Часть первая. Все дома

Онлайн чтение книги Убыр
Часть первая. Все дома

1

Сперва-то я думал: надо же, как все удачно закончилось.

Удачно.

Закончилось.

Ладно.

Папа совсем в ярости уезжал, я его таким злым и не видел никогда. Он же спокойный, как таракан, – его любимое выражение, кстати. Если чувствует, что, как он говорит, на псих уходит – когда я упираюсь, Дилька дуру включает или мама челюсть выдвигает, ну или по работе с кем-то поспорит, – так вот, он просто разворачивается и уходит из комнаты и даже из квартиры. А появляется уже через полчаса, как всегда насмешливый и хладнокровный. Иногда только кошачьей смерти требует и потом весь вечер поддевает всех. Кошачья смерть – это валерьянка. На самом деле она, конечно, называется mäçe üläne , кошачья трава, но папа переделал в mäçe üleme . Говорит, что нечаянно. Врет, я думаю. Он постоянно всякие песенки и просто слова переделывает. Русские, английские, татарские. Слоган Nike у него «щас дует», Kit Kat – передо́хни, с ударением на третьем слоге, ну и всякие там «Газета „Из рук враки“», «Стоматологическая клиника „Добрый дент“», «Кефаль – ты всегда жаришься для нас», «Безутешен от природы йогурт в Перми» или «Травожок „Хуроток“». А несчастную надпись на двери «На себя» папа прочитал так, что мама с ним полдня не разговаривала. Он эту надпись вслух прочитал. И сиял, как лазерный фонарик. А мама против его сияния ничего сделать не может: смеяться начинает. Если рассмеялась – «не разговариваю» уже не считается.

Я у папы, кстати, этому научился: чушь сморозил – сияй. Дурак, но веселый. Простят. Ну, обычно прощают. Даже завуч. Лишь с физичкой это не проходит, но на нее у нас особенный метод есть, не скажу какой.

Против звонка däw äti у папы ни методов не нашлось, ни желания сбегать в зону спокойствия. То есть договорил он не то что приветливо и весело, как всегда, а даже как-то ласково и баюкающе. Будто с Дилькой, когда ее надо из рева вытащить. Дильку он обычно вытаскивал, и däw äti , наверное, тоже вытащил. Длинно попрощался, убрал трубку и тут же пошел переодеваться и собирать командировочную сумку. Я это из своей комнаты слышал – уроки делал, чтобы в выходные была свобода. Слышал, как он шебуршал потихоньку, потом принялся дверцами хлопать и тумбочками швыряться. Ну, не тумбочками, а чемоданами с летними вещами, которые у нас внизу шкафа стоят, пока зима – ну или весна, как сейчас. А летом, наоборот, зимние вещи туда упихиваются – не все, конечно, а которые можно упихать.

Теперь это все на пол полетело. Я испугался, прислушался и понял: папа сумку ищет. Мама тоже поняла, прибежала к нему, тихо заговорила, он тоже отвечал тихо, потом рыкнул, мама сказала что-то про нас – а, ну да, понятно, пугать нельзя, не кричи, я все понимаю, но тише-тише. Папа начал было: «Да что ты понимаешь, ты смотри, что они делают», да успокоился почти. И объяснил почти неслышно для меня, почему надо ехать именно сейчас, а мама сказала, что одного я тебя не отпущу. Они немного поспорили, ласково так, про нас в основном, куда нас девать, с собой, что ли? – нет, не надо, посидят, ничего страшного, слава богу, суббота, – и про то, кому нужны детские хладные трупики, хотя папа еще про мамин матч вспомнил. У мамы абонемент на «Ак барс», она на хоккее сдвинута, ладно меня туда же не вдвинула, боксом отбился, честно. Ну вот. А она сказала: ничего страшного, чего уж похороны калек смотреть, – выходит, с кем-то слабеньким играют.

Конечно, мама победила. Как всегда.

Они вышли из спальни спокойными и решительными. Папа притащил болтающую ногами Дильку на спине, сбросил на мою кровать, шикнул, потому что она заверещала и потребовала еще раз, и сказал:

– Тут такое дело. Нам с мамой надо срочно ненадолго уехать.

Дилька сразу стала кривить губы и затягивать глаза мокрой пленкой, как вторые линзы под очками. Здорово у нее это получается, раз – и льется, как с карниза в марте. Но мама такую оттепель давно умеет подмораживать. Мы с папой не умеем, наоборот – хуже делаем. А мама умеет.

Она к Дильке присела, что-то быстро ей нашептала, лицо незаметно вытерла, пощекотала – как всегда, в общем. Дилька хмурилась и губами жмакала, но против мамки разве устоишь. Короче, все успокоились, даже папа. Он объяснил, что до деревни и обратно съездим, помочь там надо, ну Марат-абый[3] Абый – дядя (также «старший брат» и просто уважительное обращение к старшему). же… Тут папа осекся. Дилька ведь не знала ни папиного дальнего родственника Марат-абыя, ни того, что он вдруг умер неделю назад, а папа как раз был в командировке в Агрызе и оттуда помчался на похороны вместе с däw äti , своим отцом. И в этот раз папа, к счастью, объяснять ничего не стал ни про похороны, ни про то, почему снова в Лашманлык едет. Он просто сказал: давайте, ребята, завтра день побудьте без нас – дома, без улицы; компьютеров и телевизоров хватит, может, и до книжки кто-нибудь дозреет. Он внимательно нас осмотрел, я сильно улыбнулся, аж за ушами щелкнуло, Дилька буркнула что-то про «и так читаю». Найдете, говорит, чем заняться.

– А кушать мы что будем? – робко спросила Дилька.

Мама сквозь смех поцеловала ее в лоб и заверила, что такого бурундучка без еды уж не оставит.

Дильку они уломали – а меня что уламывать. Хоть это и не свобода, конечно. Пришлось пообещать, что я не буду сестру обижать (эта коза орала «Будет!» и пихала меня пяткой в бедро), а буду кормить, холить, лелеять и выращивать, как садовник розу (это мама сказала) или как свинопас… (это я недоговорил). И не брошу. Ну, я пообещал. Что оставалось-то?

Я, оказывается, не знал, как роскошно Дилька сочиняет новые капризы.

Сперва гладко шло. Мама с папой грамотно все выстроили. Папа ускользнул собираться и звонить каким-то неизвестным мне знакомым и родственникам, мама сказала, что уезжают они рано утром, увела Дильку читать и спать, вырубила ее там ударной дозой Носова – правда, и сама чуть не вырубилась, – вышла, пошатываясь, и принялась шуметь водой и плитой на кухне. Чтобы, значит, бурундучки не перемерли. Типа в холодильнике сосисок с пельменями нет.

Папа ей так и сказал между сборами и звонками. Мама на него взглянула, и он удрал, даже без специальной рожи. Это я уже видел, потому что переполз в зал. С уроками разделался – и теперь мог сидеть за компом все выходные, хо-хо. Вскоре папа вернулся на кухню и намекающе эдак сообщил, что на хвост никто не садится, так что можем выезжать уже сейчас и еще с утречка в Аждахаеве пару-тройку часиков сна урвать. Аждахаево – это центр района, в котором Лашманлык – папина деревня находится. То есть не папина, конечно, он под Оренбургом родился, а däw ätineke [4]Дедушкина (тат.) .. В самой деревне почему-то последнее время никто не ночует.

Мама в итоге решила не ночевать ни там ни тут: догрохотала на кухне, решительно вышла, загнала меня спать – пинком, через туалет, велев не вставать, пока третий петух не пропоет – или что там у тебя в телефоне играет. А я, между прочим, петухов давно с будильника убрал, потому что возненавидел. Теперь ненавидел обычный пружинный звон.

Папа мне к тому времени рассказал, чего они так срываются. Я особо не интересовался: надо – значит надо. Им виднее. А уж полдня-то мы продержимся. Но папа в рамках всегдашней своей политики «честность и осведомленность» рассказал, что вот приходится им ехать к Марат-абыю на семь дней. Тут я испугался. Неделю без родителей трудновато будет – и пельменей не хватит, и Дилька меня еще раньше пельменей сожрет. Да и страшновато, честно говоря. Но папа серьезно объяснил, что имеет в виду небольшое поминание усопшего на седьмой день его смерти, еще бывает три и сорок, а у русских вместо семи дней девять, но это не важно. Потом объяснил, что ехать и не собирался, но däw äti сказал, что в деревне хулиганы объявились, обижают всех подряд, заборы ломают и могилы оскверняют, поэтому надо «кому надо кадыки повынимать». А мама, значит, боится, что папа выниманием увлечется – вот одного отпускать и не хочет.

По-моему, мама куда более увлекающаяся натура. В том числе и делом вынимания всяких органов из человеков. Я не имею в виду, что она мне мозг выносит, но в целом направление мысли правильное. Ладно, не будем.

В любом случае я спорить не стал. Тихо порадовался, что родители нас с собой в деревню не тащат. Заверил папу, что все понимаю и со всем справлюсь. Заверил маму, что все обеспечу и всех сохраню живыми и сытыми – и себя, и сестру. И не брошу я ее, не брошу, обещаю, блин. И не вставать до утра обещаю. И звонить каждый час обещаю. И заорал – на меня шикнули, и я зашипел, – что не надо ни Гуля-апу, ни соседей просить с нами посидеть, потому что это унизительно; в конце концов, в моем возрасте кто-то там чем-то уже командовал и все подряд в комсомол вступали, что бы это ни значило.

Они засмеялись, папа обозвал меня балбесом и потрепал по волосам, мама поцеловала в щеку и велела закрыть глаза. Я закрыл глаза, дождался щелчка и темноты. А нового щелчка, входной двери, уже, кажется, не дождался – что-то папа с мамой затянули с последними сборами и распихиванием еды для нас по легкодоступным местам.

То есть я проснулся и вскинулся в полной темноте, судорожно нашаривая что-то поверх одеяла. Но это наверняка не из-за замка. Просто с улицы пробился какой-нибудь звук: или грузовик промчался, или сигнализация у машины взвыла и заткнулась. Ничего я не нашарил, отдышался, успокоился, хотел сходить на кухню попить, но вспомнил про обещание не вставать до утра – и не встал. Поворочался, ругая себя за сговорчивость с дубовостью, и уснул.

Выспаться, конечно, не удалось. Дилька нашла самый нужный день для того, чтобы проснуться в половине седьмого. Она как-то сразу уяснила, что стишок «Мама спит, она устала» к брату ну никак не относится. И началось. То есть я понимаю, что восьмилетней мадемуазели накормить, допустим, себя непросто – почему, кстати? – но ведь она не собиралась исключительно вопросы выживания через меня решать. Ей ведь нужно было, чтобы я абсолютно каждый ее чих со вздохом разделял – или просто рядом сидел и смотрел. У меня паста не выдавливается, я есть хочу, туалетная бумага кончилась, а где сахар лежит, а поиграй со мной, а с Аргамаком – смотри, он с тобой хочет, а пройди за меня вот этот уровень, а ты вообще с ума сошел, а сделай мне тоже бутерброд.

Это не сюрприз, конечно, Дилька всегда так себя ведет. А я как всегда вести себя не мог. Не мог ни по башке щелкнуть, ни послать, ни даже просто наушники надеть и отмахиваться. Потому что пообещал.

И вот ведь хитрая вампирка: попробовала бы она мне напомнить про это обещание, ну или просто сказала бы обычное я-все-маме-расскажу – мигом бы в противоположный угол улетела и весь день провела бы в автономном плавании, как атомная подводная лодка «Казань». Терпеть не могу, когда меня лечат. Дилька не лечила. Просто когда я в ответ на ее восьмой писк подряд «Ну Наиль! Там опять по-английски написано, прочитай» рявкнул: «Да включи ты на русском игру, на фига в этой-то лазишь? Не буду!» – она молча упятилась в угол, сделала лицо скворечником и опять набрала воды под очки. Ну, мне стыдно стало, я застонал – и пошел читать и проходить этот ее дурацкий уровень. Прямо у меня своего уровня нет.

Зато на все мамкины звонки – а мама раз пять звонила и говорила то шепотом, то громко, то под жуткое какое-то подвывание ветра – мы отвечали с честной радостью: сыты, довольны, не цапаемся, всегда бы так. Мамка обзывала нас бессовестными, но голос у нее был не похоронный – да и папа на заднем плане гудел вполне деловито. И вроде бы никого на части не рвал.

Дилька ни разу про них не вспомнила. То есть утром уточнила, когда приедут, – я сказал, что вечером, – кивнула и упылила к ноутбуку.

Пацаны гулять звали – я сказал, что не получится. Они сказали: айда мы сами придем. Я обрадовался было, но вспомнил, что совсем никого пускать не велено, и отказался.

Еще позвонила Гуля-апа, спросила, где родители. Я объяснил – коротко и не отрываясь от экрана. Она сказала, что сейчас приедет посидеть с нами. Я с досадой отвлекся от затяжной искусствоведческой дискуссии по поводу достоинств олдскульного трэш-метала по сравнению с хардкором периода упадка и сказал, что напрасно приедет. На лестничной площадке сидеть холодно и неудобно, а в квартиру я никого не пущу – не велено.

Мы посмеялись, Гуля-апа сказала: ну давайте я вам хотя бы ужин приготовлю. Я заверил, что у нас этих ужинов до следующей Олимпиады, и быстренько передал трубку Дильке. Пусть поворкуют, как любят.

Они долго трындели – я краем уха слышал Дилькины визги и глупые рассказы про лошадок и про аквапарк. Ну и маме пришлось на Дилькин телефон звонить. Она еще возмущалась, с кем я так долго треплюсь, вместо того чтобы за сестрой ухаживать. Я почти без возмущения рассказал с кем. Мама удовлетворенно хмыкнула, и я сообразил наконец, что это она Гуля-апу попросила подстраховать. Я прямо об этом спросил, чтобы врезать мамане по полной, а она тоже хитрая, быстренько распрощалась, потому что, говорит, опять переезжаем с места на место, а папа без моих штурманских умений никак. Я думал, папа начнет громко характеризовать ее умения, но, видимо, время и место для этого не подходили – гам у них там был, как в школьной столовой.

Потом родители долго не звонили. Дилька опять стала доставать меня требованиями почитать сказки. Сама она, видите ли, путается в именах и поэтому сбивается. Тут я не выдержал и начал на нее орать, потому что это наглость вообще – уж какие она имена своим куклам, лошадкам и персонажам рисунков придумывает и запоминает, так это в мою голову просто не влезет никогда, – а теперь говорит, сбивается. Дилька тут же захихикала и сказала, что хочет есть. Я сообразил, что у самого в животе сосет просто дико, так как уже десять доходит. Быстренько согрел картошку с мясом, подавил попытку мелкой барышни подменить нормальный ужин дурацкими хлопьями с молоком и даже помыл посуду (честно говоря, просто чистых чашек уже не осталось – мы, оказывается, очень много всякой ерунды пьем в течение дня).

После этого я сломался и согласился читать с Дилькой сказки – при условии, что читает она, но абзацы со сложными именами – я. Сестра, сияя, притащила том балкарских сказок и с ходу в них забурилась. Надеялась, что там-то трудных имен немерено. И обломилась. Балкарцы-то нам родственники, по ходу. Татарские и башкирские сказки Дилька давно изучила, к тому же садик у нее, как и у меня, был татарским. То есть мы на татарском говорить толком не говорим, если не считать «Альфия Тимерзяновна, miña öygä qaytırǧa yarıymı [5]Можно мне пойти домой? (тат.) – и быструю речь не понимаем – чем, кстати, время от времени папа пользуется (мама из Сибири, поэтому татарский еще хуже нашего знает, хотя усиленно пробует пользоваться). Но запас слов у нас неплохой, всякие Алакёзы, Кичибатыры и дивы с джиннами из балкарских сказок ухо не режут. Да еще половина сказок крутится вокруг лошадок. А от лошадок Дилька просто прется – и рисует их, и играет в них, и мультики про них смотрит – и скоро все-таки допечет родителей, чтобы они ее в секцию при ипподроме пристроили. Так что я всего-то несколько абзацев про Быжмапапаха прочитал – когда Дилька утомилась и осерчала. Там и впрямь недетская жуть пошла. Быжмапапах, короче, всех победил, но враги успели сунуть ему под подушку зуб дракона. Богатырь спать лег, клык ему через ухо в голову юрк – и насмерть. В этом месте лицо у Дильки стало странным. Я торопливо дочитал, как вся родня Быжмапапаха зарыдала-запела и от этих чудовищных, видимо, звуков клык из ушка выпал. И стал богатырь как новенький. Тут Дилька вредно захохотала и сообщила, что давно знает такую сказку – и про русского богатыря, и про татарского, только там в ухо, чтобы спасти, мама плакала или медведь кричал. Я закричал как медведь и погнал лентяйку чистить зубы и спать. А сам побежал к ревущему телефону.

Звонила, конечно, мама.

– Привет, сиротинки! Как дела?

– Нормально, – солидно сказал я.

– Хорошо. Ели?

– Конечно.

– Дилька спит?

– Нет.

– Наиль, одиннадцатый час, вообще-то.

– Мне мешают, вообще-то, – сказал я, слегка зверея.

– Кто? – всполошилась мама и что-то быстро сказала в сторону.

– Ты. Мы уже ложимся, вообще-то, а ты вот…

– Уф. Нельзя же так пугать.

– Можно, – сообщил я угрюмо и показал Дильке, в каком темпе она должна уже бежать в ванную и вооружаться зубной щеткой.

Мама захихикала и сказала:

– Суров ты, юноша. Гуля-апа вон вся под впечатлением от тебя. Что, в самом деле не пустил бы ее?

– Не велено же.

– А нас пустишь?

Я вздохнул и сказал:

– Вас пущу.

Мама вздохнула и сказала:

– Тогда дверь открой.

Я два раза хлопнул глазами и заорал:

– Дильк, они приехали!

Они правда приехали. Стояли уже за дверью – и ждали особого приглашения.

У всех родители нормальные, а у нас такие балбесы.

Ну, тут началась пятиминутка визгов, обниманий, мазания зубной пастой и рассказов о том, как мы тут без вас, а вы там без нас страдали. Впрочем, папа с мамой были не сильно исстрадавшиеся. Так, утомленные слегка, веселые и злые. Мама обцеловала Дильку и попинала ее укладываться. Дилька завопила, что хочет со всеми посидеть. Мама попинала ее готовить второй ужин с десертом, бланманже и фофанами. Ну и сама с нею ушла, понятно.

Папа взбил мне волосы, пару раз бленькнул пальцем по оттопыренному уху и рассказал, что я молодец, на меня можно положиться и все такое. Я поправил волосы и сказал:

– Я знаю.

Мне было хорошо и спокойно. Я только сейчас понял, что все это время было не так – не хорошо и не спокойно.

Папа усмехнулся, снова бленькнул по уху, как-то внезапно рухнул на стул и сказал, прикрыв глаза:

– Все-таки полтыщи кэмэ за неполные сутки – это перебор. Еще бы дорога была… А самое смешное знаешь чего?

– Чего? – спросил я, настораживаясь. Знаю я папино смешное.

– Того, что никакого вандализма там нет. Лукман-абый сослепу не разглядел что-то, папа его неправильно понял, потом я – синдром испорченного телефона, хоть в учебник. А там, ну, ziratta [6]На кладбище (тат.) ., пара камней покосилась – ну и у Марата просела могила. Обычное дело.

– Так что, зря ездили? – спросил я, сразу расстроившись.

– Ну как зря. Не зря все-таки. Я не хотел – а по-человечески-то надо было все равно. Вот. Родню повидал, да. Хотя деревня, конечно, ужас во что превратилась. Чернобыль, блин. Зона с саркофагом. Всё районы меж собой не поделят, никому такое богатство не нужно. Выселять, говорят, будут, да кого там выселять уже. Дом наш вообще… Я не узнал даже сперва.

Папа моргнул и отвернулся. Я тоже отвернулся, но папа, к счастью, уже воскликнул:

– А! Я ж забыл совсем.

Он полез во внутренний карман вязаной кофты, покопался и вытащил оттуда плоскую рыжую коробку.

– Вот, – сказал он, – тебе. За заслуги перед Отечеством.

– О, спасибо, – сказал я и осторожно принял дар.

Коробочка была старой, пластмассовой и неожиданно тяжелой.

Я внимательно ее осмотрел и на всякий случай сделал понимающее лицо.

– Вот клоун, – сказал папа, снова откинувшись на стенку. – Это просто пенал, Марата или чей-то еще. Ты внутрь посмотри.

Я посмотрел внутрь и офигел.

Внутри лежал кинжал. Ну, не кинжал, а офигенский такой нож: тонкий, с темной резной ручкой, кажется костяной, и в потертых кожаных ножнах. Небольшой, чуть длиннее моей ладони – и очень старый. Будто экспонат из нацмузея.

Я положил пенал на стол, обхватил рукоятку так и эдак, бережно снял ножны – они были в мелких морщинках, тугие и очень легкие. И пахли кисло. А лезвие оказалось почти черным. Только края светлые, даже белые, и очень острые.

– Ух ты, – прошептал я.

В книжках острыми клинками волосок на лету рубят. Я полез в лохмы, и тут, тихонько притворив дверь, в зал вошла мама. Она сказала:

– Наилек, спасибо тебе. Рустам, он, оказывается, даже сказку Дильке… Ты с ума сошел?

У нее аж голос поменялся – не интонация, а весь. Я вздрогнул, посмотрел на нож, на папу и понял, что вопрос задан не мне.

– Нормально всё, – сказал папа, не меняя усталой позы. – Это фамильный нож, я не рассказывал разве? Мне столько же было, когда дед подарил. А я и забыл про него, а тут гляжу – ба! Ну и Лукман говорит – забирай, твоему как раз время пришло. Он же в школу или там на улицу носить не будет, правда, Наиль?

Я кивнул.

– Тебе видней, – сухо сказала мама и вышла.

– Дамы без огня не бывает, – отметил папа. – Устала. И «Ак барс» продул. Не парься.

Мне было неловко, но все равно оторваться от разглядывания ножа я не мог.

– Это нержавейка? – спросил я.

– Наверно. Хотя если он действительно такой старый, как мне рассказывали, то нержавейки тогда и не было. Этот нож, говорят, у нас в семье всю дорогу первому сыну передается, с самого начала. А начало документированное у нас в тысяча семьсот восьмидесятом году как минимум.

– Лашманлык такой старый? – поразился я.

– О, он, говорят, еще при Казанском ханстве был, если не раньше. Там же захолустье, река мелкая, зато леса-леса, бурелом да сычи, дорог сроду не было. Ни монголы, ни царские ребята не доходили. А, нет, царские дошли, потому и Лашманлык[7] Лашманлык – заготовка корабельного леса для казенных нужд.. Да и монголы… Не суть. Все равно, может, и вся тысяча лет ножичку. Раритет и реликвия, считай. А металл – ну, булат какой-нибудь, а то и серебро – вон черный какой. Надо как-нибудь на анализ отдать, у дяди Андрея остались же в кримэкспертизе знакомые.

– Фигассе, – сказал я. – Смотри, а тут вроде не узор даже, а написано, вот, на рукоятке. Что написано, пап, не знаешь?

Он немедленно ответил:

– «Славному бойцу победоносной Красной армии Наилю Измайлову от командарма Котовского».

Я не стал напоминать, что он сам ведь рассказывал о древности ножа. Кротко сказал:

– Тут не по-русски написано.

– Так и ты не русский.

– Тут по-арабски.

– Дай-ка.

Но когда я протянул нож, папа уронил поднятую было руку на колено и сказал:

– А, и так вижу. Помню, вернее. Точно, я пробовал прочитать в детстве – ума не хватило. А алфавит забыл уже. Ну, вот это «ба», «са» – а, ну «бисмилля»[8] Бисмилля – во имя Аллаха (араб.) ., точно. Молитва, значит.

Хлопнула дверь, папа отвернулся и с готовностью засиял. Я тоже.

Мама прошла мимо.

Папа посмотрел на меня, скорчив страшную рожу.

Я засмеялся.

В комнату просочилась Дилька, которая торжественно сделала жест рукой и сказала, почему-то сильно окая:

– Прошу всех к столу.

– Проси, – разрешил я.

А папа, конечно, заканючил:

– Ой ты хозяюшка наша, кормилица. Что ли сама приготовила?

У них завязался бессмысленный слюнявый разговор, по итогам которого папа пообещал завтра всем колхозом умчаться в аквапарк, а Дилька, как всегда, заканючила: «На ручки!»

– На ножки, нет, на ножи! – вскричал папа, ойкнул, шлепнул себя по губам, воткнулся мне головой в живот (я охнул), забросил меня на плечо, сверху накинул Дильку, закряхтев, поднялся и с натугой заорал: «А вот теперь я вас об стеночку-то размажу!» С улюлюканьем помчался к двери – и замер.

Я, чуть не свернув шею, посмотрел прямо по курсу. В дверях стояла мама. Откуда взялась – только что в зал уходила.

Она неласково осмотрела нас и сказала:

– Есть идите, живоглоты. Третий раз зову.

И мы пошли пить чай со сливочным рулетом, а папа попутно ужин смёл, а потом и добавку. И быстро уснули.

И назавтра поехали в аквапарк.

И всё было хорошо.

2

Däw äti позвонил в понедельник утром, когда народ еще спал. Нам с Дилькой в школу к восьми, а родителям на работу к десяти. Поэтому я встаю первым, без пятнадцати семь, умываюсь и ставлю чайник. К тому времени просыпается мама, которая храбро взваливает на себя тяготы Дилькиного подъема – часто вместе с Дилькой взваливает. Папа выходит, скорее, нам настроение поднять. Дилька гогочет над его видом всю дорогу до школы. Мне тоже смешно, конечно.

Телефон заорал, едва я вышел на кухню. Я схватил трубку и немножко удивился. Обычно däw äti звонит вечером, когда межгород дешевле. Еще сильнее я удивился, когда вместо обычного: «Хай вам, как Дилечка, как оценки?» – именно в такой последовательности – услышал:

– Здравствуй, Наилёк. Как там родители?

– Да нормально, кажись. А что?

Däw äti , помявшись, сказал, что нет-нет, ничего, и перешел было на Дильку, которую любит куда сильнее, чем меня. Это бывает, я не переживаю. Но я не успел даже придумать никакую ерунду ему на радость. Дед вдруг начал рассказывать, что очень там, на поминках, забоялся за родителей. Они, говорит, на кладбище со стариками задержались, когда все уже в деревню ушли, и тут отец решил сам камни на могилах поправить. Его айда отговаривать: давай, мол, за стол сперва сядем – ну или других мужиков позовем, чего, мол, один будешь корячиться. А он рукой машет и ходит примеривается. Я, говорит däw äti , вспылил, что он упрямый такой, ушел с абыстайками[9] Abıstay – жена священнослужителя, в широком смысле просто набожная старушка.. А папа остался – и мама тоже. Охранять его, как всегда.

Дед говорит, родителей ждали-ждали, наконец сели есть, но суп долго не разносили, потому что опять ждали-ждали. А они к чаю только пришли, отец перемазанный слегка, и оба как пришибленные. Замерзли, сказали. Ну да, сипели еще. Их айда кормить-поить, они оттаяли постепенно, но все равно подергивались. Я, говорит, уж отпускать их не хотел – но отца твоего разве переупрямишь. Позвонил им из дому – они уже в подъезд входят, говорят, а у Рустама голос вроде больной. А вчера вас дома не было. Так все в порядке, говоришь?

– Ну да, – сказал я озадаченно, – мы весь день шарахались – аквапарк, «Макдональдс», потом в лес еще выперлись зачем-то, чисто подышать.

– Молодцы, что могу сказать, – отметил däw äti не менее озадаченно. – Значит, не болеют?

– Да нет, наоборот. Вчера вон у меня уже руки отваливаются, копчик стер на горках, а эти: еще раз – и пойдем! Как маленькие.

– И не сипят?

– Да они сразу не сипели. А вчера вон песни пели, хором, я записал – будешь слушать?

– Еще я записи по телефону не слушал. Ладно, я вечером позвоню, и так заболтался – деньги капают, – сурово сказал däw äti , типа это я его звонить и столько болтать заставил. Так он и не узнал ни про мои уроки, ни про Дилькины успехи.

Ну и того, насколько родители здоровы, тоже не узнал. Хотя мог бы.

Потому что мама к моменту завершения разговора уже проснулась и пошла в ванную. А через минуту вскрикнула – и что-то громыхнуло. Я испугался, подбежал и распахнул дверь, как-то не подумав, что мама может быть не готова к этому. Слишком четко представил, отчего она могла так крикнуть.

Разбитых зеркал или струи кипятка не было, но мама стояла напряженно, словно с трудом поймав равновесие, и прижимала ладонь к глазу.

– Что, мам? – выдохнул я.

– Да не пойму, – медленно и удивленно сказала она. – Линзу вставила – и вот… Вчера снять забыла, что ли? Да ну, ерунда…

Она осторожно отняла ладонь, тут же охнула и повела головой вниз и вбок, жмурясь и снова вдавливая ладошку в глаз.

– Слушай, перегнулась она, что ли? Режет так…

И тут открытый глаз у нее совсем распахнулся, она выпрямилась и потребовала:

– Отойди.

Я машинально качнулся назад.

– Наиль, я серьезно говорю – отойди на два шага. Так, хорошо. Подними руку – или нет, принеси газету или журнал, быстро.

– Какой журнал? – тупо спросил я, совсем растерявшись.

– Любой, – нетерпеливо сказала мама и даже чуть топнула. – В прихожей лежит стопка, принеси верхний, что ли. Быстро только.

Я метнулся в прихожую и вернулся со стопкой газет и журналов. Мало ли какой ей понадобится. Мама скомандовала:

– Подними на уровень головы. Не тряси. Акционеров вывели из суда.

– Чего? – спросил я, обалдев, глянул на газету и понял, что это она заголовок прочитала. Ну и что? И зачем это все вообще?

А мама все тем же решительным и даже суровым тоном продолжала командовать:

– Чуть поближе подойди. Еще чуть-чуть. Стой. Не тряси. «Вчера в Таганском суде…» О боже.

– Что, мам? – спросил я, боясь опустить газету и пытаясь сообразить, что такого страшного в этих строчках и звать ли уже папу на помощь или, может, все обойдется.

– Сейчас, – сказала мама, склонив голову.

Ее ладонь сползла на щеку, средний палец оттянул нижнее веко, а указательный легко ковырнул глаз.

Я зажмурился, тут же открыл глаза, пока она себе пальцами совсем глубоко в голову не полезла, и понял, что мама просто снимает контактную линзу – то есть уже сняла и вытирает мокрый глаз. Я хотел отпроситься на кухню: чайник ведь уже вскипел. Но мама, пожмурившись, распахнула веки, зажмурила левый глаз, открыла его и зажмурила правый, снова открыла – а зрачки бегали то по газете, то по моему лицу. Пальцы с прилипшей линзой она держала на отлете.

– Мам, – сказал я наконец, но она перебила:

– Наилек. У меня, кажется, зрение исправилось.

Обняла меня и заплакала.

На наши вопли набежали Дилька и даже папа, затеребили нас, испуганно выкрикивая: «Что? Что?» – а папа еще хватал каждого за плечи, разворачивал и быстро осматривал в поисках повреждений. Мама, прерываясь на смех и всхлипывания, все объяснила. Папа сказал что-то длинное и непонятное, постоял на месте, остыв совсем взглядом, вскипел и принялся экспериментировать с газетой.

Тут выяснилось, что зрение восстановилось не полностью, – мама видит все-таки хуже меня и папы, но лучше, чем Дилька, у которой, кстати, не настоящая близорукость, а астигматизм: это когда глазное яблоко неправильной формы.

– Было у тебя пять с половиной, да? Ну, сейчас, значит, порядка минус двух, – сказал папа, поразмышляв.

– Рустик, но так же не бывает, – сказала мама тонким голосом.

Папа пожал плечами:

– Значит, бывает. К окулисту сегодня запишись. Пусть посмотрит.

– Конечно.

Папа нежно поцеловал маму, смущенно посмотрел на нас, поцеловал Дильку и меня и сказал:

– Слушайте, люди. А я один так жрать хочу?

Жрать хотели все, поэтому хором ломанулись на кухню – то ли готовить, то ли есть наперегонки. Одна Дилька, диаволически захохотав, заперлась в ванной, ликующе сообщив, что будет долго-долго чистить зубы и никого не пустит. А у нас санузел совмещенный. Но хватило ее диаволизма на три минуты. Прибежала как миленькая и стала ныть, что может хотя бы сыр нарезать.

Толпой, оказывается, все готовится быстрее – даже сосиски сварились мгновенно. И съедается быстрее. А мы давно так не завтракали – все вместе, громко и радостно. Папа, который, между прочим, по утрам не ест – он кофе пьет, ну с бутербродом иногда, тоню-юсеньким, – мёл все подряд, как кит. Мама зато мало ела. Кусочек отрежет, клюнет – и опять айда щуриться то в окно, то на телевизор. И улыбается. Наконец прыснула и сказала:

– Все время проснуться боюсь.

– Ущипнуть? – деловито спросил папа, рыская взглядом по зачищенному столу.

– Да я себе уже таких синяков насажала… Рустик, а почему, а? Как так могло-то?

– Ну, чудеса аквапарка, воздействие хлорированной воды на падающий организм. Может, нерв удачно об воду ушибла. Врач скажет. Ты доедать будешь?

– Нет, какое там доедать… А, возьми, конечно. Кушай-кушай, поправляйся.

Папа, не реагируя на подколы, в два движения закинул все с маминой тарелки в пасть – в натуре пасть, мне показалось на миг, что она на пол-лица распахнулась. Я моргнул, присмотрелся – нет, все нормально.

Дилька сказала вредным голосом:

– Наиль, а мы не опаздываем?

Научил ее время распознавать – на свою голову.

Мы не опаздывали, но вставать и выходить было самое время.

Я с хлюпаньем допил чай – никто даже замечание не сделал – и рванул в прихожую, чтобы быстренько одеться и сказать Дильке, что одну ее ждем, между прочим. Но все же задорные с утра, блин, рванули за мной. Весело получилось, зато без жертв.

Мы уже стояли на пороге, папа побежал себе еще бутерброд сделать, мама проверяла, всё ли мы взяли: ранец, рюкзак, сменная обувь, шарфы не забыли, Наиль, на голову надень, надень, я сказала! Наушники вынь – и вообще, договаривались телефоном не размахивать. Или Дильку по пути потеряешь, или в школе отберут.

– Кто отберет? – хмуро спросил я, убирая телефон из куртки в брюки. – Хулиганы эти твои?

– Директор, – коротко сказала мама, и тут мне возразить было нечего.

И тут Дилька сказала:

– Ой, мам, какая ты красивая!

– Ага, – невнимательно ответила мама, но затем все-таки решила возмутиться: – Где красивая? Издеваешься, да? Со сна, морда распухшая, на башке мочало, еще глаза, и тут все красное…

– Правда красивая, – протянула Дилька.

Я поднял глаза и тоже увидел наконец. И подтвердил:

– Мама, в натуре. Как это… прекрасно выглядишь сегодня.

Мама хмыкнула, покосилась в зеркало и уже открыла рот, чтобы сказать что-то ехидное, но передумала – и прямо так, с приоткрытым ртом, повернулась к зеркалу и принялась разглядывать себя, зачем-то водя рукой по животу и ногам.

Мне стало неловко, а Дилька захихикала.

У нас мама симпатичная, очень – хотя косметикой не пользуется. Но она сильно устает, потому что работает на каком-то суровом муниципальном предприятии и ухаживать за собой не очень любит, ей нас хватает, а мы ей знай нервы портим – ну и так далее, так, по-моему, все мамы говорят. Все мамы разные, и наша тоже разная, но у нее красивое лицо, глаза яркие, она не толстая и не дохлая – ну что я рассказывать про свою маму буду. В общем, приятная такая.

Теперь она была не приятная, а какая-то – ну как в рекламе по телику или в глянцевом журнале. Стройнее, подтянутее – я не понял почему, но силуэт у нее стал будто на картинке. Волосы как после укладки. И кожа оказалась бархатно-золотистой и теплой даже на вид. Мне аж потрогать захотелось, а Дилька, не думая, обняла маму и уткнулась лицом в живот. И мама что-то, видимо, в себе нащупала, пока ладошкой водила. Совсем засияла и спросила явившегося наконец папу:

– Видишь что-нибудь?

Папа на секунду перестал жевать, осмотрел ее въявь и в зеркале и бурно закивал, дожевывая.

– И что ты видишь?

– Пэрсик.

– Хоть бы раз, гад, что хорошее сказал.

– Дети уйдут, я тебе все подробно расскажу, – невнятно пробормотал папа, подходя ближе к маме.

Я расслышал, конечно, и заторопил Дильку. Вот нам необходимо такие разговоры слушать. Орлы, блин. Впрочем, они опомнились вроде. Когда мы уже, обцелованные, выходили за дверь, мама вполголоса сказала:

– А очков-то нету – сегодня ты за рулем… И целую коробку линз, как назло, вот только купила. Теперь выбрасывать, что ли?

– Жалеешь? – уточнил папа, ухмыльнувшись.

Мама засмеялась и сказала:

– Зависть – мелкое чувство. Ладно, сегодня перебьюсь как-нибудь, а завтра к окулисту – и новые купим.

Новые линзы покупать не пришлось. Во вторник острота маминого зрения дошла до единицы. То есть до идеального состояния.

Идеальное на этом кончилось.

3

Первый раз я испугался в среду. Почти без причины.

Возвращался из школы, через лужи и ручьи прыгал, на солнце жмурился, вдруг вижу – возле подъезда папа стоит. А его днем никогда дома не бывает: он не приезжает на обед, не заскакивает за сменной обувью, не прячется от директора. Он, даже если выходной с утра, старается нас куда-нибудь утащить, в парк хотя бы. А если на работу ушел – все, до ночи не жди. И если позвонить по срочному обстоятельству, он вполне душевно разговаривает, но чувствуется, что одним глазом в бумаги, монитор, на аллеи стеллажей или куда там у них положено косит. Весь деловой такой. Папа, наверное, сам это как-то понял и попросил не обижаться. Коли что-то делаешь, говорит, делай хорошо, а хочешь отвлекаться или ловить двух комаров одной рукой – так лучше и не пытайся. Да я и не пытаюсь, и не обижаюсь – понимаю, работа.

А теперь вот папа не просто стоял у подъезда, а с самым бездельным видом. Вернее, не так.

Он тоже то на солнышко щурился – блаженно, но как-то встревоженно, будто прислушивался к далеким окликам, – то начинал топтаться на месте и под ноги смотреть, словно уронил чего. И снова голову задирал. А ведь в небе оброненное не ищут. И стоял папа странно, не спиной к подъезду, как нормальные люди, и не лицом к нему, как дожидающиеся люди, а боком.

Зато подкрадываться легче.

Я подкрался и с рявканьем так говорю:

– Привет, дядя пап! Прогуливаем?

А он не то что не вздрогнул – вообще не отреагировал. Оглох, что ли?

Я уже потише и не очень уверенно его окликнул. Папа голову опустил, подумал, повернулся ко мне и стал внимательно разглядывать. Как незнакомого щенка, например.

Я лихорадочно перебрал свои грехи – пара по алгебре (так я ее исправил сегодня), вызывающее поведение на географии (это брехня вообще), или Юлька-дура опять что-нибудь придумала и наябедничала – она меня преследует, честно. Но папа сказал – с дурацкой равнодушной интонацией, но правильными словами:

– О, сынище! Здорово, сынище.

После запинки поднял руку, быстро мазнул по моей шапке, которую я предусмотрительно натягиваю на подходе к дому, и тут же руку убрал, точно испугавшись.

– Ты пешком, что ли? – поинтересовался я, чтобы не затягивать паузу.

Папа прищурился и неопределенно улыбнулся.

Не получилось паузу убить. Но мы не сдаемся.

– На работе проблемы? – решился деликатно спросить я.

– В головах проблемы, вот здесь, – сухо сказал папа, тронув пальцем темечко, но и от своей головы палец быстро отдернул. Зато продолжил поживее: – На работе нормально, нормально на работе. Надеюсь.

– Здоров, Рустам-абзый[10] Абзый – дядя, обычно обращение к старшему, не являющемуся близким родственником., – сказал дядя Рома из сорок девятой квартиры.

Он вышел из подъезда – и в этом как раз ничего странного не было. Дядя Рома работает на «Оргсинтезе» по плавающему графику, то есть сегодня явно во вторую или третью смену.

– Я здоров как бы, – сказал папа и пожал протянутую ладонь.

После паузы сказал и пожал. Пауза была крохотной, но я заметил. Дядя Рома тоже.

– Серьезный разговор? – спросил он, кивнул мне сочувственно и сказал: – Привет, Наиль.

Я тоже пожал протянутую руку – ну и плечами пожал. Поди пойми, серьезный это разговор или нет.

Папа посмотрел на меня и точно так же пожал плечами. Дразнится, что ли?

Дядя Рома явно решил разрядить обстановку, не спеша вытащил пачку сигарет и взялся, закуривая, рассказывать про последний выезд на рыбалку с пацанами.

Рассказы у него обычно были бесконечными. Поэтому я решил малость отойти, типа чтобы взрослым не мешать, вежливо постоять минутку рядом и свалить домой.

Не хочет говорить, чего случилось и почему не на работе, – не надо. Чужие тайны или там проблемы в голове мне не очень интересны.

Я так и сделал – отошел, постоял, воспитанно откланялся и потопал к подъезду. Но вдруг остановился, поморгал и оглянулся.

Мне показалось, что папа украдкой выпустил изо рта клуб белого дыма.

Папа как раз в этот момент отвернулся, а от головы дяди Ромы дым отваливался пятилитровыми банками – так что мне, наверное, показалось. Останавливаться, чтобы выяснить точно, было неудобно. Но очень хотелось.

Папа не курит.

Папа никогда не курил.

Папа презирает курящих и почти этого не скрывает.

Папа заставил маму бросить курить.

Вот пусть она его и разоблачает – дыхнуть просит и все такое. У нее это на высоком профессиональном уровне получается – на мне летом натренировалась.

Вечером попрошу, подумал я.

Но не попросил.

Мама, оказывается, тоже была дома. Почему-то. Обычно она прибегает к завершению Дилькиной продленки, да и то не всегда. Тогда мне приходится бегать. А теперь вот прибежала – и готовит что-то на кухне, деловито так и масштабно, будто к празднику какому. Над всеми конфорками вода бурлит, столы заставлены продуктами, тарелками и разделочными досками, и по этому многоугольнику мечется мама с тарелками, ножами и скалками наперевес. И бурчит что-то под нос.

Я решил, что позабыл нечаянно какую-нибудь большую семейную дату. Начал быстренько прогонять дни рождения через оперативную память, но сообразил, что уж в марте точно никогда и ничего мы не отмечали – даже на Восьмое марта всё скромненько обходилось, мы с папой пирог какой-то лепили, вот и все. В этом году уже отлепили свое.

Я на всякий случай очень весело с мамой поздоровался, громко и с улыбкой вполголовы. Думаю, если нормально ответит, про папу спрошу, рыкнет – тогда вообще понятно: поцапались они с папой, вот и мучаются теперь.

Мама нормально мне не ответила. Она вообще не ответила, стучала ножом по капусте в том же темпе автоматической винтовки. И волосы с лица убирать не стала, хотя мешали же явно. Тихо бурчала что-то слабомелодичное: то ли «Кол ща, кол ща куру ем», то ли « Culture, culture to I’m».

Поцапались, значит.

Ну, бывает такое, дела семейные. Обидно, конечно. Вот чего им мирно не живется, а?

Они у меня вообще не скандальные. Ругаются редко и тихо – но если поругались, все, привет. Три дня минимум как в холодильнике живем. Я-то привык, а Дилька очень страдает. То есть все страдают, но плачет только она. Ну и мама тоже – я как-то слышал. И все равно раз в год-два, но ругаются. В основном на нашу тему, кстати, – кто кого должен воспитывать, чего кому разрешать и может ли один родитель делать замечание другому родителю при детях. Нас бы спросили. Мы бы сразу сказали, что нам все равно. Но не спрашивают.

А я на сей раз решил спросить – вернее, сделать вид, что маминого настроения не заметил. Все так же весело и чуть заискивающе поинтересовался, а можно ли чего поесть – например, за пятерку по алгебре. Про пару, которая закрывалась этой пятеркой, я благоразумно умолчал.

Мама не отреагировала. Вообще. Ссыпала капусту в тазик и взялась за зеленую редьку, бормоча – все-таки, кажется, по-татарски, типа qul can quraem , «рука-душа мой курай», – бред какой-то. Я ждал, не убирая оскала. Понимал, что идиотски уже смотрится, пусть даже никто и не смотрит, – но серьезное лицо делать было еще хуже.

Мама дорубила редьку, подняла доску, чтобы соломку тоже смахнуть в тазик, застыла на полсекунды и почти незаметно мотнула головой в сторону микроволновки. Прическа качнулась, как шторка на сквозняке. Мама очистила доску, грохнула ее на стол и принялась перемешивать шкворчащее мясо на сковороде.

По ходу, это должно было значить «Сам бери, не маленький».

Ну, я такие вещи тоже понимаю. Открыл микроволновку, обнаружил там макароны с тефтелями, взял тарелку, подхватил бесхозную вилку у одного из тазиков и молча ушел к себе в комнату. Все остывшее, конечно, но не греть же в таких обстоятельствах. Уже за столом, разгребая учебники, я сообразил, что надо было поблагодарить. Не, не надо было. Демонстративно получилось бы – все равно что в пояс поклониться и слезливо выкрикнуть: «Ну спасибо тебе, мамочка, за все хорошее!» Фу, не люблю.

Прохлада не сделала тефтели невкусными, или я просто такой голодный был. Поел, немножко успокоился и даже развеселился. Не хватало чая, но нетушки, на кухню снова не пойду. Я разобрал рюкзак, нацепил наушники и сел за уроки.

Сколько нам задают – это копец. Каникулы через неделю, можно угомониться, нет, каждый день одно и то же: восьмой класс определяющий, многие предметы идут прямо в ЕГЭ и еще в какие-то госаттестации, троечники и серость нам не нужны, больше никто вам потакать не будет – ну и так далее. Прям раньше кто-то кому-то потакал не переставая.

Первым делом я врубился в алгебру и ползал по ней полтора часа. Я же знаю милую манеру Венеры Эдуардовны спрашивать тех, кому на прошлом занятии поставила пятерку. Чтобы сильно не расслаблялись и не думали про два снаряда в одну воронку. На последнем упражнении чая захотелось совсем остро – может, потому, что к мясным и овощным запахам с кухни добавилось что-то с корицей. Я сглотнул и сделал погромче – там как раз играла «Pretty Funeral», восьмая песня дебютника Black Heaven’s Rule . И боковым зрением заметил что-то красное у порога. Чуть покосился – точно, мамина красная кофта. Пришла, стоит, наблюдает. То ли побеседовать хочет, то ли проверяет, уроки я делаю или через сетку с пацанами время теряю. Я нахмурился и сосредоточился на упражнении. Надо будет – по спине щелкнет или еще как-то обратит на себя внимание.

Не обратила.

Я добил алгебру, быстренько покончил с русским и татарским, увяз было в физике – и опять, вытаскивая справочник из стола, краем глаза засек красную кофту почти за спиной – за левым плечом, вернее.

Что за дурацкая манера над душой стоять.

Я хотел было повернуться и осведомиться, ну чего надо уже. И тут наконец понял, что атомная масса не три, а четыре, и, значит, все делится поровну и задача, считай, сделана. Быстренько дописал решение – действительно быстренько, еще «Final Slash» не кончилась, а она четыре с половиной минуты идет, – захлопнул тетрадь, стащил один наушник и недовольно спросил:

– Ну чего?

Мне не ответили.

Я оглянулся. Кроме меня, в комнате никого не было. На кухне, судя по звукам, тоже.

Я стащил второй наушник, встал и прислушался.

Было абсолютно тихо, даже густые ароматы с кухни растекались совсем беззвучно, не доносилось оттуда ни стука, ни шипения с журчанием.

– Мам, – сказал я вполголоса.

Молчание.

Я осторожно вышел из комнаты, осмотрелся еще раз, заглянул на кухню. Она уже была вылизана и по-чистому заставлена парадно приготовленными блюдами. Елки-палки, там, кроме лагмана, гуляша и картошки по-французски, был еще торт «Зебра» и два салата, в том числе мой любимый зимний. В самом деле праздник, что ли?

– Мам! – сказал я громче.

Молчание.

Я заглянул в Дилькину комнату и, помедлив, в родительскую спальню. Везде было тихо, прибрано и темно. И явно не было мамы.

За Дилей ушла, понял я, повернулся – и опять краем глаза поймал красное пятно.

Вздрогнул, остановился, медленно развернулся.

Рукав красной кофты торчал между тумбочкой и кроватью.

У нас мама чокнутая насчет чистоты и аккуратности.

Она моет полы три раза в неделю и каждые выходные устраивает генеральную уборку.

Она не кормит ни нас, ни папу, пока мы не заправим постели и не повесим форму или там куртки.

Она устраивает мне выволочку, если я, когда развешиваю выглаженные вещи, напяливаю на одни плечики летнюю и фланелевую рубашки.

И она никогда не оставляет свои вещи где-то, кроме шкафа. Она никогда не бросает их на пол. И уж совсем никогда не перекручивает их, как половую тряпку.

Кофта была скомкана и перекручена, будто мама снимала ее неуклюже, одной рукой, а потом, вместо того чтобы расправить и повесить на плечики, скомкала и запихнула в узкую щель, подальше от глаз.

Я присел на корточки перед кофтой, осторожно протянул к ней руку, увидел, как в полумраке трясутся пальцы, и только тут понял, как испугался.

Я тронул рукав указательным пальцем. По пальцу щелкнула мелкая искра. Я вздрогнул и нечаянно заорал:

– Мама!

– Да, Наиль, – глухо откликнулась мама. – Ты пришел уже? Я все, открылась.

Я вскочил и побежал к ванной, дернул дверь.

Ванная была вся в пару и в цветочных запахах. Мама в халате расчесывалась перед влажно протертым зеркалом.

– Ох, мам! – выпалил я, собираясь заорать, как она меня напугала и вообще.

Но мама, весело глядя на меня в зеркало, сказала:

– А ты давно пришел? Я и не слышала – лежу в ванной, песенки пою. Тухватуллин сегодня всех пораньше отпустил по случаю праздника – мы такую прибыль показали, рекордную. Завтра, говорит, маленький корпоратив устроим, принесите кто что сможет. Ну вот я немножко приготовилась и нам заодно сделала, взмокла как лошадь, думаю, в ванной поваляюсь. Чуть не заснула, очнулась, на телефон смотрю – батюшки, шестой час, Дильку забирать пора, а я нежусь тут. Хорошо хоть ты пришел. За Дилькой сходишь?

Она, наверное, так и любовалась на меня в зеркало с лукавой улыбкой. А я смотрел куда-то в ноги и видел коврик, мамины тонкие икры и ступни и цветасто-голубые полы халата. Того самого халата, в котором она и бегала по кухне. А с утра она уходила на работу в сером костюме. И ни тогда, ни после красной кофты не надевала. И не стояла у меня за плечом, потому что последние полчаса была в ванной.

С ума я начал сходить, что ли?

Но если это я схожу с ума, почему она говорит, что не видела, как я пришел из школы?

– Мам, – сказал я медленно, – ты меня в самом деле, что ли…

– Наиль, ну время уже, – сказала она с мягким нетерпением. – Папа, кстати, сегодня тоже грозился пораньше подъехать. Звонил давеча, сказал, его сегодня опять в район вывезли, в Лаишево, что ли, зато попробует пораньше вернуться. Так что тащи сестру скорее, есть пора.

– Мам, – повторил я упрямо, – ты меня действительно…

– О! – опять перебила мама. – А вот и папка. Давай пулей.

Входная дверь мягко щелкнула, папа радостно закричал:

– Гости, прочь, хозяин дома! А-а! Какие запахи – я с ума сойду. Вы где, народ?

– Беги-беги, – шепнула мама и, засияв, побежала обниматься с папой.

Я немножко постоял на месте, помотал головой, как собака от мухи, и пошел в прихожую – обуваться и здороваться с отцом. Который, естественно, днем меня не видел, возле подъезда с дядей Ромой не стоял и, уж конечно, не курил.

Дильку правда пора было забирать, Алла Максимовна из ее продленки – тетка вредная, опять начнет вопить, что из-за нас одних до ночи сидит. Поэтому я решил выяснить, что происходит, вечером.

Но вечером все были такие веселые и добродушные, так дружно смеялись над папой, который опять насыщался в режиме земленасоса, а он знай кивал, рассказывал ржачные анекдоты и со страшной рожей подбирался к блюдам, отложенным мамой для работы, – что я не решился начать неприятный и дурацкий, честно говоря, разговор.

Отложил на потом.

Потом стало поздно.

4

Дилька заметила неладное в тот же вечер. Вообще не понимаю как. Вернее, может, она и раньше заметила. Но именно после этого бравурного ужина поманила меня в ванную, где чистила зубы, и тихонько спросила сквозь белые пузыри:

– А почему мама сердится?

– А когда она сердилась? – не понял я.

По мне, так за ужином мама уж точно не сердилась – и вообще была добра, весела и ослепительно красива. Особенно на фоне папы, который знай заправлялся с обеих рук, лишь изредка вспыхивая шутками или анекдотами. Иногда странными, конечно: допустим, уставился на экран, по которому бегали табуны – Дилька, как всегда, смотрела канал про животных, – и спросил:

– А что с теликом?

– А что? – ревниво уточнила Дилька, явно заподозрив, что сейчас ее заставят переключить на футбол, бокс или иную передачу без лошадок, хотя, возможно, и с конями.

– Звук есть, изображения нет, точки какие-то, ересь, – пробормотал папа значительно тише, потерял интерес к телевизору и погряз в черпании и глотании.

Мама покосилась на телевизор и вежливо сказала:

– Действительно.

Ну, у всех бывают неудачные шутки. Но разве это «сердится»? Поэтому я не понял сразу, о чем Дилька говорит.

Дилька удивленно посмотрела на меня сквозь закрапанные белым стекла, сплюнула в раковину и прошипела:

– Ну, когда про ребеночка говорили, забыл, что ли?

Вспомнил. В самом деле, был такой момент в разговоре – папа перестал жевать и вообще завис, но глазами водил от своей тарелки, опустошенной, к маминой, непочатой. Мы замолчали и опять прыснули – ну смешно это было. Папа еще взглядом поелозил, вдруг голову вскинул и лающим таким голосом спрашивает:

– Беременная, что ли?

Тут мы вообще загоготали. Я хлебом подавился, а Дилька чуть со стула не свалилась, вопя: «Беременная!» Мама смеялась, красиво запрокинув голову. А потом, ага, резко и точно, как курок, вернула голову на место, подняла руку ко рту, который как-то странно растянула, и спросила:

– Кто беременный?

Я тогда решил, что насмешливо спросила, а теперь сообразил, что нет, не насмешливо.

Папа повторил в той же сварливой тональности, сверля глазами точку чуть выше маминого подбородка:

– Ты беременная, что ли?

– Ты меня ни с кем не перепутал? – осведомилась мама.

Любезно так осведомилась.

– Пап, а почему у лошади такие волоски длинные под мордой? – поспешно воскликнула миротворица Диля.

Папа, не отвлекаясь на нее, спросил маму с тупо искренним недоумением:

– С кем перепутал?

Ну вот чего они оба нарываются, с досадой подумал я. А мама улыбнулась и, как ребенку, объяснила папе:

– Зулька через неделю из Египта возвращается. С ней и перепутал.

– Почему? – спросил папа, сделав лицо совсем уж глупым.

– Потому что Зулька беременная. Она у нас ночевала. И на обратном пути будет ночевать.

Папа тут же кивнул и снова замахал вилкой, как совковой лопатой. Дилька, упорная девушка, защебетала про лошадей. Я вздохнул с болезненным облегчением. Хорошо, что так ловко ушли от ненужной свары, но непонятно, зачем было Зулькину беременность при нас обсуждать. А, вот поэтому я про мамкину сердитость и забыл – сам потому что рассердился.

Зульфия – это наша троюродная сестра, она в Альметьевске живет, нормальная такая девчонка. То есть тетенька уже, конечно, замужем за Равилем (тоже хороший парень). Да еще и беременная, оказывается, – но это не важно, я думаю. Для нормальных людей. Кабы еще родители всегда нормальными были.

Ну вот, Зулька с Равилем в прошлые выходные улетели из Казани в Шарм-эш-Шейх (все говорят «эль-Шейх», но папа объяснил, что это неправильно, в паре с «ш» и некоторыми другими согласными надо удваивать эту согласную вместо произнесения «эль»: ад-Дин, эр-Рияд и так далее). Никакой беременности я не заметил, честно говоря, – у Равиля живот куда заметнее. Но маме видней – вернее, слышней: они с Зулькой шушукали и хихикали на кухне полночи.

Я смотрел на Дильку и думал, что она права. Было в том кусочке разговора что-то нехорошее. Не только из-за интонаций что папы, что мамы. Еще что-то в смысле было фиговенькое. Додумать я не успел. Дверь распахнулась, и мама, сильно нахмурившись, заявила:

– Эт-то что за митинг? Ну-ка, живо заканчиваем – и спать.

Дилька громко прополоскала рот и, сильно нахмурившись, замаршировала в свою комнату. Я, сильно нахмурившись, сказал маме:

– Освободите помещение, пожалуйста.

Мама засмеялась, обозвала меня туалетным утенком и подчинилась.

Еще час все было нормально – если считать нормальным уход папы в постель, хотя, вообще-то, он раньше полуночи не ложится. Иногда бывает – когда переутомился, перебрал или простыл. Не возникло у меня желания выяснять, что было на сей раз. Этот час я потратил на более приятные занятия за компом. Одно из приятных занятий – боевка с Ренатом и Киром по сетке – было в самом разгаре, когда меня хлестанули по спине. Больно хлестанули.

Я с воем подскочил, сорвал наушники и развернулся вместе с креслом.

За спиной стояла мама – с очень свирепым выражением под упавшими прядями и с вафельным полотенцем в руках. Явно собиралась врезать еще раз.

– За что? – рявкнул я вполголоса, быстро вспоминая, не назихерил ли так, что мне нельзя сидеть за компом и вообще заметно дышать.

Мама резко замахнулась.

Я отъехал куда уж получилось, едва компьютерный столик не сшиб, и заорал в полный голос:

– Мам, ты что?

Мама остановилась на замахе и тихо сказала:

– Не ори, разбудишь всех.

– Ты чего дерешься, что я сделал? – возмущенно воскликнул я.

– Уроки не сделал, – так же тихо продолжила мама.

Я аж задохнулся, выкашлял что-то невразумительное, набрал в грудь воздуха и взвился.

Мама, не меняя позы, выслушала гневную речь про то, что я давно все сделал, и не виноват, если ты не видишь ничего, и могла бы нормально спросить, и себя вон давай стукни, больно же. А может, и не выслушала: просто стояла и ждала, пока я негромко оторусь.

Потом сказала:

– Спать.

Я совсем вознегодовал:

– С какой это стати? Одиннадцати еще нет, ты что, блин, договаривались же!

– Спать, – повторила мама и вроде бы опять замахнулась.

Я ударил кулаками по подлокотникам и, не сдерживаясь уже, крикнул:

– Мам! Ну почему, блин? Что такое! Обещали же!

Мама качнулась вперед, волосы совсем закрыли лицо – я вжался в спинку, суматошно соображая, что делать, если снова начнет хлестать, – качнулась назад, резко повернулась и ушла в спальню. Я некоторое время смотрел ей вслед, пытаясь понять, что это значит. То ли можно дальше нормально жить, то ли она за ремнем ушла. Или там папу будить.

Было тихо.

Я устал прислушиваться, подумал и осторожно вернулся к клавиатуре с мышкой. Но нормально общаться, играть или изучать передовую культуру было не то что невозможно, но как-то позорно, типа в мокрых штанах у доски стоять. И кого волнует, что они мокрые от опрокинутого компота.

Я отъехал от компьютера и попытался подумать о том, что происходит с мамой – и с папой, кстати. Никогда они такими не были. Или были? У людей, по себе знаю, бывают нервные периоды, у женщин особенно. Даже Дильке время от времени от мамки доставалось, ни за что и по полной. Про меня и говорить нечего. Но мамка все-таки приходила извиняться потом, к тому же папа вмешивался и как-то все разруливал. И наоборот, когда папа беситься начинал – такое бывало пару раз, – его мама быстро устаканивала.

С другой стороны, он спит ведь – вот и не вмешался.

Ну и мы спать ляжем.

Я встал, с досадой хлопнул висящей на спинке кресла ветровкой по кровати, аккуратно повесил одежду на место и пошел умываться.

Уснул я на удивление быстро, даже наушники нацепить не успел.

А проснулся рано, внезапно и тревожно. Резко сел на кровати, выкинув руки перед собой, повел ими в стороны, озираясь так, что голова закружилась. Вокруг никого не было. Была знакомая комната и темнота, чуть отжатая красным глазком телевизора и зелеными вспышками из-под компьютерного стола, где притаился роутер.

Сердце бухало прямо в голове и немного в горле, мешая дышать даже мелко и часто. Я глотнул, во рту было кисло, вытер слюну с губ, несколько раз вдохнул-выдохнул и попытался вспомнить разбудивший кошмар. Снова задохнулся, зажмурился, сильно помотал головой и решил не вспоминать.

На кухне еле слышно бурчал холодильник, по карнизу редко щелкали капли, завтра совсем потеплеет. Я лег и закрыл глаза.

В глаза сразу упала спина в красной кофте.

Я удержался от вскакивания и жестко сказал себе: ну и что. Кофта, подумаешь. Мамина же. Она ее сто раз надевала, только последний год разлюбила – поблекла, говорит. Не хватало одежды бояться. Давай еще папиными носками напугаемся или Дилькиными колготками.

Помогло. Кофта превратилась в красный шар вроде закатного солнца, он покачался на краях век, совсем потемнел и стек теплым комом ниже глаз. Я тихонько начал опрокидываться следом, но что-то не пускало.

В туалет я хотел, вот что.

Я полежал, надеясь, что обойдется. Фигушки. Вздохнул, сел, встал и пошаркал к туалету.

Если бы я свет не включал, все было бы тихо, спокойно и, наверное, быстро. Но я включил – как уж нам без света-то. И когда выходил из ванной, краем глаза заметил за приоткрытой дверью в Дилькину комнату красное пятно. Вернее, короткую красную полосу, выхваченную отсветом. Я застыл с протянутой к выключателю рукой. Медленно поднял голову, всматриваясь, и прошептал:

– Мама.

Никто не ответил.

Сердце снова прыгнуло в горло. Я трудно сглотнул, осторожно повернулся на опорной ноге – сам как дверь. Вытянутая рука уперлась и медленно протолкнула дверь в Дилькину комнату. Если бы дверь заскрипела, я бы заорал. Но я и так чуть не заорал.

Мама стояла у Дилькиной кровати спиной ко мне. В красной кофте и длинной темной юбке, которую я вообще не помнил. Стояла и смотрела – но, кажется, не на Дильку, а на стену: голову прямо держала. Дилька дрыхла, разметавшись, как всегда, – подушка у стенки, одеяло в ногах.

Можно было уходить – мало ли о чем мама может думать над постелью любимой дочки. Но я медлил. Не знаю почему. Как-то не так мама стояла. Мама так обычно не стоит.

– Мам, – сказал я погромче.

Мама не шелохнулась, а через несколько секунд пришла в движение. Да еще какое.

Она плавно развела руки в стороны, растопырила и снова собрала в острые клювы пальцы – очень длинные и худые, никогда не обращал внимания, – и, сломавшись в пояснице, стала плавно наклоняться над кроватью. Упражнение выполняла, что ли: руки в стороны, ноги и спина прямая, начинаем наклон – и-и р-раз. Сгибаем локти, пальцы к подбородку – и-и два-а.

А на три что будет, механически не подумал даже я, а как будто увидел эту мысль, выскочившую в окошко старинной игры. И неожиданно сказал хриплым чужим голосом:

– Мама, я пить хочу. Где вода у нас?

Громко сказал.

Но она опять не услышала. Так и оставалась в очень неудобной позе. Я видел только юбку и растопыренные локти, и то смутно, темно ведь.

Я, судорожно вздохнув, собрался гаркнуть еще какую-нибудь глупость. Ну или просто заорать. И тут мама резко повернулась ко мне – видимо, на одной пятке, и быстро так, я вздрогнуть еле успел. И снова застыла, уже лицом ко мне. Вернее, макушкой – лица-то я не видел, волосы висели, поблескивая, как шелковое полотенце.

– Я воду найти не могу, – пробормотал я, давясь непонятным ужасом.

Мне почему-то представилось, что сейчас мама сделает со мной что-то очень страшное.

Мама плавно поставила корпус вертикально, прижала ладони к лицу, развела волосы вверх и по сторонам, уронила руки вдоль бедер и в два летящих шага вышла из комнаты. Я даже шарахнуться не успел, а она меня ни длинным пальцем, ни краем взметнувшейся юбки не зацепила. Только воздух прошипел коротко. Обошла, щелкнула выключателем ванной комнаты и скрылась в спальне.

Я с трудом вышел из столбняка, шагнул назад, уперся в стеночку и сполз по ней на пол. Ноги уперлись в противоположный плинтус – коридор узкий, – это было хорошо.

Я не мог ни о чем думать и не мог ничего понимать. Голова работала на вдох-выдох и быстрые зырканья в сторону спальни, откуда не доносилось ни звука, и Дилькиного окна – за ним тоже щелкали капли.

Я долго так сидел, ноги затекли, а спина замерзла. Наконец встал, медленно, так же по стеночке и в такт каплям, прошел к себе. Хотел лечь, но вместо этого поднял одеяло, закутался в него, не отрывая взгляда от коридора. Стонуще вздохнул, почти не устыдившись этого, и пошел в Дилькину комнату.

Это она теперь Дилькина, а всегда была моя. В прошлом году родители решили нас с Дилькой расселить и поставили мне диван в зале. У компа. Кто бы еще против был. Я и сейчас был не против. Я очень «за» был. И хотел там, у компа, и спать. И почему я вообще должен…

Вот эту мысль, «почему я вообще должен», я устало шарахнул дубиной по верхушке и отвалил в сторонку. Разостлал на полу одеяло – широкое, хватит и чтобы укрыться. Лег, упершись ногами в прикрытую дверь, накрылся половинкой одеяла и стал слушать щелканье по карнизам, Дилькино сопение и молчание со всех остальных сторон от всех остальных людей.

Так и уснул.

5

Я проснулся от звонка в дверь – и стукнулся головой о стул. Не потому, что проснулся, конечно. Я ночью Дилькин стул над головой поставил, не знаю уж зачем, а теперь вот вскинулся на звонок. Зашипел, испуганно лег обратно, соображая, рывком отодвинул стул подальше и сел, потирая лоб и оглядываясь.

Было темно, но по-утреннему. К тому же с улицы доносился совсем не ночной шум машин. Дилька дрыхла, выставив голую пятку далеко в сторону. А у меня голову словно отшибло: тер лоб и пытался сообразить, почему я в Дилькиной комнате и на полу, зачем упираюсь ногами в дверь и что меня разбудило.

Сообразить не успел: опять завопил звонок. Как подсказка.

Что именно он подсказывает, я никак не врубался. Чуть-чуть посидел, ожидая, что мама или папа откроют, рванул к двери сам, чуть не стукнувшись все о тот же стул, – и остановился. Не в трусах же бежать – со сна это не очень эстетично.

На стуле лежал халат. Мне его däw äni [11]Бабушка. на день рождения подарила, хороший халат, махровый. И что он тут, в Дилькиной комнате, делает? В голове заколыхались клочки странного сна про дверь, про халат и вроде бы про ножик. Или это не сон был?

Не время вспоминать: опять позвонят, всех разбудят, народ и без того нервный, а с недосыпу вообще колбасня начнется. Я накинул халат, не обратив внимания на тяжелый толчок полы в бедро, и поспешил к двери.

Щелкнул выключателем, но сразу открывать не стал. Мало ли кто ранним утром в дверь звонит. Вдруг воры или бандиты. Слышал я всякие истории.

Поэтому посмотрел в глазок, конечно.

В глазке был папа. Выражение лица у него было странным, видно даже в глазок, который здорово искажал. Я выбросил из памяти фильмы, в которых всякие гады вот так ставили перед глазком хозяина квартиры или его приятеля, чтобы им открыли дверь, – ну и врывались, значит, с гадскими последствиями. Это жизнь, а не кино, здесь папа – это папа. И я открыл дверь, лишь после этого задумавшись, чего на лестничной площадке делать папе, который, вообще-то, с раннего вечера спокойно дрыхнет в спальне. Должен дрыхнуть.

Ну, может, дела у него, подумал я, распахивая дверь с негромким, чтобы никого не разбудить, воплем:

– Здоро́во!

Папа не ответил. Смотрел куда-то вбок, а там не было никого – я специально посмотрел. Только холодом поддувало.

Я потер ступню о голень и сказал:

– Ну входи скорее, дубак же.

Папа не зашел, а ввалился и застыл – какой-то странный. Глаза и губы выкачены, щеки то ли от этого впалые, то ли сами по себе спрятались, брови домиком. Да еще одет в дикий болотный плащ с капюшоном, как на охоту. И под этим плащом папа был очень толстый и растопыренный – вопреки щекам, если так можно сказать.

Во дурачится, подумал я неуверенно и спросил:

– На рыбалку ездил, что ли?

Папа повел головой, мазнул по мне оловянным взглядом и отвернулся – очень неудобным образом, по-моему. И чего играется, подумал я. Как будто кому-то от этого смешно. Я хотел сказать об этом, и тут папа пришел в движение. Покачался, переминаясь, и пошел гусиным шагом – вдоль стенок прихожей с заходом в зал и обратно. Голова у него коротко поворачивалась туда-сюда, но не ко мне, точно он лицо прятал. А чего перед глазком тогда позировал, подумал я зло, и тут папа чуть не сшиб меня с ног, зацепив твердым скользким локтем, – и даже не остановился. Чапал себе дальше по расходящейся спирали. В сторону спальни с детской – но нет, развернулся и снова к залу побрел.

– Пап, – сказал я, потирая ушибленный бок.

Широкая болотная спина качнулась за дверь зала и тут же уступила место руке-ноге-капюшону, которые мелко пошагали обратно.

– Пап, хватит, а! – попросил я громко, не отрывая глаз от отца.

Я краем глаза заметил, что из кухни вроде высунулась на миг мамина голова, опять лохматая, торжествующе усмехнулась и тут же спряталась, только волосы мотнулись. Я рывком посмотрел – нет никого, и тихо на кухне. Крикнул:

– Мама!

Папа подбредал ко мне, все так же отворачивая лицо. У него сейчас шея лопнет.

– Мама! – крикнул я уж совсем отчаянно.

Папа резко развернулся и снова пошагал к залу. Развернулся, кажется, в сантиметре от меня, аж костром пахнуло, – а ведь я уже отступил на полкоридора.

От папы никогда не пахло костром.

Он никогда так себя не вел.

Это вообще папа?

– Папа, это ты? – отчаянно крикнул я.

Растопыренный плащ вышел на новый круг.

Я решил больше не отходить ни на сантиметр – и обязательно заглянуть под капюшон, чтобы все понять, даже присел немножко, и давил, давил в себе вопль, тупой и дикий, чтобы горло разодрать, но прекратить эту непонятную и страшную ерунду. Пахнуло костром, плащ побрел к залу, а я почувствовал, что упираюсь спиной в ручку Дилькиной двери.

Блин, я же на месте стоял, вон у того стыка обоев, а уже сдвинулся на полтора метра.

Надо вернуться.

Ноги не шли. Не шли, и все.

Он к Дильке прет. Зачем-то.

Имеет право, она его дочь.

Не пущу.

Я привалился спиной к двери, совершенно позабыв, что она открывается внутрь, качнулся, но не провалился, и сказал:

– Стой.

Не то себе, не то плащу.

Сам устоял, плащ приближался.

– Стой, говорю!

Драться не смогу, понял я, это все равно отец – или не отец, ну что ж это, как можно о таком думать вообще, пахнуло костром, где мама, почему всё на меня-то? – и крикнул почему-то по-татарски:

–  Tuqta! [12]Стой! (тат.)

Смешно. И главное, непонятно, подействовало или нет. Похоже, нет – я, оказывается, на полметра вдвинулся в комнату. Зато горло посадил, как и мечтал.

Никто не проснулся, даже Дилька, – я мельком оглянулся. Она живая хоть? Сопит и хмурится. Плащ выбрался из зала.

Я упал ладонями на косяки, вцепился в них и силой – честно – вернул себя в дверной проем.

Не пущу.

Что происходит, а?

А?

Кажется, я заорал это. Осипшим-то горлом.

Кажется, зажмурился.

И кажется, сделал что-то еще.

И застыл с закрытыми глазами, ожидая, пока пахнёт костерком. И наверное, случится что-то еще.

Сердце оглушительными толчками распирало горло и виски. Руки и ноги тряслись. Костром не пахло.

Я медленно открыл глаза.

В коридоре было пусто.

В прихожей было пусто.

В зале, кажется, тоже.

Я быстро оглянулся.

Дилька дрыхла, а я стоял в дверном проходе звездочкой – растопырившись руками и ногами.

Правая рука ныла – как после акцентированного удара мимо груши.

Я сказал:

– Пап.

Потом сказал:

– Мам.

Было тихо, как ранним утром. Нормальным ранним утром.

Я еще раз огляделся, подумал и осторожно вышел в коридор, в прихожую, в зал и на кухню. Не было там никого.

Сон, что ли? Сплю и на руке лежу, поэтому и ноет.

Я медленно вернулся в прихожую и уставился на торчащий из двери нож, размышляя, есть ли смысл щипать себя, чтобы понять, сон ли это.

Сморгнул, вытянул руку и потрогал нож.

Тот самый, что папа привез из деревни.

Тот самый, что я ночью нашел зажатым в дверной петле.

Это не сон был, значит. Значит, я в самом деле проснулся непонятно от чего, весь в одеяле, как бутерброд, распутался, решил перейти спать в свою комнату, вышел туда, надел халат и вернулся в холодную прихожую, включил свет и увидел, что внутренняя, деревянная дверь в квартиру распахнута, а наружняя, металлическая, приоткрыта, подумал, может, мама среди ночи мусор выносит, выглянул на лестничную площадку, послушал, окликнул, пожал плечами, испугался и попытался быстро захлопнуть дверь – а не получилось, потому что над верхней петлей торчал мой нож рукояткой вверх, кто-то его в щель воткнул, чтобы дверь не закрывалась, – я его вытащил, не думая положил в карман, прямо лезвием, торопливо запер обе двери и пошел в Дилькину комнату – лег, уперся пятками в дверь, да еще непонятно зачем над головой поставил стул с халатом.

И с тем самым ножом в кармане.

Тем самым, который я, видимо, выхватил и метнул в плащ. Со всей дури. Оттого рука и болит.

Я же его зарезал, подумал я с ужасом.

А почему тогда нож в двери торчит?

Выдернули из плаща и воткнули в дверь?

Или нож сам отскочил и воткнулся рикошетом?

Как он мог отскочить от обычного плаща?

А как мог обычный плащ меня, как шайбу по льду, откатывать на метр?

И где он теперь?

Как вообще вся эта дурь возможна?

Я сплю. Я сошел с ума. Я умер.

Я раскачал нож, выдернул его из двери, ушел в Дилькину комнату, лег на пол, уперевшись пятками в дверь, поворочался, поставил над головой стул, попытался прочитать этикетку с нижней стороны сиденья – совсем рассвело, оказывается, – сжал в кармане рукоятку ножа и уснул.

6

Теперь меня разбудила Дилька. Вернее, не разбудила, а будто протиснулась в мой сон и заставила оттуда выскочить. Хорошо хоть, не с размаху: поубивались бы.

Я открыл глаза и сначала не понял, что это, поморгал и сообразил: Дилька села на пол рядом со мной, всунула голову под стул, стоящий над моей подушкой, и внимательно меня рассматривала, дыша свежестью. Мне бы так с утра дышать.

Я поморгал, осторожно взял ее за уши, чтобы не моталась, выполз из-под стула, отпустил, сел и сказал:

– Ты чего?

Дилька тоже выбралась из-под стула. Глаза у нее без очков были небольшими и очень беспокойными. Не потому, что без очков. Она тихо спросила:

– Наиль, а папа с мамой где?

Я сразу, ударом, вспомнил вечер, ночь и утро, аж качнуло, и быстро огляделся.

Было совсем светло – так что школу мы, кажется, проспали. Ну и ладно, подумал я и тут же спохватился: ничего себе «ладно», у меня еще трояк по географии не исправлен, а оценки за четверть завтра выставляют. Да и Дильку жалко, она копец как своей школьной репутацией дорожит. От прогула изрыдается как минимум. Хотя она-то в чем виновата? Ей в школу одной ходить не полагается. Значит, я виноват.

Я вскочил, с трудом нашел телефон и посмотрел на часы. Нет, оказывается, еще не опоздали – десять минут восьмого. Чего ж светло так?

А облаков с утра нет, вот и светло. Всю неделю побудки получались серыми, так что я только на полпути к школе просыпался. Дильке легче, она ложится аж в девять, как в садике привыкла, по телевизионной команде «Спокойной ночи, малыши». Но и сестра по утрам вызевывала так, что щеки хрустели.

Сегодня было иначе. Небо стало чистым и голубым, как в иллюминаторе вышедшего над облаками самолета. По всей комнате были разбросаны блики и слепяще-белые пятна – хм, поверх разбросанных вещей. И капель больше по карнизам не играла – доигрались сосульки, в небо улетели. И воздух с улицы, когда я открыл окно, не вонзился в комнату обычной стылой струей с выхлопным привкусом, а очень свежо, незнобко и быстро заменил собой то, что мы тут за ночь надышали.

Все это было радостно и красиво. Я глубоко вдохнул раз и другой. Но радоваться и пыхтеть до вечера возможности не было. В туалет надо было сходить. В школу надо было. И что с родителями, тоже надо было понять. Хочешь не хочешь.

Я велел Дильке ждать, осторожно открыл дверь, послушал и вышел в коридор. Дилька спорить не стала, даже не спросила, чего ждать и почему. Молча села на кровати, сложила ладошки на коленях и стала ждать. Вчера это осчастливило бы – сроду она с первого раза никого не слушалась, меня особенно. А сегодня что-то тускло от такого послушания стало – несмотря на солнышко и радость жизни за окном. Дилька сама из комнаты выйти не рискнула, хотя дрыхла всю ночь и моих нелепых приключений – ну, пусть снов, тем более, – не наблюдала. Чуяла, значит, что-то. Я даже хотел спросить, что именно, но было не до того. Я и в туалет решил не идти, пока обстановку не выясню. Авось дотерплю.

Я осторожно вышел в зал, завернул на кухню, потоптался и заглянул в спальню. Еще потоптался, дошел до балкона и проверил там.

Не было ни папы, ни мамы.

На работу ушли пораньше, а нас какого-то черта решили не будить, раздраженно, но и с облегчением понял я. Хотел громко успокоить Дильку, но решил, что две минуты она потерпит, а я уже нет. Помчался к ванной, распахнул дверь – и вот тут еле утерпел.

Папа сидел на краю ванны, сгорбившись и уперевшись локтями в колени.

Мама сидела на стиральной машине.

Оба в халатах.

Оба молчали.

Оба смотрели в пол и на распахивание двери даже не оглянулись.

Папа сказал сквозь зубы:

– Не могу. Болит.

Мама ответила будто с усмешкой – хотя я не видел, она в сторону смотрела:

– К врачу сходи.

– Не могу, – сказал папа с точно той же интонацией. – Болит.

– Лекарства выпей, – предложила мама.

Кажется, она в самом деле смеялась.

– Выпил, три таб… – начал папа, быстро выгнулся, чуть не сорвавшись в ванну, мотнулся обратно, вскакивая, тут же рухнул на колени, сунулся головой в унитаз и зарычал.

Я отшатнулся, не понимая.

Мама задрала лицо к потолку и шмыгнула носом.

И тут я понял, что папу рвет, а мама плачет.

– Мама, – сказал я.

– Наиль, – сказала она, не поворачивая головы. – Встали уже. Минутку подожди, ulım [13]Сынок (тат.) ., ладно? Мы сейчас только умоемся и вам освободим. Ах, я же завтрак еще… Ну сейчас. Минут… – Она зажала нос и рот ладонью и отвернулась.

– Ага, – сказал я и захлопнул дверь.

Какой еще завтрак, она же вчера наготовила на месяц вперед, там мяса одного на ползарплаты небось – если, конечно, папа не подключится.

Папа никогда столько не ел.

Папа никогда не жаловался. Ни на что. Его два года назад с работы уволили, со скандалом, – но я об этом совсем случайно узнал и два месяца спустя: нечаянно в его почтовый ящик залез – а там письмо бывшему начальнику открылось. Письмо было копец какое резкое и наотмашь – это мы как раз в ипотеку влезли, – но и толковое. Я на папу тогда обиделся слегка – мог и сказать родному сыну про неприятности, – но зауважал совсем сильно. Работу-то он быстро нашел. Хотя это не физическая, конечно, боль, – но я потому и вспомнил, что папа на новой работе, это логистическая такая компания, перевозками и хранением всяких больших грузов и товаров занимается, в аварию попал – ребра поломал и ногу. Месяц лежал, год хромал, украдкой что-то там глотал по ночам, – но я ни разу не слышал, чтобы он жаловался или даже умученное лицо делал. Он хихикал и называл себя победителем «КамАЗов». А уж как больно было – я представляю. Не зря же он с тех пор к валерьянке и пристрастился. Других лекарств и не признавал. А теперь говорит – три таблетки. Вот и тошнит.

А от ножа какие раны бывают? Например, если сильно рукояткой в живот попал – от этого боли наутро возникают?

Блин, что я опять про сон-то? Говорят же, что сон – небывалое сочетание бывалых впечатлений. Моя усталость – это бывалые впечатления и родительские болезни, ночная ерундистика – это небывалое сочетание, все нормально. Сейчас я зайду и прямо спрошу…

Дверь распахнулась – я, оказывается, так и ждал у стеночки напротив, – и в коридор вышли мама и папа: свежие, подтянутые, задорные и с блестящими глазами. Мама воскликнула:

– Чего стоим, бездельники? Живо сестру будить!

Папа за ее спиной улыбнулся почти по-старому. А Дилька радостно завопила из комнаты:

– А я встала давно!

– Ой ты умничка моя. Пулей умываться и завтракать, – скомандовала мама.

За завтраком тоже было почти по-старому: мама подкладывала всем разные кусочки, Дилька трепалась, болтая ногами, папа молча мёл, а я думал, как можно так одинаково худеть, если один такой прожорливый, а другая, кажется, третий день ничего не ест – только чай пьет. Много пьет, правда.

Папа с мамой оба похудели, можно сказать, страшно. Нет, скорее, некрасиво. У папы щеки, например, ввалились так, что оттягивали нижние веки, и глаза сделались как у пса бассет-хаунда. И не блестели совсем – в отличие от маминых. Мама зато стала слишком остроносой и тонкогубой. Зато она хоть как-то с Дилькой беседовала. А папа, говорю, мёл. Молча. И первый раз голос подал, когда Дилька похвалила чудесную погоду. Всем корпусом повернулся к окну, поспешно набычился и промычал сквозь набитый рот.

– Что? – спросила мама, не отвлекаясь от намазывания очередного бутерброда для Дильки.

Папа все так же, монолитом, повернулся к столу, глотнул так, что горло раздулось, как у кобры, и сказал, подняв и опустив руку:

– Неприятно просто.

– Что неприятно? – удивилась Дилька, а мама сказала:

– Авитаминоз. К врачу, к врачу.

– Сама, – ответил папа и откусил полбутерброда.

Дилькиного.

Дилька обиженно засопела, глаза у нее забегали и остановились у мамы за спиной.

– Мам, смотри, какие голуби! – воскликнула Дилька.

– Да, очень красивые, – согласилась мама, намазывая маслом последний ломоть.

А ведь когда за стол садились, я целый батон почал.

– Нет, ты смотри, один вообще белый! – не унималась сестра.

Голуби были действительно красивые, один совсем белоснежный, второй коричневый в серую крапинку. Бродили по нашему карнизу, беспокойно косясь в комнату.

– Да, я вижу, – сказала мама не оборачиваясь.

– Да ты даже не оборачиваешься, – обиженно протянула Дилька.

Мама резко выпрямилась, положив руки на стол, – нож брякнул о тарелку, – как-то непонятно приблизила лицо к Диле – не вставая и особо не вытягивая шею – и назидательно сказала:

– Я знаю, когда и куда оборачиваться, поняла? Нет никаких голубей.

Дилька и я посмотрели ей за спину. На карнизе было пусто.

Я почему-то вспомнил дурацкий сон и понял, что пора все-таки спросить. Хотя бы о том, выходил ли папа ночью из квартиры.

И тут папа захохотал – давясь и всхрапывая, задрав лицо к потолку и растопырив руки.

Он был не распухший, не в плаще, а в костюме и лицо не отворачивал, – но все равно меня как в колодец макнули. Я застыл, боясь что-то сказать или пошевелиться. Больше всего мне хотелось схватить его или маму за плечи и трясти, бешено, со слюной и соплями, крича: «Что это такое? Что с вами? Зачем вы меня пугаете?»

– Пап, у тебя дырка под мышкой, – сказала Дилька. – Зашить надо.

Смех отрубило как топором. Папа выпрямился и стал внимательно рассматривать Дилю.

– Надо, так зашьем, – сказала мама. – Все, закончили завтрак. Быстро в школу.

7

В школе как раз все было нормально.

Уроки я сделал, в том числе устные, четвертные контрольные мы на той неделе добили. А подготовкой к ЕГЭ нас пока лишь пугали – всерьез грозили взяться с девятого класса. Так что можно было порадоваться напоследок. Мы все и радовались. Даже я. Напоследок. Два дня до каникул все-таки.

Только Леха был не в настроении.

Леха – он ведь какой. Он такой веселый троечник, и всем сразу видно, что веселый и что троечник. В смысле, Леха не тупой и не дебил с ухмылкой в пол-лица. Он, мягко говоря, разгильдяй, которому интереснее народ развлекать, а не корпеть там над чем угодно. Иногда это утомляет: когда, например, стоишь с Киром обсуждаешь трэш-свежачок – и тут Леха подваливает и начинает с невероятно серьезной миной задумчиво грассировать:

– Кигг. Ты как… фницель. Кигг. Ты как… фницель. Кигг.

И так до бесконечности – или пока ему не скажешь:

– Лех, достал, иди вон к Ренатику.

Леха, тут он молодец, немедленно отправляется к Ренатику и принимается уже ему выносить мозг рассказами про то, что Генатиг, ты как кагтофель.

И поди пойми, что это значит, почему как шницель и при чем тут картавость, если Лехе по жизни и шепелявости вполне хватает.

Но вообще с ним прикольно. Например, идем вдоль стройки, там бульдозер насыпь утюжит. Леха немедленно выскакивает перед его мордой и принимается изображать отчаянный бег в замедленной съемке, вытянутой ладонью к бульдозеристу – и вопить, как в кино:

– Н-не-е-е-ет! Не губи-и-и де-ерево-о-о!

Дерева там, конечно, сроду не было, а бульдозерист оказался спокойным или далеко от кабины отбегать поленился – но чесали мы всей толпой старательно.

А когда Леха затихает, можно подойти к нему и сказать на ухо «коала».

Он ненавидит это слово. Я знаю почему, но обещал не говорить. А от слова отказываться не обещал.

То есть сперва Леха, конечно, поводит плечиком и смущенно улыбается.

Тогда надо повторить: «Коала».

Леха бубнит: «Ну хватит, ну все уже».

А мы опять «коала» – и лучше одновременно в оба уха, стереоэффектом.

Ну и тут начинается:

– Ну уб-блют-тки, ну фто вы за парфывые уб-блют-тки, ну профят ве ваф.

Через минуту начинает мстить. Всякий раз по-разному, но в большинстве случаев не соскучишься.

А теперь вот Леха что-то сам соскучился.

На геометрии сидел тихий и печальный, на русском сидел такой же. На английском его спросили – он ответил тихо, печально и с фирменными запинками, получил верный трояк – хотя Киру за такой же ответ, честно говоря, и четыре ставят. А мне трояк с минусом, потому что нет справедливости на свете, и особенно в школе.

Вот тут я его настроение заметил. Раньше не замечал, о своем думал. Было о чем подумать. А тут вижу – идет на место совсем траурный. Спросил потихоньку, что за дела. А Леха мимо прошел, сел и в парту смотрит.

Я дождался перемены, подошел, спрашиваю:

– Дома траблы?

А у него бывали дома траблы. Да у кого их не бывает. У меня, думал я раньше. А тут такой вот траблище, и, главное, не поймешь, откуда растет и куда упирается. Леха головой слегка качнул и говорит:

– Нормально.

А что я, в душу лезть буду?

– Ладно, – говорю, и пошел себе.

Но Кира нагнал, спросил. Тот не удивился:

– Так у него же родителей вчера в школу вызывали.

– А что такое?

– Да фиг знает – по учебе что-то. Типа если из троек не вылезет, в «А» переведут.

– Ну здрасте, – сказал я расстроенно.

А Кир продолжил:

– А вообще я у тебя спросить хотел.

– Это с какого?

– Фигассе. Так твои же родители тоже там были.

– Где были? – тупо спросил я, вспоминая.

Не получалось у меня вспомнить – то есть получалось, но в глаза лезли красная кофта, болотный плащ и почему-то измазанная свеклой ложка – папа ею сегодня вместо вилки селедку под шубой ел.

– Ну в школе, где. Насчет информатики, наверно. Не в курсах, что ли?

Не в курсах – это было мягко сказано. Да и кстати, какого черта – я ту двойку давно закрыл четверкой и пятеркой, и вообще, непорядочно это – в журнал пару за поведение ставить. Мало ли что громко смеялся. Если Леха смешит, мне плакать, что ли?

То есть не должны были родителей вызывать. А если уж вызвали, то почему родители мне об этом не сказали? Или они из-за этого вызова и психуют так? И намекают типа? Блин, не может быть. Были у меня двойки, и тот скандал с директором был из-за вызывающего поведения. Ровно все расходилось. У меня же родители все-таки, а не монстры. И не психи, как у Лехи, которого папаня бьет, а маманя жалеет, но бьет еще сильнее.

У Лехи спрошу.

Фиг я чего у него спросил. То есть спросил, конечно, но без особого толку. До последнего урока Леха как-то ловко оказывался далеко от меня. А на выходе из школы я его уже подкараулил.

– Так что там было-то?

– Где?

– Ну, вчера, чего родителей тягали. Ты из-за этого такой загруженный?

– Ага, щас. Не, ничего не было, живот весь день болит, аж в бошку отдает, – сказал Леха, морщась. – Думал, обделаюсь под доску. Слушай, я побежал, ага?

Он и впрямь почти побежал, держа руку у живота. Логично, в принципе, у него дом – вот, рядышком со школой. А мне идти десять минут. А тренировка через час. А еще перекусить надо, ну и переварить для кучи.

Так что я тоже почти побежал до дому, пытаясь понять, что в Лехе было не так. Не то чтобы я нацеленно про это думал – просто пока бежал, грел, ел-пил, сумку собирал, опять бежал, переодевался и бинты наматывал – все это время вертел в голове Лехино лицо-прическу-одежду-голос. Так нет, вроде все как обычно было… И довертелся.

Леха сегодня не шепелявил. То есть на английском – как положено со всеми этими th , а когда со мной говорил – ни разу ни пришипнул. Или я забыл?

Тут я чуть было себя совсем не забыл, потому что от великой задумчивости встал и опустил руки. В разгар спарринга. С Ильдариком – который вообще хороший парень, но дур-машина, без тормозов и меня на десять кило тяжелее.

Ну и пропустил – ладно хоть не в подбородок, а в нос, и ладно хоть не вкладываясь. Мне хватило.

Ну, все забегали, конечно. Михалыч меня мокрыми салфетками и какими попало словами обкладывает, пацаны сочувственно хихикают и спрашивают, сломан ли нос, а Ильдар, как кот ученый, бродит с виноватым видом и то оправдывается, то извиняется. А я разглядываю потолок, шершаво сглатываю и думаю о шипящих согласных.

Михалыч салфетки снял, нос мне ощупал – я только ногами дернул – и свирепо сообщил:

– Цел нос, жалко.

– Чё это? – прогундосил я возмущенно.

– Урок бы хороший был. Сроду бы руки в ринге не опускал. А теперь урок не впрок, цел, казёль, и невредим… Молчи! Ты должен вот этого движения, – он показал, – опущенных рук, поднятого подбородка, своей глупости и расслабухи – больше самого страшного противника бояться. Я тыщу раз объяснял: контролировать противника – ваша задача, контролировать себя – ваша жизнь. А тебе жизнь недорога, и, пока настоящей боли глупостью себе не нахлобучишь, блин, полный загривок, так и будешь ручонки опускать, пацифист, блин.

– Не буду.

– «Не буду». В следующий раз лично тебе добавлю, понял?

– Понял, – сказал я. – Сергей Михалыч, а как вы думаете, если человек шепелявит – это может за день пройти?

Михалыч отступил на шаг назад и протянул, внимательно меня рассматривая:

– О-о… Поражение коры. Врача вызвать?

От врача я отбрехался, от провожатого тоже, но тренировка на этом для меня закончилась. Надолго, до апреля: Михалыч в каникулы срывался на республиканские сборы. Вот вечно так: когда совсем невмоготу, тренировки пополняются дополнительными заданиями и играми на выходных, а втянешься – начинаются сборы, болезни и прочие уважительные сачкования.

Зато выкраивался дополнительный кусок времени до похода за Дилькой. За компом посижу, пока над душой никто не стоит.

У подъезда я чуть тормознул – увидел нашу машину. У нас хорошая машина, пусть и с неприличным названием – «Hyundai». Папа вечно шутит про нее, когда мамы рядом нет. Но и любит машинку. Она быстрая, вместительная, надежная, как зубило (это папа так мастера из автосервиса пересказывал), – и настолько недорогая, что нам по кредиту за нее всего два или три взноса осталось. Так что зря мама на отца ругалась, показывала два пальца, в смысле: «У тебя двое детей!» – и кричала, что, случись опять кризис, с голоду помрем. Не померли. Хотя если у папы нынешний аппетит сохранится, я ни за что ручаться не буду.

Но вопрос не в аппетите, а в том, что наша машинка делает у подъезда. Если родители на работе, тачка должна быть рядом с одним из папиных объектов, а если приехали пораньше – с учетом последней ерунды не удивлюсь, – то на стоянке, мы место там выкупили, когда машину оформили, близко и удобно.

Ну, посмотрим.

Я с порога окликнул родителей. Никто не отвечал, одежды-обуви их в прихожей не было. Ну, может, в магазин или к соседям забежали, чтобы еще куда-нибудь на машине тронуться. О том, что машина стоит у подъезда, потому что сломалась, как все время ломается китайский гроб на колесиках у дяди Ромы, думать не хотелось.

Лучше в тырнет сбегаю.

Я включил компьютер, поставил чайник, вернулся к компу и ругнулся. Монитор предлагал ввести пароль.

Опять запаролили.

С родителями такое случалось – как правило, когда у меня падали оценки или мама с папой с какого-то перепугу в очередной раз решали, что я слишком много времени провожу за компом, или мало читаю, или пропускаю тренировки и даже занятия по гитаре. Без последней заботы я бы влегкую обошелся – музыка абсолютно мое дело, в которое я попросил бы никого не соваться, даже родителей. Я бы и без всего остального обошелся, я взрослый человек, мне четырнадцать лет, в мои годы… ну и так далее. Но родители почему-то не верили и придумывали все новые и новые пароли. Потом ситуация успокаивалась – до следующей вожжи.

Я вздохнул, нагнулся над клавиатурой и, не садясь, попробовал все пароли, которые помнил, – к счастью, число попыток было неограниченным. Да иначе папаня сам попал бы, с его-то привычкой всякий раз придумывать пароль из новой области знаний и никогда ничего не записывать.

Пока попадал я. Через полтора часа надо было выходить за Дилькой – и время бессмысленно уползало сквозь пальцы.

Я вбил последний неправильный вариант, зарычал и набрал маму.

Длинные гудки.

И еще что-то.

Я отнял трубку от уха, нахмурился и прислушался.

В спальне заливался кусок какой-то симфонии, поставленный мамой в качестве звонка.

Ну молодца. Телефон забыла, как раз когда он особенно нужен.

Ладно.

Я набрал папу.

Длинные гудки.

И еще что-то.

Я почти со смехом нажал сигнал отбоя – и вылетавший из спальни треск старомодного телефонного аппарата заткнулся. Папа тоже телефон оставил.

Ну дают, красавцы.

Я немножко подумал и зашарил в записной книжке. Папе на работу звонить было без толку – он вечно на объектах. Искать маму в офисе вообще не следовало, мама просила делать это в крайнем случае – у них там мини-АТС, корпоративные правила и прочий дресс-код при идиоте-начальнике. Будем считать мой случай крайним: нефиг было запароливать. Пусть хотя бы причину объяснят – если придумают, конечно.

С одной стороны, повезло: я попал сразу на мамин отдел, на тетю Лену, а она нормальная тетка. С другой стороны, какое это везение: маму начальник – надо понимать, идиот – отправил на выезд по нескольким адресам, так что она если и вернется, то не скоро.

Тетя Лена, кажется, хотела еще о чем-то спросить, но мне было не до светских бесед. Время поджимало. И почему-то стало очень тревожно.

Я постоял, тупо гоняя туда-сюда список вызовов, и зачем-то снова щелкнул по папиному номеру. Как будто у него было два телефона с одной симкой и он мог сейчас отозваться из какого-то другого места. Ну или как будто он сидел тихо в спальне, а я проверял, надолго ли хватит его терпения.

Сидел в болотном плаще и что-нибудь ел.

Я вздрогнул и обнаружил, что треск телефона стал громче не из-за моего воображения или там по техническим причинам, а потому, что я стоял, уткнувшись лбом в дверь спальни, – и слушал. Слышал звон и пытался услышать что-то, кроме треска.

Ну и кроме бомканья сердца, конечно.

Если бы мне это удалось, я бы, наверное, от бомканья избавился. Было у меня ощущение, что мое небольшое сердце звуков притаившегося папки не выдержит и, например, лопнет.

Ничего я не услышал.

И тихонько надавил на дверь лбом.

Дверь открылась.

Внутри было темно и тихо.

Я посмотрел на экранчик телефона – все правильно, отбой после скольких-то там гудков, – сунул трубку в карман и, поколебавшись, сделал шаг вперед.

У нас был договор с родителями: в их комнату не соваться. Дилька иногда нарушала – так что с нее возьмешь, по утрам все мелкие к родителям бредут с целью вбуриться в теплое место между ними. А мне-то там что делать. Я бы и без договора не совался. И с особенно большим удовольствием – сейчас.

Темно было от штор. Но открытая форточка рядом с балконной дверью штору оттопыривала, позволяя немножко подсвечивать комнату. И из-за моей спины свет попадал. И опять пахло костром. Мусор жгут, что ли, рассеянно подумал я, пытаясь оглядеться. Свет включать не хотелось. День еще, и вообще.

Глаза приноровились быстро: вот кровать, вот трюмо, зеркала тускло сияют, с другой стороны шкаф, рядом тумбочка, на тумбочке мама, под ней папа.

Я ёкнул горлом и откинулся назад. Дверь захлопнулась, стало темнее. Но я уже присмотрелся – и видел все.

Мама сидела на тумбочке спиной к стене, неловко задрав лицо вверх и приоткрыв рот. Папа лежал на полу между кроватью и шкафом ничком – это когда на животе – и головой к двери. Еще шаг – и я бы наступил. Оба одеты по-уличному, в пальто, а у мамы еще и сапоги поблескивали.

Я неуверенно позвал. Маму. Папу.

Может, они сознание потеряли. Или пьяные.

Водкой или там вином не пахло. Пахло совсем нелепо, как от раскочегаренного мангала на даче.

Надо вытаскивать их отсюда, понял я. К маме не подойти – это надо через папу переступать. Поэтому начнем с него.

Я присел на корточки, протянул руку, чтобы подцепить отца под плечо, – и промазал. Пальцы уткнулись в неровную, но с твердыми гладкими краями ямку под волосами.

Я отдернул руку, в ушах взорвалось, во рту занемело. Я вскочил – и понял, что это сам так густо всхлипнул.

Я не с первой попытки зацепил левым локтем ребро неплотно прикрытой двери и с трудом ее открыл – правую руку держал на весу и шевелить ею не мог, а за ручку хватать не хотел, потому что там отпечатки.

Выскочил.

Я очень хотел упасть, залезть под диван, скорчиться, зажмуриться-разжмуриться и обнаружить, что все это сон и бред. Но нельзя. Вдруг они живы – и умрут, пока я тут в прятки играю.

Я посмотрел на руку – она была на вид чистой, – вытер ее о штаны, подавил желание вымыть ее с мылом, достал телефон, чуть не уронив его к дурной бабушке, и набрал службу спасения. Размеренно дыша, назвал адрес, себя, сказал, что родители дома то ли ранены, то ли убиты, нужна срочная помощь – и заорал, кажется еще не нажав отбой. Заорал и несколько раз ударил кулаком в стену. Левым, судя по тому, что телефон остался цел, а левый кулак – нет.

И резко замолчал, прислушиваясь.

Показалось.

С другой стороны, кто сказал, что бандиты уже ушли?

Они до сих пор под кроватью.

Или в ванной.

Или на балконе.

Надо проверить.

Я пошел на негнущихся ногах к спальне и уже взялся за ручку, когда сообразил: ну положат они меня рядом с мамой и папой – и что? Я же не персонаж фильма ужасов, чтобы кричать: «А давайте разделимся и осмотрим подвалы!» Наоборот, надо, чтобы они не поняли моих догадок, но и выскочить не успели.

Я медленно пошел к выходу из квартиры, всей спиной чувствуя, как за две двери от меня кто-то, переглянувшись, берет тесак – почему-то именно тесак, хотя форма дырки была другой, не надо, меня сейчас вырвет, – и решительно идет за последним живым жильцом. Нет, Дилька же еще есть.

Я быстро повернул и выдернул ключ из замка, распахнул дверь, грохнул ею и судорожно запер.

Теперь не выскочат.

Я хотел дождаться «скорую» и милицию на лестничной площадке, но сообразил, что лучше встречать внизу – чтобы подъезд не проскочили и со входным кодом не возились, его-то я сказать забыл. Выбежал во двор. Там было издевательски светло и почти солнечно. И все равно я через какое-то время обнаружил, что пританцовываю, стуча зубами и тихо подвывая. Куртку-то надеть не успел. Да куртка бы и не помогла. Но если бы мама меня увидела в кофте и джинсах – ох, еще и в тапках, кроссовки тоже забыл, – она бы меня убила.

А теперь ее убили.

Как же я теперь?

И куда мне Дильку теперь?

Стало очень жаль себя – и сразу очень стыдно стало о таком думать, когда мамка и папка…

Из носа потекло, из глаз, кажется, тоже. И тут к подъезду подлетел белый «жигуленок», из которого проворно выскочили грузные милиционеры, нет, полицейские, до сих пор путаюсь, – с короткими автоматами.

Я, не помня себя, подбежал к штатскому усатому дядьке, который, видимо, был старшим, признался, что да, я звонил, да, все там, и, может быть, бандиты тоже, нет, меня никто не бил, потрогал нос, объяснил, с трудом вспомнив, что это на тренировке, – и повел их.

На лестнице я пытался еще, забегая вперед, объяснить про балкон и про запертую дверь. Окончательно сорвал дыхание и к двери подбежал совсем ополоумевший и запыхавшийся. Но все-таки вспомнил и спросил:

– А врачи?

– Едут, едут. Давай ключ.

– Да я сам, – сказал я и сунул ключ в замок.

Ключ вошел до половины и замер. Я сказал: «Сейчас, сейчас», нажал, вытащил, вставил снова, попробовал покрутить и растерянно обернулся к милиционерам:

– Не вставляется.

– Раньше такое бывало? – спросил усатый.

– Н-нет, – сказал я. – Только если изнутри еще вставлен.

Милиционеры переглянулись, штатский сказал:

– Пацан, отойди-ка. Ибрагимов, на ту сторону, балконы секи. Перевозчиков, вперед. Блин, стальная – ну ладно, сперва сами попробуем.

Он несколько раз зачем-то нажал кнопку звонка – от звуков колокольчика я чуть не расплакался – и, взяв меня за плечо, отвел в сторону. Рыжий Перевозчиков подошел к двери, снял автомат с плеча, примерился и несильно ударил прикладом в замок и еще раз в район петли.

Дверь дважды отозвалась толстым колоколом, будто в рифму звонку.

И мамин голос спросил:

– Что такое? Перестаньте немедленно, я сейчас милицию вызову.

8

Полицейский в штатском еще раз внимательно посмотрел на меня и на врача. Врач мотнула головой, чтобы усатый снова не начал громким шепотом допытываться, могла ли боксерская черепно-мозговая травма так подействовать на мальчика, или мальчик все-таки наркотики принимает – и не пора ли везти его на анализы.

Мальчик поехал бы, честно говоря. Мальчик очень хотел поехать.

Куда угодно.

Милиционер с врачихой, потоптавшись, вышли – не прощаясь.

Я некоторое время смотрел в пол. Страшно было поднять глаза.

Лучше бы они ушли.

Лучше бы они бросились.

Лучше бы что угодно уже, только поскорее.

Я вскинул глаза.

Родители стояли с теми самыми выражениями лиц, с которыми говорили прощальные слова милиционеру и врачихе. Даже улыбки у них были такими же снисходительно-извиняющимися.

Я украдкой вытер мокрые ладони о джинсы. Родители не пошевелились. Смотрели на дверь и улыбались, ровно дыша. А я уж не мог стоять. Просто не мог – колени стали совсем кисельными и от верха живота к горлу поднимался какой-то одуряющий туман, от которого хотелось заплакать и упасть на пол, точно моток веревки.

Я сипло сказал:

– Мама…

Пусть уже хоть что-то будет, хоть самое жуткое, чем эта тишина, улыбки и туман.

Мама смотрела на дверь и улыбалась. И папа стоял, смотрел на дверь и улыбался.

Черными голодными глазами.

Я вздохнул – кажется, со всхлипом – и сказал:

– Ма…

Мама и папа резко повернулись в разные стороны и одновременно быстро ушли – мама на кухню, едва не зацепив меня холодным локтем, а папа в спальню. Не глядя на меня. Глядя прямо перед собой.

Я зажмурился, ожидая, что сейчас они вернутся. На кухне были ножи, а на балконе, дверь на который открывалась из спальни, – инструментальный ящик со всякими молотками и стамесками.

Было тихо.

Я попытался вытереть пот со лба плечом – получилось плохо, но руки поднимать я почему-то боялся. Вернее, был уверен, что не надо сейчас руки поднимать и вообще делать резких движений. Не знаю уж почему. Я закрыл глаза, сосчитал, пока сердце бухнет тридцать раз, чуть разжмурился и тоже ушел из прихожей – в ванную. Заперся соскальзывающей рукой и с размаху, так что больно стало, сел на край ванны.

Никому не открою. Пусть дверь ломают.

Негромко хлопнула входная дверь. Я вздрогнул, но не встал. Сидел и ждал, пока выяснится, отвлекающий маневр это или в самом деле ушли. Ничего не дождался, встал, два раза вхолостую спустил бачок унитаза, открыл краны, послушал, разглядывая белого и совсем не мужественного себя в запотевающее зеркало, вырубил воду. Опять ничего не дождался, отпер дверь и снова сел на край ванны. Пусть заходят. Если им надо.

Никто не зашел. Я встал, осторожно отжал дверь, немного послушал и выполз обратно в прихожую. Там никого не было. Внутренняя дверь выглядела благополучно прикрытой.

Может, показалось.

Я огляделся, прислушался, ничего не услышал, ничего не придумал, выключил и включил свет, оделся, уперся спиной в дверь и сполз на корточки.

Буду просто так сидеть, с закрытыми глазами.

Нет, не буду. Дильку надо забирать. Еще полчаса есть, но лучше на улице, чем здесь. А если не пойду, мама пойдет или папа. И что будет?

Нет.

Я открыл глаза и увидел ноги. В брюках.

Маневр.

Ну и пускай.

Я, помедлив, поднял глаза.

Передо мной стоял папа – и он опять надел пальто, хотя с милицией общался без него. Вернее, как общался – стоял и снисходительно улыбался.

Сейчас он тоже стоял, но, кажется, не улыбался. Смотрел не на меня сверху вниз, а перед собой.

Я посидел еще секунду, уперся ладонями в дверь и с натугой встал. Ноги успели затечь, но мурашки разбежались от коленей не махом, так что можно было стоять не постанывая и лишь чуть переминаясь. Но все равно заниматься только этим нельзя. Я перевел дыхание и посмотрел папе в лицо.

Он опять улыбался. Не снисходительно, а растерянно – губами в коросте. Папа выглядел очень больным. Вернее, изможденным и страшно постаревшим, как заблудившийся в пустыне. Умирающим от недоедания он выглядел. С его-то нормативами обжирания. Ничего не понимаю.

Глаза у папы были совсем черные, с красными белками и будто в авоське морщин – я такие авоськи у däw äni видел, спутанные и пыльные. У папы вокруг глаз тоже было серо, спутанно и пыльно. А глаза сильно блестели. Смотрел папа снова не на меня, а сквозь, на дверь. Я откашлялся и хотел что-нибудь спросить. Папа вздрогнул глазами, перевел взгляд на меня – и улыбка у него из растерянной стала скрыто счастливой, точно я с двухнедельных сборов приехал, а он меня у ДЮСШ встречает, гордый, но сдержанный.

Папа быстро облизнулся – я вздрогнул, потому что язык был синий какой-то и сухой и мог либо коросту с губ содрать, либо сам ею оцарапаться, – перекосил лицо и закивал, улыбаясь все шире. Губы у него все-таки полопались, между светло-коричневыми чешуйками надулись алые шарики – и как раз их папа не слизывал. Я совсем напрягся, заметив, что папа поднял руку. Но он прижал ладонь к груди и продолжал кивать с усилием и улыбаясь, улыбаясь, сквозь слезы на глазах и кровь на губах. Потом попытался что-то сказать:

– Уй… Уй-й…

Я сжался, решив, что папа ругается, но он судорожно сглотнул, отвернул голову, вскинул ее, просветлев, и сказал:

–  Kit.

При чем тут кит, всполошенно подумал я, но сообразил – нет, он мягче говорит, значит, прогоняет меня по-татарски. Почему «уйди»?

Я глотнул и сказал:

– Пап. Мне уйти, что ли?

У папы застыло на лице недоуменное выражение, но он неуверенно кивнул. Да что такое, с тоской подумал я, напрягся и спросил:

–  Min çig ip kitärgä tieşme? [14]Я уйти должен, что ли? (тат.)

Папа так же неуверенно кивнул и сделал шаг ко мне. Я устоял, закусив губу.

Папа протянул руку. Рука была костлявая, кожа обвисла, сморщилась и вся закидалась неровными коричневыми пятнами. В кулаке что-то было зажато.

Он попытался сунуть это что-то мне в нагрудный карман, промахнулся раз-другой – костяшки пальцев скользили по куртке, а я, обмерев, глядел перед собой. От папы пахло, словно он трое суток валялся с гриппом под тремя одеялами, – жарко, несвеже и нездорово.

Папа, кажется, всхлипнул, скользнул костяшками уже не по груди, а по моей висящей руке, нашел ладонь и вложил в нее наконец, что хотел. Влажные бумажки и еще что-то твердое.

Я посмотрел.

Это был комок денег – пятидесяти- и сторублевки – и паспорт. Мой. Из него торчала зеленая бумажка. Можно было не разворачивать – и так понятно, что Дилькино свидетельство о рождении.

Папа закивал, глядя мне в глаза, поднял уже обе руки – а это было трудно, я видел – и ткнул меня в грудь. Я устоял. Он тоже, хотя его мотнуло назад даже сильнее. И ткнул снова. Я покачнулся. На третий раз грянул спиной о дверь – и наконец понял, чего папа хочет.

Он хотел, чтобы я вышел из квартиры. А на дверь, которая мешала мне сделать это, почему-то внимания не обращал. Не видел – или забыл, что это такое. Или тратил слишком много сил, чтобы не упасть самому.

–  ätiem [15]Папочка (тат.) ., – тихо сказал я.

Папа застыл, просиял и еще раз толкнул меня к выходу.

Я в последний год рос очень быстро, а папа был какой-то съежившийся, но все равно выше меня. Поэтому что́ там у него выше спутанной челки, я не видел. Очень хотелось приподняться на цыпочки и посмотреть – а лучше потрогать – папину макушку. Но и очень не хотелось этого делать. Я посмотрел на отца, и меня сверху вниз, от глаз до копчика, проткнула знобкая жалость.

Папа был несчастный, больной и, кажется, умирающий – нет, не то. Из него будто душу вынули, а сердце забыли, вставили вместо воздушной души что-то другое, большое и грубое, раздавили все, что могли, – а сердце не смогли. И оно дождалось, пока то, большое и грубое, вывалится (отчего все тело обвисло сдутым шариком), – и теперь, чуть расправившись, отчаянно мне сигналило. Из последних сил. А я что-то там думать еще хотел.

Я перехватил папины руки – они горели сухим огнем, кочерга в печи, – осторожно отодвинул их, шагнул в сторону, нашарил за спиной ручку двери, открыл ее, стараясь не стукнуть себе по лопаткам, толкнул наружную дверь и чуть не вывалился на лестничную площадку. Наружная дверь была, оказывается, распахнута. Непорядок. Но не до него уж.

Я напоследок посмотрел папе в глаза. А папа, оказывается, все улыбался, весь сморщенный, уставившись туда, где я был полминуты назад. Надо было попрощаться и сказать, куда я уйду и когда вернусь. Но я же вообще не представлял, куда и когда. И все равно сил не осталось. Я махнул рукой, повернулся, вышел из квартиры и побежал по лестнице, стараясь не подвернуть ногу, впихнуть деньги с документами во внутренний карман, где им мешал телефон, и понять, что такого странного с нашими дверьми.

Понял, только выскочив под треск разметавшихся голубей на улицу, где уже почти стемнело.

В петле наружной двери опять торчал нож. Вернее, не в петле – он был засунут под верхнюю пластинку, за которую стальная дверь прихвачена к деревянной обшивке косяка. И нож был не моим – мой во внутреннем кармане куртки лежал. Этот был обычной хлебной пилой с нашей кухни, с длинным волнистым лезвием, так что ручка почти уперлась в верхний косяк.

Я ничего не понимаю.

Они долбанулись там все.

Ладно, надо бежать за Дилькой.

И я побежал. Но на полпути, за катком, морально готовым перевоплотиться в футбольную «коробку», увидел Леху. Он сидел на корточках возле гаражей и что-то внимательно рассматривал. Юный натуралист.

Я очень обрадовался. Вот и решили, куда идти.

В декабре Леха два раза ночевал у нас. У него как раз дома закипела полная лажа, отец с матерью почти до развода дошли, а Леха получался крайним. Ну вот он и напросился, и родители не возражали. Мои – из вежливости и сочувствия, а его – ну, потому, что виноватыми себя чувствовали. Да им и надо было, наверное, по полной разобраться, без детских глаз и ушей.

Не знаю уж, что помогло: Лехина акция или сами в ум вернулись, но с тех пор все у них было гладко и спокойно. Не совсем без вывертов. Лехе пару раз все-таки доставалось. Но это было сильно лучше прошлогоднего сплошного боя. Да и сам он говорил: «Пусть каждый день арматурой фигачат, лишь бы между собой не цапались».

Они вроде и не цапались.

Забавно, что в декабре мы с Лехой особо и не общались даже – так, ржали вместе на переменах да в кино одной толпой ходили. Пока трепались по вечерам, сдружились, конечно. Он мне даже про свое грехопадение в летнем лагере рассказал – и про то, какой он был позорный и как от этой коалы всю смену бегал. Ну, я тоже каким-то своим позором поделился, не помню уж каким. Вернее, помню, но не скажу. Но, если честно, с Дилькой Леха куда лучше, чем со мной, сошелся. Она его припахала в какие-то свои безумные игры рубиться и даже раза три в шахматы сделала. Первый раз он ей попытался детский мат поставить – ну и попал. А потом уже поддавался, думаю. Добренький он, говорю же.

В общем, я считал, что имею право толкнуться к Лехе за такой же помощью. Не то чтобы он мне там по жизни должен – но спросить-то можно.

– Здоров, Лех, – сказал я, затормозив рядышком. – На коалу охотишься?

Леха сидел как гопник или там азиатский гастер: просев на корточках глубже обычного и вытянув руки локтями на колени, ладошками вверх. Не самая удобная позиция для рассматривания земли. И не самая удобная поза для общения со стоящим сбоку собеседником. Но Леху это чего-то не парило. А может, наоборот, парило. Больно уж он не по погоде рассупоненный сидел: молния до пупа расхлестнута, шарф почти до грязи свисает, да еще без шапки. Обычно он был разболтанный, но в пределах, обеспечивающих выживание. Ухогорлонос застудит, балда. Ну, я ему не мама, кричать, чтобы застегнулся, на голову надел и сапоги почистил. Сапоги, да, были как у юного строителя запруды.

Леха так и пялился на ручеек, оказывается, который натекал от падающих с гаражного карниза капель и был бы совсем не виден, кабы не кривые блики от фонаря над катком. Потом юный натуралист повернул голову – слишком сильно, по-моему, повернул, хотя все равно шеи не хватило, пришлось ему и глаза скосить, чтобы меня увидеть, – и сказал:

– Нет.

Голос был сдавленным, что понятно. Тон был не слишком понятным. Или я его все-таки обидел чем?

Ладно, разборки и выяснения отношений не в моих интересах. Перейдем к делу.

– Слышь, Лех, – сказал я, отбросив неловкость. – Ты можешь, короче, у родителей узнать, можно мне сегодня у тебя заночевать? То есть и мне, и сестре.

У Лехи глаза, кажется, дернулись. Я торопливо добавил:

– Она доставать не будет, и шахматы – только если ты захочешь. Всего на одну ночь. Ну или на две.

А сам напряженно прикидывал, что говорить, когда Леха спросит о родителях. То есть он-то, может, и не спросит – а его мать наверняка спросит. Не удержится. И что мне говорить, чтобы и вопрос исчерпать, и папу с мамой не… как это… скомпрометировать.

Но Леха не спросил. Он уточнил, не меняя положения:

– А оно тебе надо?

Если бы он напрямую поинтересовался – я бы стал врать про ремонт, годовщину свадьбы или про то, что родители решили взять нас с Дилькой на слабо и теперь мы типа должны выдерживать какие-то там условия пари.

А вот от такого жлобского вопроса я лопнул.

– Надо, – ответил я. – Лех, копец как надо.

Присел рядом с ним и коротко, без подробностей, но все равно много рассказал о бреде, который бурлил дома. Леха слушал вроде внимательно, вернув наконец шею в человеческое положение. Когда я откипел, он немного помолчал, плавно покачав ладошками, и сказал:

– Да это у всех так.

– В смысле? – не понял я, понял и взорвался: – У всех? У всех, блин, фильм ужасов в спальне, сперва как дохлые валяются, а потом восстают – и вообще нечисть какая-то по каждым углам творится?

– Нечисть надо отгонять, – сказал Леха, не отрываясь от блестящих червячков, дрожащих на поверхности ручейка.

– Пинками?

– Чесноком.

– Ага. У меня папаня за эти дни чеснока съел больше, чем Розенштейны за год.

Гриша Розенштейн учился в параллельном классе. В прошлом октябре в разгар гриппового карантина мы с Лехой завалились к нему смотреть коллекцию монет и были усажены тетей Леной, Гришкиной мамой, за обед, память о котором обжигала меня до сих пор.

– Ты еще осину и крест предложи, – сказал я заводясь. – Не хочешь – так и скажи.

Леха согнул правую руку, сунул ее в бутон шарфа, выдернул золотой крестик на цепочке и протянул его мне, так же глядя вниз.

– Иди ты на фиг, мы мусульмане, – сказал я.

Леха по-гусиному стал перемещаться ближе ко мне, будто таща самого себя за цепочку.

– Лех, кончай, – предупредил я.

Леха потерял равновесие и повалился плечом на меня. Но не унимался, мелкими рывками пытаясь всунуть крестик мне то ли в зубы, то ли в глаз. Я замахал руками, не грохнулся и поспешно вскочил – готовый уже двинуть этому дебилу в пачку. Но дебил сам неловко повалился в подтаявшую грязь и теперь неловко ворочался, потому что так и дергал за цепочку, точно пытаясь вытянуть себя, как Мюнхгаузен из болота. Веки у него растопырились, рот приоткрылся, и в свете фонаря блестела ниточка слюны. Странно блестела, как стальная иголка между сиреневых, полоской, губ.

Что-то мне это мучительно напоминало.

– Лех, – сказал я, – ты что творишь, баран?

Леха наконец сел – прямо на задницу. От левой ноги до левого виска он был в жидкой глине. Он смотрел куда-то в район моих колен – и все тащил крестик ко мне.

Порвет сейчас, подумал я, отступая на шаг, и почему-то спросил:

– А ты когда от шепелявости вылечился?

Леха застыл на секунду, пожал плечами, прижал палец с крестиком к губам и не очень внятно сказал:

– Животворящий крест творчески творит, баран, чудеса с каждой тварью. Чесноком. Пинками. Нечисть надо отгонять. Да это у всех так. Всего на одну ночь. И сестре. Всего на одну ночь. Сестре. Веди, поможем.

Скользнул пальцами по щеке, указательным задрал верхнее веко, а остальными стал засовывать под него крестик.

– Лех, ты что творишь! – крикнул я, хотя ведь уже кричал это.

Под затылком был давящий холод, и в руках был такой же холод, и в ногах – я не понимал, то ли стою перед гаражами, то ли стремительно валюсь спиной в черный колодец, и бетонные кольца мелькают. Это стенки гаражей, это фонарь, это оскаленный Леха, глаза закрыты, правое веко выпирает буквой «х», из-под него буквой «л» сочится вниз по мокрой щеке цепочка, со слезами вместе, и Леха, растопырившись согнутыми руками и ногами, отталкивается от земли и встает. Не по-человечески. Даже не по-шаолиньски.

Я мотнул головой.

Ничего не изменилось.

Я шагнул вбок, еще и еще, не отвлекаясь от Лехи, который стоял носом к земле, как собака. Растопырив руки. Стоял, а не шел. А я был уже на тропинке.

Развернулся и вчесал.

Как только мог.

Если бы я вспомнил про нож у себя в кармане, все было бы дико. Если бы Леха бросился за мной, я бы вспомнил про нож в кармане, и все было бы дико. Если бы я упал, Леха бросился бы за мной…

Тут я добежал до школы, почти без опоздания, отдышался, попросил охранника вызвать Дильку, и она вышла, весело напевая.

По правде говоря, я не знаю, что было бы. Не знаю, что бы я сделал. Я даже не знаю, куда бы мы с Дилькой пошли из школы – домой, к Гуля-апе, в детскую комнату милиции или в дурдом. Может, сели бы на первую попавшуюся лавку и попробовали бы там ночевать и вообще жить.

Но мы пошли на вокзал.

Потому что Дилька вышла, весело напевая «Qalca-qalca».


Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином LitRes.ru Купить полную версию
Часть первая. Все дома

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть