирающие в начале зимы и оживающие весной, мы поневоле должны войти в некоторые географические подробности. Ужас охватывает душу, когда подумаешь о неизмеримых пространствах Архангельской губернии, равняющейся целой Франции с прибавлением Британских островов. И на этом огромном пространстве только двести тысяч жителей с небольшим. И не удивительно: стоит вспомнить о непроходимых тундрах и лесах, покрывающих эту губернию, о суровом климате, о Ледовитом океане, чтоб понять медленное увеличение народонаселения, страшные труды и опасности, с которыми сопряжено здесь существование. Эти вечные труды и опасности, эта суровая природа, эта непрестанная борьба со всем окружающим естественно развили, особенно в русской части народонаселения, в высшей степени дух предприимчивости, отваги и удали. Нигде врожденные способности русского крестьянина — сметливость, находчивость, искусство, соединенное с решительностию, — не выказываются так ярко, как здесь. И архангельский крестьянин — вследствие местных условий и особенных исторических судеб простого класса этой губернии — по развитию своему опередил крестьян многих других губерний. Много чудных рассказов и преданий о невероятных опасностях, безвестном самоотвержении, великих и безвестных подвигах, много случаев чудного спасения и страшной гибели ходит в том краю, передается от деда к внуку, и эти рассказы, чаще трагические, чем отрадные, питают и поддерживают врожденную отважность поморцев. Место действия этих рассказов и вместе поприще деятельности поморцев — Ледовитый океан, буйно плещущий в берега трех стран света, пустынная и унылая Лапландия, бесконечные тундры, глухие леса, безлюдные острова, рассеянные по Белому морю и всему Ледовитому океану.

Особенно один далекий и обширный остров, имеющий форму чудовищной сабли, богат страшными преданиями, трагическими событиями, захватывающими дыхание своей простотой и ужасающей истиной.

Он зовется Новой Землей.

С давних пор знали его русские люди и ходили туда в малых своих лодьях и карбасах прежде, чем проведал о нем ученый мир, и начали то голландцы, то англичане посылать туда корабли для отыскания северо-восточного пути в Индию.

Зловреден и часто гибелен климат острова, труден к нему путь, сторожимый ледяными великанами, ужасна новоземельская зима. Не только бедные промышленники, но даже ни одна хорошо снаряженная экспедиция не возвращалась оттуда без потери большей части людей. Виллоби, натерпевшись холоду и голоду, замерз со всеми своими спутниками, а их было семьдесят! Трогательна и оригинальна была смерть несчастного морехода: его нашли сидящим за своими записками. Еще ужаснее по своим подробностям страдания и смерть Баренца, выдержавшего на Новой Земле мучительную зиму! Вообще экспедиции на Новую Землю составляют ряд историй трогательных, драматических и ужасных! Понятно, что еще больше трогательного и ужасного в безвестных похождениях бедных промышленников, которые отправляются туда в малых судах, с бедными средствами, без всяких пособий знания, единственно руководимые сметливостью да удивительной памятью местности. Страшные опасности, частые примеры гибели не останавливали промышленников, пока Новая Земля доставляла им богатые промыслы. Еще в первые два десятилетия нынешнего века ежегодно ходило туда множество судов для промысла тюленей и моржей. Редкие, однакож, отваживались зимовать. И только неудачные промыслы нескольких лет сряду охладили, наконец, рвение промышленников и раззнакомили их Новой Землею. В 18** и 18** годах ходила туда одна лодья. Около того времени двумя частными лицами была снаряжена на Новую Землю экспедиция под начальством подпоручика Пахтусова, при котором, между прочим, находился Хребтов. Читатель уже знает, какое впечатление произвело это путешествие на Хребтова: он вывез оттуда глубокое убеждение, что Новая Земля, забытая в последние годы промышленниками, представляет богатое поприще для промыслов. Остается сказать, каким образом согласился Хребтов с Каютиным и как решился Каютин отважиться на такое трудное и опасное путешествие.

По странному свойству человеческой природы, в минуту, когда человек глубоко оскорблен, жестоко обыгран или сильно поражен несчастьем, в нем рождается упрямое, непреодолимое желание доконать, дорезать себя.

— Еду на Новую Землю! — необдуманно, но решительно воскликнул Каютин в тот же вечер, как встретился и разговорился с Хребтовым.

К утру он захворал лихорадкой и по необходимости поручил заняться сбором кулей и продажею их Антипу, не слишком полагаясь на товарища своего Шатихина. В несколько дней Антип превосходно обделал все дело, не только не обманул Каютина, но даже с меньшим убытком, чем можно было ожидать: почти все кули были пойманы, просушены и проданы по цене, какую стоили на месте, — пропал провоз, пропали труды, но капитал был спасен. Вот начало сближения Каютина с Антипом. В болезни он часто толковал с ним и, убедившись в его честности и глубокой опытности, решился окончательно.

Каютин уже имел позволение Данкова, выручив деньги за хлеб, пустить их в новый оборот, если представится хороший случай. Но как торопиться было некуда, — только еще начинался июнь, а берега Новой Земли не бывают свободны от льдов ранее первых чисел августа, — то Каютин все-таки написал Данкову о своем намерении. Данков согласился, и в половине июля Каютин с Хребтовым были уже в Архангельске. Здесь в приобретении права промышлять на Новой Земле, в наборе людей и снаряжении судов Хребтов обнаружил необыкновенную сметливость и распорядительность. Коренной поморец, он знал искуснейших и отважнейших мореходов Поморья, знал и домашние обстоятельства их: иной был сам хозяин, да лодью разбило в море, и теперь приходилось ему быть кормщиком на чужих судах; иной обладал великим искусством в своем деле, но не имел средств завести свою лодью, и искусством его пользовались другие; третий в крутую пору забрался так у своего хозяина, что сделался у него кабальным. Таких-то людей набрал Хребтов, выдав им часть денег вперед, и приняв их не простыми работниками, но участниками в доле промыслов, по-тамошнему покрученниками. Таким образом, дружина, составилась из лучших людей, — почти нельзя было сомневаться в успехе дела, а в случае успеха Каютин разом мог приобресть ту сумму, которая была нужна ему.

Таковы были его надежды и планы. Но не так вышло. Лишенный лучшей своей лодьи, разлученный с другой, потерявший необходимого путеводителя, которого считал погибшим, — Каютин очутился в самом горестном, почти безнадежном положении.

Но бурные события последних лет его жизни уже научили его не предаваться отчаянию, там, где нужно действовать, уже воспитали в нем немного твердости и решительности. Подавив первые порывы сильной горести, он скоро стал обдумывать свое положение и осматриваться.

С первых шагов на остров его поразила верность, с какою Хребтов описал ему Новую Землю. К морю берег простирался ровною низменностью (на ней пылал костер промышленников). Далее, сколько хватал взор, виднелись холмы, покрытые никогда не тающим снегом. На середнем возвышался столб, будто воздвигнутый человеческими руками. Вправо, у берега, огромнейший ледник, никогда не тающий, но с каждым днем возвышающийся. Не только холмы, но и низменность местами была уже покрыта снегом, а где его не было, там простирались болота; небольшие деревья в рост человека, желтые цветы и — куда ни глянешь по болотистой низменности — незабудки, незабудки, незабудки, уже поблекшие, едва поднимавшиеся от земли своими голубыми головками, — вот почти вся растительность острова!

Чувство глубокого и невыносимо грустного уединения охватило промышленников среди удивительной пустоты и тишины, окружавшей их. Ни зверя, ни птицы, ни одного живого существа, кроме них, не было кругом. Казалось, с начала мира не было тут и жизни. Холод, сырость, туман, проникавший до костей, вполне соответствовали мертвенности природы. И Каютину уже казалось, что он навсегда отделен от всего обитаемого мира, и глубокое уныние теснило ему грудь; но он упорно подавлял его, опасаясь лишить бодрости своих товарищей.

Ночь провели они у разложенного костра, и, оставив тут двух товарищей, которые должны были поддерживать огонь, чтоб показать место «Запасной», если б она находилась поблизости, — Каютин с остальными стал подвигаться в глубину острова. С восходом солнца, впрочем невидимого, появилось множество птиц, которых и признака не было вечером, — белые и черные чайки, гагары и турпаны стаями вились над головами промышленников с дикими, пронзительными криками, как будто люди удивляли и возмущали их своим непрошенным появлением, и они требовали их немедленного удаления. В один час мореходы наши промыслили до двухсот штук гагар, которых пух, известный под именем гагачьего, дорого ценится, а мясо идет от нужды на жаркое. Подвигаясь далее, местами видели они на возвышенных холмах складенные в виде столбов кучи каменьев: называемые кекурами: их кладут промышленники, замечая местность. Встретив полуразрушенную избу, они выстрелили, думая, нет ли тут партии подобных им горемычных земляков; но никто не отозвался. Изредка попадались им на берегах проливов обломки судов — предмет, которого всего более искали они, зная, что после погибающих промышленников часто остаются на Новой Земле суда, еще годные в дело, и рассчитывая воротиться домой на таком судне, если «Запасная» не найдет их или погибнет. Но эти обломки были слишком ветхи и годились только на дрова. Полуразрушенных и вовсе разрушенных изб попадалось много; в иные входили наши промышленники, и ясные признаки недавней обитаемости — остатки одежд и припасов, звериные ловушки, шкуры и кости животных — наводили на них нестерпимую грусть. Около изб не было недостатка в крестах и могильных камнях. Каютин читал своим Товарищам надписи крестов и камней, означавшие, сколько в той или другой могиле погребено промышленников, как их звали, с чьих лодей, каких они были лет и в каком году отошли с миром в жизнь вечную. И при ином имени вдруг кто-нибудь из дружины Каютина вскрикивал, бледнел и, сняв шапку, опустившись на колени, клал земные поклоны и молил пресвятую богородицу упокоить душу родственника или прежнего товарища своего в опасных трудах. Промышленники предавались воспоминаниям, и рассказы о знакомом покойнике, которого искусство и мужество высоко превозносились, надолго доставляли им печальное развлечение. Словом, все встречное было точь-в-точь, как рассказывал Хребтов Каютину. Наконец пришли они к небольшому проливу, за которым начинался остров Стодольный, и увидели на берегу его большую лодью; велика была их радость, когда, осмотрев ее, они нашли, что с небольшими поправками она может быть употреблена в дело: и мачты, и реи, и руль, и дрег — все было цело, и даже канат растянут был по песчаной мели. Невдалеке от лодьи увидели они на возвышении небольшую избу, и страшное зрелище представилось им, когда они огляделись вокруг избы и внутри нее. Около избы лежали дротики от рогатин, оленьи рога, человеческий череп и кости; в сенях избы — опрокинутый котел; в избе несколько железных котлов, вместо печки плитчатые кирпичи, оленьи шкуры; на самой середине избы два женских трупа и подле них выделанная медвежья шкура, до половины съеденная. Один из людей Каютина, самоед Воепта, поступивший в его дружину именно за тем, чтоб поискать своих родственников, уже слишком год пропадавших на Новой Земле, — отчаянно вскрикнул, — и скоро Каютин узнал историю трупов, страшную и безобразно оригинальную.

Один близкий Воепте некрещеный самоед в молодости был необыкновенно счастлив в промыслах; чтоб отблагодарить идолов, которым приписывал свое счастие, он дал обет зимовать на Новой Земле и сдержал его. При нем был, между прочим, сын его Мавей. Когда отец умер, а у Мавея промыслы пошли плохо, сын, по примеру отца, дал такой же обет. И полтора года тому назад со всем своим семейством — женой, сыном, его женой и дочерью — Мавей отправился в лодье на Новую Землю. С тех пор Воепта ничего не знал о несчастных своих родственниках, которых нашел теперь погибшими столь страшным образом. Он отличил трупы все, кроме Мавея, и заключил, что, видно, Мавей погиб на промысле диких оленей, ибо и, ружья его не нашлось. Несмотря на нестерпимое зловоние, Воепта предал земле тела несчастных своих родственников.

Обрадованные находкой, промышленники наши в тот же день принялись чинить лодью, и в несколько дней она была готова. Они уже собирались выйти в море, чтоб плыть в обратный путь, пока море предоставляло к тому какую-нибудь возможность, как вдруг в одно утро промышленник, поддерживавший костер и вооруженный зрительной трубой, уведомил своих товарищей, что видит лодью.

Через час лодья стала видима простым глазом, и промышленники узнали в ней «Запасную». Они кинулись в лодки, чтоб скорей увидеться с товарищами, которым долго еще приходилось искать удобного подхода к берегу. Все повеселели, одному Каютину сгрустнулось пуще прежнего: ввиду собственного спасения, теперь несомненного, он вспомнил Хребтова, и страшная картина трагической гибели несчастного и любимого товарища живо представилась его воображению.

Глава II

Кто на море не бывал, тот Богу не маливался

Ледяные поля и горы, словно тучи по небу, ходят по морю, и нет им числа, нет конца, словно идущему войску, когда пережидает его нетерпеливый и продрогший пешеход. Ветер зол и неутомим; каждую минуту поставляет он ненасытному морю новые полчища; отрывает громадные льдины вместе с глыбами земли от береговых скал, пригоняет их тысячами из бесконечных сибирских рек, и широкого Сибирского океана, и бегут они с шумом, плеском и грохотом, как стада невиданных чудовищ, тысячеглавых, тысячеруких, с белыми косматыми гривами, бегут, сами не зная куда, раздробляя и уничтожая все на пути своем. Несут они на хребтах своих тысячи животных, погруженных в глубокий сон или шумно играющих, ликующих и ревущих; вьются над ними с пронзительным криком бесчисленные морские птицы, а по ребрам и уступам их местами виднеются глыбы земли, напоминающие спокойствие и безопасность берега, ту блаженную безопасность, о которой не может быть и мысли среди необъятной пустыни с ледяными чудовищами, разрушительными бурями и вечным бунтом волн, поющих о смерти и гибели.

Гибель и смерть всему, что чуждо недружелюбной стихии, вооруженной холодом, льдами и бурями… гибель и смерть несчастным Пловцам, увлеченным предательской льдиной на самую середину океана!

Они еще живы. Между запасами, спасенными с погибшей лодьи, и не попавшими в лодки, был бочонок сухарей, бочка воды, нашлось немного водки и несколько оленьих одежд, — перспектива холода и голода не вдруг открылась промышленникам. Но для чего поддерживали они свое существование? какие надежды могли быть у них? Все далее и далее относило льдину от берега, на середину моря; время подходило к осени, когда плавание по Ледовитому океану становится невозможным, и с каждым проходившим днем менее и менее могли они рассчитывать на счастливую встречу…

Наконец и припасы истощились. Множество звериных ловушек разного рода, рогатины, винтовки, порох и пули были на льдине. Промышленники принялись питаться птицами, поджаривая их на дровах, спасенных с лодьи. Но птицы, вившиеся сначала целыми тучами над их льдиной, стали с каждым днем показываться реже и реже; прежде исчезли турпаны, потом не стало гагар, располагающихся огромными стадами (базарами) по уступам скал и на вершинах стамух, плавающих по морю; остались одни чайки-клуши, известные под именем разбойников, да и те, напуганные частыми выстрелами, остерегались подлетать близко и только дразнили голодных промышленников, носясь с пронзительным криком над соседними льдинами и безопасно отдыхая на них. Наконец, настал день, в течение которого при всех усилиях не могли они промыслить ни одной птицы.

Измученные голодом и волнением, они ясно увидели неизбежную и мучительную смерть.

И не один голод угрожал им смертью. Часто слышали они грохот сталкивающихся льдин, — грохот потрясающий и ужасный, как будто мир готов был разрушиться; видели огромные осколки, высоко и далеко отбрасываемые сталкивающимися льдинами и раздробляющие в свою очередь при падении льды меньшего размера. Часто замечали они, как огромная льдина, набежав со всего размаху на другую, почти не меньшую, разом раздробляла ее со всем, что было на ней, или превращала в свое подножие… На их собственную льдину с одной стороны уже надвинуло мелких льдин до шести сажен в вышину, и этот новый сугроб льда, беспрестанно увеличиваясь в объеме и повышаясь, угрожал затопить самую льдину, жалкое и единственное убежище несчастных пловцов.

Наконец в одну ночь прибило ее к огромной стамухе, стоявшей на мели, и она тоже остановилась. Не было ни каких средств сдвинуть ее, и новый ужас охватил сердца Промышленников: в несколько дней стамухи угрожали окружить их и, таким образом, заживо похоронить в ледяном неприступном склепе.

Положение их с каждой минутой становилось ужаснее.

Простояв целый день на разных концах льдины, с поднятыми ружьями, в напряженной и жадной готовности спустить курок полузамерзшей рукой, сделав несколько бесполезных выстрелов, несчастные, будто по команде, опустили, наконец, ружья и молча сошлись на середине льдины.

Время подходило к вечеру. Темное, серое небо мрачно висело над морем, окаймляя его со всех сторон бесцветным и мутным навесом; мокрый туман распространялся кругом все гуще и гуще и, оседая на платье, замерзал.

Ветер выл, уныло стонал и пел вместе с волнами все ту же мрачную песню о смерти и гибели.

Молча и не поднимая головы, стояли промышленники посреди поляны: одна мысль была у них в голове и ясно отражалась на лицах, но они как будто боялись выговорить ее. Голодная собака протяжно визжала, увиваясь около своего хозяина.

— Знать, не к добру развылась собака! — сказал, наконец, Антип, подняв голову на своих товарищей. — К покойнику воет собака! — тихо прибавил он, нагнувшись и начав гладить ее.

Долго гладил он собаку, как будто собираясь с мыслями или ожидая ответа товарищей, наконец выпрямился и сказал торжественным голосом:

— Что ж, братцы! умирать так умирать — воля божия!

Товарищи его были неробкие ребята. Они уже не раз рисковали жизнию в таких случаях, где помимо десяти неизбежных смертей была хоть одна вероятность спасения и успеха. Но встретиться лицом к лицу с положительной и неотразимой смертью, верной, как бог свят, им еще не случалось. Они крепились, пока Антип удивительным присутствием духа поддерживал в них бодрость, питал надежду, рассказывая примеры чудного спасения при обстоятельствах еще безнадежнейших. Но когда, наконец, и он сознался, что надежды нет, что гибель неизбежна, товарищи его не выдержали.

Испустив раздирающий крик ужаса, несчастные предались исступленному отчаянию. Ужасны были их стоны и рыдания, глухо раздававшиеся среди обычного шума волн и грохотанья льдин.

Особенно предавался отчаянию промышленник по имени Трифон, по прозванью Топор, по происхождению самоед, живший в русской поморской деревне в работниках и оттуда попавший в дружину Каютина.

Грубый дикарь, давно отторгнутый от своей почвы, он сохранил любовь к унылой и бедной природе, посреди которой прошли его лучшие дни, и жил надеждой когда-нибудь снова свидеться с печальной родиной. С невыразимой любовью и грустью вспоминал он свою унылую тундру с ее гранитными горами, между которыми изредка пробивается тощая трава, поднимается чахлая береза почти без ветвей; вспоминал и невеселый вид, открывающийся с высоты гор: огромные озера, беспрестанные бурные реки с непроходимыми порогами, между которыми бешено прыгают и ревут волны, необозримые пространства, покрытые ползучим и ветвистым мхом. И чудилось ему посреди тундры огромное стадо оленей, испуганных появлением человека или волка, вечного их врага: ослепленное страхом, вихрем несется оно по тундре, колебля ее, подобно землетрясению, и никакие препятствия не останавливают испуганных животных, — встретится ли им река, и тысячи голов с ветвистыми рогами, фыркая и вспенивая воду, несутся через реку. Чудились ему бесчисленные стаи птиц, которым пустынные тундры служат надежным и спокойным убежищем: с криком несется длинная вереница гусей, звенят и свистят крылья уток, куропатки бегают по скалам, чайки кружатся над реками и озерами, а хитрый ястреб осторожно и плавно реет в вышине, высматривая добычу. Чудились ему удачные промыслы, богатая пожива, повторялись в уме его утонченные и неблагородные хитрости, которые изобретал он бедным своим воображением, чтоб поймать птицу, обмануть осторожного зверя. И вот, наконец, с богатой добычей, без дороги несется он домой по своей тундре; кровавыми глазами смотрят встречные волки на оленей, которые дрожат, завидев врагов своих, и быстрее мчат легкие санки. И вот примчался он к своему погосту, к своему родному чуму. Печален вид погоста, занесенного снегом так, что только по дыму, выходящему из бедных лачужек, можно найти его среди снежной пустыни, — но радостно бьется сердце дикаря, когда он подъезжает к своему жилищу. Но все оно обливается кровью, и отчаянно стонет бедный дикарь при мысли, что никогда уже не увидит своей дымной хижины, своей грустной родины!

Другие картины мелькали в воображении второго товарища Хребтова, Дорофея, по прозванью Долгого, парня лет тридцати, из русской поморской деревни. Дома оставил он молодую жену и трех ребятишек-погодков; о них-то сокрушалось его молодецкое сердце. Рано, с самого начала осени, начнет ждать его домой молодая жена. Чуть подует морянка[16]Ветер с моря., она тотчас вышлет ребятишек на колокольню смотреть, не покажется ли в море парус; и увидят дети парус, и закричат они хором: «Матушка! лодейка чап-чап-чап чебанит[17]Чебанит — идет.!» Побежит обрадованная мать к пристани, но не увидит она своего Дорофея Долгого, а услышит страшную весть о безвестной и бесславной его погибели. Вскрикнет и рухнется, словно мертвая, бедная вдова, притихнут веселые крики осиротевших ребятишек. Выстынет даром жаркая баня, приготовленная хозяину, позабудется и пропадет богатый обед, который хозяйка готовила дорогому, давно жданному гостю. А наутро она созовет родных, и все пойдут в церковь с громким плачем; старший сын покойника пойдет впереди, понесет икону, а около него пойдут два младшие брата; но никто не узнает в них резвых детей, бежавших вчера навстречу матери с радостным криком: «Матушка! чап-чап-чап…» Пришед в церковь, поставят икону на налое, окружат ее зажженными свечами и закажут панихиду, взамен честного погребения, которого лишило покойника нелюдимое и надменное море, чуждое участия, чуждое жалости.

Дорофей рыдал и метался по льдине, призывая дорогих сердцу отчаянными воплями.

Трудно было угадать, о чем думал Антип, какие картины рисовало ему воображение в минуты, которые, без сомнения, были последними в его жизни: он молчал. Стоны товарищей разрывали его душу, — но покушение утешать их не приходило ему и в голову. Лицо его было исполнено того сосредоточенного спокойствия, которое говорит о сильной внутренней борьбе, упорно подавляемой. И, будто отгоняя мрачные мысли, он старался развлечься деятельностью: расколол бочонок, в котором были прежде сушеные щи, и Валетка с жадностью принялся грызть доски, пахнувшие съестным; влез на стамуху, к которой примерзла их льдина, и долго в зрительную трубу смотрел на все стороны. Потом Антип предался воспоминаниям. У него, как у многих архангельских грамотных промышленников, был карандаш и записная книжка, куда вписывал он попадавшиеся на пути кошки и разные признаки, по которым, при необыкновенной памяти местности, легко узнавал во вторичное плавание место, пройденное однажды. Вынув свою книжку, он долго пересматривал и задумчиво перечитывал ее; наконец вырвал листок и стал писать, — то было его последнее мирское дело — завещание моряка, трогательное и страшное по своей трагической простоте и истине:

«Три промышленника, архангельские поморы: Дорофей Долгой, села К*, да Антип Хребтов, деревни П*, да с Большеземельской тундры крещеный самоед Трифон, по прозванью Топор, с лодьею барина и купца Тимофея Каютина попали на льдину, а с той льдиной оторвало и унесло их в море, где и конец свой нашли, приняв мученический венец. Кто добрый человек найдет сию грамотку, просим разнести слух по Поморью, как и где сподобил нас грешных господь преставиться, и повестить ближним и сродникам, чтобы домой не ждали, а служили бы панихиду за упокой грешных душ рабов божиих Дорофея, Антипа и Трифона. А коли грамотку нашу найдет кто нашинский, помор, просит раб божий и мореход, ныне преставившийся, Антип Хребтов, того доброго человека дойти с ней до самого купца и барина Тимофея Николаича и снести ему мой низкий поклон, чтоб обо мне не кручинился, — не о себе скорблю, погибаючи, а о нем, сердечном, и прошу простить мое великое согрешение, что завлек его красными словами и посулами в дальнюю и нелюдимую сторону… и сказать ему: не приключись такой напасти, так Антип Хребтов постоял бы за себя, и быть бы ему, Каютину, с хорошими промыслами, с большими деньгами; и чтоб пуще всего простил грешному Антипу, коли даром проторился на дальнюю дорогу. А деньги, какие тут вложены, просим отдать от имени всех нас троих неимущим за упокой грешных душ наших. Год 18**, месяц сентябрь. Во имя отца и сына и святого духа. Аминь!..»

Написав свою грамотку, Хребтов вложил ее вместе с бывшей у него ассигнацией в бутылку, которую плотно закупорил и засмолил, собираясь бросить ее в море.

Так поступали в крайних случаях лучшие мореплаватели, признавая такой способ вернейшим, чтоб дать о себе весть в случае погибели; так же поступил впоследствии Пахтусов, и Хребтов, бывший при нем, подражал теперь его примеру.

Он подошел на край льдины и уже готов был исполнить свое намерение, как вдруг судорожно отшатнулся. Надежда, давно покинувшая его, теперь вдруг безотчетно вспыхнула в нем и остановила его руку.

«Успею еще! — подумал он, уходя с края льдины с бутылкой. — Ну, что хорошего, если найдут нашу грамотку, а мы как-нибудь уцелеем? только добрых людей насмешим!»

Он усмехнулся и поднял голову; по небу быстро неслись зловещие тучи, становилось темно.

Антип подошел к своим товарищам. Дорофей сидел молча, понурив голову. Трифон продолжал свои стоны, но они уже приняли другое направление: голод скорее обнаружил свою силу над дикарем, не привыкшим укрощать врожденной прожорливости, чем над его товарищами. Несчастный почти помешался; ему чудились вкуснейшие самоедские кушанья, глаза его сверкали дикой радостью, впиваясь в воображаемые лакомые куски только что убитого оленя, и он жаждал упиться его дымящейся кровью. Прежний дикарь, питавшийся сырым мясом, не отказывавшийся и от падали, проснулся в нем, и когда подошел Антип, сопровождаемый своим Валетом, Трифон кинулся к собаке и бешено схватил ее за горло. Насилу остановили его и образумили.

— Не буду, не буду! — бормотал он со слезами, когда товарищи погрозили связать его. — Простите, братцы!

— Господь тебя простит! — сказал Антип. — Не такое время, чтоб теперь ссориться. Черные тучи ходят по небу: быть буре, недаром давеча зверь играл и плескался. Ночь будет сердитая, неровен час, плотину нашу в щепы расколет, так надо нам, братцы, покуда не совсем стемнело, попрощаться по-братски. Пожалуй, ведь уж больше и не увидимся!

Промышленники молча обнялись и поцеловались.

— Ну, теперь молитесь богу, братцы! — сказал не совсем твердым голосом Антип, отходя. — И да простит и помилует вас господь.

— Я не умею молиться! — жалобно простонал самоед, который, пока жил дома, только раз видел священника, редко объезжающего далекую и обширную тундру, а нанявшись в работники, постоянно был на промыслах. — Господь меня не помилует!

— Молись без слов, молись помышлением, — сказал Антип, тронутый жалобным голосом дикаря. — Господь бог не хочет от нас ничего более, кроме того, чтоб мы возлюбили друг друга и убегали зла. А за незнание твое не взыщет и не осудит, яко благ и человеколюбив!

Наступила ночь, глухая и черная, ни проблеска луны, ни одной звездочки! К счастию, предсказание Антипа не сбылось: ветер стих. Не видя друг друга, промышленники долго толковали о бедственном своем положении, вспоминали родных и родную далекую сторону, давали взаимные обеты, что если кому-нибудь господь приведет спастись (им еще приходили в голову и такие надежды!), тот не забудет семейства погибших товарищей. Наконец разговор понемногу смолк. Каждый молча предался своим черным мыслям.

Наступила мертвая тишина. Только по временам, осаждаемая набегающими стамухами, льдина вздрагивала и трещала; тогда промышленники быстро вскакивали и перекликались, ожидая с трепетом разрушения своего непорочного убежища. Но стамухи проносились мимо, и снова воцарялась тишина.

Если б кто через непроницаемый мрак полярной ночи мог вглядеться в лицо Антипа, тот, быть может, подивился бы наружному спокойствию этого человека в то время, как глубокое страдание переполняло его душу. С давних лет кормщик Ледовитого океана, освоившийся с беспрерывными опасностями, он привык подавлять свои ощущения, но тем страшнее были его страдания, глухие, затаенные, не вырывавшиеся ни одним стоном, ни одной жалобой.

Не совсем обыкновенным явлением в среде своей во многих отношениях был Антип. У него были свои убеждения, свои верования, свои цели в жизни, и оттого еще трудней было ему расставаться с жизнью, чем его товарищам. Но он уже давно примирился с личным своим бедствием, и если б дело шло только о, собственной его гибели, в душе его, может быть, теперь было бы столько же твердости и спокойствия, как и в его лице. Другие муки терзали его.

— Обманул я тебя, барин! — шептал он рыдающим голосом, полный горькой мыслию о своем несчастном хозяине, которого заманил он красными рассказами и посулами в суровую сторону, враждебную человеку, будто нарочно затем, что хотел его гибели. — Обманул, и назовешь ты меня обманщиком.

Чувство человеческого достоинства было сильно развито в Антипе, и гордость его возмущалась при одной мысли, что он не докажет теперь своих посулов и Каютин сочтет его обманщиком. Притом он любил Каютина, встретив в нем многое, что крепко приходилось ему по душе, знал часть его грустной истории, его любовь, высоко ценил то великодушное доверие, с которым молодой человек предал ему во власть судьбу свою, последовав за ним с завязанными глазами… И, может быть, в первый раз с той поры, как перестал быть ребенком, Хребтов не выдержал: среди мертвой тишины и непроницаемого мрака ночи послышались рыдания. Они были тихи, отрывисты и слышались только одну минуту, но страдание целой жизни, не освещенной ни одним лучом радости, с потрясающей силой выразилось в них…

— Что ты, Антип Савельич? — с испугом спросил Дорофей, пораженный пронзительным стоном товарища.

— Я… ничего! — отвечал Антип, и в голосе его уже слышалась прежняя твердость.

Между ними завязался разговор.

— Господи! не дай только умереть голодом! — сказал Дорофей с глубоким вздохом.

— Доживешь до утра, авось бог пошлет пищу… да нет, быть буре к утру. Спасибо деду — научил хорошим приметам: никогда не обманывали! а будет буря, так… не бойся, Дорофей, не умрешь с голоду!

Антип усмехнулся.

Дорофей предался отчаянью.

— Привел господь, — говорил он уныло, — умереть без могилы, без креста, без покаяния.

— Сокрушайся сердцем перед господом, вот истинное покаяние, — сказал Антип торжественным голосом. — А коли хочешь облегчить душу устным покаянием, так господь не взыщет и не осудит, если погибающие рабы его, застигнутые в пустыне, исповедуют устно прегрешения свои друг перед другом.

Уныло и глухо раздавался среди глубокой тишины голос Дорофея, благоговейно, с мельчайшими подробностями передававшего товарищу все, в чем, по мнению его, согрешил он перед богом, Антип покаялся ему в свою очередь, и удивительно проста и коротка была исповедь морехода, вся жизнь которого слагалась из морских трудов и опасностей, с немногими промежутками отдыха, не богатого грешными радостями. Дорофей, между прочим, узнал, что Антип был один-одинехонек в целом мире; ни сестры, ни брата, ни жены, ни даже дальней родни у него не было, а помнил он одного старого деда, который приучал его, ребенка, ходить на промыслы, учил править рулем, примечать по звездам и солнцу направление ветра, предугадывать бурю, запоминать мели и рано пристрастил к морю и страннической жизни рассказами о разных чудных и дальних землях, в которых случалось ему быть в течение своей долгой, почти столетней жизни.

Так проводили они свою последнюю черную ночь. А ночь, чем глубже, тем становилась черней и черней. Томительна и страшна была мертвая тишина, царившая кругом них; невыносимо унылое и ужасное слышалось в отдаленном грохоте разрушавшихся льдин, который сливался с плеском волн и глухим воем моржей. Настроенные к благоговейным мыслям, Дорофей и Антип молчали, может быть творя молитву. Товарищ их также давно притих, утомленный и убаюканный собственными своими стонами. Только слышались на льдине по временам шелест шагов и тоскливое скуленье собаки, которая медленно бродила в глубоком мраке, как будто не находя удобного места.

Вдруг яркой огненной искрой мелькнул свет… прогремел выстрел, собака дико, пронзительно завизжала.

— Трифон! — грозно закричал Антип, угадав в одну минуту и предательскую покорность дикаря, и его долгое молчание и кинувшись к месту, откуда раздался выстрел.

— Отдай мне собаку! что тебе в раненой собаке? — раздался умоляющий голос дикаря. — Она теперь никуда не годится. Она шла близко, близко, я ненароком тронул курок — ружье выпалило… Она умрет, уж я знаю… не отдашь ее мне, так я умру, умру с голоду!

Так хитрил дикарь, почти обезумленный голодом. Обезоружив его, Антип кинулся к своей собаке, продолжавшей стонать.

Скоро на льдине снова воцарилась тишина, еще унылее и ужаснее прежней. Только рыдал и стонал дикарь, чтоб ему отдали собаку!

Тишина была перед бурей. Не ошибся Хребтов, не обманули его приметы, купленные долгим опытом: через час разыгрался ветер с страшною силою, — и море проснулось. Поднялось волнение, сильней заходили и загрохотали стамухи, и вдруг, окруженная ими со всех сторон льдина наших промышленников вздрогнула, затрещала и заколыхалась. С криком ужаса вскочили они и в ту же минуту почувствовали, что непрочное их убежище, сдвинутое с места напором стамух, быстро помчалось по морю. В совершенном мраке плыли они несколько времени, беспрестанно орошаемые дождем, осыпаемые, словно градом, осколками носившихся льдин. Смертью грозила им каждая минута, несчастные тихо молились. Ветер все крепчал и крепчал и, наконец, разогнал тучи, омрачавшие небо: неожиданно, с страшной быстротой, ночь осветилась мириадами звезд и круглым бледным месяцем в полном сиянии. Обрадованные промышленники быстро осмотрелись: поляна их неслась по довольно открытому пространству вод, усеянному только мелкими льдинами; стамуха, около которой они с вечера остоялись, тоже плыла, вместе с поляной. Льдов вообще во все стороны видно было гораздо меньше, чем вечером. Большое стадо белых медведей плыло невдалеке к широкой поляне, на которой виднелись, подобно огромным чурбанам, спящие моржи. В разных сторонах неба играло северное сияние.

— Вот и еще раз привел господь увидеться! — сказал Дорофей Антипу. — Только уж, верно, в последний — ветер все крепчает… К утру, глядишь, буря поднимется!

Точно, к утру ветер страшно усилился. Море расходилось с ужасающей свирепостью. Но все еще держалась, будто назло ему, хрупкая льдина и несла — бог знает куда! — голодных, трепещущих и промоченных до костей промышленников.

Утро было ясное. Солнце, окруженное паром, ярко и торжественно горело над морем, как будто прощаясь с промышленниками.

Сильна любовь к жизни! Как только около льдины начали показываться чайки, Дорофей тотчас взял винтовку и стал настороже. Трифону тоже дали винтовку.

Дорофей и Трифон стояли с поднятыми ружьями в разных концах льдины; Антип нагнулся, чтоб перевязать ногу своей собаке, раненной дикарем; вдруг собака дико завизжала, вырвалась и кинулась в другую сторону. Антип поднял голову: в двадцати шагах от него, мимо самого края льдины, плыл огромный белый медведь.

— Братцы, медведь! — невольно закричал Антип.

Чудовище приостановилось, подняло мохнатое рыло, долго обмеривало Антипа ленивым и удивленным взглядом и, наконец, тяжеловесно прыгнуло на льдину.

Дорофей и Трифон дико вскрикнули, пораженные ужасом. Испуганный дикарь бросился на стамуху, близ которой стоял с ружьем, и в несколько прыжков, карабкаясь по уступам, очутился на самой вершине льдины.

Не то было с Хребтовым. Глаза его сверкнули ярче обыкновенного. Страшная и чудная мысль мелькнула в голове его. «Коли час мой пришел, так хоть смертью молодецкой умру!» — подумал он, и тотчас же мысль его перешла в неотразимое решение. Быстро схватив нож и рогатину, обернув ремень около руки, он не забыл кинуть в море приготовленную бутылку, грустно промолвив: «Теперь пора», и потом крикнул' своим товарищам: — Прощайте, братцы, не поминайте лихом!

— Антип Савельич! Антип Савельич! не губи себя! — кричал ему угадавший его намерение, далеко отбежавший Дорофей. — Хоть для нас побереги себя!

Но Антип не слушал его и с криком: «Помяни мя, господи, егда приидеши, во царствии твоем!» кинулся к зверю.

Медведь заревел и поднялся на задние лапы.

В то же время и с чем не сравнимый крик радости раздался над головой Дорофея. Дорофей поднял голову и увидел на самом верху стамухи своего товарища, махавшего руками и радостно кричавшего:

— Лодья идет! лодья идет! к нам, прямо к нам… уж близехонько! Сюда, сюда! сюда! — продолжал дикарь необыкновенно громким голосом.

Дорофей посмотрел: точно лодья! — и кинулся к Антипу.

— Антип Савельич! Антип Савельич, лодья! Господь услышал наши молитвы… Лодья идет! помога идет, спасенье, спасенье!

Но уже было поздно. Чудовище, до того изумленное в первую минуту дерзостью человека, что, казалось, не хотело верить своим глазам, и, поднявшись во весь рост, хранило величавое спокойствие, наконец рассвирепело. Правда, в молодые свои годы Антип хаживал на медведя, и рука его навыкла к меткости; бывалая ловкость и теперь не изменила ему: с первого разу успел он глубоко всадить рогатину в разверстую пасть чудовища и повернуть ее в ней; успел также нанести врагу своему глубокий и ловкий удар ножом, пропоров ему всю грудь до горла; но ни страшная потеря крови, ручьем хлеставшей на белый снег и синеватый лед, скользивший под ногами неравных борцов, ни боль от рогатины, ни новые беспрестанно наносимые удары ножом в разные части тела, — ничто, казалось, не ослабляло свирепого животного. Коснулась ли до слуха Антипа поздняя весть о близкой помощи, о чудном спасении, — только вдруг слабый стон вырвался из его груди, и он упал, поверженный ловким ударом своего врага; медведь грохнулся на него. Началась борьба, тихая, глухая, медленная. Человек и, зверь катались по снегу, окрашенному их кровью, оба равно лютые, равно бешеные, но далеко не равные силами…

Дорофей думал помочь: но чем? ни ножа, ни винтовки при нем не было, и бледный, дрожащий крестьянин стал на колени и усердно молился, прося у бога пощады и помощи многогрешному рабу его Антипу Хребтову в неравном бою…

Между тем пловучая сцена кровавой драмы быстро летела вперед навстречу лодье, усмотренной Трифоном, все еще сидевшим на самой верхушке стамухи. Лодья с своей стороны, усмотрев людей, летела навстречу льдине. Крики дикаря сделались еще громче и радостнее, когда узнал он в приближавшейся лодье «Запасную». С лодьи отвечали его крикам пушечным выстрелом. Утреннее солнце, редкий гость полярного неба, ярко освещало эту картину.

Глава III

Новоземельские промыслы

На третий день после встречи с Трифоном и его товарищами среди моря «Запасная» уже приближалась к берегу, где находился Каютин.

Завидев «Запасную» и кинувшись в лодку, Каютин скоро подплыл к ней.

— Здравствуй, батюшка Тимофей Николаич! — раздался с лодьи знакомый Каютину ласковый голос.

Каютин радостно вскрикнул. Вскрикнула и вся его дружина.

На корме лодьи стоял Хребтов. Лицо его было бледно, рука подвязана; но светлая радость играла в голубых глазах морехода, и, спрыгнув в лодку, он кинулся обнимать Каютина.

Велика была радость промышленников, свидевшихся после долгой разлуки. Подошед с лодьей в удобном месте к берегу, они разложили костер, и бесконечные рассказы о перенесенных опасностях полились рекой. Каютин интересовался мельчайшими подробностями, касавшимися Антипа, и чудная борьба Хребтова с медведем сильно поразила его. Спасение Хребтова не было делом случайным или сверхъестественным: рухнувшись на Хребтова, медведь уже был до того ослаблен многими глубокими ранами и сильным кровотечением, что не мог сделать ему большего вреда; скоро судороги возвестили близкую смерть животного. Полубесчувственный, раненый Хребтов был перенесен на «Запасную»; ему подали нужную помощь, и через несколько часов Хребтов уже сам стоял на корме и правил к тому острову, где расстался с Каютиным.

Положение Каютина быстро и неожиданно изменилось к лучшему… теперь он считал себя счастливейшим человеком! Все товарищи его были целы, теплая одежда и звериные ловушки, унесенные льдиной, также были спасены: их привезла «Запасная»; а вместо «Надежды» они имели лодью нечастного фанатика Мавея, которую назвали «Находкой».

На другой же день, разместившись на двух лодьях точно так, как отправились-с Соломбальской пристани, промышленники наши, не теряя времени, пустились к тому острову, который составлял цель их плавания.

Теперь им нечего было торопиться: цель плавания была недалека, и они по пути стали промышлять попадавшихся зверей.

— Стой, не подплывай близко! бросай якорь! — скомандовал Хребтов, завидев впереди моржей на большой льдине, стоявшей неподвижно.

Лодьи остановились; промышленники сошли с лодки и стали тихо, осторожно подкрадываться к спящим животным против ветру; моржи так чутки, что если кто к ним подходит по ветру, то они непременно услышат. Наконец промышленники подплыли и тихонько вышли на льдину.

Каютин увидал десятка два огромных темно-бурых животных с небольшими головами и чудовищными клыками; животные были чрезвычайно тучны, уже к голове и хвосту; длина некоторых была больше двух сажен. Страстные любители неги и лени, почти все они предавались глубокому сну; только молодые моржи (абрашки) резвились.

Тихо подкрались промышленники к спящим моржам и вдруг напали на них с гиком, свистом и дикими криками. Оглушенные, испуганные животные вскочили и хотели бежать, но спотыкались и падали; безмерная робость замечалась в каждом их движении.

— Стреляй! цель прямо в голову! — скомандовал Хребтов.

Грянуло разом двадцать выстрелов.

Кожа моржа так толста и столько под ней жиру, что убить его можно, только всадив ему пулю в голову: пуля, попавшая в жирное место, не только не вредит моржу, но даже доставляет ему некоторую приятность.

Убитые наповал грохнулись и поколебали льдину, раненые испустили громкий рев, повторенный прибрежными утесами, рев отвратительный и ужасный: старые моржи ревели, будто их рвало, молодые охали, как человек, когда его бьют; некоторые побросались в воду и окрасили ее кровью; Раненый Каютиным огромный старый морж, с черепом, раздробленным в мелкие части, испускал стоны, подобные плачу, будто прося пощады; но Каютин усердно добивал его дубиной; морж неожиданно рассвирепел и, кинувшись с остервенением, чуть не сбил его с ног. Каютин должен был употребить всю свою ловкость, чтоб защититься и доконать чудовище, уже слепое, обезображенное, почти безголовое, но страшно живучее, сильное отчаянной яростью. То была первая битва, в которой попробовал Каютин свою ловкость и силу, и неизъяснимую гордость почувствовал он, когда свирепое чудовище растянулось, наконец, у ног его.

Добив раненых моржей дубинами, а ушедших в воду моржовками, промышленники тут же принялись распоряжаться своей добычей. Деятельность закипела на льдине, лодьи приблизились к ней; животные были разрублены, сало их, называемое сыротоком, выпущено в бочки; клыки, весом каждый по полупуду, и все ценное забрано на лодьи, и мореходы снова пустились в путь.

— Легко обошлось дело! — говорил Хребтов Каютину. — А бывает, иной раз чудища так остервенятся, что только держись, особливо на воде! Раз мы поранили моржа с карбаса, а он к нам: и клыками, и лапами за борт хватается, чуть не опрокинул, да вдруг схватил за ногу одного парня — и в море его! Да тот, молодец, не струсил и в воде, все колотил его ружьем, морж и выпустил ногу: парень всплыл невредим. Нет лучше, как бить их по берегу сонных дубиною или рогатиной колоть, когда они спят подо льдом.

— Да как же их увидишь?

— А спят они, приложивши рыло ко льду, и лед в таком месте, как ни будь толст, сквозь протает; так вот: всадишь в морду спицу и держишь чудище на ремнях, пока кругом проруб прорубят, тогда и вытягивай.

В тот же день Каютин был свидетелем и участником другой битвы.

Подходя к одному заливу, увидели они стадо огромных животных, сажени по четыре длиной, черных, с небольшими головами и белыми усами по аршину.

— Держись к берегу! — скомандовал Хребтов. Обе лодьи подошли, сколько могли, к берегу.

— Ну, ребята, я поеду закидывать носок, а вы выходите на берег, — ^ сказал Хребтов. — Да, смотрите, не зевайте, тяните крепче!

В кольцо острого железного носка, имеющего форму якорной лапы, привязали длинную и толстую веревку; конец веревки остался в руках промышленников, а Хребтов с носком сошел в лодку.

— И я с тобой поеду, Антип Савельич! — сказал Каютин и тоже сошел в лодку.

— Ну, трогайся!

Четыре сильных гребца принялись за дело, и в несколько минут лодка приблизилась к стаду.

— Держи в стадо! — закричал Хребтов и стал на корму с носком, от которого тянулась веревка, соединявшая их с товарищами.

— Не опасно ли будет? — сказал Каютин, которого пугали огромные размеры животных.

— И, ничего! да ты посмотри, до того ли им? жрут! Подплывем, и не заметят нас!

Лодка въехала в стадо, и действительно между животными не произошло ни малейшего смятения; казалось, они нисколько не пеклись о своей безопасности и хлопотали лишь о том, чтоб насытить свою жадность; половина туловища их была сверх воды, и на спине у многих сидели стадами чайки, которые страшно клевали их; пожирая морские травы, лишь изредка высовывали они из воды необыкновенно малые свои головы с чуть заметными черными глазами без ресниц и бровей, чтоб перевести дух и прочхаться. Только немногие, насытившись, спали вверх брюхом.

— Как они называются? — тихо спросил Каютин Хребтова.

— Морские коровы, — отвечал Хребтов громко. — Да ты что шепчешься? Они — все равно что глухой и слепой; пожалуй, есть у них глаза и уши, да сами пренебрегают даром божиим: видишь, головы как держат! А уж как смирны. Мясо у живой кусками режь, она ничего; только хвостом часто махает, упирается в воду и вздыхает. Вот посмотри!

Хребтов нагнулся и погладил одну корову по спине. И Каютин тоже погладил ее. Шерсть была жестка и шероховата, точно кора старого дуба.

— Ну, выбирай, которая люба? — сказал ему Хребтов.

— Которую хочешь.

Стоя на носу лодки, Хребтов раскачался и со всего размаху пустил носок в ближайшую корову.

— Тяните, ребята! — закричал он товарищам, вышедшим уже на берег, и веревка стала натягиваться.

Каютин видел, как железная спица глубоко врезалась в мясо животного, и ожидал страшного рева, потрясающих стонов, но животное оставалось безгласным, только вздыхало всею внутренностью, так что при всей его тучности ребра становились видимы, и металось с несвойственной ему живостью.

Сильное его смятение не произвело особенного действия в остальных коровах, только ближайшие высунули головы и пробовали помочь: силились опрокинуть хребтом лодку, ложились на веревку, старались хвостом выбить носок, причем особенно хлопотал самец, приведенный в страшное отчаяние. Но Хребтов с товарищами ловко увертывались, отражали удары и общими силами колотили и кололи раненую корову, понуждая ее подвигаться вперед; сначала она так упиралась, что кожа с ластов у ней отскакивала лоскутьями, и двадцать человек, тянувшие ее к берегу, почти ничего не могли сделать. Наконец она ослабла. Когда вытянули ее за черту стада, там все пришло в прежний апатический порядок; проводив ее глазами, животные опустили опутанные морскими травами морды в воду и стали жрать. Не успокоился только самец: битый непрестанно до самого берега четырьмя огромными дубинами, он следовал за своей самкой и употреблял страшные усилия освободить ее:

— Удивительно, как они любят своих самок! — заметил Хребтов. — Раз мы пришли через три дня к тому месту, где оставили остатки убитой коровы: самец сидел над ними.

Оба животные были вытащены на берег и добиты. Длина одного из них простиралась до пяти сажен, вес до двухсот пятидесяти пудов. Кожу его едва могли прорубить топором.

Почти все стадо было покончено нашими промышленниками. Сердце Каютина радовалось.

На другой день они промыслили трех белых медведей и, наконец, стали приближаться к тому острову, где располагались зимовать.

День был туманный, шел то дождь, то снег, то дождь и снег вместе. Хребтов, распознавая местность, беспрестанно смотрел в зрительную трубу. Наконец он подал ее Каютину и радостно сказал:

— Посмотри!

Добрый знак! в губу, через которую они должны были подойти к острову, набилось столько белух, что глаза разбегались, не видя конца стаду!

Так как при промысле белух многие рабочие должны действовать по пояс в воде, то Каютин, зная усталость своих людей, думал оставить белух в покое. Но рабочие, почитая встречу хорошей добычи у самого порога своего будущего зимовья счастливым предзнаменованием, не хотели пропустить случая поживиться. В несколько часов, заставив выход из губы от моря лодьями и лодками, промышленники наши закололи спицами до семисот белух.

В тот день они ночевали на своих судах, а наутро, вышли на остров, который составлял цель их плавания. Они были в пути месяц и несколько дней.

— Герасим Онисимыч! Герасим Онисимыч! — воскликнули бывшие в артели русские промышленники, ступив на берег. — Читай оберег!

И они обнажили головы. Иноверцы отошли в сторону.

Промышленник Герасим Анисимов, крепкий и бодрый старик лет шестидесяти, атлетических форм, выступил вперед, расстегнул пазуху, достал оттуда сложенную вчетверо бумагу, чрезвычайно чистую, и прочел торжественным голосом, обнажив свою седую голову:

«По благословению господню, идите, святые ангелы, ко синю морю с золотыми ключами, отмыкайте и колебайте синее море ветром и вихрем и сильною погодою, и возбудите красную рыбу, и белую рыбу, и прочих разных рыб, и зверей морских, и гоните их из-подо мху и кустов, от крутых берегов и желтых песков, и чтоб они шли к нам, рыболовам и звероловам, Тимофею, Антипу, Герасиму, Сидору, Дорофею, Трифону (тут он перечел имена всех предстоящих), и не застаивались бы на красном солнце, и не залеживались бы на льдинах среди моря, и шли бы в наши заводи, сети и ловушки, и не пятились бы наших ленных и конопляных сетей, и всяких разных ловушек, и не пужались бы наших выстрелов и колотушек. Не дайте, святые ангелы, тем зверям и рыбам: очам их — виду, ушам их — слуху, и еще, святые ангелы, сохраните нашу рыбную и звериную ловлю от уронов и от прикосов, от еретика и еретицы, от клеветника и клеветницы, от мужней жены и вдовицы, и от девки-простоволоски, и всякого ветреного проходящего человека, и порчельника, отныне и до века. Аминь. Христос воскресе».

Испросив таким образом, по примеру отцов и дедов своих, удачи в промыслах, промышленники принялись осматривать остров.

Губа, которую они вплоть подошли к острову, закрытая от всех ветров, представляла все удобства хорошей гавани. Остров также со всех сторон окружен был довольно высокими горами, и невозможно было найти лучшего места для зимовья. Несмотря на то, однакож, ни малейших признаков, чтоб тут были когда-нибудь люди, признаков, так часто попадавшихся прежде, не встречали промышленники. То был один из самых отдаленных пунктов Новой Земли; ни один промышленник не доходил сюда. Пахтусов первый посетил этот залив. Он назвал его заливом Литке, а два острова перед его устьем именами Федор и Александр. Хребтову приглянулись тогда эти далекие острова, и любимая мысль его забраться сюда для промыслов нетронутого и с начала мира не пуганного зверя наконец осуществилась.

Вытащили лодьи на берег, выбрали удобное место, и в то время как часть промышленников ходила на промысел, остальные строили избу; при готовых срубах работа продолжалась недолго; через неделю промышленники перебрались в избу. Это было в начале октября. Все они были здоровы, и промыслы шли так удачно, что некогда было замечать ни времени, ни трудов. Холод между тем усиливался, земля уже глубоко была покрыта снегом, море около берега то вдруг очищалось, то пригонял к нему ветер огромные льдины, и тогда вечный гул, грохотанье и треск будили по ночам промышленников. Взамен давно исчезнувшей растительности мох в пазах между бревнами теплой избы пустил такие длинные, зеленые и сочные отростки, каких и летом не производит почва Новой Земли. Морозы начали становиться нестерпимы, и к концу октября были дни, когда не представлялось ни малейшей возможности оставить избу. Но промыслы продолжались: белые медведи, подстрекаемые любопытством, беспрестанно являлись то ночью, то днем осматривать их жилище, и в один месяц промышленники добыли их до двухсот штук.

В первых числах ноября иногда еще было видимо солнце; наконец осветило пустыню довольно ярко, как будто прощаясь с ней, и уж больше с того дня не показывалось.

Наступила долгая полярная ночь.

Глава IV

Полярная ночь

Проходят дни и недели, а солнца нет! Как будто оно, наконец, убедилось в невозможности согреть и оживить эту мертвую сторону и отступилось от нее! Ночи темны, но еще темней дни. Там хоть изредка проглянет луна, днем ничего! Редко, редко около полудня небо осветится северным сиянием — какая радость, какое удивительное наслаждение! Можно видеть в двух шагах без огня чужое лицо, можно читать без огня книгу! Но прошло полчаса, и мрак, непроницаемей прежнего, охватил снежную пустыню! Ничего не видать, зато много слышно: дикие порывы мятелицы, непрестанное гуденье и грохотанье льдин, бьющихся во мраке, подобно враждующим чудовищам; гром и треск ледяных гор, снежных сугробов, низвергающихся в море с береговых утесов, торжествующий вой тюленей и моржей, катающихся на льдинах по морю и радующихся, что погодка, слава богу, разгуливается: вчера было только тридцать семь градусов, а сегодня уж с лишком сорок!

У, какой холод, какой нестерпимый холод! Малица (оленья одежда) шерстью вниз, потом малица шерстью вверх; сапоги шерстью вниз, потом сапоги шерстью вверх; меховой треух, плотно покрывающий голову и едва оставляющий возможность дышать; рукавицы шерстью вниз, потом шерстью вверх, — нельзя, кажется, придумать ничего теплее, непроницаемее? Но стоит пробыть полчаса на этом морозе, чтоб убедиться, что, как ни ломал житель глубокого севера умной и опытной своей головы, он не изобрел одежды, соответствующей его климату. И ее нет, ее невозможно изобрести! Медвежья шкура хороша, пока на медведе, оленья тоже, лисья и песцовая тоже; но соедините все их на человеке, он и тогда не выдержит долго смертельного холода, который захватывает дыхание, жжет и режет, словно тысяча бритв. Нужно быть самому белым медведем, чтоб переносить эту стужу, и только сделавшись моржом, только спрятавшись в эти толстые пласты жиру, в эту железную кожу, непроницаемую пулей, можно находить в этих чудовищных морозах наслаждение.

Давно уже избушка наших промышленников благодаря частым мятелицам превратилась в снежную гору, так что узнать ее место можно было только по флюгеру на шесте высотою до шести сажен. Бесполезные окна в свое время были заколочены снаружи досками. Непрерывный огонь, днем и ночью, поддерживался в избе. Помещение промышленников соединяло в себе удобства, какие редко имели частные промышленники, зимовавшие на Новой Земле. Оно состояло из просторной комнаты в 12 аршин длины, в 7 ширины, с большой русской печью, и из маленькой комнаты, — с чугунной печкой, труба которой проходила через большую комнату. Перед дверьми избы в двух саженях была баня, которая соединялась с избой сенями и коридором, построенными из бочек, весел и набранного поблизости выкидного леса. Промышленники вместо балласта привезли на судах своих довольно много дров и притом запаслись осенью плавником[18]То же, что выкидной — выкидываемый морем — лес., — недостатка в топливе не было. Но как ни топили они свою избу, часто случалось, что в ней мерзла вода.

— Такие ли морозы бывают, — замечал тогда Хребтов. — Вот у нас по губернии в народе ходит молва, что как зимовал здесь иностранный капитан Баренц, так случалось, что лягут с вечера спать — ничего, а проснулись — на кровати на полвершка льду намерзло!

Главнейшая забота Хребтова и Каютина состояла теперь в том, чтобы предупредить скорбут — одно из самых страшных и почти неизбежных бедствий, встречаемых зимующими на Новой Земле. Тесное и душное помещение, недостаток свежей пищи, неподвижность в течение почти шестидесяти дней, когда лютые морозы и непрерывная ночь отнимают всякую охоту высунуться на улицу, уныние — таковы причины этой гибельной болезни, от которой обыкновенно мрут люди на Новой Земле и по милости которой эти пустынные острова не имеют и никогда не будут иметь постоянных обитателей. С Каютиным было достаточное количество противоцинготных средств и, кроме того, он не упускал ничего к поддержанию бодрости и здоровья своей артели. Непременно каждый день, если была какая-либо возможность, артель, укутанная малицами, выходила прогуливаться и осматривать кулемы (песцовые ловушки), расставленные верст на десять кругом, и редко случалось, чтоб в каждой не нашлось песца или лисицы. Промысел диких оленей, сбор плавника, довольно дальние путешествия за водой, когда ближайший ручей промерз насквозь, наконец сражения с белыми медведями, которые продолжали по временам навещать промышленников и даже их жилье, — вот занятия и развлечения, сокращавшие эту долгую ночь.

Но все еще лишнего времени оставалось много. Иногда поднимется мятелица и так занесет хижину, что надо день работать, чтоб очистить выход; да и в природе такой ад, что выйти невозможно. Что делать? Господи! Господи! как медленно тянется время! как длинны вечера! куда девать их?

Спать? Но спать больше осьми часов в сутки — значит итти на верную смерть, неумеренный сон здесь всего скорее развивает скорбут! Каютин знал: русский человек так любит спать, когда время позволяет, что не побоится и скорбута. Необходимо было изобресть средство не допускать его; до неумеренного сна.

Песни, шутки, беспрестанные и бесконечные рассказы, — вот к чему прибегли Каютин и Хребтов. Надо отдать справедливость Каютину; стараясь поддержать бодрость в своем народе, он забывал собственное положение: никогда ни один рабочий не видел в лице его уныния, не слыхал, чтоб он сказал грустное слово. Он нес почти те же работы, как и его люди, вместе с ними спал, одно ел и пил. Врожденный такт, усиленный долгим обращением с народом, много помог ему; все свои знания о небе, о звездах, о планетах, все вычитанное о разных дальних странах и народах пересказал он своим товарищам, приноровляясь к их понятиям. Демьян Путков с своими литаврами также пригодился теперь. Но никто так не способствовал к поддержанию бодрости и веселости в артели, как Антип Хребтов. Каютин теперь только вполне оценил его и с новым жаром благодарил судьбу, что Хребтов был при нем. С самого начала полярной ночи Хребтов начал рассказ о похождениях своего старого деда Никиты, и надо было видеть, с какой жадностью слушали его! Время, когда позволялось ложиться спать, давно наступило, а никто и не думал ложиться: все просили продолжать. Рассказ Антипа был действительно чрезвычайно интересен: так по крайней мере показалось Каютину, который записал его.

Когда Антипу было шесть лет, старый дед уже рассказывал ему свои похождения; с той поры он почти каждый день прибавлял к своему рассказу какие-нибудь подробности и раза три в год, до самой смерти, пересказывал его внуку снова, с начала до конца. Похождения деда врезались в память Антипа с мельчайшими подробностями. Нет возможности передать их вполне: Антип рассказывал их своим товарищам шестьдесят вечеров.

Здесь они передаются коротко.

Похождения Никиты Хребтова с пятью товарищами в Камчатке и в русской Америке

I

Время рассказа — с лишком сто лет тому назад. Место действия — Камчатка, в том виде, как она была тогда. Природа страны дика и оригинальна. Бесчисленные реки протекают между высокими берегами, которых форма удачно определяется названием «щек». Горячие ключи, начинаясь обыкновенно с крутого яра, стремительно бегут между высокими каменными горами с ревом и клокотаньем; те бьют фонтанами, в других вода кипит белым ключом, будто в огромных котлах, шипя и свистя, и пар стоит над ними такой, что в нескольких шагах не видно человека. Острова, их разделяющие, вечно колеблются, как зыбучее болото. Горы, в разных направлениях перерезывающие пустынный мыс, достигают нередко высоты с лишком осьми тысяч футов; небольшие горы, густо покрытые лесом, идут рядами все выше и выше и наконец оканчиваются исполинским голым шатром, образуя, таким образом, одну громадную гору. Огнедышащие горы вечно дымятся, в темную ночь освещая пустыню, как исполинские маяки. Иногда вдруг растрескавшееся темя громадной горы освещается яркими полосами; гора выкинет огненный шар; в несколько минут займутся ближайшие деревья, и скоро пламя охватит лес на огромном пространстве. А между тем громадная гора превращается в огненный камень. Пламя, кипящее внутри нее и прорывающееся в трещины, устремляется иногда вниз и течет огненными реками, с страшным шумом, В недрах горы раздается гром и треск слышится глухой гул, будто раздувают ее мехами, отчего вся окрестность дрожит, И вдруг гора с страшной силой выкинет огромную черную тучу, которая, все расширяясь и понижаясь, покрывает землю густым слоем пепла верст на триста кругом. Сряду несколько дней и ночей длится с возрастающей силой страшное смятение природы и часто оканчивается разрушительным землетрясением. Все живое трепещет и волнуется, объятое паническим страхом. Человек покидает свои промыслы и прячется в юрту, ищет спасения на высоте гор; разнообразные стаи птиц с диким криком носятся в удушливом воздухе; звери в смятении мечутся бесчисленными стадами, и оглушительный рев их, сливаясь с ударами подземного грома и клокотанием пламени, наполняет страну чудовищными звуками. Никакое воображение не в силах изобресть ничего громаднее, грознее и величественнее, особенно когда темная ночь резче обозначит картину разрушения и общего ужаса, освещенную бесчисленными пожарами.

Климат страны суров: небо вечно закрыто непроницаемой сетью тумана, смешанного с черными массами дыма и мелким дождем, который часто не прекращается по месяцу. Лучшее время года осень. Зима ужасная. Снег, убитый ветром, покрывает землю толстой и плотной корой, которая лоснится, как лед. Беспрестанно свирепствуют вьюги и бури, и постоянно дует с необузданной силой юго-восточный ветер, делающий пребывание на суше столько же затруднительным, как и плавание по морю. Преломляясь на необозримых снежных равнинах ослепительной белизны, солнечные лучи разрушительно действуют на зрение, и зимой иные жители загорают, как индейцы.

Человек составляет только миллионную часть населения пустынного мыса, которого главные и могущественнейшие обитатели — звери. И если человек здесь дик, как зверь, зато лютейшие звери часто приближаются кротостью к человеку. Будто чувствуя себя столько же законными хозяевами страны, как и человек, они не скрываются в непроходимых лесах и недоступных болотах, не прячутся по норам и ущельям, но селятся там же, где и человек, не мешая его существованию, пока не потребует личная безопасность. Лисицы прибегают к корыту, когда кормят собак; медведи и волки ходят стадами по тундре, как скот; медведи собирают по полям ягоды вместе с людьми, и самая большая обида, которую медведь наносит камчадалке, состоит в том, что он иногда отнимет у нее набранные ягоды. Весной и человек и зверь отправляются к устьям рек, и там же, где дикий камчадал закидывает свои сети, ловят рыбу и волк и медведь, которого вкус при обильном промысле так изощряется, что он только высасывает голову добычи, а остальное бросает. Сюда же приходят промышлять рыбу собаки, которые все лето ведут кочевую жизнь, а с первым снегом неизменно являются к хозяину, — теперь они ему нужны столько же, сколько он им: они его возят, а он их кормит; таким образом, нет договора, который бы строже исполнялся.

Камчатка баснословно обильна рыбой. Весной рыба идет из моря в реки такими огромными стадами, что реки выступают из берегов, и когда к вечеру ход рыбы приостановится и вода начнет сбывать, на берегах остается несметное количество сонной рыбы. Здесь медведи и собаки больше промышляют рыбы лапами, чем в других странах люди бреднями и неводами. В тихую и ясную погоду поверхность камчатских морей покрыта бесчисленными фонтанами; их пускают киты из жерла, которое находится у них на голове. Весной целые партии китов заходят вместе с рыбой в устья рек; они подплывают к берегу моря на расстояние ружейного выстрела и даже часто трутся о самый берег, стирая раковины и сгоняя чаек, которые сидят бесчисленными стадами на обнаженных спинах ленивых чудовищ. Размеры их таковы, что нередко в ночное время суда, летящие на всех парусах, вдруг останавливаются, набежав на сонного кита. Весною множество китов выбрасывает на берега, к великой радости дикарей, которые ознаменовывают такие события пляской, криками и шаманством. Тюлени, моржи, сивучи, морские коты, медведи, волки и тысячи других морских и земных зверей непрестанно оглашают страну своими, криками, и человек непривычный долго не может слышать их дикого рева без глубокого отвращения и ужаса.

Суеверное воображение дикарей населило окружающие их леса, воды и горы бесчисленным множеством духов (гамулов), привидений и мертвецов. Так Шевеличу, одну из высочайших камчатских огнедышащих гор, жители почитают жилищем умерших; на других высоких горах, по рассказам их, полным суеверного ужаса, живут особенные духи, глава которых Вилючей. К таким горам камчадалы чувствуют глубокое почтение и никогда не отваживаются всходить на них, страшась рассердить злых духов. Таким образом, на высоте многих гор, застрахованных суеверием дикарей, нога человеческая не бывала с начала мира, и звери, ничем невозмущаемые, расплодились здесь в бесчисленном множестве.

Время было летнее, дождь, непрестанно ливший уже несколько дней сряду, перемежился; солнце, едва перекатившееся за полдень, показалось на небе и весело заиграло на льдистых вершинах гор и остроконечных камнях. Серебристые полосы, будто хвосты исполинских животных, заструились на поверхности вод, и черные тучи дыма, вылетавшие из огнедышащих гор; резче обозначились в прозрачном воздухе, оглашенном тысячами разнообразнейших криков. В глубокой долине, замыкаемой с одной стороны необозримой равниной вод, а с трех остальных окруженной порами, среди волнующейся травы виднелось несколько черных точек, которые неопытный глаз мог счесть верхушками невиданных растений, колеблемых ветром. Но черные точки заметно двигались по направлению к горам, и, наконец, над поверхностью травы, понижавшейся по мере того, как местность становилась возвышеннее, ясно обрисовалась человеческая голова. За нею показалось и еще несколько голов, и скоро шесть человек, которых одежда представляла странную смесь русской с камчадальскою, остановилось у подножия беловатой утесистой горы, поразительно похожей на множество громадных челноков, поставленных перпендикулярно.

— Вот здесь, — сказал, указывая на верхушку горы, необычайно высокий промышленник, которого густой бас вполне соответствовал его атлетическому сложению, — здесь, верно, зверя не оберешься. Горка добрая, хоть и невеличка, и за труды воздаст сторицею! Камчадалы думают, что тут жил прежде ихний бог Кутха и катался по рекам в каменных челноках, а потом поставил свои челноки, — вот и стала гора! Они ее боятся и никогда на нее не всходят.

— Так ты нас на нее, что ли, ведешь, Микита Иваныч? — спросил другой промышленник.

— Нет, — отвечал Никита. — Что я за дурак, чтоб повел вас туда, откуда эти поганые псы увидят нас как на ладони?.. По-ихнему, губить зверя на таких горах, где живут ихние духи да покойники, самое грешное дело; так они не стерпят такого поруганья, и уж попадешь к ним, так не жди пощады. Псы, псы, а закон свой соблюдают? Я-то их не боюсь, они в церковь божию не ходят и жрут из одной лоханки с собаками, так что они мне сделают?.. Да вот ваше-то дело небывалое, непривычное…

— Ты бы сел да отдохнул маленько, — сказал третий промышленник, обращаясь к Никите, который после значительного и трудного перехода продолжал расхаживать и повертываться во все стороны, обозревая местность, между тем как его товарищи, видимо утомленные, наслаждались полнейшей неподвижностью, растянувшись на небольшом пригорке животом к земле. — Чай, устал тоже!

— Я устал? — возразил Никита обиженным тоном. — Да я и не постольку заживал, да не уставал. Вон, гляди, олень скачет: хочешь, догоню и поймаю?

— Ну, оленя не догонишь, — флегматически заметил четвертый промышленник, которого звали Вавилой.

— Не догоню? — с запальчивым высокомерием возразил Никита. — Что ж, по-твоему, я похваляюсь? Ты думаешь, что я похваляюсь?

— Похваляться не похваляешься, а я вот ставлю свою щеголиху супротив ведра пеннику, что оленя ты не догонишь… Хошь? — заключил Вавило, повертывая свою щеголиху (так товарищи прозвали его винтовку, которую содержал он в отличной чистоте).

— Поди ты с своей щеголихой! — презрительно отвечал Никита. — Вот теперь храбришься, а как проиграешь, так после сам же хныкать станешь. Что тебя обижать! А сбегать, сбегаю — смотри!

И в ту же минуту все члены Никиты пришли в страшное движение. Отмеривая исполинские шаги своими длинными ногами, он дико кричал, будто желая пробудить осторожность зверя, и зверь, заслышав погоню, скоро полетел во всю прыть. Тогда и Никита прибавил бегу, и скоро голова его, руки, ноги — все слилось и превратилось в кубарь, катившийся вперед с необыкновенной быстротой.

Промышленники вскочили полюбоваться. Только один по имени Иван Каменный, парень лет сорока, очень массивный, с широким, угрюмым лицом, не переменил положения, даже не шелохнулся.

Скоро две летящие точки, одна побольше, другая поменьше, слились в одну, и вдруг Никита всею своею тяжестью рухнулся на оторопевшего зверя. Зрители громко вскрикнули. Никита, еще барахтаясь с зверем, отвечал им радостным «го-го-го!», и этот крик показал, что голос его при случае мог заменить сигнальную пушку.

Взвалив на плечи оленя, он скоро приблизился к своим товарищам. С лица его, красного, как сырая говядина, лил пот ручьем. Он так запыхался, что дыханьем своим на сажень кругом производил изрядную бурю.

— Ну, давай щеголиху! — крикнул он, кинув к ногам Вавилы бедное животное, которого члены судорожно передергивались.

— Братцы! ведь вы сами слышали, что он не держал! — раздирающим голосом воскликнул Вавило и крепко уцепился обеими руками за свою щеголиху.

Увидав его испуганное лицо, Никита захохотал и, лукаво подмигнув своим товарищам, сказал:

— Как не держал? Братцы! будьте свидетелями: моя щеголиха?

— Твоя! твоя! — закричало несколько голосов. — Нечего делать, брат Вавило: проставил, так отдавай!

Вавило не отвечал, но страшно побледнел и крепче сжал в руках винтовку.

— Отдавай! отдавай! — кричали развеселившиеся промышленники, а один из них, по имени Савелий, уже держался за бока и хохотал, не переводя духу.

Вавило молчал и не двигался.

— Не отдаешь добром, так я и силой возьму, — заревел Никита и приблизился к Вавиле.

— Братцы, ведь он сам не держал! — жалобно простонал Вавило.

— Держал! держал! — возразили промышленники.

— Отнять у него, а? — спросил Никита подмигивая.

— Отнять! Отнять!

— Полноте, братцы! Видите, на человеке лица нет, — заметил низенький промышленник по имени Лука, в лице которого показалось сожаление.

Но Никита не слушал его и кинулся к Вавиле.

— Братцы! За что вы хотите меня обидеть? — завопил тогда несчастный владелец щеголихи таким отчаянным голосом, что все промышленники приумолкли и приостановились. — Я человек горемычный; батьку моего глыбой пришибло, как алебастр копал, матушка сгорела вместе с избенкой, и скот весь погорел… Нет у меня ни роду, ни племени, ни приятелей, ни сродников; один, я, словно перст… знать, уж так на роду написано! И ни в чем-то мне нету удачи! Лошаденку купил, — мышиное гнездо проглотила с сеном, извелась; невесту присмотрел, — злые люди отбили. Зверей стал промышлять, — тому бобр, тому лисица чернобурая, тому песец, а мне зайчишко в ловушку бежит! Рыбу ловить пойду, — те гольцов тащат, а я ершиков. Приглянулась мне винтовка у нашего парня; выстрелит — не даст промаху, на плечо вскинешь — как жар горит, красны девушки любуются, други-недруги завидуют. Три зимы, три лета не ел я, не пил, не спал, все складывал грош к грошику, — сколотился деньжонками, купил винтовку… И пошло мне счастье: что ни выстрел, то красный зверь. Перестал я кручиниться, перестал проклинать свою долюшку горемычную… За что ж, братцы, хотите вы теперь меня извести? Что хотите, отдам, любой перст с руки режьте, только не троньте щеголиху! А коли уж хотите ее у меня отнять, так погодите минуточку: я в последний раз выпалю!

Тут Вавило с решительным видом приставил дуло винтовки к своей груди.

Никита первый нарушил молчание, разразившись таким страшным хохотом, который мог гармонировать только с величественными размерами пустыни, окружавшем промышленников. Вслед за ним покатился Савелий, за Савельем остальные, и общий хохот их, повторяемые эхом, долго раздавался вблизи и вдали, как перекличка бесчисленных часовых, скрытых в лесах и горах на огромном пространстве.

Только Лука не смеялся, — слезы блистали в его глазах: так тронула его жалобная речь товарища.

— Образина ты бестолковая! Чучело ты немазаное! — начал Никита после первых припадков своей чудовищной веселости. — Ну, чего вытаращил глаза? Чего испугался? Что мы, разбойники, что ли? Камчадалы немытые? А не такие же христианские души, как ты? Станем грабить, винтовку отнимать, да еще у своего же брата?! Ведь ты хоть и лыком шит, а тоже товарищ наш называешься.

Не дослушав речи товарища, столько же длинной, сколько и назидательной, Вавило опустился на землю и лег, продолжая крепко держать свою винтовку. Он не выпустил ее и тогда, когда глаза его сомкнулись и густое храпение дало знать товарищам, что счастливый обладатель щеголихи погрузился в глубокий сон.

Все понемногу притихли, только долго еще раздавались сдерживаемый визгливый хохот Савелья и наставительные замечания Луки, что не годится так пугать товарища. Желая еще потешиться ужасом Вавилы при пробуждении, Никита подкрался к спящему с намерением украсть у него винтовку и припрятать. Но он чуть не поплатился жизнию за свое покушение. Заслышав близкий шорох, Вавило вскочил, крепко сжал винтовку дрожащими руками, и нечаянный выстрел раздался в воздухе. Пуля, пролетевшая мимо самого уха Никиты, отбила у него охоту продолжать свои шутки, и он присоединился к своим товарищам, на сон которых выстрел не имел никакого влияния.

Скоро заснул и Никита, и его могущественное храпенье ясно говорило, что и пушечный выстрел, и гром не помеха богатырскому сну.

Не спал только бедный олень. Долго с мучительными усилиями старался он подняться на ноги, наконец справился и бочком, на трех ногах, поковылял к ближнему лесу и скоро скрылся в его опушке.

II

В те времена, к которым относится описываемое событие, из Охотска часто посылаемы были в Камчатку отряды казаков для сбора ясака и для приведения в русское подданство камчатских острогов, еще не объясаченных. С одним из таких отрядов попал на Камчатку Никита Хребтов с товарищем своим Степаном Чалым.

Проведав здесь, что по милости суеверия дикарей можно поживиться на Камчатке хорошими промыслами, Никита воротился домой, сговорил себе четверых товарищей и прибыл снова в Камчатку. Здесь партия промышленников соединилась с Степаном Чалым, который пока проживал в Большерецком остроге, делая вместе с казаками набеги на немирных камчадалов, чукчей, юкагир и других дикарей, и отправилась на промысел. Цель их стремлений была гора Опальная, которой особенно боялись дикари, полагая, что на ней живут духи гамулы. На третий день плавания, спрятав свои байдары (кожаные челноки) под нависшими скалами крутого берега Авачи, они ступили на землю и, продолжая путь берегом, скоро пришли к нескольким камчатским юртам, покинутым жителями. Здесь они ночевали, оставили все лишние запасы, поручив их надзору молодой туземки, следовавшей до того времени за ними, — и отправились далее. Они уже были почти у цели своего путешествия, когда мы с ними встретились.

Сильный дождь разбудил промышленников, расположившихся отдохнуть после длинного перехода. Дрожа всем телом, пошли они далее скорым шагом. Грянул гром, сверкнула молния — явления редкие в том краю.

— « Кутху батты тускеред !» — говорят теперь камчадалы, — сказал Никита, провожая глухой, отдаленный удар грома крестным знамением. — Тоись, Кутха перетаскивает лодки с реки на реку ; они думают, что гром оттого бывает! А если гром хватит посильней, тогда, по-ихнему, Кутха в сердцах бросает свой бубен: оттого-де и стук и звон!

Савелий расхохотался.

— Хитра! — заметил он. — Ну, а молния?

— Поганые нехристи, — продолжал Никита голосом, в котором выразилось его бесконечное презрение к дикарям, — все толкуют по глупому своему разуму. Сверкнет молния, — говорят, что злые духи, истопивши свой юрты, выбрасывают головни: они, видишь, сами всегда головни выбрасывают! Коли ветер силен, — так, значит, Балакинга, другой бог (у них богов, что у нас грибов), трясет своими длинными курчавыми волосами; а жена у него, видишь, любит румяниться; вот как он на нее осерчает, так она давай плакать, — оттого и дождь! Слезы смоют краску с лица и сами окрасятся, — заря готова! Ловкие угадчики, нечего сказать!

Дождь перестал. Явилась на небе радуга, и Никита принялся объяснять своим товарищам, что значит у камчадалов радуга.

— Коли появится радуга, — сказал он, — камчадалы думают, что Кутха оделся в свою новую росомашью кухлянку (камчадальская одежда) с подзором и с красками. Они и сами расписывают свои кухлянки и ходят, как полосатые шуты. Ну, вот, слава богу, теперь скоро, ребята!

Промышленники пришли к подножию высокой горы и стали взбираться на нее между чащами топольника, пихтовника и березняка. Переплетенный ветвями сланца, жимолости и можжевельника, густо поросший разнообразными травами, лес представлял непроходимую, почти сплошную массу, и только бесчисленные узкие тропинки, проложенные зверями в разных направлениях, представляли слабую возможность проникнуть в глубину его, куда не проникали ни солнечные лучи, ни ветер, ни дождь и где с начала мира не ступала нога человеческая. Низко нагнув головы, то уклоняясь, то отстраняя и с треском ломая сучья, промышленники медленно продвигались вперед. Безотчетный трепет, чувство совершенной отчужденности, полного и страшного сиротства, невольно охватывающее душу человека на море, когда не видит он вокруг себя ничего, кроме необозримой равнины вод и неба, усеянного звездами в глубине и мраке непроходимого леса, куда не доносится ни единый звук жизни, — скоро перешло в сердцах промышленников, немного опередивших своим развитием дикарей, которых землю они попирали, в суеверный страх. Воздух, напитанный могильной сыростью, почти непроницаемый мрак, однообразный, глухой ропот древесных вершин, не доступных взору, бесчисленные лесные крики — все пугало их и заставляло ближе держаться друг к другу. Промышленник по имени Тарас побледнел, как мертвец, поминутно аукал и хватался за полу Никиты. Вавило держал наготове свою щеголиху. Иван Каменный, спавший, как говорили его товарищи, походя, встрепенулся и глядел во все свои мутные, опухшие глаза. Лука шептал, как во время грома: «Свят, свят». Никита и Степан угрюмо молчали. Когда непроницаемый свод зелени, висевший над их головами, понижался больше обыкновенного, а мрак увеличивался, принужденные ползти, они хватались за платье друг друга. Но никакая опасность не угрожала им; будто отомщая величественным презрением удальцам, попиравшим его девственное подножье, лес продолжал хранить свое шумное спокойствие и не высылал на них ни своих леших и привидений, ни своих бесчисленных четвероногих полчищ. Напротив, звери, беспрестанно попадавшиеся им, на узких тропинках, смотрели на них скорее с любопытством, чем враждебно, и долго провожали их изумленным взором. Только громкие и пугливые переклички самих путников, когда они теряли из виду друг друга, возмущали гармонию леса, в непрестанном шуме которого живо чувствовалось торжественное и могущественное спокойствие.

Понемногу начали они выходить из чащи и скоро увидели свет и небо. Дорога не представляла теперь уже таких трудностей: деревья стали реже; пробираться сквозь траву и кустарники помогали им по-прежнему тропинки, тянувшиеся, подобно нитям паутины, все выше и выше, к самой вершине горы, терявшейся в облаках. По мере возвышения деревья и кустарники уступали место дикому камню, которого громадные массы вместе с растительностию, прорывавшейся в иных промежутках, образовывали фантастические фигуры, темные гроты, глубокие пропасти и длинные коридоры с естественными навесами.

Наконец они достигли вершины горы и, взглянув вниз, все шестеро разом вскрикнули. Эхо шеститысячным повторением далеко разнесло их крик, вырванный невиданным зрелищем. Они были с лишком десять тысячами футов выше земли!

Радуга еще не исчезла с неба, и — случай редкий в той стране — освещение соответствовало великолепию зрелища. Два моря, с трех сторон огибающие мыс, составляли раму величественной картины, широко раскинувшейся внизу. Утомленный созерцанием необозримой равнины вод, сливавшейся с горизонтом, глаз обращался ближе, и бесчисленные голубые ленты рек, горы с черными тучами дыма, в котором сверкали и гасли искры, леса с колеблющимися вершинами, глубокие пропасти, фонтаны и водопады — все богатства дикой и девственной природы с самой поразительной стороны своей представились зрению! Предметы дальние и близкие, громадные и едва заметные принимали новую, оригинальную форму. Птицы, носившиеся в воздухе, были далеко ниже человека, и полет их представлялся глазу с новой точки зрения. Звери грелись на солнце и играли на небольших площадках посреди лесов, сходились пить к воде целыми стадами. Там и там на остроконечных камнях стояли дикие олени, и неподвижные фигуры их резко обозначались в воздухе. Воздух был чист и прозрачен, а западная сторона неба, покрытая бесчисленными беловатыми облаками, горела яркими красками вечерней зари, сообщая картине особенный колорит.

Вершина обширной горы представляла как бы отдельный маленький мир; все было здесь — глубокие пропасти, значительные возвышения с нетающим снегом, гряды камней, леса, долины, мшистые пастбища, даже небольшое, но глубокое озеро с лесистым берегом, песчаным мысом и островками.

Сколько тропинок, укатанных, будто дорога, по которой сотни лет снуют экипажи! А следы? Всюду, где только прикосновение могло оставить признак, — на песчаных площадках, на берегу озера, на мысе, на островках, на вершинах скал, на снегу, — бесчисленные следы путались, переплетались, слоились, вытеснялись друг другом и составляли самые прихотливые фантастические арабески!

Сердца промышленников исполнились живейшей радостью.

Вечер уже совершенно наступил. Они расположились отдохнуть на берегу озера в опушке леса, — и вдруг все кругом оживилось, точно поднялась и тронулась огромная рать, скрытая в лесах и ущельях горы; послышался шелест и шепот; опушка леса заколыхалась, будто на смотр промышленникам к озеру стали являться бесчисленные и разнообразные обитатели горы. Вольно взмахивая хвостами, играя и брыкаясь, примчались большим табуном дикие лошади — небольшие, но коренастые, все до одной пегие, — с шумом и брызгами кинулись в воду, все разом нагнули крутые шеи и стали пить. Утолив первую жажду, иные высоко поднимали голову, оглашали воздух веселым ржаньем и снова пили. Виляя пышными хвостами, сбегались к озеру лисицы, всегда хитрые, всегда осторожные, с умным и лукавым выражением глаз, с мягкими и увертливыми движениями… И каких тут не было лисиц: красные, огневки, сиводушки, крестовки, бурые, чернобурые и, наконец, белые!

Пока лисицы исключительно поглощали жадное внимание промышленников, прибрежные деревья покрылись небольшими ловкими и красивыми животными, которых черноватая шерсть и роскошные хвосты лоснились и блестели на солнце мягкими, нежными отливами.

— Батюшки! Соболей-то, соболей-то сколько! У, какие голубчики! — в восторге закричал Лука; и его товарищи мигом повернулись в ту сторону.

Красивые соболи прыгали с дерева на дерево, соскакивали на берег, пили воду и играли на песке.

— Вона какой зверок, я таких и не видывал! Глянь-ка, Никита! Как он зовется? — сказал Вавило, указывая на стаю небольших красивых и веселых зверков, хребет которых походил на пестрые птичьи перья.

— А зовутся они еврашки, — отвечал Никита. — Зверок маленький, да удаленький… Вот послушай!

Никита свистнул, и ближайший к ним зверок с пестрым хребтом ответил ему таким громким свистом, какого никак нельзя было ожидать от такого маленького зверка. Затем, прыгая и кувыркаясь, начали свистать и другие зверки, и в минуту окрестность наполнилась оглушительным свистом.

Насвиставшись и утолив жажду, пестрые зверки стали утолять голод ягодами, которые росли у ног их, что доставило Вавиле новый предмет к удивлению: все они стояли на задних лапках, как белки, а пищу держали в передних. Вообще в них было столько веселости и добродушия, что промышленникам, глядя на них, делалось смешно, а Лука пришел в совершенное умиление.

— Душечки вы мои! — говорил он. — Как играют! А едят-то как! Порассказать нашим — не поверят!

В несколько минут берега озера, прибрежные деревья, мыс и островок закипели самым многочисленным и разнообразным населением. Набежало множество песцов, зайцев, горностаев, сурков, не изменивших и здесь своей ленивой походки и сонливого вида; показалось и несколько медведей, от которых маленькие зверки держались в почтительном отдалении; пришел и сытый волк утолить свою жажду. Все вместе представляло разнообразную картину, полную движения, жизни и звуков. Жирный медведь неуклюже плавал и ложился в мелком месте; жеребята играли и катались по траве; росомахи — животное небольшое, но необыкновенно хитрое и прожорливое — вбегали на деревья, ловили и давили маленьких зверей.

— Ух! какая бестия! — воскликнул Тарас, увидав, как одна росомаха, подкравшись, мигом схватила еврашку и отправилась с ней на дерево.

— Бедняжечка! — воскликнул чувствительный Лука, у которого расположение к веселым зверкам так увеличилось, что ему смертельно хотелось погладить их и расцеловать. — Да ведь она, его в минуту замучит… ах, проклятая! А вот я ее!

И Лука взял винтовку.

— Не стреляй! — повелительно сказал Никита. — Зачем пугать? Только дело умно повести — все, что тут ни есть, наше без одного выстрела!

Лука покорно опустил винтовку. Но сердце его все еще болело за бедную еврашку, и он принялся ругать хищное животное.

— Проклятая ты, ненасытная душа! Мало, что ли, корму кругом тебя? На бедного зверка накинулась! Ну, что он тебе сделал? Он зверь ласковый и спокойный, никого не трогает. Ты погляди, хищница ты, обжора ты негодная, получше тебя медведь, да и тот смирно лежит, никого не трогает; и волк тоже, и лисица тоже; а ты? Одной тебе мало, животина ты прожорливая!

— Толкуй, брат, тут, — со смехом заметил Никита. — А она свое дело делает: вон, гляди!

— Еще одного подхватила! — с ужасом воскликнул Лука. — Да куда в тебя, проклятую, корм идет? И сама-то ты велика ли? Да, неужто, Никита, она и другого съест?

— А уж такая прожористая, — отвечал Никита, — Бывает, она так нажрется, что потом сама попытается меж развилинами дерева выдавить лишнее.

— Неужто?

— Ей-ей! А вот погоди, может еще сам увидишь. Ты не гляди, что она невеличка; она и больших зверей душит. Хитра, окаянная! Вот гляди: моху набрала и на дерево с ним взбежала; думаешь, спроста?

— А что ж она с ним делает? — спросил Лука, внимательно следивший за росомахой, которая в ту минуту кидала с дерева мох.

— А мхом, знаешь, олень питается, так коли он под дерево придет, станет есть, тут и карачун ему: кинется на спину ему и, ну драть глаза, пока не убьется об дерево сердечный! А убивши его, она не станет тотчас есть: разделит на части и закопает в разных местах, чтоб другие росомахи не увидали. А как одна останется, тогда уж и жрет.

— Подлинно чудеса! — воскликнул Лука. — Скажи нашим, не поверят.

— А как она, понимаешь ты, вскочит мне на шею да начнет глаза драть… а? — сказал трусливый Тарас.

— На человека она не бросается, — отвечал Никита. — Вот на диких лошадей иное дело.

— Неужли?

— Ей-ей! Даром, что невелика, а как губит их! А к человеку скоро привыкает. Я вот видел у одного нашего казака ручную росомаху; ужас какая забавная!.. А! вона, глядите, глядите, ребята! Тегульчичи потянулись к озеру!

Глазам их представилось изумительное зрелище: огромное стадо маленьких красноватых зверков, с коротенькими хвостиками, величиною с обыкновенных европейских крыс, приближалось к озеру. Шествие их было медленное чинно: только некоторые пищали, и писк их походил на визжанье поросят.

Савелий, которому довольно было показать палец, чтоб рассмешить его до упаду, залился долгим хохотом. Лука смотрел на красных зверков с невыразимым умилением; слезы дрожали у него на глазах, и он повторял сладким голосом:

— Ах, да какие крохотные!.. Господи, боже ты мой! Какие крохотные! Да какие важные! Словно армия в поход выступает…

— Хороша армия! — с хохотом подхватил Савелий. — Да с такой армией можно весь свет завоевать… а хвосты — знать, они вместо оружия?

Промышленники хохотали.

— Смейтесь вы, — сказал Никита, не любивший давать первенства никому в деле, в котором считал себя знатоком. — А вот без них так давно бы, может, вся Камчатка с голоду умерла, да и нам незачем было бы ходить сюда… и звери-то все передохли бы.

— Как так? Да что они за зверки такие?

— Да просто мыши…

— Мыши? Что ж они?

— А вот слушайте.

И он примялся описывать добрые свойства красных мышей, которыми так обильна Камчатка и которым дикие туземцы приписывали благодетельное влияние на свою страну.

Чувствительные замечания Луки, хохот Савелья и восклицанья общего удивления часто прерывали рассказ Никиты. Затем промышленники разожгли Костер, изготовили ужин и всю ту ночь, пока сон не сомкнул глаз их, толковали о великой добыче, которая была уже почти в их руках.

Действительно, в несколько дней шесть человек добыли здесь столько соболей, лисиц и бобров, не упоминая о других, менее ценных зверях, что могли назваться теперь богатыми.

Промышленники так увлеклись добычею, что даже забыли первоначальный свой план: вовсе не ходили в юрту, шкуры прятали тут же в горе и сами как попало варили себе пищу. Только Степан каждую ночь уходил в острожек, несмотря на насмешки товарищей, которые смеялись, что плосколицая камчадалка приворожила его. Все шло хорошо, как вдруг раз вечером Степан прибежал бледный и объявил, что он у самого подножья горы слышал голоса многих камчадалов и видел одного из них.

Промышленники побледнели. Тарас просто завыл.

III

Хотя промышленники чувствовали себя на покоренной земле, но испуг их при вести о появлении камчадалов имел свои основательные причины. В те времена завоевание Камчатки только еще начиналось. Шаг за шагом казаки наши, посылаемые туда правительством малыми отрядами, подвигались в глубину страны, приводя в подданство и объясачивая дикарей. Юкагиры, сидячие и оленные коряки, чукчи, курылы и многие другие племена, населявшие отдаленные точки страны, еще пользовались дикой независимостию. Притом и мирные камчадалы беспрестанно изменяли и делали попытки отложиться. Изменники редко действовали открытою силою, но больше хитростью и предательством. Когда казаки приходили к непокоренному острожку и требовали ясак, дикари принимали их дружелюбно, щедро дарили, угощали и не отказывались платить ясак: но, усыпив таким образом осторожность своих врагов, они резали их сонных; выбравшись вон из юрты, зажигали ее ночью. Они грабили камчатскую казну, препровождаемую в Охотск, и путешественник без значительного прикрытия подвергался здесь неизбежной гибели. Жестокость их не только к русским, но и к соплеменникам своим, хранившим верность к русским, не имела границ. Они жгли своих пленников, резали, мотали из живых кишки, вешали за ноги и сопровождали многими другими варварскими истязаниями торжество свое. Таким образом, беспрестанно носились между русскими, разбросанными небольшими горстями в отдаленных пунктах страны, преувеличенные слухи об убийствах и жестокостях дикарей.

Никита первый собрался с духом и, огласив страну своим диким, могущественным хохотом, весело сказал:

— Ну, что носы-то повесили? Что вы, в гости к сродникам, что ли, шли? Не говорил я вам, что всякое может случиться? Покуда мы еще не в руках поганых еретиков, так надо думать, как отбутыскаться. Худо одно: забрались-то мы на такую гору, что коли и мирные проведают, что мы тут сидим, так и те не спустят! Да что? Ведь они трусы, самые подлые души! По-моему, зарядить винтовку, навострить ножи и рогатины, да и с богом, напролом!

Но многие, в том числе опытный и осторожный Степан, стали противиться такой крутой мере. После недолгого совещания решили, что Степан и Никита пойдут разведывать, точно ли есть враги, много ли их и где укрываются; а остальные, подождут, спрятавшись в ущелье, которое было уже им известно и представляло надежное прикрытие.

— А как они, братцы, увидят вас? — пугливо спросил Тарас.

— Ну, увидят, так жилы вытянут и из кожи ремни сделают. — А может, и не увидят: ночь темная, спрячемся!

Между тем совершенно стемнело.

Спустившись немного с горы, промышленники скоро пришли к длинному и темному ущелью, закрытому сверху грудами камней и густой зеленью, прорывавшейся в расселинах.

— Сюда, ребята, — сказал Никита, спускаясь в ущелье. — Теперь вас и днем с огнем не найдешь; а придут еретики, так вы не выходите, только, знай, постреливайте в щели!

Промышленники с шумом вошли в ущелье, и потревоженные звери, расположившиеся там на ночлег, стремительно кинулись вон, сверкнув в темноте своими огненными глазами.

— Разложите себе огонь, ребята, а вход-то завалите камнем, — сказал Никита. — Ну, прощайте, братцы! Авось еще увидимся! Да коли что случится, так не поминайте лихом Никиту Хребтова, не пеняйте, что вот, мол, завел в такую сторону, где и косточки придется положить без покаяния. —

— С богом, Никита Иваныч! Дай бог счастливо воротиться! — отвечали промышленники, заключившие по грустному и торжественному голосу Никиты, что дело идет не о шуточной опасности.

Степан тем временем шептался с Вавилой, с которым он был из одной деревни.

— Смотри, Вавилушка, — шептал он ему, — коли я не вернусь, коли умру, так ты не оставь ее, не дай в обиду.

— Ну, Степан, скоро ли? — сказал Никита, ударяя его по плечу.

— Помни же, Вавилушка! — повторил Степан.

И они пошли.

Звонкие шаги удалявшихся товарищей и заунывный голос Никиты, затянувшего про буйную волюшку, сгубившую молодца, еще несколько минут поддерживая бодрость промышленников, оставшихся в ущельи. Но когда шаги смолкли и последний звук песни замер в воздухе, они почувствовали себя будто заживо заколоченными в гроб. Совершенная темнота ущелья и тишина, нарушаемая только однообразным завыванием ветра, усиливали их беспокойство. Страшные рассказы, которые они припоминали весь тот вечер, невольно шли им в голову. Веселый Савелий пробовал шутить, но шутки ему не удавались, и разговор сам собою склонился к предмету, занимавшему умы всех. Начались новые, еще более страшные рассказы об убийствах и жестокостях дикарей; перебирались также разные события, в которых русские избегали явной погибели хитростию, притворной покорностию, неожиданной помощью. Тогда собеседники вздыхали спокойнее, и в одну из таких счастливых минут Вавило, сохранявший более других присутствие духа сказал:

— Братцы, да ведь так мы в самом деле трусить начнем; сидим в темноте да говорим про такие ужасти, что и среди бела дня мороз по коже подерет. Разложим огня да кашу давайте варить.

— Ладно! Молодец, Вавило! Умное слово сказал!

Но едва успели они вырубить огня и раздуть несколько прутьев, как над головами их явственно послышались человеческие шаги.

Вздрогнув, оцепенели они в том положении, в каком застигло их сознание близкой гибели, и стояли в мрачном ущельи, тускло освещенном красноватым пламенем догорающих прутьев, как пять статуй, предназначенных олицетворять ужас.

Шаги слышались все дальше и дальше и, наконец, исчезли в однообразном завывании ветра.

Мысль, что опасность если не миновала, то отсрочилась, мигом сверкнула в уме каждого, но долго еще никто не решался произнесть ни звука. Наконец Савелий, тронув за руку своего соседа, тихо прошептал:

— Ушел!

— Ты лучше скажи: ушли! — отвечал тихий, испуганный голос, по которому легко было догадаться о плачевном состоянии физиономии Тараса, стоявшего рядом с Савелием. — Ты лучше скажи: ушли, ведь их, я думаю, человек семьдесят было.

Как ни были они испуганы, однакож общая усмешка довольно громко пронеслась по ущелью. Но вдали снова послышались шаги, и промышленники снова оцепенели. Шаги все приближались, наконец стихли, и вдруг нечеловечески громкие, странные звуки раздались над головами промышленников. То было какое-то дикое пение.

Костер уже совершенно погас: промышленники не могли читать на лице друг друга; но одна и та же мысль — мысль, что неизвестное существо, бродившее над их головами, наконец открыло их пребывание и дает знать о том своим многочисленным товарищам, в одну минуту мелькнула в уме каждого, и они обменялись своей догадкой, ухватившись, будто по условному знаку, за руку друг друга и составив живую цепь.

Песня замолкла; шаги начали удаляться, потом снова приблизились; снова загремели и полились дикие звуки, в которых слышались то человеческий плач, то хохот, то подражание звериным крикам, и все покрывалось звонким, раздирающим ухо свистом.

Наконец один из камней, составлявших свод ущелья, с шумом зашевелился и грохнулся. С усилием сжав руки друг друга, промышленники разом нацелили свои винтовки в ту сторону. Вслед за падением камня раздался другой звук: будто живое существо спрыгнуло в ущелье. И точно, через минуту в той стороне послышался шорох, потом шаги и человеческий голос, произносивший странные отрывочные слова.

Наконец угол ущелья, противоположный тому, в котором находились промышленники, вдруг осветился слабым, едва приметным светом; потом свет вспыхнул, и они увидели человеческую фигуру, нагнувшуюся над костром и усердно раздувавшую пламя.

Свет усилился; фигура выпрямилась. Неизвестное существо, нарушившее так неожиданно уединение промышленников, было покрыто лохмотьями из собачьих кож шерстью вверх; во всю длину его спины привязан был сноп травы, в котором, при внимательном рассмотрении, можно было угадать изображение кита, довольно искусно сделанное. Голова его также была покрыта звериными кожами, и вообще оно скорее походило на отвратительное и ужасное чудовище, каким и сочли его промышленники, чем на человека.

Вдруг чудовище, припевая и приплясывая, ухватилось руками за камень, висевший над его головою, приподнялось и исчезло.

Промышленники, не решавшиеся стрелять, чтоб не открыть выстрелом своего убежища, теперь увидели свою ошибку и жалели о ней.

— Ну, теперь мы погибли! — простонал Тарас. — Он пошел за своими! Схватят нас, перевяжут да жилы из живых и потянут.

Но в ту минуту чудовище снова спрыгнуло в ущелье, таща за собой огромную сухую березу. Наломав толстых сучьев, чудовище бросило березу на огонь, уселось на корень дерева, вершину которого охватило уже пламя, и достало нож.

Теперь оно сидело так, что свет падал прямо на его широкое изуродованное лицо, которого лоб и щеки покрыты были седыми волосами и звериными лапами, падавшими с головы.

Другие мысли, другие ужасы закрались в суеверные умы промышленников, когда они внимательно рассмотрели своего гостя, в котором так мало открывалось признаков существа человеческого.

Чудовище делало из березовых обрубков остроголовых болванчиков, навязывало на них траву и симметрически расставляло их кругом костра, кривляясь и моргая своими широкими сверкающими глазами…

Обставив костер болванчиками, чудовище начало бегать и плясать около него с кривляньем и криками, потом упало и несколько минут оставалось неподвижно, как мертвец; наконец вскочило и начало бросать в огонь своих болванчиков, причем выло волком, ревело медведем, испускало отвратительные звуки, напоминавшие мычанье сивучей, и с удивительным искусством подражало голосом разным звериным крикам.

Три собаки, мирно спавшие в противоположном углу, на пепле погасшего костра, которого не думали поддержать промышленники, вдруг проснулись, насторожили чуткие уши и слегка урчали, не смея пошевелиться.

Чудовище умолкло. С минуту оно разводило руками и вдруг закричало таинственным голосом: — Гиш! гиш! гиш!  — как будто призывая бесов. Но бесы не являлись. В порыве ярости чудовище затопало, заскрежетало, забегало, все громче и громче повторяя свое заклинание. Собаки, не слыша больше звериного рева, ободрились и кинулись за ним, рвали его лохмотья и страшно лаяли. Все грозней и нетерпеливей повторяя свое заклинание, чудовище, наконец, наткнулось на промышленников, окованных суеверным ужасом.

— Акха-хай-хай! — торжественно заревело оно и начало плясать со всеми признаками неистовой радости.

Наплясавшись, оно крикнуло повелительным голосом: — Акхалалалай!  — и остановилось перед промышленниками в грозной позе, с простертой рукой, будто требуя немедленного ответа.

Но промышленники молчали, только собаки продолжали лаять.

Чудовище повелительней повторило свой крик, еще и еще раз, — ответа нет! Чудовище начало метаться, нетерпеливо затопало и, наконец, кинулось с своим повелительным криком в толпу промышленников.

— Акхалалалай! — крикнул раздирающим голосом Тарас; и остальные промышленники, будто обрадованные догадкой товарища, разом гаркнули: — Акхалалалай!

Чудовище отступило. Ярость его в минуту укротилась. Только собаки залились неистовей.

Теперь чудовище смотрело на промышленников самыми дружелюбными глазами: оно подбегало к ним, гладило их, брало за руки, разводило по ладоням их своими жесткими пальцами и с радостным лицом бормотало непонятные слова, кивая одобрительно головой. По Временам оно снова произносило свое дикое восклицание, промышленники отвечали ему тем же, и чудовище одобрительно кивало головой.

— Акхалалалай! — кричало чудовище.

— Акхалалалай! — кричали промышленники.

Собаки громко лаяли…

Вдруг шаги и голоса людей послышались в отдаленном конце ущелья. Промышленники вздрогнули. Тарас потерял память и рухнулся на землю… Только чудовище сохранило прежнее спокойствие и продолжало бормотать и кривляться.

Ущелье огласилось громким хохотом.

— Никита! — радостно воскликнул Лука. — Ты?

— Я! — отвечал резкий бас.

— И Степан с тобой?

— Со мной.

Неожиданное появление товарищей скоро возвратило употребление рассудка и языка испуганным промышленникам.

— Здесь леший, братцы, леший! — заговорили они в один голос, но вдруг замолчали, увидав, что Степан уже крепко держал чудовище, которое кричало ему:

— Акхалалалай!

— Акхалалалай! — насмешливо отвечал Степан.

— Как она сюда попала?

— Кто она?

— А вот она?

Степан указал на чудовище.

С разными прикрасами, — порожденными страхом, промышленники, поправляя и дополняя друг друга, пересказали появление лешего.

Выслушав рассказ, Никита и Степан принялись хохотать.

Им вторил Савелий, который, даже и не зная причины смеха, не мог удержаться, когда другие смеялись.

— Подлинно, у страха глаза велики, — сказал Степан. — Ну, какой она леший? Что вы, братцы? Мы ее с Никитой давно знаем. Она просто баба. Была прежде шаманкой, шаталась по острожкам и много шаманством добывала, морочила своих безмозглых дураков, а потом вдруг рехнулась; пошла бродить по горам, по лесам; забрала в голову, что все бесы ей подвластны, призывает их, сердится, когда они к ней не придут, а придут — радуется и кричит: акхалалалай!

— Так, стало, она нас за бесов приняла? — заметил Тарас.

— А вы ее за лешего — круговая порука, — с хохотом отвечал Никита. — Ну, ведьма, — прибавил он, тормоша старуху, которая силилась освободиться. — Рада, что бесов вызвала? Гиш! Гиш! Гиш! — дразнил он ведьму?

Ведьма забормотала.

— И как она забралась сюда? — продолжал Степан. — Прежде и она сюда ходить боялась. Видно, теперь совсем рехнулась.

— Куда ни шло, — сказал Никита, — что вы испугались, а то худо, что она, проклятая, нас сбила с толку. Мы, как увидали, что у вас по головам человек ходит, да услыхали крики (а она, шальная, так орет, словно сто человек), так и воротились… думали, что уж на вас камчадалы напали.

— Так вы так ничего и не узнали?

— Где узнать! Мы было только начали спускаться с горы. Знаете что, братцы! Ждать хуже будет; теперь, коли на нас и нападут еретики, так, может, их еще немного, отобьемся; а больше ждать будем — больше их наберется; тогда отсюда не выдерешься. Пойдемте-ка, пока ночь; нам ведь только с горы удрать да за Авачу перевалиться. Может, их и не так еще много, — и нападут, так отобьемся; а может, их и совсем нет… И ты, Степан, уж не ее ли, полно, видел? -

Степан нерешительно молчал.

— Право, пойдемте, братцы! — продолжал Никита. — Будем ждать — хуже будет!

— Итти так итти, будь по-твоему! — сказал Степан. — А? Так, что ли, братцы?.. Ну, ведьма! пришел твой конец! Много побродила по свету, пора и на покой! Надо ее, братцы, покончить; она дура-дура, а в душу ей не влезешь, может, и подослана… Еще выдаст, проклятая!

— Жаль заряда на нее тратить, да и рука не подымется, — сказал Никита. — А вот что: привяжем ее, и баста!

Промышленники привели ведьму, еще не понимавшую их страшного намерения, к большому одинокому дереву почти на вершине горы.

Отчаянные вопли огласили воздух, когда Никита обвил ее веревкой и притянул к дереву. Она рвалась и ревела и наконец кинулась в ноги Никите.

— Держите, братцы, вырвется, — сказал он, взяв веревку короче и подняв шаманку.

Но она перестала биться, и дикие, жалобные звуки, сопровождаемые умоляющими телодвижениями, сменили неистовый порыв отчаяния.

— Нельзя, нельзя, старуха! — сурово говорил Никита, не поднимая головы. — Вольно было заходить на гору! Ты нам ничего не сделала худого, да сделать можешь.

И он прикручивал ее к дереву. Товарищи молча помогали ему.

— Кабы мы знали, — задумчиво промолвил Степан, — что ты не выдашь нас по глупому своему разуму, бог бы с тобой, живи!

— Да и что твоя жизнь? — говорил чувствительный Лука необыкновенно добрым и грустным голосом, — Слов нет, страшновато, как мы уйдем да останешься ты одна, да некому тебя будет отвязать, да начнешь ты умирать с голоду; да ведь пройдет, ведь как умрешь — ничего… и все мы умрем… лучше — страдать не будешь, не будешь терпеть голоду и холоду; ведь у тебя, сердечной, чай, и избушки-то нет… Нет? — спросил он, обращаясь к Степану.

— Нет.

— Ну, вот видишь! — продолжал Лука, вздохнув свободнее. — Да и детей нет, сродников нет, некому тебя пригреть, накормить, некому и пожалеть, так оно, как порассудишь…

— Лучше, гораздо лучше ей так умереть! — утвердительно порешил Тарас и крякнул: так усердно помогал он Никите.

— Ее бы так привязать, чтоб хоть лечь можно было! — заметил Иван Каменный.

— Что ты, что ты? — с испугом возразил Тарас. — Уйдет! Начнет вертеться — веревку перекрутит, а не то перегрызет.

Ничего не ответив, Каменный глубоко вздохнул.

Прикрутив старуху, промышленники, не сговариваясь, опрометью кинулись прочь. Когда исчез последний луч надежды, жалобные стоны шаманки сменились ужасными, раздирающими душу проклятиями, безумными угрозами. Эхо быстро подхватывало повторяло их, наполняя пустыню чудовищными звуками. Преследуемые ими, промышленники долго бежали, не останавливаясь и не оглядываясь, наконец перевели дух и пошли осторожно. Ночь была темна и тиха, и никакой посторонний звук не заглушал страшных воплей старухи. Уже начинало светать, когда спустились они к подножью горы, где начинался густой лес. Вдруг от каждого дерева опушки отделилась громадная тень: тихо и неожиданно окружила промышленников толпа вооруженных дикарей; грянуло несколько выстрелов, потом пронесся радостный и победоносный крик. Потом все смолкло, и опять ничто не мешало слышать диких, раздирающих проклятий и стонов безумной шаманки, повторяемых эхом пустыни.

IV

Светает, но нет и признаков солнца. Небо, воздух, земля, воды и горы — все представляется сплошной массой тумана. Глаз не видит далее десяти шагов.

Три человека один за другим пробираются по узкой тропинке. В двух из них по одежде, лицу и разговору тотчас можно узнать туземцев. Они среднего роста, плечисты и присадисты, с огромными ртами и толстыми губами; глаза их малы, лица смуглы и плоски. На них широкие кухлянки из выделанных звериных кож, окаймленные белым собольим мехом и украшенные сзади длинными хвостами, которые теперь заткнуты за пояс. Они вооружены с ног до головы: лук, стрелы с каменными копейцами, сайдаки с ремнями из китовых жил, чекуши (костяные рогульки с четырьмя рожками на длинных ратовьях) — таково вооружение двух путников.

Третий, одетый в серый армяк и большие сапоги черной кожи, безоружен. Руки его связаны. Стан обхвачен ремнем, концы которого прикреплены к поясам туземцев, поместивших его между собою. Он пленник.

— Брыхтатын! — кричит передний туземец, повернувшись к нему.

Но пленник так погружен в свои мысли, что не слышит крика.

— Брыхтатын! — кричит другой туземец.

Пленник продолжает итти, повеся голову.

— Брыхтатын! — сильнее вскрикивают оба туземца и разом вытягивают своего пленника ремнем.

Он вздрагивает и поднимает голову.

— Будешь мне хорошо служить? — спрашивает изломанным русским языком туземец, идущий впереди.

— Буду, — покорно отвечал пленник.

— А мне? — спрашивает другой.

— Буду.

— Хорошо, брыхтатын, иди! — кричат туземцы.

Брыхтатын значит — огненный человек. Так звали русских камчадалы, когда не знали еще огнестрельного оружия и думали, что русские, стрелявшие в них, дышат огнем. Итак, пленник — русский, и по высокому росту нетрудно узнать в нем Никиту.

С лишком восемьдесят человек окружили промышленников, когда они спустились с горы. Не успели они сделать по выстрелу, как были скручены. Никита достался на долю двух камчадалов, Камака и Чакача, которые теперь вели свою добычу домой.

Никита молчал; лицо его было мрачно и сердито. Камак и Чакач вели оживленный разговор, произнося половину слов горлом, половину ртом, протяжно, со странными телодвижениями. Камак и Чакач, как и все камчадалы, умели мастерски передразнивать людей и зверей, и Никита иногда невольно вздрагивал и осматривался? — так живо они напоминали ему его товарищей и даже его самого, разговаривая о недавнем счастливом нападении.

Иногда на пути попадались им столбы, которые ставили туземцы в честь своих злых и добрых гамулов и мимо которых не проходили, не бросив чего-нибудь съестного, отчего кругом столбов всегда отвратительная вонь. Камак и Чакач тоже кидали к столбам рыбьи хвосты и головы, любя, подобно всему своему племени, приносить жертвы своим богам, но такие, в которых не нуждались сами.

Когда ручьи, горы или пропасти затрудняли путь, Камак и Чакач начинали браниться и проклинать: они ругали своего Кутху, зачем он сделал в их стране так много гор, страшных болот, быстрых ключей и рек, зачем посылает столько бурь и дождей. Встретив старую высокую ольху, в которой, по мнению их, жил бес (канна), Камак и Чакач выстрелили в нее из своих луков; Никита заметил, что дерево все исстреляно.

Путь, замедляемый такими остановками, тянулся довольно медленно. Тропинка была так узка, что на ней устанавливалась только одна нога в прямом направлении; но камчадалы, ступающие ступень в ступень, — шли свободно. Только Никита, движения которого были связаны, часто спотыкался и получал удар ремнем или чекушей.

Они шли два дня и две ночи почти без отдыху. Наконец на третий день, около полудня, когда туман несколько рассеялся и солнце выглянуло из-за темных облаков, Никита увидел вдали множество высоких остроконечных башен.

То были летние жилища камчадалов, называемые острожками; чрезмерная вышина их объясняется местными условиями: будь шатры ниже, звери не дадут покоя жителям. На девяти трехсаженных столбах, поставленных в три ряда в равном расстоянии и связанных перекладинами, высокий островерхий шатер с двумя входами. Входят в шатер по стремянке, которая отнимается, когда жители уходят, — таково их устройство.

Острожек, куда пришли наши путники, состоял слишком из пятидесяти таких шатров. Проходя улицей, Никита встречал много мужчин и женщин, сушивших рыбу, и детей, игравших и кричавших. Женщины и мужчины были одеты одинаково — в кожаные кухлянки; иные же, как мужчины, так и женщины, ходили просто нагие, неширокий пояс составлял всю их одежду; дети все без исключения были нагие. Прошед со своими владельцами к одному шатру, Никита был поражен странным зрелищем: две женщины, привязав ремень за шею покойника, тащили его прочь; оттащив немного от жилья своего, они бросили его, и не успели уйти, как целая стая собак кинулась к трупу и начала его терзать.

Женщины между тем сходили в острожек, притащили целую груду платья и тоже кинули подле покойника.

То были камчадальские похороны. Звери в человеческом образе, они бросали трупы своих покойников собакам, в том уповании, что кого съедят собаки, тот будет ездить в новой жизни на добрых собаках. С умершими они выбрасывали их платье и обувь, полагая, что надевший его сам тотчас подвергнется смерти.

Выброшенный покойник был отец Камака и Чакача, родных братьев. Они даже не взглянули в лицо своему отцу, но, взобравшись в шатер, принялись делать очищение, которое состояло в том, что дикари поочередно пролезали в кольца, сделанные из прутьев. А женщины, тащившие покойника, поймали двух птичек — одну сожгли, а другую разделили между всеми членами семьи и съели, — тем и кончилось очищение. Никита, которого жизнь потянулась теперь посреди беспрерывных трудов, неволи и побоев, скоро имел случай насмотреться таких диковин, какие немногим приходится видеть на веку.

Дикари ели вместе с своими собаками; любимое лакомство их — юкола, гнилая рыба, которую они квасили в ямах и употребляли в пищу уже тогда, когда она вся краснела и распространяла невыносимую вонь; другое любимое блюдо их — икра, тоже проквашенная до гнилости, которую пожирали они с древесной корой. Третье — толкуша из кислых ягод и сладкой травы, называемой сараною, которой отвратительное приготовление повергало в ужас: баба, с рожденья не мывшая рук, погружала по локоть обнаженную грязную руку в поганую чашу с толкушей и, размешав ее, вынимала руку, — белую, как снег. И таких лакомств каждый камчадал пожирал столько, сколько не съесть и двадцати человекам. Запивали они водой, которую уничтожали в страшном количестве. На ночь каждый дикарь ставил себе ведро воды, наполненной льдом и снегом, а к утру не оставалось ни капли. Опьянение находили они в воде, настоенной мухоморами, и в самих мухоморах, употребление которых доводили до совершенного безумия, убийства и самоубийства.

Ни сами они не мылись, ни посуды своей не мыли; ногтей не обрезывали, и все вообще пахли рыбою, как гагары; волос на голове не чесали, но расплетали на две косы, и мужчины и женщины. — У которой жидки волосы, та наверчивала парик весом до десяти фунтов. Только с покорения Камчатки женщины стали умывать лицо, а потом и белиться и румяниться, употребляя вместо белил и румян гнилое дерево.

Свадьба, рождение, так же как и смерть, сопровождались у них особенными обрядами. Когда камчадал желал жениться, ему следовало прикоснуться к обнаженному телу своей невесты. Но обряд сватанья представлял часто трудности непреодолимые. В то время невеста поступала под прикрытие женщин всего острожка; ее одевали тогда в несколько кухлянок и опутывали ремнями и сетями. Когда жених, улучив удобную минуту, бросался к ней, женщины поднимали страшный крик, били его, таскали за волосы и царапали. Если жениху посчастливилось, несмотря на такие трудности, достигнуть цели, невеста умильно кричала: «Ни! Ни!» и он вступал в свои права. Но бывали примеры, что он не добивался невесты в семь лет и кончал увечьем, сброшенный бабами с шатра. На другой день свадьбы молодая с подругами каталась по реке, а мужчины, почти нагие, в том числе и молодой, вели на шестах лодки, называемые батами. Затем начинался пир. Жених не заботился о чистоте невесты; напротив, зять упрекал тещу, когда находил жену свою непорочной. Разводились они очень просто: наскучив, жить вместе, он женился на другой, она выходила за другого. Иные имели по две и по три жены, которые жили между собой в добром согласии.

Отцы горячо любили своих детей, но дети платили им совершенным равнодушием. С малых лет они бранили и обирали своих отцов; ничего у них не просили, но брали сами. Когда сын хотел жениться, отец не смел противиться его выбору и говорил только: — Хватай, буде можешь, и на себя надеешься . — При похоронах только в пользу младенцев делали они исключение, погребая тела их в дуплах дерев. Живых детей иногда бросали собакам. При рождении двойней одного младенца непременно умерщвляли.

О Кутхе и о других своих богах и духах имели они самое смешанное и темное понятие. Признавая Кутху творцом своим, они не допускали, чтоб, он прилагал о них, попечение. Главный морской бог их, Митт, также, по их мнению, высылал рыбу в моря и реки не для их питания, но для добыванья лесу, нужного ему на баты. Вообще они отнюдь не верили, чтоб бог заботился о благе их.

Невольный и неизбежный свидетель безобразного быта дикарей, Никита вел среди них мученическую жизнь, пока одно обстоятельство не переменило его положения.

Хозяин его Чакач, желая подружиться с Талбаком, жителем соседнего острожка, жарко истопил свою юрту, приготовил несметное количество кушанья, позвал Талбака и начал угощать его, как требовал обычай.

По вступлении гостя в юрту и гость и хозяин разделись донага. Хозяин, скутав юрту, усердно потчевал гостя и поминутно поливал раскаленную каменку. Накроив ремнями тюленьего и нерпичьего жиру, он становился перед сидящим гостем на колени, держа в одной руке жир, в другой нож; жир совал ему в горло, крича сердитым голосом: — Та (на), — а ножом отрезывал у подбородка сколько не вошло в рот. Словом, исполнял все, что предписывалось у них самым утонченным гостеприимством; гость с своей стороны исполнял все, что требовалось в его положении: изумительно долго выдерживал нестерпимый жар, страшно ел; наконец силы изменили ему, он стал откупаться: единственное средство в таком случае получить свободу, не обидев хозяина!

Отдав Чакачу лучших своих собак и все чего пожелал щедрый хозяин, а взамен получив обноски и хромых собачонок, Талбак уехал домой, совершенно довольный угощением.

Через несколько дней он позвал Чакача. — Началась та же история. Угощение было так хорошо, что Чакач тоже не выдержал и должен был откупаться. Он отдал все, — не отдал только своей любимой породистой собаки, которой особенно хотелось его хозяину.

То была обида кровная, — Талбак пришел в ярость и поклялся отомстить!

И вот однажды ночью, когда Никита спал, привязанный, как собака, к стене, раздались дикие крики мстителей. Никита понял, что победа уже совершена! В войнах, которые вели камчадалы между собой, трудность победы состояла обыкновенно в том, чтоб успеть забраться на верх шатров и стать у дверей с чекушей. Осажденные, по устройству шалаша, могли выходить оттуда не иначе, как по одному; таким образом, небольшое число осаждающих могло перерезать и перевязать жителей всего острожка. Так случилось и теперь. Осторожно и тихо пробравшись на высоту шатров, мстители перерезали по одному мужчин, которые пробовали обороняться, и стали врываться в шатры, связывая детей и женщин и предаваясь грабежу. Полусонный Камак, еще не сообразив хорошенько опасности, толкнулся в дверь, — и чекуша сразу свалила его! Раздирающий крик брата обезумил и оцепенил Чакача. Нагой и неподвижный, он стоял посреди темного шатра, как статуя. За дверью раздавались неистовые крики. Дикарь схватил нож и приставил к своей груди, но вдруг опустил его и нагнулся к жене, которая еще спала! Он занес нож…

Страшная догадка мелькнула в голове Никиты: он знал, что дикари, когда нет надежды к спасению, собственными руками режут жен и детей, бросая их трупы врагам, и потом сами низвергаются с вершины шатров.

— Чакач! — закричал он раздирающим голосом.

Дикарь отступил, побежал к своему пленнику и повалился в ноги ему. Никита, как умел, потребовал, чтоб он развязал его. Дикарь разрезал ремни.

— Винтовку! — закричал Никита,

Дикарь дал ему винтовку и снова повалился к ногам его. Никита судорожно вложил шомпол в дуло винтовки: он помнил, что успел зарядить ее, выстрелив при нападении дикарей; но не разрядил ли ее Чакач?

Нет, винтовка была еще заряжена!

В ту минуту, как Никита с замиранием сердца осведомлялся, цел ли заряд, разъяренный Талбак, наскучив ждать, ворвался в шалаш с тремя товарищами. Все четверо кинулись к Чакачу.

— Стреляй! — умоляющим голосом крикнул Чакач, но Никита медлил: в единственном выстреле, который находился в его распоряжении, он видел слабую надежду к собственному спасению. Притаившись в темном углу, Никита наблюдал каждое движение дикарей, которые не убили, а только связали Чакача: Талбак, видно, хотел на свободе замучить своего врага медленной смертью. Но когда раздались в шалаше вопли детей и женщин, которых дикари принялись беспощадно резать, Никита забыл свой расчеты и безотчетно спустил курок.

И что ж? не упал ни один дикарь, не разбежались остальные, как ожидал Никита, не прибавилось даже никакого нового звука к бешеным крикам дикарей и стенаниям умирающих, облитых собственной кровью: ружье не выстрелило!

Мороз пробежал по телу пленника. В отчаянии хотел он броситься на толпу врагов своих, но в руках их были ножи и чекуши, на поясах лук и стрелы, — а у него никакого оружия, кроме предательской винтовки!

Дорезав последнюю старуху, дикари начали грабить и тогда только увидали его. С громким криком все разом кинулись они к нему. Сам не зная, что делает, он взвел курок, прицелился и снова спустил: ружье выстрелило!

Когда дым рассеялся, в шатре оставались только Никита, да один товарищ Талбака, боровшийся со смертью, да связанный Чакач: дикари так испугались выстрела, что даже позабыли дорогую добычу.

Что делать? Если б пули и порох, Никита мог еще надеяться на спасение: дикари бегут огнестрельного оружия; но куда девал Чакач его огнестрельный запас? Никита обшарил все углы — не нашел; пробовал спрашивать у Чакача, но Чакач совсем обезумел: глядел бессмысленно и с усилием бормотал несвязный вздор.

Держа винтовку впереди, Никита вышел из шатра и остановился за порогом. Страшное зрелище, представилось ему. Ночь была темная и ветреная. Некоторые шатры были уже зажжены, и ветер быстро раздувал пожар, ярко освещавший картину грабежа и разрушения. В других шатрах еще кипела буйная деятельность. Дикари то взбирались вверх, то сходили вниз, отягченные добычей, громоздкие вещи с грохотом летели вниз. Крики и стон был ужасный.

Увидав Никиту с ружьем, Талбак и его товарищи, числом до двадцати, быстро отпрянули как можно дальше, а некоторые прислонились к шатру, чтоб не достало пулей.

— Сдавайся! — кричали Никите дикари.

Вместо ответа он прицелился; толпа отхлынула еще дальше. Покончив грабительство, к ней пристали остальные мстители; крики сделались настойчивее и громче. Никита, уже начинавший понимать камчатский язык, догадался, что они хотят поджечь шатер, если он не сдастся.

Но сгореть и сдаться — одно другого стоило. А месть за убитого камчадала? Нет, сгореть было выгоднее!

— Выдай нам Чакача! — гаркнула толпа.

Никита понял, что если шалаш еще не горит, так потому, что Талбаку хочется иметь живым своего врага, и слабая надежда блеснула ему.

— Отпустите, так выдам Чакача, — отвечал он.

Дикари обещали отпустить.

— Поклянитесь!

Они поклялись всеми своими богами и гамулами. Никита знал их предательский нрав, но выбирать ему было не из чего: он пошел в шатер и взвалил на плечи Чакача, — авось сдержат клятву!

Чакач понял свою участь.

— Убей меня, убей! — умолял он раздирающим голосом.

— А зачем меня на привязи, как собаку, держал? — сказал Никита и вышел с ним на порог.

— Брось винтовку! — крикнула ему толпа.

Он поставил винтовку, и тогда только толпа приблизилась к шалашу, но тотчас же с торжественным ревом, поймав в воздухе Чакача, брошенного Никитой, стремительно отхлынула.

— Ну, теперь ступайте домой! — сказал Никита.

— Сдайся, а не то подожжем! — было ему ответом. Полный бессильной ярости, Никита осыпал толпу и русской и камчатской бранью, но предатели отвечали ему хохотом, повторяя:

— Сдавайся!

Он упорствовал. Тогда между дикарями пронесся крик: «Поджигай, поджигай!», и стоявшие у стены шалаша подожгли его. Ветер скоро раздул искру; основание шалаша обхватило пламенем. Еще несколько минут — и он обрушится!

— Ну, вот теперь все равно будешь у нас! — кричали ему дикари.

— Врете вы, проклятые нехристи! — отвечал им Никита и ушел в шалаш.

Прошло немало времени, а его нет: заключив, что он лишил себя жизни, как поступил бы каждый из них в таком случае, дикари равнодушно ожидали, пока догорит основание шалаша, чтоб полюбоваться хоть трупом упрямого пленника. Вдруг наверху шалаша послышались громкие и странные крики, смешанные с страшным топотом, будто скакал целый табун лошадей, — и наконец показалась чудовищная фигура: она была ростом не менее трех сажен и вся окружена пламенем; ни головы, ни рук, ни ног у ней не было, но она быстро вертелась, испуская повелительные и угрожающие крики; искры пламени, раздуваемого ветром, окружали ее, но, казалось, огонь не вредил ей.

Пораженные ужасом дикари бросились бежать.

С высоты шатра, объятого пламенем, фигура долго провожала их взором и вдруг; понизилась двумя саженями. Отбросив два горящие пучка сухой травы, она начала сбрасывать с себя разный хлам и звериные шкуры — и скоро превратилась в Никиту.

Никита быстро спустился по стремянке, и лишь спрыгнул на землю, как шалаш рухнулся, вместе с длинными ходулями, которыми досужий Никита забавлял детей Чакача и которые так чудесно теперь помогли ему…

V

Никита скоро вышел на ту самую тропинку, по которой Камак и Чакач привели его в свой острожек; цель его была пробраться к тому месту, где покинули они свои байдары и где условились сойтись, если б обстоятельства их разлучили. Итти прямо в юрту казалось ему опасно. Ни пуль, ни пороху у него не было, и быстрота ног теперь весьма ему пригодилась; он ловил молодых зверей и питался ими. Так шел он три дня, днем пробираясь лесами и кустарниками, а ночью выходя на тропинку; на третий день к вечеру достиг он высокой горы, составлявшей берег той реки, где спрятали они свои байдары. Поднявшись на гору, Никита стал спускаться к реке и скоро напал на тот самый след, который много дней тому назад проложил вместе с своими товарищами среди высокой травы, взбираясь на гору. Он вздохнул свободнее: здесь в первый раз повеяло на него успокоительным чувством безопасности. Надежда, что, может быть, встретит он тут кого-нибудь из товарищей, придала ему силы, и он скоро спустился к знакомому месту.

При входе под навес скалы, далеко выдавшийся над рекой и составлявший вместе с тростником, росшим по мелководью, довольно незаметное убежище, Никита услышал легкий шум. Чуткое ухо его привыкло различать походку зверей и шелест, производимый ими: шум показался ему подозрительным, как будто удалялся человек. Крепко сжав рукоять ножа, которым не забыл запастись в минуту бегства, Никита раздвинул ветви…

Радостная улыбка осветила лицо промышленника: байдары были на том же месте, где они их оставили. Но никого не было при них! Осматриваясь, однакож, внимательнее, Никита открыл на мокром песке, до которого в бурю дохватывали волны, следы человеческих ног. Следы были глубоко вдавлены; подошва отпечатывалась на них так резко, что даже можно было счесть гвозди, которыми были подкованы сапоги. Никита знал обувь дикарей и заключил, что здесь был кто-нибудь из его товарищей. Кто же? И давно ли? Судя по свежести следа, выходило, что очень недавно. Где же он теперь? Неужели не дождался никого и ушел? Но куда? И зачем он не взял одной байдары, чтоб переплыть на тот берег, где мог считать себя безопасным? С такими мыслями Никита вошел в одну байдару, и здесь новые следы недавнего присутствия человека поразили его; на борту байдары лежали остатки жареной рыбы. Никита обнюхал ее, она была свежа; он внимательно осмотрел один кусок: на вогнутом крае его ясно оттиснуты человеческие зубы, как будто только за минуту кто-нибудь утолял здесь голод. Кто же? И где таинственный товарищ?

Увы, его нет! Надежда увидеть товарища, так скоро исчезнувшая, произвело болезненное впечатление на мысли промышленника. Он глубоко почувствовал свое одиночество, свою беззащитность среди враждебной пустыни, ежеминутно грозившей выслать на него новые полчища врагов. На всем огромном пространстве, окружающем его, нет для него безопасного уголка, нет родного лица, родного звука! И неужели должен он опять одиноко пуститься в бесконечную, опасную дорогу? И где конец ей, и какой конец? Многое выносит русская душа в товариществе, скоро беспечность и удаль берет в ней верх над унынием в самом отчаянном положении; на людях и смерть красна, — но одному тяжело в диком и враждебном краю, особенно когда нечем размыкать кручину.

«Кабы хоть винца теперь, — подумал Никита, — дал бы за стаканчик лисицу чернобурую, не пожалел бы бобра осистого. Эх, горькая наша долюшка!»

Он вспомнил любимую песню, которую певал на селе в хороводе, и затянул ее своим диким, неуклюжим басом; слезы дрожали в ней, Никита сам чувствовал: выходило очень нехорошо, нескладно! Но не было тут ни красных девок, ни парней, ни молодиц; некому было осмеять его; он пел, и эхо повторяло его унылые напевы.

— Эх, сторона ты моя, сторона родимая! — сказал Никита, привстав и тряхнув головой. — Хоть бы пришел теперь Лука чувствительный, али Вавило горемычный, али Савелий смешливый, — где-то он? Чай, уж не смеется теперь, сердечный… Али хоть Тарас трусоватый. Покалякать бы, душу отвести, как у себя на селе мы в хороводы хаживали, как бражку ендовами пили да вино полугарное ковшиками.

И волнуемый все более и более потребностью живого существа, с которым можно было бы разделить кручину, Никита, наконец, закричал в порыве отчаяния:

— Где вы, братцы?.. Степа! Лука, Савелий, Ванюха, Тарас!.. хоть бы уж Тарас…

Вдруг около него послышался шелест; он поднял голову — перед ним стоял Тарас.

— Никита!

— Родной ты мой! Как ты сюда попал?.. Да ты ли, полно? — закричал Никита рыдающим голосом.

— Я, я…

— Не душа ли твоя, Тарасушка?

И он кинулся обнимать Тараса.

— Здорово! Здорово! — говорил Тарас. — Эге-ге, брат! Да что с тобой сталось? Никак, слезы! Уж не беда ли какая настигла?. Не получил ли ты худой весточки? Живы ли твои… матушка, как батюшка?..

— А я почем знаю, — сурово отвечал Никита, устыдившийся своего увлечения. — А ты, брат, видно, все такой же: все тем же лыком шит; ну, в уме ли ты? Захотел весточки! Шутка ли что сморозил!

И он разразился своим громовым хохотом. Тарас трусливо сказал ему:

— Тише, брат! Тут, пожалуй, услышат…

— Кто услышит?

— Они… плосконосые…

— Да разве они близко?

— А кто их знает. Может, и близко. Нападут опять врасплох, захватят, так уж не справишься. Я вот как один тут сидел, так, почитай, не шевелился, не только громко захохотать: вот и ничего, никто не пришел!

— Да где ж он был, как я пришел? — спросил Никита.

— Где? Я давно слышал, как ты пришел, даже видел: словно как наш русский армяк. Только, думаю: ну, а как, на грех, да не наш? Вот я и тягу! Спрятался в кусту и слушаю. Ты песню запел. «Господи, — думаю, — наша песня, пра наша!» Вот и слов а слышно: «Сторона ты, дальная сторонушка…» Я сам ее певал. Ну, а как не наша? Прочистил уши — слушаю: точно, наша! И уж хотел бежать к товарищу: ну, а как, дескать, плосконосый выучился по-нашему, да поет, чтоб нас, православных, в ловушку приманить?.. Так ноги опять и подкосились! Да уж. как ты гаркнул: Лука, Степан, Тарас? Так тут я и разуверился: мудрено, дескать, нехристю имени наши узнать! Постоял еще, пока и в другой раз ты нас окликнул, и, была не была, раздвинул куст!

— Трусоват, брат, ты, нечего сказать, — заметил Никита. — Ну, да уж господь с тобой! Видно, такой уродился. А ты вот рассказывай, где побывал и как врагов избежал?

— Я избежал? Нету, брат, шутишь, — отвечал Тарас. — Я только вот не больше недели как с ними простился.

— Как простился?

— А так, я на волю пошел, а они на дно морское пошли.

— Что ты?

— Ей же ей!

— Ну, молодец ты, Тарас, коли не врешь. И много ты таким манером нечистых душ утопил?

— Я, брат, ни одной не топил, а душ шестнадцать нечистых на дне морском прибыло.

— Как так?

— Да уж так: разные звери морские за меня постарались.

— Да где же ты был?

— На море, на острову далеком. Ах, Никитушка! Кабы ты знал, каких ужастей я натерпелся, какие страхи вынес и жив остался, вот уж тогда ты, видит бог, не сказал бы, что я трус. Попался я к сущим разбойникам: вот и взяли они меня с собой на промысел, на пустынный остров, а называется он Аланд. Прибывши туда, хозяин мой Якаяч поселился с нами на самом высоком месте острова, и тут-то, брат, душенька моя ушла в пятки, как оглянулся я! Кругом нас лежали, бродили и дрались большущие зверищи, каких я сроду не видывал, да и не дай бог еще увидеть. Величиной больше рослого быка, а видом — как тюлени. Шерстью буры, только шеища голая, с курчавой гривищей… Грива, однак, небольшая, — поправился Тарас, который, стараясь разительней выставить величину зверей, чтоб повергнуть в ужас слушателя, начал теперь поминутно увеличивать самые слова. — Голова небольшая, — продолжал он, — уши короткие, мордище… тоже короткая, кверху вздернутая: зубы, брат, зубы! Господи ты, боже мой! Лютому врагу не желаю попасть на такие зубищи!

— Велики? — с улыбкой спросил Никита.

— У! — отвечал Тарас, махнувши рукой. — В промежутках по человеку завалить можно, и ушей не увидишь! Так вот они кругом самого шатра лежат, ходят, стоят, чешут уши и голову задними ластами, смотрят на огонь, и на людей смотрят, лижутся, дерутся, самок друг у друга отбивают, с места друг друга сталкивают… Веришь ли ты, Никитушка, один зверище старый, — седой совсем, за самку трои сутки дрался, и на теле у него, я думаю, ран тысячу было! А самок у них по две и по три. За самками своими они, брат, сильно ухаживают, вьются около них и заигрывают, а когда она его приголубит, так он, чудище пучеглазое — туда же — утешается и радуется. Около них щенятишки вертятся, увальни неповоротливые, играют, ползают друг на друга, спят. А вечером, брат, самцы с самками и щенятами в море уплывают, тихохонько плавают у берега; щенята, уставши, на спину к маткам садятся, а матки колесом ныряют и сбрасывают их: ступай, дескать, в воду, учись сам плавать! Видишь ли ты, туда же — свои порядки! А как ревут! Веришь ли, от одного реву так душу повертывает, словно живого в гроб заколотили да поют над тобой вечную память. Зовут же их сивучами, иначе — морские лошади.

— Знаю, — сказал Никита. — Я их видывал. Ну, что ж, много ты их перебил?

— И не говори! — воскликнул Тарас, бледнея при одном воспоминании перенесенных опасностей. — Якаяч всегда первого выгонял меня к спящему чудищу: — Иди, — говорит, — да коли его под передними ластами. — А ежели я упирался, так он стегал меня ремнями… ужасный подлечище!.. Ему ничего, если зверь проснется да разорвет меня… Ведь они, подлые души, считают нас хуже собак. Нечего делать, и пойдешь, кольнешь чудище под передними ластами — и поскорей назад, а Якаяч еще ремнем: — Иди еще коли!

Никита хохотал, Тарас сердился.

— Ты вот смеешься! — говорил он. — Горло дерешь! А кабы на мое место попал? Я уж и сам не знаю, как жив остался. Да сивучи еще ничего, а вот как стали мы на другое место да за котами морскими пошли…

— А, так ты и котиков морских видывал?

— Видывал? Ты спроси, как жив уцелел! В лапах у них бывал.

— Что ж, — они люты?

— Ужасти, как люты! — отвечал Тарас. — Хоть и поменьше сивучей, а позадорней будут. Видом такие же; только грудастей и тонее к хвосту. Глазищи выпуклые, зубы огромные; шерсть черная с проседью, короткая и ломкая. Нрав чудной! Нагляделся я, как самки у них детей своих любят. Лежат они с ними на берегу страшнейшими стадами, сами больше спят, а котята играют около своих матушек, ползают, плуты, друг на друга, дерутся, борются. Коли один постреленок другого повалит; прибегает тотчас отец, ворчит, разводит детей; лижет пугало морское того, который победу одержал, старается мордой повалить его; и который крепче ему противится, того больше любит: словно веселится, чудище, что вот, мол, сын достоин родителя! А который сын ленив и увалень, того бьет, прочь гонит, и такого матка ласками утешает. А самок у каждого самца по крайности десять, либо пятнадцать, а бывает у другого и пятьдесят!

— Будто? — недоверчиво спросил Никита. — Да ты считал, что ли?

— Считал! Сочтешь, как, почитай, с ними жить доведется. Вишь ты, хоть они по тысяче и больше лежат на одном берегу, однако каждый самец с семейством своим особо, а семейство у иного штук сто и сто двадцать, все жены и дети, — так тут как, голова, не смекнуть! Такими же стадищами они и по морю ходят. И ведь как задорны, коли кто к чужой самке попробует приластиться, уж тут и гляди: драка, будет! А которые устареют, так про тех хоть вовсе самок не будь. Старые коты, без самок и без детенышей, лежат дней по сорока на одном месте, не едят и не пьют, а только спят, сивые чучелы! Зато как же люты и упрямы, скорей умрут, чем уступят место, которое себе выбрали, словно гордость показывают! И коли увидят человека, тотчас бросаются к нему, а другие ждут очереди, смотрит и тоже готовы в драку! Коли понадобится итти мимо их, так уж не миновать беды. Кинешь камень, они на лету подхватят, грызут его, ярятся, ревут и так вот и норовят разорвать человека. Изранишь всего, а он все бьется, места своего не покидает. А который струсит и побежит, на того все остальные бросаются, и уж тогда человек иди свободно: не тронут! Сами меж собой такую войну подымут, что на версту кругом ничего не видно, кроме потешных драк с ужаснейшим ревом. Вот, брат, какие господь бог привел видеть сражения! Раз Якаяч нарочито раздразнил чудищей: натерпелся я страху, насмотрелся чудес! Котов тысячу билось, рев стоял страшный; а другие коты, которые в море плавали, поднявши мордищи свои, любовались, как товарищи бьются. Смотрели, смотрели, да вдруг в такую свирепость пришли, что повыскакали на берег и тоже пристали — пошла потеха! У, Никитушка! Жутко было смотреть, а какой рев в ушах стоял! Чудно мне, что они, чудища тупорылые, обломы бесчувственные, туда же — правду по-своему соблюдают: коли двое нападут на одного, тотчас вступаются, помогают слабому, колотят обидчика, словно сердятся: зачем, дескать, не равна драка! Коли устанут, ложатся рядом, словно приятели, а отдохнут — опять драться. И как кончится война, самки за теми идут, которые верх одержали… Порешивши драку, первое дело в воду бросаться и тело свое обмывать. А как выдут из моря, так долго отрясаются и ластами гладят грудь, чтоб прилегли волосы. Самец прикладывает рыло к рылу самки, будто целуются.

Самцы самок и котят своих крепко любят, а все-таки обращаются с ними больно жестоко. Коли самка струсит и побежит, бросивши детей, кот за ней: схватит ее зубами, бросает оземь и бьет о камни, пока она не растянется полумертвая. А как она справится, так приползет к нему, ноги его лижет: всячески умасливает и плачет, слезы текут у животины бесчувственной; а самец сердито ходит взад и вперед, зубами скрежещет, поводит кровавыми глазами и мотает головой, словно медведь. А как увидит, что котят его утащили, тоже начинает плакать.

— Ну, как же ты воевал с ними? — спросил Никита.

— Ах, Никитушка! Где уж их бить! Ты только подумай, голубчик, что разбойник Якаяч взял да и повел меня в стадо морских котов, тоись не меня одного, а нас всех, человек шестнадцать; и тут же сын его был, которого он впервой еще взял на добычу. А котов до двух тысяч было. Лежат себе, котят своих лижут, с самками заигрывают, спят. Только как завидели нас, рявкнули, приподнялись да стеной на нас и пошли… — идут, идут! А рев их словно медвежий. Они, видишь ты, разные голоса имеют: коли ревут, лежа на берегу, ради забавы, так ревут, как коровы; как победу одержат, словно сверчки пищат; как ранены, так словно наши кошки мяучат; а как на Драку идут, так медведем ревут — просто беда! Мы все ни живы, ни мертвы, а Якаяч стоит впереди, глазом не смигнет, — ему хорошо, он росту, я думаю, гораздо выше тебя будет, — только нам закричал на своем басурманском языке: «Коли кто попятится, брошу котам на растерзание!» Видя беду неминучую, повалился я в ноги ему и кричу: «Помилуй! Помилуй!» Он молчит, а тут вдруг, слышу, рев сильней становится; поднял я глаза: стадо так на нас и напирает. Один котище прямо ко мне. — Захохотал Якаяч. Мнет меня кот, слышу мнет и других, — крик и рев! Конец, думаю, наш пришел. Только как вдруг Якаяч свистнет богатырским посвистом… и какова же штука? Вот уж подлинно чудо, Никитушка! Чудища престрашные испугались — и тягу! Вот поди ты: ни ножа, ни ружья, ни рогатины не боятся, а свисту боятся!

Якаяч хохотал, хохотал, а потом сына своего ласкать и утешать стал. Всю потеху он, видишь ты, устроил ради сына: пусть, дескать, дитятко спозаранку приучается! Такой уж обычай у них, окаянных. Хороши игрушечки, нечего сказать!

Побросались коты в море, плывут за нами берегом да смотрят на нас, выпучивши свои буркалы. А один кот поотстал, не успел в воду броситься. Якаяч пустился за ним, прицелился камнем да глаз ему и вышиб; потом еще прицелился, да и другой глаз вышиб. Заорало чудище, заметалось. Мы кинулись к нему и ну его колотить по голове дубинами; дубасили, дубасили, — отдохнем и опять примемся; раз двести огрели, а чудище все живо было. Ужасно живучи, проклятые! Уж и голова в мелкие кусья раздроблена, и мозг весь вытек, и зубы все выбиты, а чудище все стояло на задних ластах и билось, места своего не оставляло. Сказывали мне, в прошлом году вздумал Якаяч потешиться: проломал чудищу голову, глаза выколол и пустил его жива: что, дескать, будет? Чудище изувеченное больше двух недель жило и все стояло на одном месте, словно как статуя.

— Ну, как же ты утопил Якаяча?

— А вот слушай. Плыли мы по морю. Навстречу нам котище страшнейший. Вот как сравнялись с ним, Якаяч и пустил в него носком. Копейцо крепко впилось в чудище, а ратовье отскочило. Якаяч крепко держит ремень, — у них, вишь ты, к копейцу всегда длинный ремень привязан, — а животина тупорылая справилась и потащила нас так шибко, что мы словно летели. Скоро пристали к нему и другие, штук с пятьдесят, и все за нами поплыли, — просто мороз по коже подирает, как взглянешь; а тут еще работай, держи ухо востро! Чудища так и сноравливают уцепиться передними ластами за край байдары и перевернуть ее, да кормщик не зевал. Мы стояли с топорами, да обрубали ласты тем, которые совались к борту… Одного котенка убили и втащили в судно. Потом убили и другого, и тоже втащили; а как втащили третьего, стала наша байдара тяжелеть. Ну, думаю я, коли еще одно чудище убьем, хлебну я соленой водицы, как, бог свят, хлебну! У них, вишь ты, за самое большое бесчестье почитается кинуть промышленного зверя; и они лучше потонут все, а не кинут. Якаяч так уж на меня и смотрел, что вот, дескать, как только байдара пойдет ко дну, мы тебя, голубчика и вон! Ей-богу, так смотрел! Ладно, думаю, ты свою жизнь сохраняй, а я о своей подумаю. Берег близехонько, плавать, знаешь ты, я молодец. А и утону, хуже не будет! По крайности уж и врагов погублю… Вот как супроти меня самого один кот сноровился, облапил край, — я, чем бы ему ласты рубить, хвать Якаяча топорищем по лбу, а сам — прыг в воду! Только, понимаешь, на другую сторону, откуда коты юркнули к товарищу. Доплыл я до мелководья, оглянулся: байдара перекинута; чудища вьются около нее, рычат, кровавыми глазищами поводят; то рука, то нога окажется, то вдруг синяя бритая голова (с нами было четыре коряка, которые каждый день голову бреют) высунется, торчит, словно гриб водяной; вдруг чудище схватит ее, другие подстанут; на минуту весь человек окажется, а там и следов его нет; только вода кругом окрасится. Я стоял, смотрел, — страшно и холодно, а мочи нет, хочется еще смотреть. Вдруг чудища перестали реветь и метаться, поплыли плавно и запищали, как сверчки. Ну, стало быть, баста! Все кончено! Ни одного человека не осталось в живых! Только я уцелел, слава тебе господи! Как добежал я до берега, тотчас бухнулся на колени и принес господу богу благодарение, что сам жив остался и что целых шестнадцать плосконосых разбойников утопить сподобился. Клал я земные поклоны и высоко поднимал грешные руки мои, а тупорылые, зубастые чудища плескались в кровавой воде, взбивали красную пену и все смотрели на меня, словно как на какое невиданное позорище.

— Счастлив ты, Тарасушка, — сказал с завистью Никита, когда товарищ его кончил свой рассказ. — Ты вот, почитай, на воле жил, зверей каких насмотрелся, по морю прокатился, чуть тебя звери не изломали, дикари чуть в море не бросили; надрожался ты, надрожался, сердечный! А вот я? Сила была, да волюшки не было! Руки чесались, да развернуться простору не было! Все время, почитай, как собака, на привязи жил!

И он пересказал товарищу свои приключения. Потом они стали советоваться, что им делать. В юрту заходить было опасно: если уж камчадалы, показались в той стороне, так они, верно, завладели юртой. Итак, промышленники решились перебраться за Авачу в одной байдаре, оставив другую товарищам, если б кто из них пришел к условленному месту!

VI

Тени высоких гор вытягивались все длиннее и длиннее; наконец совершенно стемнело.

Промышленники спустили на воду байдару и поплыли. Они держались берега, который был здесь чрезвычайно высок и крут.

Ветер силен. Небо черно. Луна только изредка показывается среди темных, угрюмых туч, и тогда громадная тень береговой горы ярко обозначается на воде, перерезанной серебристыми полосами; а дрожащие тени дерев, наклоненных к воде, кажется, то углубляются, то всплывают, словно ныряя. Волны глухо плещутся, и за шумом их не слышно ни мерных ударов весел, ни голоса промышленников, разговаривающих о своих товарищах. Где-то они теперь? Живы? Или уходили их плосконосые разбойники? А если живы, что делают? Как горе мыкают?

Ветер сталкивает, разводит, спутывает и гонит все дальше и дальше черные тучи, пробивает среди них пестрые дороги, сизые и светлые скважины; вот, наконец, осилил и согнал черные тучи с огромного пространства неба; откуда ни взялся месяц и бойко пошел по голубому полю. Осеребрилась река. Промышленники смотрят вперед, смотрят, и видят две черные фигуры, которые, покачиваясь, приближаются к ним.

— Видишь, Никита? — тихо говорит Тарас.

— Вижу.

— Уж не звери ли?

— Нешто звери так плавают?

— Ну, так люди? Тс!.. Гляди: словно головы…

— Ну, каким людям тут быть? Люди кверху головой не плавают.

— Ну, так просто нечистая сила!

— Ха, ха, ха!

Черные фигуры плывут все ближе и ближе, плавно, медленно, покачиваясь, словно живые.

— Лешие водяные! — шепчет Тарас.

— А вот поглядим!

Промышленники гребут к черным фигурам. При ускоренном приближении байдары черные фигуры колышутся сильней и быстро нагибаются к борту, будто кланяясь промышленникам. Лицо Тараса покрывается смертельной бледностью. Никита смотрит на них с омерзением и ужасом.

— Тарас, а Тарас!

— А?

— Что отвернулся?.. А ты погляди!

— Ой, батюшки! Ой, Никитушка! Нет, уж лучше я с сивучищами пойду опять драться, а с нечистой силой…

— Какая тут нечистая сила? Просто, брат, плосконосые.

— Плосконосые? Что же ты не гребешь прочь?

— Ха, ха, ха! Вот голова, да чего их бежать? Что они сделают? Мертвым телом забор подпирай.

— Так они мертвые?

— А ты думал — живые? Ха, ха!

Тарас, решаясь посмотреть, оборачивается и видит две человеческие головы, обезображенные кровавыми рубцами, страшно распухшие. Но и в искаженном виде они резко хранят первоначальный тип: широкие приплюснутые носы и толстые губы.

— Вот так встреча! Каким манером они сюда попали?

Не решив вопроса, промышленники гребут дальше.

Невеселая встреча опечалила их. Они молчат и по временам оборачиваются. Трупы, качаясь, как живые, медленно плывут своей дорогой. Промышленники проплыли еще с полверсты, и Никита снова таинственно спросил своего товарища:

— Видишь?

— Вижу.

Третья черная фигура плывет навстречу им. Вот она у самой байдары, вот поравнялась с ней. Промышленники всматриваются; но они не замечают уже в новом мертвеце знакомых признаков туземного дикаря.

Внезапный ужас оцепенил их; весла замерли в руках; сильные волны повернули байдару, закачали и столкнули с самим трупом. Никита загородил ему дорогу веслом, и труп остановился.

Луна ярко освещает мертвое лицо, которого лоб закрыт волосами. Но в губах сохранилось еще страдальческое выражение, так знакомое промышленникам. Страшная догадка болезненно шевелится в уме бедных странников, но они не смеют еще сообщить ее друг другу. Руки мертвеца сложены на груди…

— А гляди! Что у него в руке торчит? — шепотом замечает Тарас.

— Щеголиха… так и есть, щеголиха! — рыдающим голосом вскрикивает Никита. — Вавило! Горемыка Вавило! Жил ты бесталанно, да и умер, господь знает как! Ничего у тебя не ладилось: ходил ты, словно мертвец, по белу свету — одинехонек, беднехонек, никому не брат, не друг. Натерпелся ты вдоволь! Горе горькое за тобой по пятам гналось, стужа тебя знобила, голод с ног валил, — ты молчал, потупив головушку, да думу свою думал. А в веселый час ты говаривал, тряхнув кудрями: «Будет праздник и на моей улице!» Вот и дождался ты своего праздника! -

Тарас, у которого чувство личной безопасности обыкновенно перемогало всякую кручину, нагнулся к мертвецу.

— Что ты делаешь? — спросил Никита.

— А я хочу у него винтовку взять. Ну, как плосконосые разбойники и на том берегу изменили? А мне нечем и оборониться!

— Не тронь! — повелительно крикнул Никита. — Одна была у него радость: винтовка нарядная, — продолжал промышленник торжественным и унылым голосом. — Он любил и холил ее и пуще жизни берег. Пришла смерть, он и мертвый ее не выдавал. Так уж пускай она с ним останется!

— Да и не вытащить! — отвечает Тарас. — Он ее так сжал, сердечный, что она у него в пальцах закоченела.

— Прощай, Вавилушка! — печально говорил Никита. — Без отпеванья, без креста, без гроба положил ты свою головушку в чужой, неприветной земле. Не было около тебя ни приятелей, ни сродников… Плосконосые нехристи угомонили тебя. — Ходят кругом тебя волны сердитые; ветер буйный поет панихиду тебе, набежит на тебя морское чудище, щелкнет пастью своей — вот и могила твоя!.. Да у бога все мы равны будем, все ответ дадим. Не поминай лихом. Сдерживал я тебя, смеялся твоей кручинушке… да был ты такой нелюдимый, пугливый… А злобы, видит бог, не носил я против тебя в сердце своем! Эх, нет землицы кинуть горсточку на прощанье вечное!

Никита протянул свою длинную руку к мертвецу и коснулся его бледного лица.

— Вечная память! — проговорил он.

— Вечная память. — повторил Тарас:

— Аминь! — заключил Никита и принял весло.

Мертвец закачался и тихо поплыл прочь. Товарищи долго провожали его глазами. Потом они, будто с одной мыслью, взглянули кругом себя — на черные волны, которые вздувались и пенились, силясь захлестнуть байдару, на высокие берега, поросшие лесом, который ежеминутно грозил выслать на них полчища врагов, и дружно ударили веслами.

Уже фигура мертвеца превратилась в незаметную точку, а голос Никиты все еще раздавался в воздухе, заглушаемый порывами ветра. Не привыкший подавлять ни веселых, ни печальных своих мыслей, Никита повел длинную унылую речь о своем погибшем товарище и протяжным, торжественным голосом пел ему «вечную память».

— Никита! — пугливо воскликнул Тарас.

— Что?..

— Тс! погоди петь… слышишь?

Никита стал прислушиваться.

— Ничего не слышу.

— Погоди, постой грести!

Промышленники подняли весла выше воды.

Среди однообразного завывания ветра, ропота деревьев и плеска волн явственно послышался человеческий крик.

Промышленники притаили дыхание. Крик повторился. Он был дик и пронзителен и доносился ветром с высоты берега, которого держались промышленники.

— Подплывем поближе!

— Что ты, голова! А как там плосконосые? Увидят!

— Да коли они на горе, так уж все равно; они нас давно видели. Только чего им так кричать?

Крик раздался снова.

— Подадимся вперед!

Они начали огибать высокий утес, скрывавший продолжение берега, но увидели на воде тень следующего утеса и вздрогнули. Тень соседнего утеса, очевидно не столь высокого, как тот, у которого находились теперь промышленники, оканчивалась странной фигурой которая дрожала и делала такие движения, каких не могли сообщить ей порывы ветра.

— На той горе человек стоит, — шепнул Никита Тарасу.

— Не леший ли? — с ужасом заметил Тарас.

— У тебя все леший! Слышишь, как кричит: голос словно человеческий…

— Кто там ни стоит, а, по-моему, перевалим скорее на тот берег: так оно спокойнее!

И Тарас начал грести.

— Стой! Стой! — закричал Никита. — Держи к берегу!

— Что ты, Микита? С ума своротил?

— Уж ты молчи… Сердце добро вещает мне! — возразил восторженно Никита. — Слов не слышу, а так и кажется, что русский человек кричит.

И он принялся работать веслами. Спустя минуту обнаружился смежный утес; на нем действительно чернелась человеческая фигура, угаданная промышленниками по тени. При появлении их она испустила радостный крик и быстро махала головой и руками.

Но ни рассмотреть ее, ни уловить хоть слово, которое могло дать о ней понятие, ночь и ветер не позволяли. И Никита остановился в раздумьи. Была минута, когда он уже готов был склониться на просьбы своего испуганного товарища и повернуть лодку к противоположному берегу, но фигура сильней замахала руками, закричала пронзительней. Никита снова остановился.

— Как хочешь, Тарас. А не христианское дело оставлять человека, который просит помощи. Еще, знай мы наверно, что орет плосконосый, — черт с ним! ну, а как наш брат?

— Откуда тут нашему взяться? — кричал испуганный Тарас. — Плосконосый, ей-ей, плосконосый; он нарочно орет, чтоб нас приманить.

— Ну, ладно! Уж коли боишься, так спусти меня на берег, а сам отплывай прочь. Жди час, жди другой… а коли я к утру не ворочусь, так отчаливай с богом.

Тарас умолял Никиту не покидать его и не губить себя, но Никита твердо стоял на своем. Спустив его на берег, Тарас немного отплыл и с ужасом смотрел, как товарищ его взбирался на скалу, все приближаясь к огромному страшилищу, каким казалась Тарасу темная фигура.

Наконец Никита ступил на вершину скалы, и вдруг обе фигуры слились в одну.

— Ну, попался в когти к лешему? — с отчаянием воскликнул Тарас. — Вот тебе и Никита! Говорил: не ходи!

Но фигуры разделились и закричали, замахали руками.

Голос Никиты скоро пересилил бурю, и Тарас услышал собственное свое имя:

— Тарас! сюда!

Тарас подъехал к самому берегу, но не решался еще расстаться с лодкой, где чувствовал себя безопаснее, чем на берегу. Призывные крики повторились, и вместе с голосом Никиты слуха его коснулся другой голос.

Не колеблясь более, он выскочил на берег, втащил за собой байдару, тяжесть которой не превышала пуда, и поспешно стал взбираться на гору.

— А посмотри, кого я тебе покажу! — сказал Никита, схватив его за обе руки и втаскивая на гору.

— Батюшки светы! — воскликнул Тарас. — Лука! Каким манером?

Лука принялся рассказывать. Вместе с Вавилой он попал в один острожек к камчадалам, которые прежде были мирные и сделались изменниками в тот самый день, как промышленники наши лишились свободы.

Лука и Вавило жили у своих хозяев почти так, как жил Никита у своего, а наконец вдруг между дикарями распространился слух, что русские казаки идут усмирять их.

Пораженные ужасом дикари перенесли свои шалаши на высокую гору, составляющую правый берег Авачи, и укрепились там с женами, детьми и пленниками.

Через неделю гору обступил пятидесятник Шпинников, у которого, кроме пятидесяти казаков было в команде до ста мирных камчадалов.

Десять дней изменники выдерживали осаду, стреляли из луков, метали в казаков каменьями. Наконец средства к защите истощились. Осажденные увидели неминучую гибель.

Тогда страшная картина представилась пленникам, которые втайне радовались успеху русских и питали слабую надежду получить свободу. Изменники решились «достать под себя постелю!..» Так называлось у них дикое и ужасное обыкновение, к которому прибегали камчадалы, когда не видели надежды к спасению.

Изменники перерезали жен и детей своих, перерезали престарелых отцов и матерей, перерезали все, что было в острожках живого, и побросали трупы с утеса в реку. Потом некоторые из них с криком мстительного неистовства и отчаяния кинулись на врагов и погибли в битве; другие стремглав побросались с утеса, на котором сидели, в реку.

Вавило тоже был зарезан и брошен в реку, на глазах Луки, которому готовилась такая же участь. Но рука дикого убийцы, ослабленная многими кровопролитиями, изменила ему, и Лука, не убитый до смерти, а только тяжело раненный, полетел вниз. У него достало сил ухватиться за обломок скалы и удержаться. С час висел он между небом и землею, пока казаки грабили и жгли опустелые острожки. Он кричал, но слабый голос его не доходил до слуха людей; он употреблял все усилия подняться и стать на ноги — силы изменили ему. Наконец все стало тихо кругом; с отчаянием догадался Лука, что казаки ушли далее. «Зачем не до смерти поразил меня лютый враг? — думал несчастный Лука. — Зачем не слетел я прямехонько в воду?.. Все равно смерти не уйти мне…» Он сделал последнее отчаянное усилие, поднялся и сел верхом на камень, за который так долго держался руками.

Не скоро унял он кровь, которая ручьем текла из его глубокой раны в правом боку. Два дни собирался он с силами, на третий медленно стал подаваться к тому месту, где Промышленники покинули свои байдары.

Ночь и сильная усталость застигли его на скале, с которой увидал он байдару. Он знал, что дикари долго не отваживаются появляться в тех местах, где потерпели поражение, и заключил, что в байдарах находятся русские. Тогда он стал кричать…

Таковы были подробности, которые передал Лука своим товарищам.

Так как теперь уже нечего было опасаться близкого присутствия неприятеля, то промышленники разложили огонь в удобном месте и расположились отдохнуть. А наутро они решились отправиться в острожек, чтоб запастись порохом и пулями, проведать камчадалку и осведомиться, не был ли там кто из товарищей их.

VII

На пороге одинокой юрты сидели две женщины. Одна была молода и хороша. Большие продолговатые глаза, черные и блестящие, широкий небольшой нос и алые выпуклые губы придавали ее лицу выражение чрезвычайно оригинальное и привлекательное. Другая женщина была стара и чудовищно безобразна…

Глубокая грусть помрачала красивые черты молодой женщины. Она молчала и плакала, не слушая старухи, которая говорила без умолку, причем уродливые губы ее вместе с беззубыми челюстями ходили и шипели, будто испорченный инструмент. Наконец, рассерженная невниманием слушательницы, старуха закричала над самым ее ухом:

— Кениля! Кениля!

Молодая женщина вздрогнула и повернулась к ней.

Старуха часто и крикливо забормотала на камчадальском языке.

Молодая отрицательно качала головой и опять повесила ее.

Наконец она вскочила, запела не совсем чисто, но приятным голосом унылую русскую песню и побежала. С последним словом песни она была уже у крутого берега небольшой реки, которая била ключом и с шумом прыгала через камни.

Кениля стала на самый край берега и нагнулась с решительным намерением кинуться в воду, и вот она уже шатнулась вперед, как вдруг ее удержала сильная рука старухи, которая, запыхавшись, подоспела в ту минуту.

Старуха укорительно качала головой и бормотала камчадальские выговоры. Молодая женщина старалась вырваться.

— Еще день! еще день! — сказала она по-русски. — Каждый день ты мне говоришь — еще день. Я жду, жду, а он меня ждет.

И она с отчаянием рванулась, но старуха оттащила ее и увлекла к юрте.

Они сидели снова на пороге юрты. Старуха дремала. Кениля смотрела вдаль; вдруг у реки показались три человека. Кениля выпрямилась, посмотрела вперед и, радостно вскрикнув, как серна, пустилась к ним.

— А, Кениля! Кениля! — весело кричал Никита, шедший впереди. — Вот и мы! Ну, что, жива?

Кениля не отвечала. Диким взором смотрела она на Луку и Тараса, которые немного отстали. Вся жизнь ее перешла в зрение… Наконец она кинулась к Тарасу, потом отскочила, как будто обваренная кипятком, и закричала:

— А Степан? Степан?

— А нет Степана, — отвечал Тарас.

— Где он?

— А кто его знает!

— Убили?

— А может, и убили.

— Убили, убили! — закричала отчаянно Кениля и побежала к Никите.

— Где Степан? Ты видел Степана?

— Не видал, красавица ты моя, — печально отвечал Никита.

— Он жив?

— Не знаю.

Кениля обратилась к Луке:

— Жив Степан?

— Жив, не бойся.

— Жив! — радостно закричала Кениля. — Он придет?

— Придет, придет.

— Скоро?

— Сегодня к вечеру, — отвечал чувствительный Лука.

— Жив! Жив! Придет! — весело повторяла Кениля и прыгала и смеялась.

Так они приблизились к юрте.

Никита подкрался к спящей старухе и над самым ее ухом закричал:

— Акхалалалай!

Старуха вскочила, дико осмотрелась и с неистовым криком ужаса побежала прочь.

Отбежав к реке, она остановилась на высоком ее берегу и начала посылать проклятия промышленникам, кривляться и сжимать кулаки. Потом она побежала дальше, но скоро опять остановилась с дикими ругательствами. И так она останавливалась, грозила и кричала, пока, наконец, безобразная и страшная фигура ее, покрытая звериными лохмотьями, не скрылась из глаз промышленников.

— Так она осталась жива? — воскликнул Никита. — Вот чудо!

— Не на мое вышло? — заметил Тарас, не без ужаса узнавший в отвратительной старухе чудовище, напугавшее их в ущельи горы. — Не на мое вышло? Я говорил, что она не просто шаманка… вот теперь смейтесь! Ну, не сиди в ней бес, как бы осталась она жива?

— Уж подлинно, разве бес отвязал старуху! — заметил Никита. — Я так прикрутил ее, что, кажись, отвязаться сама она не могла.

— А уж я-то как старался! — заметил Тарас.

— Кениля! — крикнул Никита.

Но Кенили не было. Она ушла в юрту. Через минуту она выскочила оттуда, и красота ее получила новый блеск: роскошные волосы Кенили были расчесаны и вились по плечам; сверх русского красного сарафана на плечи ее накинута была новая пестрая кухлянка, в которой цвета были подобраны наподобие радуги. Бледные щеки Кенили были слегка нарумянены, а большие глаза ярко блистали простодушной радостью. Промышленники, долго не видавшие женщин, так были поражены миловидностью дикарки, что вскрикнули в один голос:

— Вот так красавица!

— Для дружка принарядилась, — печально сказал Никита.

Кениля прыгала и весело пела русскую песню.

— А что, братцы? Надо нам отдохнуть да и пообчиниться, — заметил Лука.

Промышленники ушли в юрту. Они спали, обедали, чинили свою обувь, а Кениля все сидела на пороге юрты и смотрела вдаль.

Жалко стало Никите морочить бедную девку.

— Не сиди, не жди напрасно! — сказал он ей. — Не придет твой Степан!

Побледнело лицо дикарки.

— Не придет? — повторила она, остановив беспокойный взгляд на лице Никиты. — Умер?

— Умер, не умер, — отвечал Никита, — а бог знает, где он! Ты вот послушай: все мы попали в одну беду…

— Беду? — пугливо повторила дикарка.

— Да. Окружили нас проклятые изменники, схватили, разделили между собой, словно баранов, и очутились мы в плену.

— В плену? — вскричала Кениля.

— А ты слушай. Я ушел, и Тарас ушел, и Лука ушел, — и вот мы, видишь, теперь на воле. А где Степан — бог весть! Может, тоже ушел и придет сюда, а может…

Никита остановился. Черные глаза дикарки впились в него.

— Убит?

— Как знать! Вишь, ты какая: не идет, так уж и убит.

— Убит! Убит! — повторила она отчаянно.

— Говорят тебе, неизвестно! Ты погоди…

— Ждать! — воскликнула она. — Я ждала! Я долго ждала! Ты вот погляди!

Она схватила руку Никиты и подвела его к стене, где нарезаны были небольшие черточки.

— Ты вот погляди: я день ждала, два ждала, — говорила Кениля, считая пальцем свои черточки, — три ждала, четыре ждала.

Досчитав до десяти, она остановилась и с изумлением смотрела на свои руки с растопыренными пальцами, будто спрашивая: где взять?..

— Начинай снова, — сказал Никита.

Дикарка догадливо сложила пальцы и продолжала, считая черточки:

— Опять день ждала, опять два ждала, опять три ждала… А потом уж и счет потеряла, — заключила она, досчитав и еще раз до десяти, — а его все нет, все нет! Я ходила каждый день на гору, и там его нет…

— Так не ты ли отвязала старуху? — спросил Никита.

— Да, — отвечала Кениля, — она уж была почти мертвая и хрипела, как я пришла… Я довела ее домой, накормила, и она все жила со мной и все каждый день говорила: «Погоди еще день, вот завтра придет…» Я и ждала… И каждый день я думала, что уж завтра не буду ждать, а сама пойду к нему… И уж теперь я и пойду…

И она хотела итти…

— Куда ж ты пойдешь? — спросил Никита, удерживая ее.

— Уж коли он не идет, так меня к себе ждет. Не приду еще — рассердится! Не хочу его сердить, боюсь его сердить! Он и так долго ждет, а будь жив, не заставил бы меня столько ждать.

Никита ничего не понимал, но голос дикарки раздирал его душу. Не зная, чем утешить ее, он сказал:

— Погоди еще: может, он завтра придет.

— Завтра! Завтра!.. Завтра я уж сама у него буду, — вскрикнула дикарка и побежала…

С минуту Никита бессмысленно следил за ней. Дикарка бежала к реке.

— Братцы! — закричал Никита своим товарищам, пораженный страшной догадкой. — Утопится! Утопится!

И он побежал за ней, но, еще не добежав до реки, услышал внезапный шум волн… Достигнув в три прыжка высоты берега, Никита взглянул вниз и увидел лицо камчадалки, ее черные волосы, расплывшиеся по волнам, и часть сарафана, вздувавшегося на воде. Потом все исчезло.

Никита кинулся в воду.

— Вот будет беда, как и Никита утонет! — заметил Тарас, подоспевший в ту минуту с Лукой к берегу.

— Ну, не утонет! — возразил Лука. — Река неширокая… А вот ты хорошо плаваешь — помог бы…

— Да ведь она легонькая: вытащит и один! — отвечал Тарас.

— Что у вас тут, братцы? — раздался задыхающийся голос сзади промышленников. — Я иду к юрте, гляжу: вы все бежите, словно помешанные?..

Тарас и Лука обернулись и вскрикнули в один голос:

— Степан!

— Утонул, что ли, кто?..

— Кениля… — начал удивленный Лука. — Она, видишь ты, все тосковала…

Степан прыгнул на край берега и бухнулся в реку… В ту минуту голова Никиты показалась из воды.

— Степан! — закричал он. — Ты?.. откудова? Вон, гляди, она там… Там… Нырни! Я чуть было не схватил, да духу не хватило.

Степан нырнул.

— Откуда, братцы, взялся вдруг Степан? — крикнул Никита из воды своим товарищам.

VIII

В глубине старой юрты, у берегов Восточного моря, где разбросано несколько коряцких шалашей, томился бедный пленник, связанный по рукам и по ногам… А в соседнем шалаше шел пир горой. Коряк Гайчале праздновал великую радость: вчера жена его стала вдруг на колени посреди юрты и родила ему сына; сын, правда, вышел с небольшим изъяном: у него не досчитались одного уха; мужчины и женщины приписали такое несчастие тому, что Гайчале гнул на коленях дуги и делал сани, когда жена его уже близка была к разрешению. Но недостаток уха не слишком огорчил Гайчале, и в радости он назвал гостей.

С утра шли приготовления. Гайчале решился даже убить оленя, а такая роскошь у скупых коряков редкость: они питаются сами и потчуют гостей мертвечиной, а когда нет мертвечины, говорят гостям:

— Потчевать нечем: на беду, у нас олени не дохнут, и волки их не давят, так не прогневайтесь!

Сестры хозяина с утра выставили на улицу котлы и ложки, чтоб их вылизали собаки; такой обычай у них употребляется вместо мытья посуды. Все принарядилось; только женщины оборванны и грязны, да иначе и не бывает. На что, говорят они, женам нашим рядиться и мыться, когда мы и так их любим? И если жена коряка принарядится, муж убивает ее, как изменницу.

Оттого жены их стараются казаться как можно безобразнее и если надевают получше платье, то разве под низ, а сверху всегда прикрыты они отвратительными лохмотьями.

Наехало к Гайчале коряков и чукоч из соседних острожков; чукчи были с женами. Жены чукоч иные принаряжены, а иные, сбросив кухлянку, остаются в юрте почти нагие; зато тело их пестро расписано. Отчего такая разница? Жены чукоч должны служить не столько им самим, сколько гостям своих мужей: потому они столько же хлопочут о своей красоте, сколько коряцкие женщины о своем безобразии.

Согнув одну ногу и скромно прикрывшись пяткою, набеленные, нарумяненные, раскрашенные, чукотские жены сидят среди своих грязных хозяек и возбуждают их тайную зависть. Молодые мужчины вьются около них, и они отвечают им ласковыми речами и взглядами. Несколько часов сряду едят и пьют гости. Наконец начинаются пляски. Постлав среди пола рогожку, две Чукотки становятся одна против другой на колени; вот они начали поводить плечами и взмахивать руками с тихим припеваньем; но скоро движения их стали сильней, песни громче, и они все повышали голос и больше кривлялись, пока, наконец, не выбились из сил. Зрители смотрели на их пляску с восторгом… Когда они упали в изнеможении, началась пляска общая: все мужчины и женщины стали в круг и тихо ходили, мерно поднимая одну ногу за другой и приговаривая различные слова, относящиеся к звериному промыслу. Потом мужчины спрятались по углам, сперва выскочил один и начал, как исступленный, бить в ладоши, колотить себя в грудь и по бедрам, поднимать кверху руки и делать странные движения, потом другой, третий, и все делали то же, вертясь и крича.

Потом один мужчина стал на колени и прыгал, как лягушка, кривлялся и плескал руками; из углов припрыгнули к нему другие — и пошла потеха!

И так ломались, прыгали и кричали они долго, очень долго.

Но пока забавлялись так гости помоложе, Гайчале с своими приятелями предавался другой забаве: они пили кипрейное сусло, настоянное мухоморами. Наконец, когда выпито было все сусло, развеселившийся хозяин приносит большую связку сушеных мухоморов.

Радостные глаза гостей наливаются кровью, и они глотают грибы целиком, свернув их трубочкою. Сам хозяин глотает всех больше.

Наконец мухоморы обнаруживают свое действие: члены пьяных гостей подергиваются, и хозяин и гости заговорили разом, и речь их — горячечный бред… Перед глазами их вертятся отвратительные чудовища, проходят добрые и злые привидения, мертвецы, гамулы… Иные гости скачут, иные пляшут, иные рыдают, чувствуя неодолимый ужас; тому скважина огромной пропастью, тому ложка воды морем кажется.

Таково действие мухомора!

Все употреблявшие его единодушно утверждали, что действуют они в такие минуты не по собственной воле, но по приказанию мухомора, невидимо ими повелевающего.

И вот старый коряк Айга слышит собственными ушами приказание мухомора: разрежь себе брюхо!

И Айга схватывает нож и заносит его. Но женщины, строго присматривающие в такие минуты за своими мужьями, обезоруживают Айгу и связывают.

Другому дикарю, которого имя Умвевы, чудится ад и огненная бездна, в которую он должен низвергнуться. И мухомор шепчет ему, чтоб он торопился пасть на колени и покаяться в своих грехах.

И Умвевы становится и начинает каяться. Присутствующие слушают его с чрезвычайным удовольствием и часто хохочут: он высказывает такие тайны и даже преступления, каких никто не мог предвидеть и которыми потом, когда бедный Умвевы проспится, долго будут преследовать его земляки.

Кончив исповедь, Умвевы встает, раскачивается, готовый низринуться в огненную пропасть, и разбивает себе череп, ударившись со всего размаху в край скамейки.

Хозяину юрты Гайчале мухомор тоже шепнул приказание. Он схватил нож, сшиб с ног мужчин и женщин, которые хотели остановить его, и выбежал на двор…

Махая огромным ножом, он бежал к юрте, в которой томился пленник. С силою, которую придает мухомор, Гайчале отвалил огромные камни, загромождавшие отверстие, ведущее в юрту, и спрыгнул к своему пленнику.

Пленник пронзительно вскрикнул: Гайчале попал прямо на него своими ногами.

Не ужас, но радость ощутил пленник, увидав огромный нож в руках своего хозяина, а в глазах его прочитав признаки безумного зверства, не обещавшие пощады. Слишком долгое, слишком мучительное заключение вынес пленник, чтоб страх смерти мог смутить его!

Приподнявшись, сколько позволяли связанные ноги, он ждал удара и желал только, чтоб удар был вернее.

Но Гайчале обрубил ему ремни на руках, потом на ногах и закричал: — Иди! Иди! Ты свободен! Мухомор приказал тебя выпустить!

В минуту смекнул пленник, в чем дело. Он вырвал нож из рук дикаря, нанес ему удар, от которого дикарь повалился, с ног, и выскочил из юрты.

У шалаша стояли гости и сродники Гайчале… Они приняли пленника, выскочившего и бегущего с ножом, за Гайчале и не смели кинуться за ним.

Так освободился Степан.

Нырнув раз, потом другой, Степан ощупал на дне реки тело Кенили и с помощью Никиты вытащил ее на берег.

Не больше десяти минут пробыла она в воде; можно было надеяться спасти несчастную, и промышленники принялись откачивать ее.

Страх и надежда попеременно волновали бедного Степана. Не то чтоб он страстно любил Кенилю, но он сильно привык к ней. При разграблении одного камчатского острожка казаки захватили в плен между прочими женщинами четырнадцатилетнюю девушку — Кенилю. Русские казаки в то время делили между собою пленников и пленниц, как рабов, — «холопили», по тогдашнему выражению. Кениля досталась на долю казака, грубого и жестокого, он страшно мучил ее; но она приглянулась Степану, и Степан купил ее. Жизнь Кенили стала завидная. В благодарность дикарка привязалась к нему всеми силами своей души, ни на минуту не отставала от него и следовала за ним даже на самые трудные промыслы. Так жили они шесть лет, и Степан уже не мог вообразить себя без Кенили. Живя между русскими, она выучилась по-русски, переняла все нужные работы и была ему действительно лучше всякой жены.

Долго откачивали промышленники утопленницу, но никаких признаков жизни не обнаруживалось на бледном и прекрасном лице бедной девушки, которого неподвижные черты выражали спокойствие и ясную надежду. Все промышленники начинали смутно чувствовать бесполезность своих усилий, но продолжали их в глубоком молчании: никто первый не решался высказать страшную истину! Наконец Тарас поднялся, долго расправлял свои усталые члены, потягиваясь с таким старанием, будто хотелось ему вытянуть свои руки до бесконечности, и сел поодаль.

Потом присоединился к нему и Лука. Наконец и Никита отошел к ним, прошептав: «Видно, на то воля божия!»

Только Степан продолжал хлопотать около бездушного трупа.

Лука, Тарас и Никита молча смотрели на его работу. Наконец Никита сказал:

— Полно, Степан! Что уж тут?.. Видишь…

Но Степан не отвечал, а продолжал свое дело.

И долго сидел он у бесчувственного тела бедной дикарки, пробовал, повторял и опять повторял все знакомые ему способы возвращать к жизни утопленников, — нагибался к ее лицу и долгим дыханием старался возвратить ее к жизни; но усилия его были напрасны: жизни уже не было в бедной дикарке.

IX

Промышленники наши жили несколько времени в юрте и каждый день расходились в разные стороны на поиски своих товарищей; часто с той же целью наведывались к байдаре, покинутой под утесом. Не досчитывались они теперь Савелья Смешливого да Ивана Каменного; не досчитывались они еще Вавилы, но его уже искать было нечего! Вечером они возвращались с поисков, сходились в юрте, раскладывали огонь и передавали Друг другу похождения дня. Тарас, впрочем, редко удалялся от острожка больше чем на версту; зато Никита, смелый и самонадеянный, выхаживал в день огромное пространство. У него были теперь порох и пули, и он ничего не боялся. Случалось даже, что он пропадал по два дня. Раз промышленники собрались в юрте после дневных поисков, а Никиты нет, вот и ночь — его нет. Промышленники решили, что он, видно, зашел далеко и остался ночевать. Беспокойство рано пробудило их, и они весь тот день не ходили на поиски, поджидая Никиту, но Никита не пришел. Прошел опять день и еще день — Никиты не было. Тогда промышленники отправились искать его; два дня пропадали Степан и Лука, даже Тарас отошел далее обыкновенного; на третий день сошлись они и передали друг другу печальную весть, что никоторому не удалось попасть на след товарища.

Отчаяние овладело промышленниками. Еще несколько дней ждали они, наконец решились итти в ближайший к ним Нижний Острог, в надежде, не попал ли уж туда Никита каким-нибудь образом.

На второй день пути заслышали они дикие и громкие крики, а потом увидели огромную толпу, шедшую весьма беспорядочно. Впереди развевалось военное знамя. — Шпинников! Шпинников! — радостно закричал Лука. — Прибавь, братцы, шагу!

Промышленники скоро догнали толпу, поразившую их своей пестротой. Тут были русские казаки; камчадалы вооруженные и камчадалы скованные; женщины веселые и нарядные и другие женщины — худые, оборванные, привязанные одна к другой и шедшие кучками; наконец дети, тоже привязанные друг к другу и тянувшиеся цепью. Смесь одежд, лиц и наречий была невероятная. Песни, хохот, рыдания, грохот барабанов, болезненные стоны и крики неистового веселья — все сливалось в дикий, раздирающий гул, далеко разносившийся, кругом.

Обремененный богатою добычею и пленниками, Шпинников торжественно возвращался в Нижний Острог после благополучного усмирения изменников и покорения нескольких новых острожков. Промышленники присоединились к нему, но скоро раскаялись в этом: Шпинников был жестокий человек и буйный и делал по дороге неслыханные злодейства. Следуя берегом реки Авачи, на второй день тут заметил он шатер, не походивший на шатры туземцев; не успел он с своей дикой ватагой подойти к нему, как оттуда выбежало человек пятнадцать, так странно одетых и такого странного вида, что таких людей ни Шпинникову, ни нашим промышленникам сроду не случалось видеть. Все они были в чрезвычайно широких и длинных халатах с коротенькими рукавами. На иных халаты были бумажные, на иных — шелковые, цветом большею частью синие с белыми полосками. При некоторых были сабли, а у других коротенькие трубочки.

Странные люди в широких халатах кинулись к Шпинникову и ближайшим его товарищам со всеми признаками живейшей радости; они обнимали казаков, целовали их руки, весело смеялись и все говорили, говорили бойко и радостно, но ни казаки, ни камчадалы, ни сам Шпинников не понимали их языка. Догадавшись с глубоким сожалением, что речи их непонятны, странные люди продолжали знаками изъявлять Шпинникову с товарищами свое удовольствие и расположение; дарили их разной одеждой, саблями и красивыми вещицами, которые тут же снимали с себя; приносили из шалаша сорочинское пшено, камки, полотна, писчую бумагу и разные товары и все предлагали казакам с самым приветливым видом; казаки их тоже дарили с своей стороны, хоть не так щедро и радушно, и все старались добиться, откуда они попали сюда и кто они таковы.

Странные люди в широких халатах показывали им на воду, представляли бурю и крушение, и Шпинников удостоверился в одном: что они занесены сюда бурею… А откуда?

Не решив вопроса, он двое суток стоял лагерем около шалаша, наконец на третьи двинулся дальше. Странные люди начали стонать и плакать, как будто ужаснувшись, что снова останутся одни среди незнакомой и дикой страны, но Шпинников не сжалился. Долго несчастные провожали отряд раздирающими криками.

Отошед верст тридцать берегом, люди Шпинникова усмотрели довольно большое судно странного вида; никто не управлял им; волны гнали его по произволу.

— Буса, братцы, японская буса! — воскликнул один старый казак. — Стало, они японцы, Я видывал японские суда, они всегда так строятся и зовутся бусами.

Не рассуждая долго, Шпинников приказал ободрать с судна железо. Казаки и камчадалы принялись ломать судно. Вдруг показалась небольшая лодка странного вида, — в ней были несчастные, покинутые недавно Шпинниковым.

С ужасом увидав гибель своего судна, они не смели, однакож, вступиться за свою собственность и стороной продолжали свой путь. Но Шпинников, с утра пьяный мухоморами, завидев их, пришел в страшную ярость,

— Топи! Стреляй! Режь! — скомандовал он своей ватаге.

Несколько лодок, наполненных казаками и камчадалами, пустились преследовать японцев. Видя неизбежную гибель, несчастные покорно остановились. Умоляющие телодвижения, тысячи знаков безграничной преданности, раздирающие стенания, наконец поклоны, низкие и бесчисленные поклоны, — все употребили они, чтоб тронуть своих палачей. Но ответом им были стрелы.

Тогда они стали бросаться в воду и тонули; неутонувшие переколоты были копьями, дорезаны саблями, которые сами же они подарили Шпинникову. Только двое остались живы: десятилетний мальчик и старик. Они боролись со смертью у самого берега, когда Степан и Лука завидели их и спасли.

Шпинников сжег бусу, забрал все железо, «охолопил» двух уцелевших японцев и продолжал путь в Нижний Острог. Прибыв туда, он тотчас был схвачен, по доносу промышленников, и скован. Шпинников, по примеру прежних лет, надеялся откупиться подарками, но приказчик острога, напуганный последними страшными событиями (в то время вся Камчатка поднялась, озлобленная до последней крайности жестокостями казаков; дикари убивали и предавали русских страшным мучениям, где только могли; близился главный камчатский бунт, вспыхнувший в 1731 году), боялся сплутовать и отписал о злодействе Шпинникова в Охотск.

В Остроге нашелся казак, бывший три года в плену у японцев, и два спасенные чужестранца рассказали ему свою историю.

То были действительно японцы. Из города Сацмы в город Азаку отправлена была японская буса, по имени Фаанкмар, нагруженная сорочинским пшеном, камками, полотном и другими товарами. На ней находилось семнадцать человек. Сперва буса быстро бежала при попутном ветре к своему назначению, но скоро пловцов отнесло бурею в открытое море, и здесь они потеряли путь свой. Их носило по морю по воле ветров шесть месяцев и восемь дней. Несчастные принуждены были постепенно выкинуть почти весь товар, снасти, якори и срубить мачту; вместо руля, отбитого бурею, употребляли они бревна, привязав их за корму. Наконец принесло их к камчатским берегам; здесь, бросив в пяти верстах от берега остальные свои якори, остановились они и свезли на берег все необходимое. Потом и все съехали на землю; поставив шатер, двадцать три дня жили они спокойно, не видав никого из камчатских обитателей, а между тем бусу их унесло погодою. Тут пришел Шпинников.

Но о Никите и прочих своих товарищах промышленники ничего не узнали.

Они решились пожить в Нижнем Остроге, опасаясь пуститься в путь без прикрытия в такое бурное время и поджидая, не подойдут ли товарищи. А между тем расспрашивали о них каждого приходившего в Острог казака или туземца. Долго расспросы их были безуспешны, наконец пришел в острожек худой, оборванный, израненный казак, натерпевшийся разных бед, избежавший чудесным образом смерти, и вот что рассказал он:

«Шли мы, двадцать пять человек, с командиром Данилой Анцыферовым, берегом Пенжинского моря; встретили по рекам Колпаковой и Воровской два острожка, погромили и привели в ясачный платеж изменников, которые отложились было и ясака платить не хотели. А погромивши острожек на Воровской, услышали мы великий крик и словно как призывание имени господа нашего и другие русские речи… Подошли мы к яме, откуда выходил крик, и нашли в ней вольного русского человека, Савелья Подоплекина. И был он связан по рукам и по ногам, избит и так худ, как щепа. А рассказал он нам, что ходил вместе с Никитой и другими товарищами на гору Опальную промышлять зверей, и были они все словлены и по рукам плосконосыми разбойниками разобраны. Привел его хозяин домой, бросил, связавши, в яму, и с тех пор не видал он, Савелий Подоплекин, свету божьего. А приходил к нему хозяин почасту и говорил: „Коли скажешь, куда схоронили звериные шкуры, так отпущу тебя жива“. Только он, Савелий, не желая обидеть товарищей и клятву свою нарушить и, знаючи предательский нрав супостатов своих, оного показания не дал, а решился лучше живот свой в яме скончать. И погромивши тот острожек и объясачивши жителей, пошли мы, двадцать пять человек, с командиром Данилой Анцыферовым и вольным человеком Савелием Подоплекиным дальше, а как пришли к реке Аваче, то приметили еще один острожек, который, ведомо было нам, объясачен еще не был. И отдал командир наш Данило Анцыферов приказ погромить тот острожек; но жители вышли к нам с повинной головой, привели пять заложников, лучших своих людей, и звали в гости. Взявши заложников, вошли мы, двадцать пять человек, с командиром своим Данилой Анцыферовым и вольным человеком Савельем Подоплекиным в просторный и крепкий шалаш. Приняли нас камчадалы честно, щедро одарили, довольствовали и богатый ясак без прекословия платить обещались. Только во всем у них тут был другой умысел, и шалаш крепкий они с тем умыслом построили. Все мы с вечера были зело употчеваны и легли спать в сильном хмелю. Не спалось мне, голова ходила кругом, и вышел я из шалаша. Только как вышел, так уж опять в шалаш не воротился, да и шалаша скоро не стало…

Отошел я шагов двадцать от шалаша и вижу, с другой стороны к шалашу подходит несметное число камчадалов; подошли и прямо заставили собой дверь. Притаился я и стал слушать, о чем будут говорить… Господи ты, боже мой! Часто бывал я меж ними, знаю по-ихнему, и понял, о чем говорили они: разбойники сговаривались зажечь шалаш и всех нас, двадцать пять человек, с командиром Данилой Анцыферовым и вольным человеком Савельем Подоплекиным огню предать! Окружили они шалаш. Что делать мне было? Скажись я, закричи, дела не поправишь, а смерть накличешь себе. Такой страх взял, что стоял я ни жив, ни мертв, не мог ни рукой, ни ногой шевельнуть!

Приподняли разбойники потайную дверь (видно, была нарочно приготовлена) и говорят полуголосом заложникам своим:

— Ну, выходите скорей! Все готово!

А те им в ответ таково громко:

— Нам нельзя вытти — мы скованы; да нужды нет… жгите, братцы, шалаш! Не жалейте нас! Лишь, бы служилые сгорели!

Вот какова злоба у разбойников!

И зажгли шатер со всех сторон, и все двадцать пять человек служилых с командиром своим Данилой Анцыферовым, с вольным человеком Савельем Подоплекиным и с пятью басурманами-заложниками сгорели.

Один я, по грехам своим, жив остался».

X

Теперь судьба только двух товарищей была неизвестна промышленникам: Никиты Хребтова и Ивана Каменного.

И дни проходили, проходили целые месяцы, прошел, наконец, год, а ни их, ни даже слуху о них нет как нет. Пришло, наконец, решение из Охотска по делу Шпинникова. Сделали виселицу, собрали народ и повесили злодея. Стали снаряжать в отправку ясачный сбор. И вот сто сорок-сороков лисиц, бобров и других дорогих шкур уложено, готов и охранный отряд, готовы и японцы, которых приказано было представить в Петербург. Не дождавшись товарищей, Лука, Тарас и Степан собрались следовать при ясачной казне, как вдруг нежданно-негаданно, словно снег на голову, явился Никита Хребтов. Велика была радость промышленников.

— Откуда ты, Никитушка? Где был-побывал?

— А был я, братцы, по другую сторону моря, в Америке, и думал, что уж никогда не ворочусь, не попаду домой. Да вот привел бог! А прикатил я к вам не на лошадках, не на собачках, не на кораблике, а привез меня оттуда кит морской.

— Как? Что ты, голова, шутишь? Кит?!

— А вот слушайте! Расскажу все, как было по порядку, не утаю ничего. Как разошлись мы, помните, искать товарищей, так к вечеру такой сон меня сморил, что лег я да и заснул богатырским сном. Бог весть, долго ли я спал, а проснулся нерадостно, лучше век бы не просыпаться! Руки у доброго молодца ремнями скручены, головушка чекушей настукана, и кругом стоят дикари окаянные! Повели они меня, и пришел я с ними к морскому берегу; у них тут шалаши настроены: промыслом занимаются! А как привели, так и поссорились: кому мной владеть. Спорили, спорили, да не порешили ничем и продали меня конягам, которые той порой к нашему берегу подплыли. И увезли меня коняги на свою сторону, за море. Насмотрелся я тут новых, американских дивь каких еще не видывал. Лица все разбойничьи, как блин, плоские, как медь, темные и чудно разукрашены, расписаны. Уж про баб и говорить нечего! Черная нитка по-за кожей протянута, глядишь — по лицу узор, и так, говорят, у иной и по всему телу; ноздри проколоты, и в них торчит костяная палочка в две четверти; в нижней губе шесть дыр, в каждой бисер низаный; уши вкруг проколоты, а в дырах тоже корольки, бисер, кольца; на шее, на руках, на ногах — тоже бисер, янтарь, раковины… Сдивился я! И как только пришли мы к ним, так и мне начали они карандаш давать: думают, тоже стану лицо расписывать, шута нашли! А попал як человеку сильному и сердитому, который у них большим почетом пользовался. Был он уж стар и до четырех сотен китов на своем веку загубил; и рассказывали они мне, что другого такого китолова нет во всем свете, да и не будет лучше! Хотелось мне посмотреть, как он с китами управляется, да не брал он меня. Жил я у него, всякую работу делал и на промыслы с сыном его ходил, угодить ему всячески старался, — и сжалился он: наконец взял меня, только прежде привел в землянку. И тут такого страху натерпелся я, таких див нагляделся, что жизни не рад был. Пар десять мертвых тел было в землянке, и начал он у тех мертвецов просить удачи в промысле, и сын его просил, и меня тоже заставляли просить, да я ни жив, ни мертв стоял: ничего не боюсь, а с покойником страшно, а тут их два десятка!

— А зачем же у него покойники были? — спросил Лука.

— А уж такой обычай. Кто китами промышляет, тот свои приметы имеет: собирает по весне орлиные перья, медвежью шерсть, птичьи носки; а который посмелей, так ворует покойников, кои в китовом промысле сильны были; прячет их, носит им поесть, а как умирает, так любимому сыну отказывает, словно сокровище. Так вот, попросивши у покойников удачи, поехали мы. А было нас всего трое: сам китолов, сын его да я. Китолов был костью широк и ростом выше меня, только крепко угрюм, слова веселого не скажет! Плыли мы полчаса; я да сын гребли, а старик с носком на корме стоял. Долго не показывался кит, а с утра, слышь, его у берега видели. Почитай, на середину моря забрались мы, а все его не было. Да уж зато и оказался какой! Сажен двадцать пять верных будет! Подплыли мы к чудищу. Старик, почитай, не целился, не размахивался, а как пустил носком, так носок прямо в голову киту так и врезался; и как глубоко, глубоко: дивишься, откуда сила взялась у одного человека такая! Меток, разбойник! Я такого удара сроду не видывал, инда завидно стало! Потащил нас кит — только успевай ремень разматывать, того и гляди опрокинет байдару! А ремень был длинный-длинный! Ждали мы: вот-вот чудище ослабнет, остановится; нет, все тащит и тащит; ремня мало осталось; глядь, и весь ремень; байдара качнулась!

— Брось, батька, ремень! — кричит старику сын. — Того гляди, ко дну пойдем!

Китолов молчит, ремня не бросает, а глаза у него так и горят. Стали мы с его сыном качаться и вертеться в лодке так, чтоб не дать ей опрокинуться, да мудрено было ее удержать. Рванул кит, опять качнуло сильнее прежнего.

— Брось, батька! — повторил сын. — Видно, неладно попало: не слабнет кит! Занесет он нас далеко, либо утопит.

Сбесился китолов, обиделся, что сын родной подумал, будто он неметко ударил, и с сердцем сказал ему:

— Молчи, трус! Только мешаешь!

Сын пуще отца сбесился. Все лицо перекривилось.

— Коли я трус, коли я мешаю, так прощай! — сказал он, да и бух с лодки!

— Как! Утопился?

— Да, у них жизнь нипочем, — отвечал Никита. — То и знай, режутся и топятся из пустяков. Насмотрелся я! А вот розог так пуще смерти боятся.

Вскрикнул китолов, словно безумный, покачнулся. бросил ремень и кинулся сына спасать. Я успел ухватить ремень, и кит потащил лодку прочь. Оглянулся я раза два: китолов, держа сына выше воды, плыл за мной, кричал, чтоб я бросил ремень, и остановился, подождал их.

— Что ж ты?

— Мастер был он плавать, да кит плыл шибче его, а опустить ремня я не хотел. Все больше отставал китолов с сыном и, наконец, я уж не видал их. Кит пошел тише, тише, а плыл он все к нашему берегу, так я и не пускал ремня. Вот тако-то, ребятушки, и привез меня кит, почитай, вплоть до берегу. А как ослаб он, так подплыл я к нему, полюбовался чудищем, хотел носок вытащить, да силы не хватило. Делать нечего, бросил ремень и стал держать к берегу. А вышедши на берег, помолился богу и пошел к вам.

Так кончил Никита. Не теряя времени и удобного случая, промышленники отправились при ясачной казне в Охотск, а оттуда разошлись по своим родным деревням. Иван Каменный пропал без вести.

И кончил Антип свой длинный рассказ о похождениях деда, а солнца все нет и нет. И чем долее лишена земля его животворных лучей, тем зима свирепее, тем невозможнее высунуться за порог избы. Пересказаны все сказки и былины, какие кто-либо знал, перепеты все песни, и хором, и в разбитную, опять снова все пересказано и перепето, а солнца нет! Изба, которою не могли нарадоваться промышленники в начале зимы, стала им теперь, невыносимой тюрьмой, особенно после несчастного случая, который произвел на них глубокое впечатление. Как ни береглись они, какие ни употребляли предосторожности, а скорбут все-таки не оставил их в покое. В первых числах января у промышленника Трифона, того самого, который был отнесен вместе с Хребтовым на льдине на середину моря, стали пухнуть колени, появилась чрезвычайная слабость, наконец он слег и на седьмой день умер в страшных мучениях. Товарищи похоронили его в забое снега: докопаться до земли не было никакой возможности. К счастью, такие случаи не повторялись. Все остальные люди Каютина и сам он были постоянно здоровы. Наконец в конце января солнечные лучи осветили ледяные вершины гор. Спустя четыре дня промышленники вышли на обычную прогулку, и радостный крик огласил пустыню: промышленники увидели солнце, выходившее из-за южных гор в полном сиянии. Надобно самому побывать в таком положении, чтоб понять их восторг!

Прогулки стали приятнее, появилась возможность даже продолжать иногда промыслы. В половине марта местами начались проталины, показалась земля, южные скаты гор покрылись кудреватым мохом, скоро он стал цвести. Спустя еще несколько времени малые озера, промерзшие до дна, стали оттаивать, появились ручьи. В мае начался лет гусей, скоро появились их несметные стада, промысел их был легок и удачен. Весна быстро развивалась. С гор лились ручьи, открывалась земля, начало ломать льды. Все ожило. Ожили и наши промышленники.

Нужно было похоронить покойника. Как только явилась возможность, они с чрезвычайным трудом приготовили неглубокую могилу и разрыли сугроб, чтоб переложить в нее своего товарища. Он был совершенно таков, каким положили его зимой. Лицо бледное, немного припухшее, глаза полуоткрытые, на губах странная, как будто сердитая и угрожающая улыбка. Глядя на это мертвое лицо, Хребтов вспомнил свое плавание на льдине, вспомнил стоны и жалобы Трифона, его страх умереть, покушение овладеть собакой, убить ее, и грустные мысли пришли ему в голову. Каютин тоже не без внутреннего движения смотрел на мертвеца. Положив товарища в могилу, бросив на него горсть земли, промышленники долго молились о нем, наконец зарыли могилу и поставили над ней крест с именем покойника, числом и годом. Весь тот день было им грустно, и только на другое утро принялись они за свои промыслы. Весна — лучшее время для промыслов на Новой Земле, и теперь предстояла им самая жаркая и самая прибыльная работа.


Читать далее

Часть пятая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть