Эгист, сопровождаемый мастером-оружейником, хромым бискайцем, и интендантским офицером, закончил утренний обход своих военных складов, на что обычно тратил по понедельникам больше часа. В первые годы своего правления царь соблюдал традицию и проверял боевую готовность войск на плацу; он сам поднимал мечи и копья, натягивал луки, стрелял из карабинов и винтовок по раскрашенным шарам из надутых мочевых пузырей, которые раб поднимал на шесте над зубцами стены. Теперь же Эгист ограничивался осмотром: вычищены ли ружья, хорошо ли смазаны лезвия мечей; а потом останавливался погладить приклад своей любимой винтовки под названием «Молния». Он помнил, как когда-то сразил из нее гигантского каледонского вепря одним выстрелом мелкой дробью прямо в лоб. Осмотрев склады оружия, царь поднимался на самый верх старой башни — туда вели сорок восемь ступенек винтовой лестницы, — чтобы проверить, как работает дозорная служба. Здесь всем ведал сержант по имени Гелион, большой знаток оптики, дальний родственник царя по материнской линии. Еще в нежную пору детства бедняга окривел на правый глаз и решил восполнить свой недостаток зрения при помощи увеличительных линз. На этом поприще юноша преуспел и познал все тайны устройства подзорных труб. Благодаря его науке Эгист мог осматривать свои владения, и порой взор царя омрачала тоска: в последние годы многие приграничные области были потеряны. Графы, владевшие холмами и плодородными долинами, продолжали называться его вассалами, однако вместо положенных податей присылали во дворец самое большее коровью шкуру, а чаще ограничивались корзиной яблок или молочным поросенком. А ему все недосуг заняться бунтовщиками: знаменитый Орест-мститель никак не желает появиться, а это связывает его по рукам и ногам и не дает отлучиться из дворца. Когда-то давным-давно цари каждый день поднимались на зубчатые стены, дабы осмотреть долины и тропинки на склонах: меж холмов на равнине разворачивалась кавалерия; приказы относили командирам почтовые голуби, а порой взмывала ввысь сигнальная ракета. Царь, держа в руках знамя, приветствовал свои войска. И все это кануло, погибло из-за Трои. Эгисту же в первые годы царствования пришлось посвятить большую часть времени и денег на то, чтобы сохранить корону — ведь получил-то он ее, в конце концов, преступным путем. Долгими часами царь припоминал подозрительные слова и жесты приближенных, крался на цыпочках по коридорам и галереям в надежде застать врасплох тайное Сборище заговорщиков. Под предлогом изучения квадратуры Луны Эгист повесил во всех залах и приемных зеркала; продавцы всегда заверяли его, что их товар обладает магическими свойствами, но обещания оказывались пустой болтовней: когда царь хотел увидеть лица изменников, на поверхности стекла никакого изображения не появлялось. Жизнь загублена! А все началось как раз здесь, на этой башне… Эгисту было восемнадцать лет, и физик, работавший тут в те далекие годы, позволил ему подняться наверх и посмотреть в подзорную трубу. Эгист полюбовался пейзажем, перечислил вслух названия всех маленьких селений, затерянных среди виноградников и засеянных кукурузой полей по ту сторону реки, затем перевел свой взгляд на городские стены, улицы и площади — ему показалось, что до остроконечных крыш, покрытых красной черепицей, рукой подать, — и, наконец, захотел разглядеть изящные аллеи царского парка, разбитого на французский манер. И тут в его поле зрения попала дама в синем платье: она кормила с ладони воробушка и наклонилась, протягивая ему семечки конопли, при этом в глубоком вырезе платья показались прекрасные груди. Зрелище заставило Эгиста покраснеть и смутило его покой: оставаясь в своей комнате один, он предавался воспоминаниям, и всякий раз обмирал, представляя себе великолепную картину. Во сне ему виделись лишь ласки прекрасных ручек, а во время бессонницы его преследовала мечта положить голову на эти белоснежные прелестные холмы, источающие аромат яблок. Эгист перегнулся через солнечные часы, раздвинул подзорную трубу и стал рассматривать заброшенные сады — теперь никто бы уже не смог различить некогда строгий рисунок аллей, — тщетно пытаясь вызвать из небытия тень видения давних лет. Какое безумное желание покорило его на всю жизнь! Еще и сегодня кровь жаркой волной поднялась к морщинистым щекам царя, и во рту пересохло так же, как в тот роковой час. Он попросил у Гелиона воды, но у того под рукой был лишь кувшин с разбавленным вином. Эгист взял протянутый стакан, пригубил вино и тут же выплюнул, капли брызнули на грача, который собирался взлететь в поисках завтрака. Медленными шагами печальный, усталый и голодный царь спустился по лестнице — конец его жезла стучал о ступени, край потертой желтой мантии волочился по полу. Затем его одинокая согбенная фигура скрылась в лабиринте дворцовых коридоров, похожем на витую раковину улитки, где под темными сводами плели свои сети неутомимые пауки.
I
Вся его жизнь была потрачена на ожидание. Он оставлял спящую Клитемнестру и тихонько, на цыпочках, с мечом в руке направлялся в посольский зал. Поймет ли Орест, явившись в назначенный час, что безмолвный часовой у окна, чья тень замерла в квадрате лунного света на противоположной стене, — это Эгист? Царь знал принца ребенком, но каков он теперь — зрелый муж, мститель? Художникам велели написать портреты сына Агамемнона, не меньше дюжины, но люди, изображенные на них, вышли совсем непохожими, в жизни они, казалось, должны были бы говорить и думать по-разному. Глаза этих Орестов никогда не смотрели в лицо Эгисту, а тот непременно хотел быть узнанным сразу же — не хватало только, чтобы ослепленный желанием отомстить убийца набросился на кого-нибудь еще. Царь решил повесить себе на шею табличку на кожаном шнуре, которым перевязывают ножку бурдюка, и написать на ней свое имя красными буквами. Картонку он спрятал в фигуре волка справа на третьей ступени лестницы, ведущей к трону, засунув ее под хвост бронзовому хищнику между левой ногой и яичками. Когда ему случалось вытаскивать табличку, он касался их руками, и, казалось, древняя дикая сила передавалась ему, а это было, бесспорно, добрым предзнаменованием. Надев на шею картонку, Эгист двигался к двери и отмерял ровно семнадцать шагов до столба, возле которого входившие в зал отвешивали первый поклон. С этого места, вытянув руку и направив удар прямо в грудь или в шею внезапно появившегося на пороге врага, можно было поразить его наповал, потому что конец меча оказывался на полкварты[19]Мера длины, равная 21 см. за пределами комнаты. Блестящее острие, выглядывавшее за порог, напоминало светящийся рысий зрачок; и Эгисту казалось — его собственный глаз сверкает на стальном лезвии и взгляд проникает в глубь извилистых коридоров, которые спускаются в сад. Меч царя стал его дозорным. Долгие ночи прошли в ожидании: зимой они тянулись нескончаемо под шум ветра, заглушавший хриплое уханье совы, и пролетали незаметно летом, теплые и душистые, под разрывающие душу трели соловья. В первые годы своих ночных бдений Эгисту больше всего нравились дождливые ночи в конце весны, но шуршание мышей, оживлявшихся с приходом тепла на чердаке, лишало его ощущения одиночества и придавало некоторое спокойствие, а это никак не вязалось с ожиданием трагедии. В конце концов он счел наиболее подходящими первые осенние ночи, когда шли дожди. Ветер поднимал и кружил упавшую листву в извилистых коридорах, и шорох листьев на каменных ступенях казался Эгисту шагами Ореста. По правде говоря, царь продумывал финальную сцену до мельчайших подробностей, словно ее должны были увидеть сотни или даже тысячи зрителей. Однажды он вдруг решил, что присутствие на сцене Клитемнестры, ожидающей своего последнего часа, просто необходимо на протяжении всего последнего акта. Пожалуй, стоило приказать прорубить окно из спальни в посольский зал; тогда оттуда будет видно брачное ложе и спящая царица в ночной рубашке — золотые волосы разметались по подушке, пухлые плечи обнажены. Услышав шум оружия, она в испуге поднимется с кровати, и тут на миг обнажится ее грудь, а когда бросится к проему, то взглядам откроется ее прекрасная нога — до колена или даже еще выше, ибо в трагедии дозволено все, что может показать ужас героев. Клитемнестра воскликнет:
— Сын мой!
В этот самый миг Эгист, сраженный насмерть, упадет, но упадет не согнувшись. Агамемнон сделал тогда несколько шагов, меч выпал у него из рук, потом он схватился за занавес, затем поднес руки к груди. Нет, Эгист мечтал о другой смерти: погибнуть словно от удара молнии. Вот если бы он мог послать записку Оресту и попросить его взять с собой длинную кривую саблю. Еще неплохо упасть подобно тому, как падает камень в темную воду тихой заводи — зрители в едином порыве ужаса отшатнутся назад, словно боясь, что кровь забрызгает их, и это будет похоже на круги, что расходятся по спокойной воде. Царь рухнет, воцарится страшная тишина, которую нарушит лишь удар тяжелого меча, падающего на доски, да затем покатится со стуком вниз по ступеням шлем из вороненой стали, и на его блестящих боках будет отблескивать пламя факелов в руках рабов. Итак, царь мертв и не может подняться, чтобы принять аплодисменты и проследить за сценой убийства Клитемнестры. Если он сам мог сражаться с Орестом молча, то между матерью и сыном необходим диалог. Пожалуй, надо намекнуть царице, что говорить, как держаться; надо продумать ответы на возможные вопросы Ореста и, наверное, придумать какую-нибудь реплику, в которой бы раскрылась вся сложная натура этой женщины — одновременно матери и страстной любовницы. Сын, безусловно, спросит, почему она согласилась на убийство помазанника божьего и как могла потом разделить ложе с убийцей. Надо найти нужный тон, подходящие слова, торжественные, многозначительные и в то же время страстные. Неплохо было бы найти свидетелей великих отмщений, свершившихся в Греции. Хотя, впрочем, самое лучшее — поручить секретному агенту разыскать в каком-нибудь далеком порту Ореста и прорепетировать с ним диалог из последнего акта. Театр — дело нешуточное! Следовало бы подыскать для этой цели человека, который бы сумел понять хитросплетения мыслей принца, приспособиться к его изменчивой натуре, подобно тому как луч преломляется на гранях алмаза, проникнуть за стены, воздвигнутые гневом в его сердце, к тайникам его души. Городской драматург мог бы даже написать диалог. Эгист поведал бы ему о тех тайных часах, когда он вынашивал замысел преступления, и о ярчайших минутах любви. Осада прекрасной царицы длилась не одну неделю: Эгист надевал атласные камзолы, рыдал, умирал от нетерпения, грозил покончить с собой, отращивал ногти, чтобы ранить свое лицо, и даже предлагал, что сам отправится разузнать, жив ли Агамемнон. Клитемнестра сдалась в самый неожиданный момент. Однажды царица нечаянно наступила на борзую собаку Эгиста, которая спокойно грелась себе на солнышке. Пес взвизгнул и вскочил, царице показалось — он собирается укусить ее, и она бросилась в объятия Эгиста. Их губы встретились, поцелуй был таким долгим, что царица упала без чувств. Все случилось там же на галерее. Борзая, успокоясь, подошла туда, где лежали любовники, чтобы приласкаться к хозяину, и принялась медленно лизать ему шею, как делала это всегда, когда Эгист, возвратившись усталый к полудню с охоты, устраивался под дубом отдохнуть.
Когда же воинственный царь объявился, Клитемнестра легко поддалась на уговоры своего любовника и согласилась, что этот вооруженный до зубов грубиян должен умереть. Она всегда называла себя вдовой, словно ее муж утонул во время кораблекрушения. Но вот однажды к Эгисту явился гонец с вестью о появлении старого царя — его корабль уже бросил якорь в устье реки. Почти сразу же вслед за новостью показался в городе и сам Агамемнон: он пел, стучал бронзовой рукоятью меча по деревянному, обтянутому кожей щиту, требовал вина, бил фонари меткими ударами камней, запущенных из пращи, и громко звал жену:
— Смотри, как я надушился для тебя, моя голубка!
Пред ним открыли двери дворца, потому что он знал пароль, и Агамемнон уселся на ступенях главной лестницы: было новолуние, и он собирался вынести решения по всем тяжбам, отложенным из-за похода, перед тем как отправиться в объятия Клитемнестры. Его солдаты стучали во все двери на улицах и площадях — окна открывались, зажигались огни. Опершись на широко расставленные руки, царь издавал рык, подобный львиному, приказав своему глашатаю во избежание выкидышей предупреждать беременных женщин, что им нечего бояться — этим рычанием по традиции следовало оповещать подданных о появлении их владыки. Эгист, вооружившись мечом и разувшись, спускался по лестнице. Широкие плечи Агамемнона, казалось, занимали весь лестничный пролет, и убийца, дойдя до первой лестничной площадки, разбежался, бросился на врага и дважды вонзил меч, опираясь на него всей тяжестью своего тела. Смертельно раненный воин поднялся на ноги, закачался, но даже не обернулся; ему не суждено было узнать, кто нанес удар. Потом он схватился одной рукой за красный занавес, согнулся пополам, другой ища свой меч, но, нащупав, оказался не в силах поднять. Агамемнон попытался выпрямиться, теперь уже вцепившись в пурпурный занавес обеими руками, но занавес оборвался и царь упал вместе с ним на землю. Несколько монет со звоном покатились по плитам. На верхней галерее показалось красное лицо кормилицы Клитемнестры.
— Конец скотине! — закричала она и убежала, потеряв по дороге один шлепанец. Слышал ли эти слова умирающий царь? Его тело лежало здесь, наполовину скрытое занавесом. Тени каких-то людей, сливаясь с темными стенами, тихо проскальзывали наружу, двери закрывались. Эгист, которого страх заставил напасть внезапно со спины, остался наедине с мертвецом. В воздухе плыл едкий запах дыма — рабы, спеша скрыться, затоптали свои смоляные факелы. На рукояти меча поверженного царя кто-то накапал воска и поставил свечу. Интересно, чьих рук это дело? Убийца спустился на три ступеньки, чтобы разглядеть лицо мертвеца, загорелое и обветренное за время долгого плавания. Голова Агамемнона свесилась вниз, налитые кровью глаза, похожие на стеклянные бусины, смотрели вверх на каменные своды. Когда Эгист покидал ложе, царица попросила его взглянуть, по-прежнему ли носит ее муж русую бороду, и из-за какой-то странной прихоти очень настаивала на своей просьбе. Эгист вдоволь нагляделся на убитого — щеки казались совершенно гладкими, он был свежевыбрит. Убедившись в этом, убийца несколько успокоился и, дотронувшись руками до собственного лица, погладил бороду. Агамемнон, скорее всего, побрился в портовой цирюльне, может, оттого, что не хотел колоть нежную кожу жены жесткой щетиной своей воинственной эспаньолки.
— Он сбрил бороду! — сообщил Эгист Клитемнестре, присаживаясь на край кровати, и наклонился, ища ее губы.
Царица отвернулась и разрыдалась.
— За что он меня так! За что! — говорила она, всхлипывая. — И пусть не воображает — даже взглянуть на него не пойду.
Она проплакала до самого рассвета. Эгист, преклонив колени возле кровати и положив голову у ног своей царственной возлюбленной, заснул и спал, пока не протрубили зорю. Ему привиделось, как Агамемнон, облаченный в пурпурный занавес, надвигается на него, с трудом волоча ноги, чтобы вырвать его бороду. Он видел страшную пасть царя: огромный золотой клык все ближе и ближе — вот-вот вонзится в глаза, а он не может даже пошевелиться, ноги не слушаются его. Только звуки горна и крик петуха избавили несчастного от кошмара.
II
Шли годы. В воображении Эгиста день цареубийства украшался все новыми и новыми обстоятельствами, и он говорил себе, пораженный какой-нибудь новой деталью, всплывшей из прошлого, что это все не вымыслы — так случилось на самом деле; просто память постепенно воскрешает разные подробности, потому что с годами все видится яснее. По правде говоря, ему очень хотелось облагородить историю, создать себе героический ореол. Народу объяснили, что смерть старого царя была мерой вынужденной: в ярости тот хотел спалить город, потому что на все его просьбы прислать войскам дополнительный провиант — галет и вина — никакого ответа он не получил. К тому же к трагедии привела цепь случайностей: Клитемнестра поела накануне очищенных маслин, ее мучали колики, и поэтому она лежала в постели; к Агамемнону вышел Эгист, уполномоченный царицы, и попытался отговорить царя от страшной затеи, тот разъярился, бросился на него и сам случайно напоролся на его меч. Раненый просто истек кровью, порез-то был совсем пустячным. Ни о каком убийстве говорить не приходилось, на крайний случай оставалась возможность сослаться на законную самооборону, а самым главным доказательством невиновности Эгиста явилось то, что царица вышла за него замуж вторым браком.
Царедворцы, которые поддержали его и помогли защитить город от огня, создали партию, названную «Защитники Отечества»; новый царь на свои деньги приобрел для них помпу и шланги, таким образом их быстро удалось отвлечь от политики, зачислив в добровольную пожарную команду. Царская чета по-прежнему купалась в роскоши, а городом правил сенат. Эгист наслаждался обществом Клитемнестры, по осени ездил на охоту, а в июне принимал ванны в целебном озере — врачи рекомендовали ему это средство от сыпи на животе. Если б не Орест, чего еще можно желать от жизни! Но страшное имя и тягостное ожидание омрачали дни супругов: чаще всего их можно было застать у окна. Они смотрели на дорогу и порой, когда одновременно с тревожными донесениями шпионов вдали показывался всадник в красном плаще или сопровождаемый сворой борзых, смотрели друг на друга и произносили вопросительно в один голос жуткое имя:
— Орест?
Эгист брал в руки меч и ждал. Потом являлись соглядатаи и сообщали приметы чужестранца. Царь знал — вооружаться бесполезно, ибо было предначертано, что приезд Ореста означает его гибель, а потому вскоре по окрестным царствам разнеслась слава о спокойном владыке, который, мирно ожидая своей участи, вел размеренную, тихую жизнь, прогуливался со своей возлюбленной под сводами галерей и в садах, дрессировал соколов и брал уроки геометрии по средам. Многие из его коллег пожелали познакомиться с ним, и среди них Фракийский[20]Фракия — область на северо-востоке Греции. царь Эвмон, который воспользовался отпуском для визита в Микены. Причина, вынуждавшая его надолго оставлять свои владения, была весьма серьезной: раз в полгода его правая нога укорачивалась и становилась ни дать ни взять такой, как у годовалого младенца, и только через шесть месяцев вырастала до обычных размеров. Эвмон не хотел показываться на глаза своим подданным с этакой коротышкой — кто бы стал его потом уважать — и отправлялся путешествовать. Только обретя нормальную фигуру и полностью избавившись от хромоты, он возвращался в свой лагерь, к палаткам, обтянутым шкурами кобылиц, и мог гордо выступать у всех на виду во время шествий. Клитемнестре очень понравилась ножонка фракийца — в те дни она достигла самых крошечных размеров, — царица нежно гладила ее, вспоминая неуклюжие шаги своего первенца, когда он начал отрываться от материнской юбки: у него была такая нежная кожа, такие аппетитные перевязочки, такие округлые коленки. Супруги устроили гостя во дворце; в то время у них еще оставались кое-какие деньги на карманные расходы, к тому же как раз тогда умерла кормилица Клитемнестры, оставив ей все свои сбережения, а потому цари могли позволить себе устраивать обеды поприличней, не обращаясь к интенданту с просьбой дать им немного денег в счет будущего месяца. Сенаторы решили, что государство может оплачивать из казны только предсказания, а уж обезопасить себя от карающей длани царская чета должна за собственный счет, и все средства у них уходили на содержание шпионов. Эгисту даже пришло в голову, что, пожалуй, если и впредь тратить столько на охрану, то и охранять будет нечего — сам помрешь с голоду. Он представлял себе, как выходит тайком с Клитемнестрой из дворца и затем, миновав караулы, расположенные вокруг городских стен, — соглядатаев, шпионов, тайных агентов и контрагентов, — отправляется по дорогам просить милостыню. Царь рисовал в своем воображении двух убогих нищих, не смеющих сказать, кто они и откуда, бесчисленных часовых, несущих по-прежнему свою службу, и не мог сдержать улыбку.
Эвмон Фракийский захотел узнать их историю со всеми подробностями, и Эгист удовлетворил его любопытство. Царица, сидевшая тут же, покраснела и закрыла лицо веером, когда ее супруг принялся рассказывать, как увидел грудь доньи Клитемнестры и влюбился без памяти, как дарил ей шелковые платки и английские булавки, развлекал забавными историями и как наконец она ответила ему взаимностью. Несчастная одинокая женщина, покинутая мужем, вот уже много лет скитавшимся по свету, была необычайно тронута тем восторженным изумлением, с которым придворный взирал на нее во время утренних приемов.
— Честно говоря, в мои объятия упала, ища поддержки и утешения, вдова, а не замужняя женщина. Я сам убеждал ее в том, что она понапрасну тратит свою молодость и красоту, ожидая человека, исчезнувшего навсегда. Таким образом, царица отдалась мне, считая себя вдовой, а следовательно, по сути дела, здесь нельзя говорить об измене. Всякие слухи о возвращении Агамемнона действительно ходили, но широкий парус его корабля с изображением синего льва ни разу не показался на горизонте. Но вот однажды царь явился. Меня предупредили заранее, и поначалу я решил выйти ему навстречу и вызвать на честный бой — возле старого колодца у большой дубовой рощи было как раз подходящее поле. Я мог бы затаиться среди деревьев, прикрыв свои доспехи ветвями, а потом налететь на него, крича свое имя. Но затем, по здравом размышлении, мне пришло в голову другое: гораздо лучше встретить его на главной лестнице дворца и преградить дорогу в дом, который он считал своим, но который ему уже не принадлежал. По моему приказу на лестнице развесили на веревках белье Клитемнестры, надушенное фиалками: хотелось раздразнить царя посильнее, чтобы гнев ослепил его, так легче справиться с ним и нанести смертельный удар. Затем я тщательно выбрал себе место на лестнице — это было не что иное, как засада, — и приказал нанести насечки на пятую ступеньку, именно там я задумал подстеречь врага: предки Агамемнона устроили в подвале бассейн с морской водой, и лестница всегда оставалась влажной и скользкой. Я играл длинным мечом, держа его в правой руке; мою фигуру освещали четыре фонаря с цветными стеклами, а кроме того, чтобы придать дополнительную торжественность картине, на перилах лестничной площадки сидел верный слуга и раздувал ручные мехи: казалось, дует западный ветер и колышет гребень длинных перьев на моем шлеме. Наконец появился Агамемнон: два плаща скрывали его гигантское туловище, на лице была маска, в одной руке — топор, в другой — меч.
— Вы поговорили? — спросил Эвмон, внимательно следивший за повествованием.
Этот момент не пришел в голову Эгисту. Пожалуй, стоит заказать Филону Младшему текст сцены, чтобы его можно было читать другим царям, если они заедут в гости.
— Я спросил, кто смеет в сей полночный час вооруженным нарушать покой мирной четы, которая, съев на ужин бульон из голубей, отправилась в постель и ожидает, что к ним слетит сон (ведь его всегда рисуют с крылышками), не желая предаваться любовным утехам, ибо по обычаям греков в тот день начинался пост. «Уйди прочь обивать другие пороги!» — закричал я. Он не ответил, да, думаю, и не мог бы сделать это, даже если бы захотел: во время своих долгих странствий в землях варваров Агамемнон забыл язык предков. Мой враг зарычал по-львиному и бросился на меня.
— Когда ему случалось простудиться, рык ему особенно удавался! — заметила Клитемнестра.
— Итак, Агамемнон зарычал и бросился на меня, — продолжил Эгист. — Разве хитроумного человека нельзя считать героем? Я рассчитывал на то, что третья ступенька всегда была покрыта соленой влагой, и на то, что его ботинки подбиты гвоздями. На моих губах заиграла улыбка, мне не удалось сдержаться. Случилось по-моему: на третьей ступени он поскользнулся и, падая, подставил под удар спину. Клинок вонзился ему прямо в сердце, и больше царь уже не рычал.
— Твоя хитрость достойна Улисса, — сказал Эвмон, который хорошо знал классику.
— К тому же он сбрил свою русую бородку, — добавила Клитемнестра, — я ему этого никогда не прощу!
Гость взглянул на Эгиста, а тот пожал плечами.
— Женщины — таинственные существа! — изрек фракиец. — В моих краях многие изучают повадки существ женского пола, как-нибудь вечером я вам об этом расскажу.
III
Эвмон Фракийский, высокий и худощавый, одевался согласно моде своей страны: вышитый жилет и две юбки, подкладки которых отличались по цвету друг от друга. Глаза его смотрели зорко, как у пастуха; был он не слишком разговорчив, если только речь не заходила о птицах, женщинах или мулах. Фракия занимала первое место по поставкам этих животных для греческой церкви: их выводили специально по заказам архимандритов и метрополитов — оговаривались высота и ширина мула и даже будет ли он тряским на рыси. Разводившие во владениях Эвмона мулов умельцы достигли в своем искусстве большого совершенства и получали от своих кобылиц таких жеребят, каких хотели: одних со звездочкой на лбу, других — с чулками на передних ногах, третьих — с пятнами на животе; а для аббата из монастыря Олимпиос — с серебристо-седым хвостом, ибо таковы были вкусы Его Святейшества. Фракийский царь поведал и о том, как его предки помогли епископу Аданкому, которому для одного церковного представления понадобился жеребенок с маленькими крылышками почти у самых копыт — точь-в-точь как у Гермеса на античных статуях. Они взялись получить необходимый гибрид и случили кобылицу с гнедым ослом, прикрепив к его ногам крылышки, сделанные из вороньих перьев, потом в течение девяти дней прогуливали перед ней осла в том же наряде, а затем отправили в поле, где паслись молоденькие мулы, только что отлученные от матерей, и все жеребята как один щеголяли таким же украшением. Кобылица, а звали ее Арагона, не желая отстать от прочих, в положенный срок родила крылатое создание, как заказывал епископ из города Адана[21]Город на юге Турции., ставшего известным благодаря Теофилосу, священнику, что продал душу дьяволу.
— Скажите, почему бы вам не развивать ваше чудесное искусство? — спросил Эгист.
— Если не продавать наших жеребят на вес золота, то игра не стоит свеч. Несчастные кобылицы во время беременности тратят столько, можно сказать, душевных сил, напрягая воображение, чтобы произвести на свет необходимый экземпляр, что после родов остаются навсегда бесплодными, и на них нападает черная меланхолия. Бедняжки отказываются даже от клевера, тощают и в любой момент могут пуститься вскачь, броситься на острые скалы в глубине ущелья, которое находится на нашей границе с эллиническими землями.
Разговаривая, Эвмон поднимал вверх правую руку и слегка спотыкался на двойных «р». В его бородке, подстриженной мягким полукругом, пробивались русые пряди, а на уши фракийца стоило посмотреть — они были огромными и, заворачиваясь вперед, спускались на щеки.
— Здесь мой вид привлекает внимание; твой лодочник у брода возле башни, кажется, счел меня обладателем последнего изобретения венецианцев, придуманного специально для шпиков, однако в наших краях никого бы это не удивило. По мнению историков, фракийцы, издавна занимавшиеся коневодством, не случайно имеют такие большие уши. Предки наши думали, что ветер, прозванный ими Бореем, оплодотворяет кобылиц, а потому вечно держали ухо востро: не слышна ли вдали его песня, не пора ли спасать лошадей — надо было успеть до появления сего невидимого фаллоса, оповещавшего свистом о своем приближении. Кобылам обычно надевали на этот случай особые кожаные штаны, и все усилия буйного вихря оказывались тщетными. Правда, ветер, лишенный плотских утех, мстил людям: в бешенстве бросался на селения, рушил навесы и разорял сеновалы. Итак, сии изысканные уши достались нам в наследство от прадедов, которые когда-то стерегли границы Фракии.
И тут царь Эвмон продемонстрировал все свои возможности: сначала он прижал уши к голове, потом раскрыл, точно паруса, затем свернул трубочками и заставил их трепетать, словно листья смоковницы под порывами ветра.
Клитемнестра напомнила гостю о его обещании рассказать о тайнах женской натуры, и фракиец любезно согласился, заметив, однако, что его наблюдения расходятся во многом с теми выводами, которые напрашиваются при чтении французских романов.
— Фракийцы стали изучать таинственную женскую натуру, — объяснил Эвмон, — для того, чтобы разгадать секрет симпатий кобылиц, ведь каждая из них безусловно рисует в своем воображении идеального коня, кто посмеет усомниться в этом? Итак, в мечтах перед ней проносятся табуны великолепных скакунов, а мы, фракийцы-коневоды, вместо благородных животных приводим к ним для случки ослов. Они, правда, славятся своей похотливостью, но в остальном одни из них по-крестьянски угрюмы, другие — те, что из Пуату[22]Историческая область на западе Франции., занудливы, а уроженцы Вика[23]Город в Каталонии. вспыльчивы. Молодые кобылицы, обманутые в своих ожиданиях, становятся нервными и истеричными, и только вынужденное материнство излечивает их души. Один мой родственник, большой знаток лошадей, придумал такой выход. Он смастерил из дерева семь коней в натуральную величину, покрыл их шкурами всех мастей, от буланой до игреневой, и расставил на пастбище, куда выпускал потом молодую кобылицу. После этого ему оставалось лишь внимательно наблюдать за ней: в первый день она робела, колебалась, переходила от одного к другому и никак не могла выбрать, но на второй уже решительно направлялась к избраннику, лизала его и всячески показывала свое расположение. Тогда мой родственник брал шкуру с понравившегося ей коня, надевал ее на осла, которого хотел использовать для случки, и легковерное животное отдавалось ему без сопротивления. Правда, попадались порой ослы, не желавшие участвовать в этом маскараде, считая себя достаточно привлекательными, чтобы кобылица в любовной игре принимала их такими, какие они есть. Однако в целом опыт можно считать весьма удачным: пользуясь им, удавалось сладить даже со строптивыми лошадками, а таких попадается немало, особенно среди сухопарых и капризных в еде животных. Мой родственник изложил свои соображения в трактате, который продиктовал писарю из Элеи[24]Город на севере Италии., и эта книга пользовалась большой известностью. В ней он доказывал необходимость предоставления женщинам некоторой свободы при выборе супруга, естественно, в разумных пределах.
— А за меня выбирали родители! — вздохнула Клитемнестра. — Кормилица сказала, что Агамемнон войдет обнаженным в мои покои, и посоветовала мне смотреть только на его светлую бороду, чтобы не испугаться. И почему, скажи мне, Эвмон Фракийский, я вбила себе в голову эту чушь, почему мне казалось, что царь должен непременно вернуться с точно такой же красивой остроконечной бородкой, какую носил в те давние времена?
Эвмон прижал к своему узкому лбу указательный палец правой руки, повернулся к Эгисту и изложил свои соображения, заметив, что руководствуется лишь интуицией да еще своими познаниями в толковании снов.
— Здесь все довольно просто, царица. Ты ожидала возвращения странника и боялась его неожиданного появления; в тайниках твоей души еще сохранился совет кормилицы, и ты, сама того не зная, искала в нем спасения, невольно надеялась, взглянув на русую бороду Агамемнона, избежать ужаса, а может быть, и кары за любовь к Эгисту. Возможно, потом царь-рогоносец, воспользовавшись твоим замешательством, наставил бы рога Эгисту или разделался бы с тобой, это уже не имеет никакого значения. Тебе важно было не сводить глаз с русой бороды, чтобы преодолеть страх; а кроме того, видя ее, ты невольно рассчитывала вернуться к тому состоянию непорочной девственности, к тому блаженному неведению, в котором пребывала, ожидая когда-то прихода великого Агамемнона. В этом причина твоего отчаяния: ведь, сбрив бороду, он словно лишал тебя зашиты от страха, что при подобных обстоятельствах означало верную гибель. Я думаю, можно продолжить наши рассуждения — хотя мне не хотелось бы обидеть присутствующего здесь Эгиста — и задаться вопросом, не тосковала ли в душе Клитемнестра по тому далекому дню, когда человек с русой бородкой лег в ее постель. Ведь мы не вольны распоряжаться своей памятью и порой жаждем вкусить напиток, когда-то казавшийся восхитительным, пусть даже теперь он внушает нам ужас или даже несет смерть.
— Агамемнон был всегда так груб и неуклюж! — молвила царица, бросив на Эгиста нежный взгляд своих глаз с поволокой.
IV
Эвмон предложил Эгисту совершить небольшое путешествие по берегу моря: можно переодеться римскими гонцами и оставить во дворце надежных слуг, которые в случае чего вмиг доставят им весть о появлении Ореста, чтобы тот не застал Клитемнестру сидящей у окна в одиночестве. Поначалу Эгист колебался; ему не хотелось изменять своей роли, покидая царство, но его гость настаивал и обещал взять на себя все расходы, и вот в конце концов решено было отправиться в поход на неделю. В рассветный час цари покидали город, фракиец — на норовистом арабском скакуне, а его спутник — на своем старом буланом, по прозвищу Сольферино. Вместе с ними ехала свита: два адъютанта Эвмона, сопровождавшие своего господина во время церемоний, да интендант Эгиста — выбор пал на него потому, что у него была своя упряжь. Замыкал шествие мул, груженный запасными протезами фракийского царя, за ним плелся слуга-эфиоп, когда дорога шла в гору, он усаживался поверх вьюков, упакованных в белую парусину. Надо заметить, что нога Эвмона уменьшалась всего за один день, а отрастала потом медленно; поэтому он, желая скрыть свой недостаток, возил с собой целый набор березовых муляжей с замысловатыми шарнирами на колене: все они соответствовали размерам его нормальной ноги, но внутри имели разные отверстия — протезы приходилось менять по мере того, как нога росла. Итак, наши сиятельные особы выехали на рассвете и поскакали по царской дороге к реке, чтобы переправиться на другой берег у Ивового брода. На перепутье они выбрали тропу, что вела меж холмов, поросших оливами, к большой дубовой роще: Эгисту хотелось показать гостю то самое поле, где когда-то он рассчитывал выйти на бой с Агамемноном, вооруженным до зубов. Поле раскинулось возле старого колодца и сейчас мало подходило для рыцарских турниров — усердный колон распахал его, и по осени кукуруза у него отлично уродилась. В глубине души Эгист обрадовался этому; с тех пор как он пригласил своего гостя посетить поле, которому следовало стать местом его великих подвигов, на душе у него кошки скребли: вдруг фракийцу заблагорассудится попросить друга продемонстрировать мастерство наездника и ловкость в обращении с оружием — сей опыт, скорее всего, закончился бы падением бедняги Сольферино. Они решили продолжить свой путь по той же дороге и пообедать на свежем воздухе свиной колбасой и лепешками, которые испекла своими царственными руками Клитемнестра — Эгист их очень любил. Когда час обеда наступил, компания устроилась возле источника в тени каштанов, вино поставили остудить в чашу, напоминавшую по форме раковину: вода веселой струйкой падала в нее, а потом переливалась через край и, превратившись в блестящий ручеек, терялась в прибрежных лугах. Эвмон, несмотря на его смуглую кожу, быстро раскраснелся, приложившись несколько раз к бурдюку, и теперь обмахивался собственными огромными ушами, чтобы не мучиться от жары. На это стоило посмотреть! На сладкое слуга-эфиоп предложил несколько яблок, и все согласились, что теперь не мешало бы вздремнуть. Где-то поблизости пел дрозд, и золотистый полуденный воздух, казалось, был пронизан музыкой.
К вечеру они вновь отправились в путь и, поднявшись на развалины того, что было когда-то дозорной башней, увидели наконец вдали на горизонте синее море. Эгист снял с головы тирольскую шапочку и трижды склонил голову.
— Пусть даже человек беден, лишен права носить корону, пусть враги отняли его былую воинскую славу, пусть он, забытый всеми, живет под мрачными пыльными сводами своего дворца — это совсем не означает, что он должен забыть древние обычаи. У нас принято приветствовать так Океан, по которому прибыли на эту землю и покорили ее те, кто до меня занимал микенский трон. Предание гласит — нас связывают с ним родственные узы.
— А вот он, — сказал Эвмон, указывая на одного из своих адъютантов — маленького, смуглого и рябого человечка, который за всю дорогу не раскрыл рта, — доводится родственником колодцу. Из него в облачке тумана вышла его прабабушка, когда прадедушка, тогда совсем еще молодой, поил там свою кобылицу.
— Девушку пришлось учить разговаривать, хотя ей было не меньше восемнадцати лет, и она за шесть дней выучила фракийский — всю грамматику и даже сослагательное наклонение, — потому что мой прадедушка заявил, что пальцем ее не тронет, пока та не даст ему согласия по-человечески. После той свадьбы все в моей семье кланяются колодцам, точно так же как ты — Океану.
Дорога бежала меж густых лесов на холмах к морю и внизу на равнине походила на аллею, обрамленную ивами, чья листва уже начинала золотиться, и высокими тополями. Эвмон, продолжавший то и дело прикладываться к бурдюку, предложил провести ночь на постоялом дворе неподалеку от порта — там наверняка найдутся добрый рисовый суп, жареный цыпленок и чистое белье. Хозяин постоялого двора знал Эвмона и встретил его как родного: он закричал, чтобы готовили ужин, показал каждому его постель и приказал колчерукому слуге принести воды помыться гостям. Пока варился суп, Эвмон взял Эгиста под руку и попросил его сесть с ним чуть-чуть поодаль от остальных. Цари устроились под смоковницей у дверей конюшни.
— Возлюбленный Эгист, — произнес Эвмон, дружески хлопая по спине своего коллегу, — с тех пор, как я приехал в твой дворец и ты поведал мне о своей трагедии, меня не покидают сомнения, не участвуешь ли ты с доньей Клитемнестрой в комедии ошибок. Когда же всплыла история с бородой Агамемнона, я окончательно утвердился в моих подозрениях. Возлюбленный Эгист, ты уверен, что убитый был Агамемноном?
Эгист уставился на собеседника, пытаясь понять, являются ли эти рассуждения результатом неумеренных возлияний фракийца или же тот и впрямь пытается разобраться в его трагедии.
— Тот человек вошел в город в сопровождении герольда и двух солдат. Солдаты требовали себе бесплатно девиц, ведь они возвращались с троянской войны, а он называл себя Агамемноном, рычал по-львиному. Герольд поднялся на башню и объявил о приезде царя.
— А что было после его смерти?
— Солдаты бежали и исчезли навсегда. Хмельной герольд взобрался на один из зубцов башни, свалился оттуда во двор и разбился. Я вызвал похоронную команду и заказал церемонию по третьему разряду, без плакальщиц, ведь, в конце концов, по официальной версии, Агамемнон вернулся, чтобы сжечь город.
— Кто видел труп? — настаивал Эвмон.
— Никто. Никто его не видел. Его просто завернули поплотнее в красный занавес и положили в гроб. Но тюк оказался слишком велик, и готовые гробы из похоронной конторы не подошли — пришлось заказывать новый, огромный, словно для Древнего великана. Узнав об этом, Клитемнестра велела мне не ходить на погребение и не выставлять себя на посмешище: я-то ведь среднего роста, а в ящике лежит мой предшественник, громадный, как бык.
— И никто не видел его лица?
— Никто! Один только я, а мне до этого видеть царя не доводилось.
— Говорил ли когда-нибудь Агамемнон, что сбреет бороду?
— Никогда. Он имел обыкновение клясться своей русой бородой, а в минуты гнева выдирал из нее волоски с левой стороны на подбородке, поэтому там волосы были более редкими. В полиции есть список особых примет.
— Возлюбленный Эгист, дай мне свою правую руку, я поделюсь с тобой моими тайными думами. Представим себя на месте принца Ореста. Отец на войне, в далеких краях. Мать, нежная Клитемнестра, — в объятиях некоего разорившегося светского человека, знаменитого охотника по имени Эгист. Прорицатели, склонившись над внутренностями животных, видят в них будущее полиса так же ясно, как я сейчас вижу отсвет фонаря, висящего на воротах постоялого двора, в твоих глазах: царь возвратится, и ты, любовник царицы, убьешь его. Царский сын станет странствующим рыцарем и будет ждать момента отмщения… Эгист должен погибнуть и погибнет, ибо рука принца не дрогнет. Предсказано также, что скрывшаяся из дворца сестра Ореста, Электра, разделит ложе с братом, чтобы не давать ему покоя и отдыха и чтобы зачать от него сына, который унаследует двойную жажду мести. Другая сестра, держа в руках фонарь, ночи напролет ждет его на башне дворца. Обрати внимание — все уже записано. А все записанное в книге уже происходит, уже живет, когда кто-то листает ее. Ты читаешь, к примеру, что дождливым утром Эвмон покидает Фракию, и вот он уже перед твоими глазами скачет по дороге меж зарослей дрока, ты переворачиваешь двадцать страниц — Эвмон теперь на корабле; еще двадцать — и он под зонтиком гуляет по Константинополю; еще пятьдесят — старик Эвмон при смерти и прощается со своими любимыми собаками, воскрешая одновременно в памяти первые страницы повествования, вновь чувствуя на лице ласковые капли дождя, который провожал его в первое путешествие. Ну так вот, Орест нетерпелив, он хочет перевернуть быстрее страницы, а не дожидаться спокойно стопятидесятой, когда наступит час отмщения. Принц спешит, зачем ему терять понапрасну молодые годы, пока не пробьет заветный час. Ему надоело слушать Электру и совсем не хочется до конца дней своих быть связанным роковым пророчеством. Орест желает вкушать свободу на море и на суше, он влюблен в принцессу с далекого острова, у него есть кони и корабли, императоры пишут ему, предлагая пост главнокомандующего, ему нравится слушать музыку, играть в поло или, может быть, в карты. И вот принц решает найти тебя и убить.
— Но у него нет пока на это причин, ведь я еще не прикончил Агамемнона.
— Какое ему до этого дело! Ты должен убить царя, когда он приедет. Орест должен убить тебя, потому что ты убил его отца. Но ведь роль принца сводится к тому, чтобы убить тебя; как только это свершится, он свободен, может исчезнуть и отправиться по своим делам. Забегая вперед и убивая тебя, Орест избавляет от смерти отца, но ему важно другое — он свободен от всех обязательств. Ну а кроме того, ему противно, что ты спишь с его матерью.
— Почему? Я ведь так чистоплотен! — удивился Эгист.
— Не в том дело! Орест хочет выйти из игры и жить вольной жизнью; и вот он переодевается сам, переодевает слуг, подражает отцовскому рыку и выдает себя за возвращающегося Агамемнона.
— Так я убил Ореста? — спросил Эгист, поднимаясь, скрестив руки на груди.
— Почти наверняка! Парень поддал, чтобы придать себе смелости. По сути дела, убивая тебя в тот момент, он убивал невинного человека: ты был всего лишь любовником его матери, и только. Если бы он пришел отмстить тебе в положенный срок, твоя смерть была бы неизбежна, а тут пьяный и сгорающий от нетерпения мальчишка терял все шансы на успех. Его убила юношеская поспешность.
— А Агамемнон?
— Скорее всего, он погиб в Трое, а может, скитается где-то в поисках заработка.
После столь долгой речи у Эвмона во рту пересохло, и он пошел промочить горло и поглядеть, как там готовится ужин. Эгист присел на корни смоковницы и стал обдумывать все сказанное фракийцем. Неужели все эти годы он ждал Ореста, который давным-давно погиб и погребен? Его великий враг, его убийца гниет в земле, завернутый в свой красный саван! Можно ли верить этому? Ведь без неопровержимых доказательств слова Эвмона еще не избавляли его от долгого, терпеливого и томительного ожидания. Стоит ли поведать Клитемнестре о подозрениях фракийца? Орест умер! Так вот почему никто и нигде не встречал принца!
Он присвистнул, словно хотел выдохнуть весь страх из своей груди, и пошел на постоялый двор узнать, готов ли суп, и попросить стаканчик анисового ликера — после длительных поездок верхом ему всегда приходилось принимать ветрогонное.
V
Крестьянин, который вез на рынок два полных мешка яблок, навьючив их на своего ослика, рассказал нашим путникам о греческом корабле, направлявшемся в порт, и на следующий день они поднялись с первыми лучами солнца. Перед тем как оседлать лошадей и отправиться в путь, Эгист отозвал Эвмона в сторону и, напомнив ему их давешний разговор, спросил, думает ли он на самом деле, что человек, убитый тогда на дворцовой лестнице, был Орестом.
— Вино развязало мне язык, дорогой друг, и я просто-напросто высказал вслух свои тайные соображения. В моей стране меня почитают скептиком-интеллектуалом, и вчера своими рассуждениями я хотел лишь облегчить тебе гнет ужасного ожидания: не ищи в них ничего иного. Неважно, кого ты убил — Ореста или другого человека, главное для тебя — знать наверняка или хотя бы надеяться, что принц мертв. Порой история покажется тебе невероятной, порой уверенность укрепится в твоей душе. Но уже сами колебания преобразят твою жизнь. Сомнения делают людей свободными, уважаемый коллега. Душа наша стремится к надежным истинам, а человек, который не обрел их, становится мечтателем и поэтом. Суть философии отнюдь не в решении вопроса, какие яблоки более реальны: те, что лежат в мешках этого крестьянина, или те, что рисует мое воображение; нет, нам надлежит решить, какие из них источают более сладостный аромат. Но сии рассуждения — уже высшее искусство. Ты же просто запомни мои слова: сомнения изменят твою жизнь, этого довольно. Ну а кроме того, не все ли равно, от чего умереть — от меча Ореста или от тропической лихорадки, а ведь ты не боишься заболеть каждую минуту.
— Но ведь, если я не убивал Агамемнона, моя роль в трагедии ничтожна! — Эгист готов был разрыдаться.
— Кто посмеет усомниться в твоей доблести, дорогой друг! — заверил беднягу Эвмон и обнял его. — Вот увидишь, стоит тебе поглубже вдуматься в происшедшее, и ты постепенно переместишься со сцены в партер, увидишь пьесу другими глазами и в конце концов сможешь отделить себя от Эгиста-цареубийцы.
Рассуждения интеллектуала-фракийца не вполне дошли до микенского царя, но он был приятно удивлен тем, насколько его дело взволновало Эвмона, который к тому же неожиданно оказался философом. Ясное утро, какие выдаются ранней осенью, когда дует легкий юго-восточный ветерок, и кажется — сама земля источает свет, располагало к беззаботному веселью. Голуби клевали крошки на земле прямо у копыт лошадей, а щегол в клетке, что стояла на притолоке ворот постоялого двора, провожал наших путешественников веселой песней. Поблизости слышалось мерное дыхание моря, и Эгист любовался плавным парением чаек.
Греческий корабль пришел в порт вовремя, как того и ожидали, и, прежде чем началась разгрузка товаров — в основном корзин с инжиром да бочонков с вином, — на пирс сошли несколько пассажиров. Среди них был юноша в зеленом камзоле, который в правой руке нес за гриф итальянскую лютню; шляпы он не носил, и его белокурые кудрявые волосы свободно падали на плечи. Эвмон и Эгист уселись на мешки с рожью, чтобы понаблюдать за работой грузчиков и рассмотреть получше пассажиров.
— Когда приходит корабль, — сказал Эвмон, — самое замечательное, по-моему, ждать, не сойдет ли на берег прекрасная незнакомка. Сейчас из-за твоего инкогнито мы переодеты, но я обычно для этих случаев надеваю самый лучший наряд, объявляю, что прибыл фракийский царь, и устраиваюсь на пирсе. Мне нравится следить за тем, как причаливает корабль, как идет разгрузка, и рассеянно поигрывать золотыми монетами. Время от времени одна из монет как будто бы случайно падает у меня из рук, и один из моих адъютантов подбирает ее, чтоб не дай бог не потерялась. Взор зеленых глаз прекрасной незнакомки ищет, у кого бы спросить, где тут почтовая станция, и тут она замечает меня и приближается. Я любезно раскланиваюсь, объясняю ей все и предлагаю свою помощь и защиту, если красавица собирается путешествовать дальше по пустынным дорогам.
— И чем обычно это кончается? — полюбопытствовал Эгист.
— По совести говоря, нет ничего лучше чувствительного прощания: дама сидит на лошади, готовясь отправиться в дорогу, я бросаюсь за ней, словно меня влечет слепая неведомая сила, и страстно целую ей туфельку. Случалось мне, правда, добраться и до щиколотки. Все это, однако, отнюдь не исключает того, что некоторые отдавались мне: одни — ради подарков, другие — не в силах устоять перед моими настойчивыми ухаживаниями, третьи просто грустили вдали от родины. Но, как я уже говорил тебе, когда приходит корабль, нет ничего лучше, чем ждать, не появится ли незнакомка.
На сей раз она не появилась, и цари обратились к юноше с лютней, представившись ему гонцами, ожидавшими корабль, который бы отвез их на запад.
— Мы — латиняне, служим гонцами, — сказал Эвмон Фракийский, — и только что объездили всю Грецию в поисках некоего Ореста. У нас для него есть важное послание.
— Я приехал из северных краев, — ответил юноша, — там никто не слыхивал таких имен, они для нас слишком звучны. Мои достопочтенные родители впервые разрешили мне отправиться в путешествие; но сначала велели выучить тот язык, на котором я сейчас говорю с вами, а уроки мне давал один солдат, попавший к нам в плен. Моя мечта — послушать пение сирен и переложить их мелодии для лютни, поэтому я сошел здесь на берег, чтобы спросить, не слыхал ли кто у этих берегов песен морских красавиц.
Белокурый юноша отвесил изящный поклон и коснулся струн своей лютни, инструмент отозвался нежными звуками. Голубые глаза музыканта весело улыбались; он казался живым воплощением беспечной юности, точно только что сошел с картинки модного журнала.
В этот момент к разговору присоединился смуглый толстяк невысокого роста. Он жевал горький тростник, и красноватая пена скапливалась у него в уголках рта. До сих пор незнакомец был занят тем, что увлеченно выводил при помощи толстой кисти красной краской царский знак на мешках с зерном, на которых устроились друзья.
— Я сириец и вот уже десять лет веду в этом порту торговлю рожью, о высокочтимые господа-иностранцы, но никогда не слыхал, чтобы здесь пели сирены, а другого такого охотник ка до новостей вам не найти: ни одна не пройдет мимо моих ушей — ведь, как все уроженцы Дамаска, я, можно сказать, вырос на базаре. Кроме того, один мой дядя, чьи предки были лоцманами в Леванте, оставил мне в наследство пергамент, на котором записаны три вопроса для сирен. Если задать их, то эти морские дамы непременно должны ответить, и мне бы очень хотелось поставить такой опыт.
Взгляд сирийца постоянно бегал, словно ему приходилось стеречь четыре лавки сразу, а еще у него не хватало двух зубов и правую руку покрывали какие-то голубоватые бородавки. На все расспросы Эвмона и Эгиста о том, каковы же были эти вопросы, он отвечал уклончиво, но к Эгисту обращался с большим почтением, называя его высочеством и все время делая попытки поклониться ему. Фракиец это заметил и решил, что сириец, по всей вероятности, ездил в глубь страны покупать зерно и видел Эгиста во время какого-нибудь шествия и теперь узнал его. Поскольку никаких прекрасных незнакомок не было и ничего интересного в порту не происходило, они отправились в таверну — выпить вина и посидеть в тени на площадке под навесом из камыша.
— За сирен и их песни! — сказал Эвмон, поднимая свою кружку.
— В наших морях водятся только грустные и молчаливые сирены, волны носят их вялые, сонные тела туда-сюда, они не обращают никакого внимания на проплывающие корабли и ничего не отвечают страстным юношам, которые готовы отдаться им душой и телом. Виноват же в том, что наши северные моря безмолвны, один ирландский миссионер, — продолжил свой рассказ юноша с лютней. — На острове, где он жил, а может, и сейчас живет, его превозносят до небес. Звали этого монаха-аскета Тихеарнайл Клонский, и, принеся нам евангельское учение, он запретил всем пить aqua vitae[25]«Вода жизни», водка (шутл. лат.). и танцевать обнявшись. Многие юноши в те годы выходили к морю послушать чудесное пение, а самые пылкие предавались плотским радостям со страстными морскими созданиями. Несчастные знали, что заплатят жизнью за любовь, но, несмотря на это, миссионер то и дело видел на берегу родных и близких безбородых юношей, оплакивающих своих погибших чад, развращенных и утопленных морскими красавицами, и решил во что бы то ни стало избавить нас от сей напасти. Он отправился на свой остров и заперся в библиотеке, которая раньше принадлежала самому Святому Патрику[26]Апостол, покровитель Ирландии (около 390–461)., и нашел в книгах ars magna[27]Великого искусства (лат.). великую тайну пения сирен. Дело в том, что звуки, слетающие с губ этих созданий, собираются теплыми облаками пара над водой — издали можно принять их за стайки птиц. Закончив арию, морские певуньи остаются без голоса до тех пор, пока сии мнимые птицы или облачка не остынут, ведь наступает момент, когда новые теплые звуки перестают поддерживать их в воздухе — тогда они спускаются, сирены вдыхают их и могут начинать концерт заново. У каждой своя неповторимая песня, но порой они пытаются присвоить чужой репертуар. Святой Тихеарнайл Клонский приказал сплести за счет королевской казны огромную сеть в двести вар длиной и с очень узенькими ячейками, выдрессировал две дюжины воронов, привезенных из Ирландии, чтобы они могли держать ее в воздухе, и велел провозгласить повсюду, что наследный принц, пятнадцати лет от роду и свежий как наливное яблочко, отправляется послушать сирен и даже отец не в силах сдержать его порыв. Все морские красавицы столпились в проливе, каждая была бы не прочь полакомиться этакой конфеткой. Наконец за отмелью показалась лодка с одиноким пылким гребцом: блеск золотых цепей у него на шее мерк рядом с его прелестным лицом, так мог бы луч маяка попытаться днем бросить вызов солнцу; и тут все сирены разом начали свое волшебное пение. Когда все мелодии, словно чайки, сотканные из пуха одуванчика, оказались в воздухе и морские красавицы ждали, чтобы они спустились, по знаку миссионера гэльские вороны сбросили сеть. Затем ее собрали и сожгли вместе со всеми пойманными песнями, и вот почему, сеньоры, скорбно молчат наши волшебницы-сирены.
— А был ли на самом деле наследный принц? — поинтересовался сириец.
— Нет, на лодке греб молодой послушник, ученик Святого Тихеарнайла, и участь его оказалась печальной, я поведаю вам эту любопытную историю. На него надели пуленепробиваемый жилет и специальную защитную накидку, но, несмотря на все предосторожности, одновременное пение стольких красавиц, чьи обнаженные тела угадывались среди волн, столь прельстило его, что все любовные соки в нем вскипели и беднягу разорвало на мелкие кусочки. Сей факт, впрочем, не удивителен, ибо юноша прекрасно питался, а жизнь при этом вел исключительно целомудренную.
— Надо же! А с моими племенными ослами ничего подобного не происходит, — заметил Эвмон, — а ведь они у меня порой и по году постятся.
Весь день цари гуляли в порту, потом катались на лодке и собирали раковины. Юноша с лютней присоединился к их компании и устроил для своих новых знакомых маленький концерт; с юных лет Эгисту не выдавались столь счастливые часы. Когда они возвратились в таверну, сириец уже приготовил ужин и разбил палатку, покрыв ее парусиной и шкурами; там чужестранцы могли отдохнуть на мягких подушках. Вечер был наполнен ароматом соуса, сдобренного майораном, которым повар приправил баранину.
VI
— Меня зовут Рахел, — сказал сириец, в очередной раз оборачиваясь длинным кушаком, полагая, вероятно, что от того, насколько туго ему удастся затянуться, зависит стройность его фигуры. — С самого раннего детства родители отдали меня в услужение: нас у них было двенадцать — попробуй прокорми такую ораву. Работал я у многих хозяев, обычно у купцов, одни торговали тканями, другие — зерном. За долгие годы мне удалось скопить немного денег; если бы не чревоугодие, сумма получилась бы куда более внушительной, но такова уж моя натура — наверное, потому, что меня никак не оставляют воспоминания о голодном детстве и страх опять почувствовать, как сосет под ложечкой, а оттого я могу в один присест сожрать целого барашка или полдюжины кур с рисом. Так вот, на заработанные деньги мне удалось открыть торговлю зерном здесь, на берегу; за рожью и овсом приходится ездить на ярмарки Вадо-де-ла-Торре, в земли сеньоры графини доньи Инес ла Амороса. Она очень расположена ко мне, ведь я рассказываю ей театральные пьесы и объясняю, как вязать на спицах; этому искусству научил меня хозяин-шотландец, пока мы с ним сидели долгими часами в засаде — он приехал на землю Эллады охотиться на кентавров.
Сириец говорил, все время обращаясь только к Эгисту, словно забыв о существовании остальных; ему первому он подал кушанье, положив самые лучшие, на его взгляд, куски, и специально для царя подал мозги, приправив их петрушкой и ягодами можжевельника.
— Ну и как твой шотландец, нашел он своих кентавров? — спросил один из адъютантов Эвмона, тот, что был поменьше ростом и похудее, отлично ездил верхом и откликался на имя Сирило.
— Нет, живые кентавры моему хозяину-шотландцу не попадались, зато однажды во время ужасной бури он спрятался в пещере и нашел там скелет. Целые две недели мы мыли и нумеровали кости, а всего их оказалось сто девять. Хозяин говорил, что это противоречит всей падуанской анатомической школе, и, по-моему, чему-то радовался. Он увез скелет с собой в трех опечатанных ящиках, а мне оставил на память шесть вязальных спиц и берет в красно-зеленую клетку. Однажды, когда я шел по пирсу, вдруг налетел порыв ветра, сорвал его у меня с головы и унес в море. До сих пор жалею об этой потере.
Офицер Сирило испросил у Эвмона разрешения рассказать одну историю, и фракиец с удовольствием согласился. Все гости восседали в тот момент на подушках, превознося щедрость Рахела, на этот раз явившуюся в виде лимонада и дынь. Эгист указал на место рядом с собой интенданту, который казался грустным и отрешенным, словно мысли уносили его за тысячи миль отсюда. Он никогда не снимал коричневой широкополой шляпы с алой лентой, так что половина его лица всегда оставалась в тени, и во все время путешествия держался чуть поодаль, избегая разговоров с фракийскими адъютантами. Его густые пшеничные усы свисали вниз, а руки поражали своей белизной. Сириец Рахел подбросил в огонь щепки лесного дуба и ольховую стружку, и пламя окрасилось в синий цвет. И Сирило начал рассказ:
— В моей родной стране, в долине меж высоких гор родился мальчик с на редкость большими, волосатыми и остроконечными ушами; а как вам известно, чем-чем, а этим фракийский народ трудно удивить. С самого рождения они беспрерывно росли, и к тому времени, как его отняли от груди — по нашему обычаю матери бросают кормить, когда ребенку исполняется год, — бедняжка казался странной птицей с огромными черными крыльями, волочащимися за ним по земле. Чтобы научить мальчика ходить, ему приспособили на шею деревянный обод с двумя длинными планками — к ним-то и привязывали уши. Научиться-то он научился, но малютке приходилось туго, а тут вести о нем дошли до губернатора провинции, тот явился сам посмотреть на чудо и привез ребенку в подарок карликовую лошадку. Мальчика накрепко привязывали к скакуну, и он проводил все время в седле: и ел, и учился читать, и выполнял всякие поручения. Малыш — звали его Критон — приспособился справлять свои естественные надобности в специальные мешочки из бараньих кишок и даже, в конце концов, спал, не сходя с коня. Вот ведь какой фокус он придумал: научил лошадку ложиться на живот, кладя голову на связку соломы, а сам устраивался на ней как на диване. Слава о нем разлетелась по всей стране, и родители Критона решили взимать с любопытных плату за то, чтобы посмотреть на уродца, которого уже прозвали фракийским кентавром. Как-то пастухи разговаривали меж собой об этаком чудовище, выставленном напоказ во фракийской долине, и ветерок донес их слова до поля, где жили настоящие кентавры. Услышав такую новость, глава кентавров велел провести перекличку — не затерялся ли кто, но все оказались на месте. Тогда решили проверить, не ходил ли кто в нашу долину, чтобы познакомиться с девушками, не испросив разрешения в их специальной канцелярии: им запрещают знакомства с православными, что же до прочих, то тут предоставляется полная свобода, однако следует выписать пропуск. И вот через одного старого пастуха, которого кентавры очень уважали — тот научил их различать слабительные травки, свистеть в сопелки из тростника и подарил план ночного Парижа, — они испросили разрешения послать к людям гонца, дабы опознать соплеменника. Когда дело уладили, однажды утром в мою деревню прискакал роскошный кентавр: конская половина — от нормандского першерона, человеческий торс покрыт темно-русыми волосами, на благородном лице — красивая бородка и ясные глаза, а волосы заплетены в косичку на затылке. Его приняли с почетом, он осушил кувшин пива, и местный алькальд объяснил ему, что никаких кентавров там не было: речь идет только о лопоухом мальчике и карликовой лошадке, а прозвали его так просто из любви к гиперболам — подобные преувеличения приняты, например, в афишах ярмарочных балаганов. Гостю это объяснение пришлось не по вкусу; однако он сохранил вежливый тон и лишь настоятельно попросил, чтобы никто больше никогда не величал жалкого уродца фракийским кентавром, ибо сие название является торговой маркой, отмеченной у Гомера, Плиния и многих других, а потому никому не разрешается пользоваться им как попало — всякому видно, кто здесь настоящий кентавр. Он продемонстрировал рысь и галоп, выстрелил из лука, оглушительно заржал, показал несколько фигур испанской школы и, наконец, сделал стойку на своем розовом, с красноватыми прожилками пенисе. Завершив выступление, он покинул деревню под громкие аплодисменты женщин. Я сам с него глаз не сводил во время переговоров, сидя на деревянном заборе, и никогда этого не забуду!
— Моего хозяина-шотландца, а звали его сир Андреа, всегда занимал вопрос, где у кентавров может находиться пупок: на конской половине или на человеческой. Ты не обратил случайно внимания?
— Да, обратил — пупок у них на человеческом животе.
Сирило очень угодил своим рассказом слушателям, а Рахел вслух пожалел о том, что не взял у сира Андреа его шотландский адрес — можно было бы сообщить ему важную для развития науки новость о кентаврском пупке.
Огонь потихоньку угасал; дрема смежала веки наших путешественников, чему немало способствовал мерный шум моря, убаюкивающий как скрип колыбели. Они завернулись в одеяла, устроились на пружинных матрасах; и через несколько мгновений раздался разноголосый храп. Спали все, кроме Рахела, который охранял их покой, сидя на корточках возле жаровни. Сириец выждал немного, пока его спутники погрузились в первый глубокий сон, потом потихоньку подобрался к Эгисту, потряс за плечо и, видя, что тот открыл глаза, попросил его молчать и выйти вслед за ним из палатки. Царь в темноте нащупал свой длинный кинжал и кошелек с тремя монетами, спрятанный в трусах, а затем, последовав просьбе Рахела, тихонько вышел наружу. У выхода торговец зерном встретил его, встал на колени и поцеловал ему руку.
— Ты — царь Эгист, я сразу догадался, потому что однажды мне довелось видеть тебя на ипподроме. Меня же зовут Сириец Рахел; я служу в твоем Иностранном ведомстве и жду здесь в порту новостей о приезде Ореста.
Эгист рассказал Рахелу о цели их путешествия и попросил хранить тайну: никто и никогда не должен знать, что царь, из года в год ожидающий приезда Ореста, отлучился из, дворца и отправился в отпуск.
— Я бы и сам не стал беспокоить тебя, господин мой, но мне приходится напомнить — вот уже сорок два месяца, как мне не платят ни гроша, а торговля зерном идет из рук вон плохо: с одной стороны — идет Война герцогств, с другой — приходится кормить всех беженцев, что, спасаясь от ее ужасов, собираются на полях Вадо-де-ла-Торре и живут за счет нашей милостивой доньи Инес. А еще я хочу предостеречь тебя, ибо такова моя служба, — будь осторожен с человеком, которого ты называешь своим интендантом; у меня, можно сказать, нюх на всякое притворство. Он не Орест, господин мой Эгист, но вполне может оказаться его слугой Флегелоном — искуснейшим шпионом твоего пасынка.
Услышав эти слова, Эгист рассмеялся, взял сирийца под руку и отошел с ним подальше от палатки. Они зашагали по песку, а царь все продолжал смеяться и крепко сжимать руку Рахела.
— Вот уж верно — у тебя нюх! Сейчас я расскажу, почему мой интендант скрывает свое истинное лицо, и ты поймешь причину, мешающую нам выплатить тебе долг, о чем я весьма сожалею, ибо ты, мне кажется, верный слуга. Моего настоящего интенданта, некоего Хасинто, вот уже лет пять тому назад хватил удар: у бедняги оказалась парализованной вся правая сторона, он потерял дар речи и с тех пор не встает с постели — несчастный, покрытый язвами, — и ожидает одной лишь смерти. Офицерскую форму ему купили незадолго до болезни, взяв его зарплату вперед. Я теперь не могу назначить нового интенданта — мне нечем платить ему и не на что купить другую одежду. У меня нет даже свободных денег на то, чтобы выкупить у жены Хасинто форму ее мужа, — вот такие мои царские дела! Эта самая жена паралитика придумала один выход: золовка больного приклеивает усы, надевает его костюм и выдает себя за мужчину. Тогда жалованье, вернее, надежда получить его в будущем остается в семье, а я получаю интенданта, без которого мне не обойтись, ибо инвентаризация — один из столпов стабильной монархии. Делать было нечего, и я согласился. Итак, Рахел, мой офицер — женщина, служившая раньше прачкой в детском приюте; там она научилась отлично считать верхнюю одежду и белье, отмечая каждую вещь крестиком или галочкой, а вовсе никакой не твой Флегелон, правая рука моего пасынка Ореста.
VII
Несмотря на то что это была первая разлука с тех пор, как любовь соединила их судьбы, Клитемнестра спокойно поджидала возвращения Эгиста. Большую часть времени она посвящала раскрашиванию акварельными красками этикеток для банок с ежевичным вареньем и для коробок с айвовым мармеладом — и то, и другое являлось вершиной ее кулинарного искусства. После обеда царица прогуливалась по террасе с котом по имени Тинин на руках, играя неаполитанским зонтиком с длинной бахромой. Сейчас она уже не могла спуститься погулять в сад, потому что двое оставшихся во дворце слуг, чьи предки были в далекие времена царскими рабами, разбили там огород и собирали отличный чеснок и отменную столовую свеклу, а остальную часть старого сада превратили в луг, используя для полива воду из ванны, куда погружали свои тела древние цари перед тем, как умастить их благовониями. На лугу паслась единственная оставшаяся от царского стада корова остфризской породы; она давала много молока, а мясо от ее приплодов делили пополам царь и двое слуг. Эгист сдавал в аренду земли, доставшиеся ему в наследство от матери, и крестьяне расплачивались с ним, привозя по осени в царские закрома немного меду и ржи, а в конце рождественского поста — вина и чуть-чуть свинины. Каждый год в январе сенат утверждал дополнительные ассигнования на соль и перец для царей и вот этими продуктами должна была довольствоваться августейшая чета. Со времени царствования Агамемнона во дворце остались два шкафа рубашек, которые потихоньку перешивали на Эгиста; поскольку их приходилось укорачивать, из лоскутов выходили к тому же отличные носовые платки. В гардеробе прежнего царя нашлись и две дюжины плащей, Клитемнестра забрала их себе и каждый год перешивала какой-нибудь из них — выходили чудесные платья. Ее модели всегда отличались большим декольте и изящной отделкой бисером и лентами. Когда царица впервые появлялась на публике в своем новом наряде, она посылала сообщение в газету и требовала поместить его на первой странице в рамочке. Клитемнестра всегда допытывалась у интенданта, следуют ли ее моде дамы из высшего света, и тот отвечал, что всем им очень бы этого хотелось, но одни не отваживаются подражать ее величеству, а другие не могут найти портниху, которой бы так замечательно удавался крой лифа, юбки или японки.
Клитемнестра была женщиной скорее миниатюрной и отличалась редкостной белизной кожи. Ее волосы отливали золотом, но большие карие глаза на круглом личике обрамляли черные брови и ресницы. Взгляд царицы казался спокойным и даже неподвижным, а вот рот не замирал ни на минуту: то губы складывались бантиком, то влажный кончик языка пробегал по ним, то она присвистывала, то щебетала как птичка. Подчеркивая тонкость талии и пышность груди, Клитемнестра затягивала английский корсет до предела, что хотя и затрудняло дыхание, но зато придавало щекам прелестный румянец.
Царица никогда не говорила о своем возрасте, и с тех пор, как ее муж отправился на войну и сыграл свою роль в трагедии, упоминая о каких-либо датах, она соотносила их с тем днем, когда впервые надела то или иное платье или упала и ушиблась, а иногда с бурей, что разбила стеклянную крышу. Мысли ее вечно путались; рассказывая какую-нибудь историю, она все время сбивалась и не умела довести повествование до конца. Казалось, каждый абзац разветвлялся, и бедняжка порхала туда-сюда, беспомощно чирикая: вся ее речь состояла из смешков, вздохов, вскриков, признаний, всхлипываний, властных окриков, упоминаний о дедах и прадедах и бесконечных «Hy, я же вам говорила!». Увлекшись рассказом, царица вдруг замирала на полуслове и устремляла взор в потолок, словно любуясь полетом бабочек, приоткрыв рот и склонив голову набок. Эгист вставал на четвереньки и принимался лаять, и тогда Клитемнестра, очнувшись от грез, звала на помощь и бросалась на шею первому встречному. Видя, что жена так панически боится собак, царь начал испытывать нечто похожее на ревность. Царица частенько прогуливается одна — что, если какой-нибудь пес кинется на ее изящные щиколотки? Она тут же упадет в объятия, ну, например, капитана копьеносцев, который окажется случайно там, возвращаясь с базара, где он обычно покупал тюбик бриолина, или приказчика из ювелирного магазина, зашедшего предложить перстень с кусочком метеорита — замечательное средство против ревматизма, а счастливчик, отогнав собаку, воспользуется замешательством сеньоры царицы, ведь она всегда оправляется от испуга не сразу. Однажды вечером, когда Клитемнестра витала в облаках больше обычного, Эгист испытал соблазн провести небольшой опыт. В качестве объекта можно было бы использовать глухонемого демократа, помогавшего поливать розы в саду; все знали о его политических пристрастиях, а также о той слабости, которую он питал к служанкам. Царь мог бы спрятаться за колонной и в критический момент воспрепятствовать дальнейшему развитию событий.
Углубляясь в размышления на эту тему, Эгист говорил себе, что стоило царице наступить не на борзую, а на фокстерьера, и она вполне могла бы попасть не в его объятия, а в чьи-нибудь чужие. Но тогда сводилось на нет значение осады юной царицы, всех его песен, цветов, вздохов и серенад; а после падения Клитемнестре ничего другого не оставалось, как признаться ему в любви: только сияющий алмаз великой страсти мог искупить сей безрассудный поступок. Чистая случайность превратила Эгиста в убийцу Агамемнона и будущую жертву Ореста. Все эти рассуждения казались достойными психологического романа.
Клитемнестра села на диван в уголке большой залы и просидела там с полчаса, утопая в многочисленных старых подушках, в большинстве своем дырявых и распоротых по швам — перья из них летали по комнате, — пока не вспомнила, что не будет ни концерта, ни вечернего чтения: вот уже десять лет прошло со дня смерти Солотетеса. Подобные провалы памяти случались с ней часто, особенно по осени, когда она садилась на яблочно-компотную диету, которая способствует развитию забывчивости. Вспомнив о карлике, она расплакалась и потянулась за ручным зеркалом — только в присутствии зрителей плач ей удавался как следует. Этот самый Солотетес появился во дворце сразу после того, как Клитемнестра вышла за Агамемнона: родители уродца, сочтя, что сын не годится для военной службы по причине своего малого роста, обучили его игре на цитре, иностранным языкам и художественному чтению. Он всходил на подмостки, зажигал фонарь — хотя бы даже представление проходило в полдень и на веранде — и читал александрийские романы, изображая голоса разных героев, шаги, шумы, стук конских копыт, далекий лай собак, плач голодного ребенка, пение девушки на винограднике; бой часов с кукушкой, когда их заводит швейцарец, удары колокола в часовне на берегу моря; чих эфиопа, добравшегося до семнадцатой параллели, чтобы доставить послание Отелло, утренний крик петуха; шорох мыши, грызущей орех; грозный голос толедского альгвасила, что стучит в дверь еврейского дома; вопли мартовского кота, свист юго-восточного ветра, вздохи римлянки, бульканье капель яда, падающих в бокал с лимонадом, и даже звук, издаваемый золотой монетой, которая сначала катится по мраморным плитам, а затем скрывается под персидским ковром. Этот последний звук удавался ему настолько, что однажды, когда он проделал свой фокус во время крестного хода в день Святого Басилио, епископ обернулся, испугавшись, не выпала ли из-под его тиары унция[28]Испанская монета в XVII — нач. XIX в., равная 80 песетам., которую святой отец припрятал там от своего племянника, разорившегося владельца парфюмерной фабрики, попавшего под суд за развращение малолетних. Любимым развлечением Агамемнона было надеть на карлика заячью шкуру и бросить его в загон с борзыми. Когда собаки, влекомые своим охотничьим инстинктом, кидались на него, Солотетес изображал страшное уханье совы с Понта Эвксинского; они замирали и не решались наброситься, несмотря на науськивание Агамемнона. Про эту сову говорится в истории о несчастной Любви Персилиды и Тримальхиона: она родила ребеночка от пирата прямо на песке у моря, а он тем временем сидел в тюрьме у сиракузского тирана за отказ переодеваться в женское платье и ублажать владыку. В конце романа они встречаются во время наводнения на спасательной шлюпке, и Тримальхион признает ребенка.
Клитемнестра перестала предаваться воспоминаниям о Солотетесе, вытерла слезы и пошла на кухню кипятить молоко на ужин; она всегда выпивала большую кружку с двумя ложками меда. Начинало смеркаться, и царице стало зябко и грустно. Придя в спальню, она быстренько разделась и обобрала вшей с рубашки при свете лампады. На высоком помосте, куда вели шесть ступеней, стояла кровать под бронзовым сводом со знаками зодиака; на голубом пологе было нарисовано похищение Европы. Картина нравилась Клитемнестре, потому что взгляд быка напоминал ей Эгиста. И вправду, за целый день у нее не нашлось свободной минутки, чтобы вспомнить о возлюбленном супруге, который, наверное, гуляет по берегу моря да любуется кораблями. Клитемнестра не отказалась бы от путешествия на корабле — Солотетес так чудесно рассказывал о плаваниях, когда в свете полной луны корабль заходит на ночь в маленькую бухту. Оставалось только выбрать наряд к лицу; заколебавшись между белым пикейным платьем и полосатым красно-желтым халатом, царица рыгнула и заснула, ощущая на губах привкус скисшего молока, словно ребенок, только что оторвавшийся от груди.
VIII
Все утро они гуляли вдоль моря; адъютанты Эвмона скакали наперегонки, и тяжелые копыта их першеронов впечатывались в пену, остававшуюся от волн, что набегали на берег и умирали. Наши путники видели, как в маленькие порты заходили баркасы рыбаков, и Рахел, присоединившийся к свите царей, рассматривал улов и со знанием дела называл рыб по Классификации Аристотеля или Линнея. Потом путешественники устроились во внутреннем дворике приюта отшельников, посвященного Святому Эвенсио Столпнику, и приготовили обед из эгейской барабульки — по мнению сирийца, рыбка была что надо. Местное вино оказалось белым, игристым, чуть-чуть сладким — глоток его радовал, как поцелуй друга, — оно пришлось по душе нашей праздной компании. Старый моряк с высохшей левой рукой, который солил и вялил там рыбу, приготовил им барабульку с душистыми травами. Потом он показал им колонну, на ее вершине в стародавние времена стояла статуя святого. Тогда шла молва: кто заберется на нее и проведет в молитвах целый день, если только у человека нет на душе смертного греха, через двадцать четыре часа увидит все золото, потерянное когда-либо в тех краях, и все спрятанные сокровища пиратов.
— Говорят, некий Андион влез туда, пробыл положенное время и на рассвете увидел золотые рога как раз там, где дол жен был находиться чердак его собственного дома, на котором он развешивал сушиться осьминогов. Андион слетел вниз и бросился бежать, дивясь по дороге тому, что проглядел такое сокровище в собственном доме. Однако, добравшись до чердака, бедняга обнаружил и хозяина золота: щеголь-сатир украшал свои собственные рога позолотой и захаживал к его жене, когда та оставалась дома одна. Все попытались забраться на колонну, но вскарабкаться на гладкий, высокий — не меньше трех вар — столб оказалось непросто. Только Эвмону трюк удался: он снял свой деревянный протез и ловко орудовал ногой-коротышкой, пользуясь ею как садовник, подрезающий кипарисы своим поясом.
Путники решили провести ночь в развалинах маяка; он был не менее известен, чем александрийский или мальтийский. Говорили, что в его фундамент рядом с первым камнем положили труп взрослого тритона вместе с раковиной. Маяк стоял на самом конце длинного мыса, и сейчас от него остались только башня и зал с колоннами. Морские волны с грохотом разбивались о темные скалы, а чайки кружились тучей, время от времени скрывая небесный свод.
Эвмон спросил у Рахела, нарушится ли плаванье кораблей, если развести костер на самой верхней площадке. Тот сказал, что, насколько ему известно, маяк по-прежнему нанесен на карты, хотя и считается неисправным, и предложил нашим путникам свои услуги: надо было подняться и проверить, работают ли зеркала — латунные пластины, которыми управляют с нижней площадки при помощи веревок, подобно тому, как бьют в колокола. Затем ловкий сириец взбежал по винтовой лестнице и вернулся с хорошими новостями: все в порядке, надо лишь смазать ось и удлинить старые веревки — шнуры от узла с запасными ногами фракийца для этого вполне подойдут; а он уж берет на себя все остальное. На втором этаже нашлось достаточно дров; один из адъютантов, соорудив из веток метлу, вымел пол в уголке зала с колоннами, и путешественники укрылись там от ветра. Потом интендант достал из своей переметной сумы кувшинчик с рафинированным маслом — он любил за завтраком обмакивать в него хлеб — и помог Рахелу смазать ось зеркал.
Когда солнце зашло, женщина из соседней деревни принесла им ужин, который заказал там Эвмон, в корзинке из золотистой лозы, прикрытой белоснежной салфеткой. Среди провизии оказались пирожки с анчоусами, вяленый тунец, а на десерт — голубь в сладком вине. Женщине по имени Эрминия было лет тридцать; ее стройные ноги и пышная грудь очень понравились Эвмону — он глаз не сводил с гостьи и предложил ей разделить с ними трапезу и остаться потом посмотреть на огни маяка. Та отказалась, но поведала, что живет с отцом, который женился во второй раз, и двумя малолетними братишками и что у нее есть жених — столяр из деревни у реки; за него она собирается выйти замуж на Пасху, пока же, как это сейчас модно, они каждый день беседуют в сумерках. А огни маяка можно посмотреть и из дома; он стоит третьим по правую руку, если выходить из деревни на царскую дорогу. Произнося последние слова, она глядела на фракийца, словно давала ему адрес, чтобы он не потерялся. Потом Эрминия получила плату за ужин от того же Эвмона, который не поскупился на чаевые, подхватила корзинку одной рукой, покрыла голову, словно платком, белой салфеткой, весело распрощалась и ушла. Фракийский царь поднялся с места и подошел к двери посмотреть, как она идет по узенькой тропинке между скал. В ночной тишине, сквозь мерное дыхание моря слышалась ее песня. Все замерли, пораженные, внимательно слушая этот страстный голос, удалявшийся в темноте.
— Наверное, так поют сирены! — заметил Рахел юноше с лютней; тот потихоньку трогал струны, словно стараясь запечатлеть на них нежную мелодию.
— Наверное, так! — заключил Эвмон, усевшись; взял двумя руками кувшин с вином и пил на сей раз куда дольше обычного.
Ночь пришла из-за моря на берег, над вершинами гор показался молодой месяц, мерцающие звезды выглянули в свои окошки. Ветер стих, и слышался только ропот волн, бьющих меж скал.
Эгист разыскал в своем чемодане шерстяной носок и натянул его на голову на манер колпака — он побаивался ночной росы; царь сказал, что пора зажечь маяк, и Рахел поспешил исполнить его желание, поручив одному из адъютантов дергать за веревки. Оба государя и северянин с лютней поспешили к ближайшему холму и увидели оттуда зрелище, прекраснее которого им не доводилось видеть ничего в жизни: сначала загорелся огонь маяка, потом он стал мигать, подавать разные сигналы, а затем ветер коснулся своим крылом пламени, и искры Дождем посыпались в воду. Юноша извлек из своей лютни мечтательные напевы, сотканные из шепота басовых струн и веселых неожиданных аккордов примы. Цари вообразили себя умелыми лоцманами, капитанами кораблей, быстро несущихся по волнам в ночи на свет маяка к Флоридским островам, где находится источник вечной юности. В порыве вдохновения Эгист стащил с головы импровизированный ночной колпак и стал размахивать им, приветствуя людей, собравшихся на берегу посмотреть, как великий властелин смело и уверенно правит своим изумительным кораблем, а в пенном следе за кормой то появляется, то исчезает отражение бледной луны. Эвмон зааплодировал, а Эгист сказал, что теперь он вернется на маяк и будет дергать за веревки, тогда его интендант и адъютанты фракийца смогут пойти на холм и посмотреть на огни маяка, пока не кончились дрова.
И, взяв Эвмона за локоть, добавил доверительно:
— Ты же, друг мой Эвмон, если хочешь навестить Эрминию, скройся незаметно, а я скажу всем, что ты отправился в лес посмотреть, какое впечатление производит сочетание мигающих огней и пение соловья, который прощается с нами до следующей весны.
— Друг Эгист, я не боюсь обвинения в прелюбодеянии, ибо нас, царей, по закону нельзя обвинить в этом, однако я предпочитаю сохранить смуглый профиль на фоне белого платка в памяти, а песню Эрминии, удаляющейся в ночи и летящей, как мне чудится, на луну, — в сердце. Возможно, в постели она бы потеряла все свое очарование и потом плакала бы, словно от потери чудесного изумруда.
— Tristitia post coitum[29]Грусть после соития (лат.). , — заметил юноша с лютней. — Поэтому-то Святой Тихеарнайл хотел избавить нас от женского общества.
Когда дрова кончились и в окнах маяка перестали мерцать огни, все отправились спать, ибо на следующий день им предстоял долгий путь в сторону города Эгиста, через земли Вадо-де-ла-Торре. Из событий этого дня нам остается лишь упомянуть об одном: Рахел признался интенданту, когда они смазывали заслонки на маяке, что он — доверенное лицо Эгиста, а потому, вполне естественно, знает, отчего бедняжке приходится скрывать свой пол и ездить по горам и долам в мужском платье. Интендант снял шляпу, отклеил усы — и милое личико улыбнулось торговцу зерном. Звали ее Эудоксия, ей постыла никчемная служба — царь ведь вконец разорен; и если бы кто-нибудь захотел на ней жениться, она бы с удовольствием все бросила; после смерти ее шурина — а ждать осталось совсем недолго — жена Хасинто, ее сестра, сможет сама носить униформу. Рахел попросил Эудоксию показаться ему целиком — мужской наряд скрывал ее фигуру, а принимать решение вслепую ему не хотелось. Для начала девушка расстегнула камзол и показала ему круглые и полные груди, что же до всего остального, они смогут договориться о встрече завтра поздней ночью, когда остановятся на постоялом дворе в Вадо-де-ла-Торре — путешественникам там дают комнаты на галерее. Прежде чем приклеить усы, Эудоксия продемонстрировала ему также свой поцелуй, а затем, взяв Рахела за руку, стала спускаться вниз. На лестнице девушка рассмеялась и в ответ на вопрос о причине ее смеха рассказала сирийцу, как два месяца тому назад простудилась и из носа текло так сильно, что усы все время отклеивались. Тогда ее подменил на службе один дальний родственник, и Эгист ничего не заметил. Вот получилось бы забавно, если бы тогда Рахел решил пощупать ту, кого считал девицей, и натолкнулся бы на парня.
— А ведь он к тому же шутник и, зная, что ты шпион Эгиста, вполне мог сказать: «Ты ошибся, меня зовут Орестом».
— Орестом! — повторил испуганный сириец громким голосом.
В этот миг они шли под сводами, где были сложены дрова, и эхо отозвалось со всех сторон, словно кто-то убегал, повторяя последний слог рокового имени.
IX
Эгист проснулся первым, ибо привык жить по-военному, встал, вышел за дверь маяка, помочился, сидя на корточках, сделал гимнастику и умыл лицо морской водой, которая осталась после прилива в расселине скалы. Глядя на море, он представлял себе, как корабль Ореста приближался к берегу и плыл на свет маяка, который показывал ему путь среди рифов; как в эту самую минуту мститель сходит на берег в соседней бухте и как они оба — убийца и его будущая жертва — неизбежно встретятся у городских ворот, подобно двум прямым, образующим угол. Разведя накануне огонь на маяке, Эгист сам приблизил свою неотвратимую погибель. Царь всегда развлекался, выдумывая разные совпадения, и обычно потом начинал бояться, что реальности вздумается подражать его умозаключениям. Вернувшись в зал с колоннами, который служил им спальней, чтобы собрать чемодан, свернуть одеяла и упаковать плоские и витые ракушки для подарка Клитемнестре, Эгист застал всю компанию за завтраком — путешественники подкреплялись остатками вчерашнего ужина, а интендант угощал сирийца Рахела хлебом, смоченным в масле. Было великолепное осеннее утро. Кричали чайки, споря между собой из-за крошек, что кидал им юноша с лютней, а от углей костра, разведенного накануне на верхней площадке маяка, до сих пор поднималось густое белое облачко: такой дым бывает от очага, где горят ивовые прутья; он радует взор моряка, который, издали видя его, понимает по этому знаку, что жена, встав пораньше, уже развела огонь.
Эгист и Эвмон договорились возвращаться через земли графства Вадо-де-ла-Торре, однако микенскому царю не хотелось заходить в замок и видеться с доньей Инес де лос Аморес. Когда-то он посулил ей музыкальную шкатулку из резной слоновой кости с рельефом, изображавшим даму с единорогом, а потом заложил вещицу в Эзмирне[30]Порт на востоке Турции. и взял три эскудо задатка.
— Я тогда был молод, — сказал Эгист, — и пообещал вернуться в царство доньи Инес, владычицы Вадо, которая вечно выбирает возлюбленных и никогда не выходит замуж, с музыкальной шкатулкой, чтобы отплатить за ее страстный поцелуй, но тут появилась Клитемнестра — дальнейшая моя судьба вам известна, и вы понимаете, почему я не смог позволить себе столь изысканных удовольствий.
Эгист не желал также воспользоваться переправой; он боялся быть узнанным лодочником Филипо, который служил ему в стародавние времена, когда еще цари распоряжались реками. Все остальные могут переправиться там — это так чудесно: завести лошадей на палубу и плыть по течению от развалин моста до скалы на противоположном берегу, доверившись лодочнику, что встанет на корме со своим длинным шестом. Он же на своем Сольферино отправится к мосту, который находится в миле отсюда, и подъедет к постоялому двору Мантинео как раз к обеду. На том и порешили: Эгист покинет компанию возле холмов Повешенного. Так назывались две одинаковые горы, что разделяли морской берег и долину реки. Склоны, глядевшие на море, словно отутюженные соленым ветром, были бесплодны: песчаные прогалины сменялись оврагами без единого деревца; слои красноватой глины перемежались с валунами. Склоны, спускавшиеся в долину, поросли густым лесом — местные жители называли его сельвой. Дорога, ведущая на равнину, шла через заросли каштанов, расширялась на опушке буковой рощи, пряталась в тенистой дубраве и терялась внизу на заливных лугах среди тополей и берез. Крестьянские наделы разделялись ивовыми кустами и яблонями; беленые стены низеньких домиков сейчас, осенью, были украшены пунцовыми листьями плюща.
Эвмона заинтересовало название холмов, и интендант, который, сведя дружбу с Рахелом, теперь не отдалялся от компании и казался более разговорчивым, поведал ему такую историю. Один прокаженный, услышав страшный диагноз от местного врача, покинул свой дом и отправился бродить по дорогам, прося подаяния и звеня колокольчиком, чтобы прохожие сторонились его. Он оставил красивую молодую жену, и она поклялась хранить верность и обещала каждую пятницу оставлять ему у источника возле дороги — тут рассказчик показал своим спутникам это место — постный обед. По пятницам люди обычно отдают нищим мясо, оставшееся от обеда в четверг, боясь, что оно испортится до субботы, а прокаженный, мечтавший излечиться, считал воздержание непременным условием чуда, о котором он молил святых. Но вот однажды бедняга не нашел на условленном месте трески и печеных яблок и стал думать, не заболела ли жена и как ему теперь быть. Пока он размышлял, прибежал их дворовый пес, очень любивший своего хозяина, неся в зубах ботинок; по желтому цвету кожи прокаженный узнал башмак врача, который, объявив его больным, изгнал из деревни. Несчастный, считая, что болезнь и бесчестье — чересчур тяжелая ноша для одного человека, повесился на единственном дереве, которое растет здесь, — вон на той сосне.
— Повешенного снимали шестами, так как все боялись заразиться, — продолжил интендант, — к поясу у него был привязан за шнурки башмак врача. Поблизости оказался другой прокаженный, он осмотрел покойника и во всеуслышание заявил, что тот здоров. Вдове пришлось отсюда уехать, а врач никогда больше не осмеливался ставить такой диагноз мужьям молодых женщин, даже если был в нем уверен.
Цари распрощались, и, глядя, как Эгист заставляет старого Сольферино идти мелкой рысью, Эвмон решил попросить Рахела прислать нового коня, чтобы подарить другу на прощание. Никогда еще с далеких дней юности Эгисту не приходилось скакать на воле, подставив лицо солнцу. Птицы свистели в зарослях ольхи, вороны кружились над пашней, прямо над его головой описывал плавные круги ястреб, высматривая крольчонка. Что люди называют жизнью? Неожиданно сердце старого царя забилось быстрее, словно помолодев. Он даже отважился промурлыкать начало романса о рыцаре; держа наперевес копье, украшенное флажком, герой спешил на выручку прекрасной пленнице. Увидев на опушке леса молодой ясень, Эгист спешился, вытащил нож, срезал прямую ветку, счистил кору, сострогал сучки и привязал шнурком от камзола на тонкий конец свой кинжал и зеленый платок, в который сморкался во время приемов. Обзаведясь таким образом копьем с флажком, Эгист поехал рысью по полянам: иногда он загораживался от солнца ладонью и всматривался в даль — нет ли врага, или задерживался в раздумье на распутьях, как герои рыцарских романов, изображенные на гравюрах. Даже буланый Сольферино, заразившись воодушевлением хозяина, скакал, высоко подбрасывая передние ноги, как делал в манеже в лучшие времена. Царь время от времени склонял голову, приветствуя воображаемых встречных путников, представляя себе героев византийских романов, которые когда-то читал им в дворцовой зале Солотетес. Когда Эгист выехал из зарослей серебристых тополей возле грота, мимо пробежала молодая косуля, вспугнув диких голубей, пивших воду из ключа. Вдруг животное приостановилось и нежно поглядело на царя. А может, это прибежала сюда из Арденнского леса, спасаясь от охотников, заколдованная принцесса?
— Беги, я царь и разрешаю тебе пройти мои владения! — закричал ей Эгист.
Но косуля не слышала его слов и стремительно исчезла, словно вспорхнув над папоротниками. Лес кончался, вдали уже виднелись две мельницы и узкий мостик у запруды. Вместе с лесом заканчивался и этот час свободы и счастья. Эгист побоялся, что его увидят люди: со своим жалким копьем он был похож на бедного мальчишку, который соорудил себе игрушечную удочку. Поэтому царь отвязал кинжал и платок, убрал их подальше и выбросил ветку ясеня в канаву; в тот же миг он почувствовал, как вместе с веткой, брошенной им на землю, исчезает под слоем пыли последний счастливый день его жизни. По щекам Эгиста скатились две крупные слезы.
Царь переехал через реку по мостику рядом с мельницами и ровно в двенадцать оказался у постоялого двора Мантинео, где его ожидал Эвмон со свитой. Путешественники сидели в беседке, увитой лозами винограда, с которых уже собрали спелые грозди, пробовали вина и разговаривали о донье Инес, графине, владевшей здешними полями и башней — она виднелась вдали на холме, темный и величественный страж этих пустошей. Потом речь зашла о войне в соседних герцогствах: портные да садовники там взбунтовались и хотели сами выбрать себе правителей. Рахел говорил, не останавливаясь, о любовных фантазиях доньи Инес: однажды ночью в ноябре он приехал сюда и, спасаясь от ветра и дождя, накинул на голову кожаный плащ, а сеньора приняла его сначала за немецкого гонца и потребовала вестей от возлюбленного, который жил, по ее словам, в этой стране, а потом и за самого возлюбленного, думая, что тот покрасил волосы в черный цвет, переоделся в лохмотья и явился убедиться в верности своей дамы. Узнав наконец сирийца Рахела, донья Инес очень разочаровалась, не пустила его на порог и отправила спать в сад под навес.
— Я никуда не уеду, прежде чем не повидаю сию влюбчивую особу, — сказал Эвмон, прогуливаясь с Эгистом, пока белокурая дочка Мантинео накрывала на стол. — Попрошу у нее свидания под тем предлогом, что мы — родственные души. А сколько ей лет?
— Тридцать пять или побольше, но она чудесно сохранилась, и на вид ей можно дать пятнадцать. Когда она появляется на верхней площадке лестницы, можно подумать, что ожила деревянная фигура Марии Магдалины, стоящая у алтаря. По-моему, — уверенно произнес Эгист, — любовный бред начался у доньи Инес в тот день, когда она вообразила, что Орест, убив меня, скроется в ее башне, а она должна ждать его у ворот своих владений, держа в одной руке канделябр с зажженными свечами, а в другой — бокал с вином. С тех пор графиня видит в каждом незнакомом путнике своего любовника и готова отдаться, правда, на словах, а не на деле, каждому юноше, явившемуся издалека и благоухающему анисом. По словам ее экономки, по имени Модеста, донья Инес никогда не называет имени Ореста, но все незнакомцы, появляющиеся в замке, которым она тут же объясняется в любви с первого взгляда, для нее не более чем знамения того, что он придет. Поэтому в моей голове — а мне всегда приходится быть настороже — возник план такой военной хитрости: я мог бы принести ей в дар музыкальную шкатулку и, воспользовавшись одним из ее припадков, когда она дрожит, словно колос ржи под ветром, и рвет своими острыми зубками в клочки шелковые платки, попытаться отнести ее в постель на полчасика и вкусить прелестей красавицы раньше, чем это сделает мой пасынок-мститель.
— Она девственница? — полюбопытствовал фракиец.
— Готов поклясться! — заверил Эгист. — И более того, я уверен — хотя это всего лишь плод моих умозаключений, а не сведения, добытые шпионами, — Орест тоже непорочен.
Царь — герой трагедии — встал на цыпочки, чтобы достать маленькую кисточку винограда, забытую на лозах сборщиками, и фракиец поглядел на него с жалостью. Эгист уже состарился и сгорбился, ему было под восемьдесят. Рука его дрожала, поднимая бокал, он не знал ни минуты покоя и иногда вскакивал, озирался и пересаживался на другое место, стараясь всегда оказаться напротив двери. Эвмон порадовался тому, что уговорил друга побродить по лугам и по берегу.
На постоялом дворе из-за непрерывного ежевечернего потока беженцев есть было почти нечего, а цены кусались, поэтому путешественники ограничились отварной форелью со сладкой тыквой и спелыми винными ягодами, по зеленовато-розовой кожице которых сочился сладкий сок. Сириец Рахел пожаловался хозяину, беглому греку Мантинео, чье имя носил постоялый двор, бородатому, вечно потному толстяку, на плохое вино, и тот стал убеждать гостей в том, что вину шум сражений страшно вредит. Как известно, оно скисает, мутнеет и в конце концов становится не лучше воды из болота.
— Был у меня бурдюк отличного красного вина; я решил не вешать его до поры до времени у стойки, а оставить у двери, чтобы его пару раз прихватило морозцем. И тут явилась ко мне молодая вдова с двумя детьми, присела возле него, прижалась щекой и давай плакать. Проплакала она так всю ночь, а наутро на месте вина оказался уксус, и даже цвета своего оно не сохранило.
Путешественники решили ехать дальше и не останавливаться на ночлег в комнатах на крытой галерее, окружавшей квадратный внутренний дворик с фонтаном. Рахел же пытался переубедить царей, говоря, что к вечеру здесь появляются беженцы и кто-нибудь из них наверняка расскажет интересную историю и что далеко не все молодые вдовушки приходят сюда с двумя детишками на руках. На самом же деле сирийцу было просто досадно, ибо он терял обещанную ему возможность полюбоваться прелестями лжеинтенданта. Едва покончив с обедом, компания отправилась в путь, они ехали по дорожке среди зарослей вереска и полей ржи, пока не добрались до так называемой Волчьей мили. Возле придорожного столба, там, где дорога начинает спускаться в долину, плавно петляя по склонам холма, путники остановились и увидели внизу город. Он лежал перед ними белый, в кольце стен. Спускались сумерки, начинали зажигаться фонари, и то тут, то там уже вспыхивали веселые огоньки.
— Вот и родной очаг! — сказал почтительно фракиец, снимая с головы шапочку.
— Вот и тюрьма! — молвил Эгист, опуская голову.
Они въехали в город через Голубиные ворота и обнаружили двери дворца открытыми.
— Где же твоя стража? — спросил Эвмон своего друга.
— С ними нет никакого сладу! Наверное, ушли сбивать каштаны палками!
Двери им открыла какая-то крестьянка и рассказала Эгисту вот такую историю. Она привезла на ярмарку Святого Нарсисо свинью, которая должна была опороситься, и решила посмотреть на фейерверк. Вместе со своим троянцем женщина пришла на площадь пораньше, чтобы занять в тени местечко поудобнее, и все шло отлично, но, как началось представление, бедное животное со страху стало рожать, и крестьянка отвела свою свинку сюда — кому она здесь помешает, в этом старом пустом домище. И действительно, на соломе лежала мамаша, уэльской породы, с черными пятнами на спине, а вокруг нее копошились двенадцать неутомимых поросят, присосавшись каждый к одному из двенадцати сосков, полных молока. Эгист велел ей быть поосторожнее со свечой, которую крестьянка поставила на пол прямо под мраморным барельефом, изображавшим схватку двух античных героев: Гектора и Ахилла. И если, по замыслу автора, бойцы прекращали сражение, чтобы выслушать наставления бога, который появлялся из-за облаков, то теперь скорее казалось, что они отложили в сторону оружие и перестали лупить друг друга мечами, завороженные мерным посапыванием прожорливых свинячьих отпрысков. Эгист разрешил женщине остаться во дворце на неделю, велев ей перед уходом вычистить и вымыть пол, а потом сжечь немного лаванды.
Все отправились в свои спальни, кроме интенданта, который не ночевал во дворце во время наездов гостей, потому что постельного белья на всех не хватало. Он пошел домой, предложив Рахелу проводить его до дверей. На площади слышался крик сторожей «Десять часов, дождь идет!», когда Эгист, распрощавшись с фракийцами, вошел в супружеские покои. Клитемнестра спала, раскинувшись посередине широкого ложа: изо рта, словно соска у младенца, торчал кончик лакричного корня, а длинные прекрасные волосы золотым облаком покрывали подушку. Царь вздохнул, молча разделся и, вытащив из трусов спрятанные там три золотые монеты, завернутые в зеленый платок, который недавно веселым флажком украшал его копье, спрятал их под матрас. Впервые со дня свадьбы он не положил рядом с собой свой старинный длинный меч, носивший звучное имя. Юго-западный ветер гнал по небу темные тучи, шел дождь, и тяжелые капли барабанили по стеклу. Где-то вдалеке хлопнула дверь, но Эгист, измотанный дальним походом, уже спал крепким сном.
X
Кожа царя пожелтела как старый пергамент. Он облысел и прикрывал голову под короной лоскутами, выбирая самые яркие. Эгисту уже было не под силу поднимать тяжелые мечи, доставшиеся ему от Агамемнона: заржавевшие, они валялись в углу большого зала — на его поясе висел лишь маленький кинжал. Зрение постепенно оставляло царя, а руки все сильнее дрожали. Он то спокойно ждал своей участи, то вдруг его начинало снедать беспокойство, и несчастный, движимый каким-то непонятным чувством или мыслью, пускался мерять самыми быстрыми шагами, на которые был способен, длинные коридоры, с каждым днем казавшиеся ему все более узкими, темными и извилистыми. Они петляли, переходили один в другой, и Эгист долгими часами метался в этом лабиринте, не находя выхода. Над головой стремительно проносились летучие мыши, а он все шел и шел, пока не натыкался на дверь, выходившую на террасу. За дверью уже царила кромешная тьма, и полуслепой старик не мог видеть звезд, равнодушно предсказывавших из далеких миров его судьбу. Жизнь постепенно уходила, а Орест все не показывался. Эгист мог умереть от черной с прожилками сосудов опухоли, что вырастала у него на затылке, или от бешеного биения сердца — в такие минуты он чувствовал, как кровь стучала в висках и как надувались на руках жилы. Тогда несчастный становился на колени и пригибался к земле, пытаясь сдержать обезумевшего коня, который скакал в его груди, вставал на дыбы, а потом замирал, словно перед ним вдруг вырастала стена, — и это страшное мгновение, казалось, длилось вечно. Иногда ему чудилось, что через шишку на затылке в его череп проникал холодный воздух; ледяная струя растекалась, заполняя постепенно все пространство, до тех пор, пока голова не надувалась, словно готовый разорваться воздушный шар. А порой ему представлялась крыса, забравшаяся внутрь опухоли и без конца шумно грызущая какую-то деревяшку, будто в середине шишки, как в персике, была косточка, — и как только отвратительное животное попало туда? Очень часто, когда Эгист дремал на кухне в уголке, ему виделись, словно наяву, картины детства, которое прошло в их доме за городом: вот отец зовет своих борзых, собираясь на охоту; вот мать вышивает ему камзолы, сидя на залитой солнцем террасе; а вот слуга Диомед ловит для своего любимца щеглов и дроздов на клей из белой омелы — потом птахи жили в клетках на окне в его комнате. Царь предавался воспоминаниям и порой с трудом возвращался к реальности; принюхивался, проверяя, не обманывает ли его память, — каждый человек, каждая комната в доме, каждое время года отличались для него своим особым ароматом: сейчас донесся запах айвы — это крестьяне собирают урожай, а теперь ему вспомнились рабы, готовящие сидр. Эгист любил прятать голову на коленях отца — от него пахло псиной, кислым потом и мочой собак, которые набегались по лесу. Нежный батистовый платок, надушенный лавандой, мягко коснувшийся его головы, — мать; порой царь приоткрывал правый глаз, чтобы удостовериться, существуют ли белая рука с платком на самом деле или лишь грезятся ему, и образ не исчезал, аромат не таял: в теплом прозрачно-голубоватом воздухе реял, словно белое облачко, легкий шелк. Заботы покидали старика, руки матери, казалось, укачивали его, и он засыпал, отдаваясь во власть медленному течению реки снов. Но покой длился недолго — Эгист вдруг вскакивал, бежал, насколько позволяло ему больное сердце, закрывать все двери и окна и никогда не мог найти засовов и задвижек. Он растопыривал руки с тускло-желтыми медными кольцами на пальцах, пытаясь сдержать ветер, проникающий повсюду, и приказывал несуществующим слугам не позволять гасить лампы, которые никто и не зажигал. Высохшая, желтоватая кожа царя покрылась мелкими красными пятнышками, похожими на родинки, и, поднося руку к губам, он ощущал холод и привкус селитры. Эгисту было неуютно в своей туго натянутой оболочке, ему хотелось сменить ее на дубленую кожу, пахнущую танином, на кожу поросенка или молоденькой женщины — но кто осмелится освежевать царя? Хорошо бы человеческим существам сбрасывать шкуру, подобно змеям, тогда бы он мог облачиться во влажные змеиные покровы, блестящие оттого, что пресмыкающееся касалось в реке склизких водорослей, подползти по клеверному полю к дороге и затаиться там, поджидая Ореста. Тот подойдет к засаде широкими уверенными шагами, не замечая опасности, и тут можно ужалить его в щиколотку. Зубы Эгиста полны древних цареубийственных ядов, от которых кровь жертвы густеет, красные круги плывут в глазах, они выскакивают из орбит — никто уже не сможет закрыть их, — язык вываливается наружу, и человек падает замертво. В голове царя, словно под высокими сводами пустого храма, гулко отдавался звон шпор принца, когда Орест останавливался, чтобы убедиться, не выпала ли из его колчана стрела с синим оперением, Эгист-змея свистел, и юноша поворачивал голову, ища, откуда раздался неожиданный звук в темноте холодной ночи. Да, ночь была холодной, а царь, одетый в змеиную шкуру, не мог приблизиться к очагу, возле которого толкла в ступке просо царица Клитемнестра. Какие-то люди подошли к перилам на парадной лестнице и теперь показывали толпе, собравшейся во внутреннем дворике, кожу Эгиста, сухую, выскобленную изнутри, тщательно расправленную — видны даже следы гвоздей, которыми ее прикрепляли к доске, чтобы она задубела на северном ветре. Только головы нет, будто кто-то отрубил ее.
— В ней будет полторы вары, — сказал один голос.
— Пожалуй, два барабана выйдут, — заметил другой.
В голосах звучало безразличие, купцы, наверное, устали торговаться. Они щупали его кожу, вытягивали ее, нюхали, вымеряли пядями, сворачивали трубочкой.
— Я покупаю ее, — заявил молодой голос с лестничной площадки. — Я заплачу сейчас же золотыми местной чеканки.
— Как тебя зовут, покупатель? — спросил офицер Иностранного ведомства, указывая в сторону юноши огромным черным пером, словно вырванным из крыла гигантской птицы нездешних небес.
— Имя покупателя — Орест! — прокричал молодой голос, раздававшийся все ближе и ближе.
Эгист ощупывал себя — кожа по-прежнему оставалась на нем, иссохшая и желтая, это была его кожа, она пахла Эгистом. И он ни за что не отдаст ее, ни во сне, ни наяву. Царь начинал кричать и кричал, кричал, но никто не хотел слушать его, и меньше всего торговцы.
— Кто больше?
Маленькие красные пятна превращались постепенно в мух, которые садились, взлетали и снова садились. Когда они скапливались возле пупка или вокруг маленькой язвы на колене Эгиста, то казались блестящим зеленоватым пятном. Изумрудные туловища насекомых сверкали золотыми прожилками, крылья отливали голубизной, а единственный глаз на голове время от времени становился огромным, и казалось, не мухи, а одни только гноящиеся глаза ползают тут и там. Эгист понимал, что заживо разлагается, а потому вовсе не удивился, когда Орест отказался от покупки!
— Выделка плохая! Верните мне мое золото!
Монета, огромная, будто тележное колесо, прокатилась по телу паря и скрылась под его кожей, став спасительным щитом, о который сломаются все мечи. Но и щит не помог — благородный Орест, вооруженный до зубов, вошел внутрь Эгиста через его полуприкрытые глаза. Принц шагал внутри стариковского тела по тропке, что есть в спине каждого человека, и раздирал его внутренности своими шпорами, мечом, гребнем на шлеме, бриллиантовыми кольцами на пальцах, даже яростным взглядом, длинными кривыми клыками вепря и роковыми словами: «Эгист умрет, как собака!»
И то ли очнувшись от сна, то ли воскреснув, царь спешил скрыться, двигаясь на ощупь в полумраке, в тайнике, затаиться там за огромной паутиной. А потом постепенно возвращался к жизни, все в той же самой вечной коже. Эгист вставал на колени у ног Клитемнестры и обнимал их, а царица спокойно продолжала молоть крупу для каши на ужин или, закончив работу, потихоньку ела, дуя на каждую ложку. Она ставила тарелку на голову супруга и восклицала:
— Бедный ты мой, несчастный!
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления