Онлайн чтение книги Верное сердце
1 - 117

В Александровском садочком

Музыка игрался,

Разным сортом барышням

Туда-сюда шлялся.


В голосе его было искреннее воодушевление.

Призывной пункт находился на третьем этаже каменного здания, в котором сразу можно было угадать «присутственное место»: давно немытые окна на лестнице; стены неопределенной окраски, должно быть давно потерявшие свой первоначальный цвет; а главное, специфический запах служебных помещений — спертый, нежилой, промозглый.

Под стать всему этому была и угреватая физиономия писаря, который время от времени высовывался на лестницу, чтобы выкрикнуть фамилии призываемых — по алфавиту.

Вся лестница — от первого до третьего этажа — была заполнена студентами, ожидавшими своей очереди.

По наплечникам на тужурках Гриша узнал путейцев, технологов, лесников, психоневрологов…

Они были говорливы, смеялись, острили — вообще были в настроении неестественно приподнятом, замолкая — ненадолго — только в те мгновения, когда дверь «воинского присутствия» приотворялась и писарь выкликал очередную фамилию.

— У вас сколько диоптрий? — спросил высокий путеец Гришу, как только тот вошел.

Кругом засмеялись. Путеец дружелюбно объяснил, что нынче освобождают только по близорукости, а она измеряется диоптриями. Слово это для Шумова было совершенно неизвестным.

— Не знаете, что такое диоптрии? Вы ленивы и нелюбопытны! — с шутливой напыщенностью произнес путеец и тут же спросил вновь вошедшего студента: — Коллега, у вас сколько диоптрий?

Опять послышался общий смех.

Грише повезло. Оказалось, писарь выкликал сразу две фамилии: одну — с начала алфавита, другую — с конца. При таком порядке, который студенты единогласно признали самым справедливым, очередь быстро дошла до буквы «Ш», и Гриша через унылый коридор вошел в огромную, холодную комнату, которую, вероятно, топили чрезвычайно редко, — именно по той причине, что это было «присутствие».

Здесь сидели за маленьким столиком три врача в белых халатах, надетых поверх воинских шинелей, а перед ними стоял, поеживаясь и конфузливо переступая с ноги на ногу, совершенно голый человек.

Гриша догадался, что ему тоже следует раздеться. Когда он снял нательную рубашку, один из врачей — рыжий, веселый, в золотых очках — поглядел на него с одобрением и даже крякнул:

— Экий Ахиллес! Таких выслушивать — разве только для проформы.

Он, сопя, приставил к Гришиной груди черную трубку, припал к ней волосатым ухом, сказал «дышите, не дышите» и тут же объявил:

— Годен. Угодно? — спросил он второго врача.

— Да нет, что же… — ответил тот нехотя, но все-таки подошел, выслушал Шумова — внимательнее, чем первый, и спросил: — Атлетикой занимаетесь, что ли?

Гриша хмуро ответил:

— Занимаюсь. Баржи разгружаю.

— Со зрением как у вас?

— Зрение в госпитале проверят! — сказал рыжий врач. — Их же всех передают на испытание в клинику Виллие, такой уж порядок для абитуриентов военных училищ.

Узнав без особого удовольствия, что он — абитуриент, Гриша начал одеваться.

Писарь буркнул:

— Ждите на лестнице, через полчаса получите документы.

В коридоре Гриша услышал несущийся к нему со всех сторон жадный шепот:

— Ну, как?

— Что вам сказали?

— Годен?

Шептали с таким нетерпеливым ожесточением, как будто от участи Шумова зависела судьба всех остальных.

— Годен, конечно, — ответил Гриша.

— Д-да, — сказал один из студентов со вздохом, — конечно. Теперь, говорят, даже туберкулезных берут.

— Но ведь будет еще испытание в госпитале…

— Надейтесь! Там освободят только в том случае, если найдут у вас эти самые диоптрии, черт бы их драл. Разве не знаете? В военные училища не берут только близоруких. Те, видите ли, для стрельбищ не годятся.

Гриша дождался своих документов и вышел из неприглядного унылого здания.

Унылой была и погода: набухшее дождем низкое небо, слякоть под ногами…

Только воробьи под крышами чирикали с неистовым радостным увлечением — верные глашатаи ранней питерской весны.

Унылая погода ничуть не мешала буйному веселью студентов, поступивших в одну из палат военного госпиталя, бывшей клиники Виллие.

В веселье этом, впрочем, чувствовалась все та же не совсем естественная приподнятость, которую Гриша заметил у большинства призванных еще на лестнице воинского присутствия.

Теперь, в госпитале, это веселье било через край.

И дежурный доктор, проходя мимо студенческой палаты, восклицал с возмущением:

— Это что такое?!

Сопровождавшая его сестра милосердия отвечала виновато:

— Студенты…

Доктор смягчался, шел дальше, бурча на ходу снисходительно:

— Все-таки обуздайте.

Сестра заглядывала в палату и просила, почему-то каждый раз шепотом:

— Господа, нельзя ли…

Студенты утихали — ненадолго.

А потом снова начинались споры, шум, хохот…

Срок врачебных испытаний был установлен в две недели. За это время обитатели палаты — их было восемь человек — перезнакомились, подружились, а некоторые даже успели поссориться.

Только один технолог Румянцев принял эти две недели, как долгожданный заслуженный отдых и время свое проводил предпочтительно в сладкой дремоте: при первой же возможности он укладывался на тощую казенную постель, поворачивался лицом к стенке и начинал мирно похрапывать.

Остальные играли в шахматы, боролись приемами вольной и французской борьбы, под сурдинку пели, — тут главная роль досталась леснику Сердию, запевавшему бархатным баритоном чудесные украинские песни.

Появлялась сестра и шепотом говорила: «Господа…»

Тогда петь прекращали и предоставляли слово «философу» — так прозвали длинноволосого естественника, который, на удивленье всем, действительно оказался доктором философии Гейдельбергского университета — сомневающимся мог предъявить свой диплом.

Философ проповедовал поклонение красоте, которую понимал широко:

— Красота — во всем! Поглядите на жучка, зеленого, сверкающего на солнце, как маленький изумруд… На щенка, который, озадаченно свесив милую свою голову набок и лопухом задрав одно ухо, с изумлением наблюдает это чудо. Для него незнакомый жучок — это радостное диво, ибо глупый щенок видит мир лучше нас, людей, слишком умных, озабоченных, близоруких…

— Философ, сколько у вас диоптрий?

— На Кавказе я видел в лесу медведя с поводырем-молдаванином. Они сидели вдвоем на лужайке, среди цветов и безмолвия, и ели арбуз. Молдаванин отрезал два ломтя — один себе, другой медведю. Какая прелесть: мякоть — розовая, как южное утреннее небо, корки — цвета малахита… Молдаванин, съев свою долю, кидал корку в медведя. Медведь, торопясь и урча от удовольствия, доедал поскорей свой кусок и запускал коркой в поводыря. Так они ели и развлекались, как дети. Я им позавидовал. В ту минуту я отдал бы свой гейдельбергский диплом за этот арбуз. И медведь и молдаванин были веселые силачи. Доброе солнце дарило им свое тепло. Лес был осенний — золотой, с киноварью кленов, с прозеленью елок. Близкий моему сердцу мир, полный простоты, красоты…

Желтолицый и совершенно лысый, несмотря на свой юный возраст, психоневролог Шак восклицал с саркастической гримасой:

— Как прекрасна корова, жующая золотистую солому у поскотины, отливающей малахитом!

— Молчите, Шак, вам не понять…

— Я вам не Шак, а фон Шак!

— Бросьте. Вы ведь караим из Симферополя.

Оскорбленный Шак с воплем бросался на философа, приоткрывалась дверь, заглядывала сестра — и на минуту в палате снова возникала непрочная тишина, нарушаемая лишь похрапыванием технолога, которого в первый же день произвели в графы Румянцевы-Задувайские; человек спит-задувает и днем и ночью.

Наступало время «гладиаторов»: так окрестили Григория Шумова и Абрама Рымшана — юношу с необычайно широкой и словно из чугуна кованной грудью, с могучими бицепсами.

— Наследственные! — хвалился он. — От отца достались, николаевского грузчика.

Борцы стаскивали с себя больничные халаты, бязевые клейменые рубахи. Рымшан, кроме того, снимал толстые очки (ему-то шесть диоптрий, освобождающие студента от воинской повинности, были обеспечены), — начинался сеанс борьбы, продолжавшийся до вечернего обхода палат госпитальным начальством.

Все изменилось, когда санитар привел нового постояльца — Евгения Киллера, одетого, как и все они, в халат серого арестантского цвета…

Киллер принес с собой дух высокомерия. Он долго занимался брезгливым разглядыванием своего халата. Найдя в заношенной материи дырку, он просунул в нее указательный палец и с оскорбленным видом оглядел присутствующих. Палата ответила ему оглушительным хохотом.

Тут Киллер заметил среди других Шумова:

— Э-э? Кажется, мы с вами встречались?

— Кажется. Мне чудится, что это было у Сурмониной.

— Да, да. Я вспомнил. Это — пройденный этап. Ирина Сурмонина, футуризм — я перешагнул через все это.

— И штанов не порвали? — спросил Шак, невзлюбивший Киллера с первого взгляда.

— Э-э?

— Штанов, спрашиваю, не порвали, шагаючи?

Киллер молча повернулся к нему спиной и начал расхаживать по палате.

Двигался он какой-то расслабленной походкой.

Через некоторое время он все-таки попытался вступить в разговор с соседями. У него был свой язык: солдат он называл салдупами («салдуп всегда глуп»), юнкеров — козерогами; заявлял, что при мысли о наличии в палате клопов его пробирает «дрожемент»; наконец, поделился своей мечтой: поступить в Николаевское кавалерийское — там, в отличие от других военных училищ, был сохранен срок обучения в три года; а война трех лет не продлится.

Этот разговор он прервал — его вызвали к глазному врачу. Вернувшись, он кинул Шумову небрежно:

— Вас там салдуп спрашивает.

Гриша, может быть, и не обратил бы внимания на шутовские слова Киллера, но в это время в дверях палаты показалась гладко остриженная под «нулевой номер» голова, испуганно мигнула ему круглыми серыми глазами и исчезла.

Он вышел в коридор. Там его поджидал крепко сбитый человек с рукой на перевязи: раненый, находящийся в госпитале на излечении.

— Я сильно извиняюсь, — начал солдат, — хотелось бы нам потолковать с вами.

— Охотно. О чем же именно?

Солдат огляделся; коридор был безлюден.

Он поманил Гришу пальцем — в сторонку.

— Обо всем. И первое дело — о войне.

— О войне? — удивился Гриша. — И почему именно со мной?

— Не первый день здесь присматриваемся да прислушиваемся. Разобрались. Этот, что сейчас выходил, — барин… Есть у вас лысенький, тот — ничего, да ему до нашего брата дела нет. Красно говорит волосатый, ну, это нам ни к чему… Вот так помаленьку и разобрались.

— И что же? Остановились на мне?

— Ага, вас выбрали. Может, и ошиблись, тогда извиняйте.

— Но что ж я могу сказать вам о войне? Я на войне не был, а вы, — Гриша кинул взгляд на перевязанную руку собеседника, — как будто там побывали.

— Я не о том, — поморщился солдат. — Верно, побывал я там. И «Георгия» мне дали. Да не про то речь. Когда война кончится? Вот о чем наши ребята гадают без перестанову.

— Да кто ж может сказать, когда война кончится?

Солдат поглядел на Шумова с явным разочарованием:

— Извиняйте. А мы слыхали, что есть такие сильно образованные люди — они про то знают.

— Да нет же, поверьте мне, таких людей нет.

Солдат глубоко вздохнул. Уходя, он проговорил укоризненно:

— А все ж таки есть такие люди. Только нам никак не найти их, вот беда-то.

Он как будто остался недоволен. Но при встречах с Шумовым приветливо здоровался.

А однажды сказал:

— На этой войне наш солдат в болоте мочён, в огне крещён. Теперь он мало чего боится. Скажу вам, не страшась: если войну не думают кончать, солдат срастется с винтовкой накрепко. Уж он ее из рук не выпустит, нет!

Шумов внимательно посмотрел на солдата. Ему вдруг вспомнилось, как он, еще подростком, отправился весной вместе с товарищами-пятиклассниками в запретное для них место — в «майки». Щедро цвели бело-розовым цветом яблони за городом — со стороны казалось, что на него плеснули светлым пламенем. В садах стояли под яблонями дощатые, наспех сколоченные балаганы: там продавали мороженое — явно и водку — тайно. Это и были «майки».

Для солдат они не были запретными.

В городе всюду — на дверях трактиров, бильярдных, на воротах городского сада — висели надписи: «Нижним чинам вход воспрещен».

Куда пойти солдату? Солдат шел в «майки»; именно на него и была рассчитана тайная продажа водки.

Ученики реального училища: Шумов Григорий, Довгелло Вячеслав, Никаноркин Николай, Земмель Арвид и еще два — три храбреца — проникли на территорию «маек» не для того только, чтобы есть мороженое; цель их была более высокая, хотя для них самих не до конца ясная. Им не терпелось узнать, как покажут себя солдаты, если в их присутствии начать открытое поношение властей — вплоть до самых высших.

И солдаты показали.

Когда Шумов и Довгелло нарочито громко перекликаясь, стали ругать царя, подвыпившие солдаты на первый раз пообещали им тумаков. Реалисты не унялись и стояли на своем: царь — дурак.

Тогда солдаты с боем выбили реалистов из «маек» и, разгорячась, гнали их вдоль Двины до самых дальних зарослей ивняка, где побежденные и укрылись, горестно пересчитывая вещественные знаки своего поражения — синяки и ссадины.

После этого события Гриша не раз встречал в городе дюжего солдата, который гнался за ним в памятный день по берегу Двины. Солдат тоже узнал его и каждый раз показывал украдкой свой узловатый кулак. При этом ни одному из солдат и в голову не пришло впутывать в это дело начальство.

Теперь, в госпитале, познакомившись с соседом солдатом (его звали Степаном Оськиным), Гриша, смеясь, рассказал ему о своем столкновении с «нижними чинами» из-за царя.

Оськин тоже посмеялся:

— И не говори! Совсем недавно в головах у нас была ночь египетская. Ну, сейчас солдат — иной: ни в царя, ни в попа не верит. Сильно в этом деле пособили питерские мастеровые: как стали начальники ссылать их, на свою голову, в окопы, ну-у, брат… тут пошла у нас совсем другая музыка… Толковый народ!

— О чем это вы все с салдупами разговариваете? — спросил однажды Киллер. — По-до-зри-тель-но! Не нарвитесь…

Сердий откликнулся вместо Шумова:

— Не поступить ли вам, барон, вместо Николаевского училища в корпус жандармов? И мундир красивый, и от войны верное избавление.

Киллер, побледнев, угрожающе двинулся к Серлию, но был схвачен Шумовым и Рымшаном, мускулы которых он имел возможность наблюдать неоднократно во время «сеансов» французской борьбы.

— Не прохватывает ли вас, барон, дрожемент в коленках при виде подобных гладиаторов? — язвительно спросил Шак.

Киллер утих и некоторое время ни с кем не заговаривал, избрав долю высокомерного одиночества.

Но выдержал недолго. Томясь от скуки, он попробовал завести беседу с державшимся особняком Румянцевым-Задувайским, но тот, хотя все время по преимуществу спал, в обстановке каким-то образом разобраться успел и ответил, сморщившись:

— Ой, гроб! Подите вы, барон…

— Я вовсе не барон, никогда себя не выдавал за титулованного. И «фон» к своей фамилии самозванно не приставляю, как некоторые. Я не фон Киллер, а просто Киллер.

— Ну, вот вы, просто-Киллер, и отстаньте от меня.

В «приемный» день Шумова вызвали в вестибюль госпиталя — к явившемуся, с разрешения начальства, посетителю.

Гриша и не думал, что он так обрадуется при виде Оруджиани, одетого в белый «гостевой» халат.

Они начали прохаживаться взад-вперед, беседуя вполголоса.

— Познакомились вы тут с солдатами ранеными?

— С одним только.

— Но по-настоящему?

— Да как сказать… — Гриша начал рассказывать про Оськина, про свои беседы с ним.

— Так, так, — нетерпеливо сказал грузин. — Ну, вот что: когда повернемся к окну, возьмите у меня н е ч т о. По возможности, незаметно.

«Нечто» на ощупь оказалось небольшим свертком. Гриша поспешно спрятал его под своим халатом.

— Это листовки к солдатам. Если сомневаетесь в этом Оськине и другого никого на примете нет, разместите незаметно — вечерком или даже ночью — по коридору, на подоконник положите… Это хуже, конечно: может попасть в руки начальства. Лучше все-таки передать листовки в руки солдат.

— Постараюсь.

По лестнице спускался военный врач в форме капитана.

— А я перед вами виноват, — сказал Гриша грузину, не понижая голоса, чтобы не вызвать в «начальстве» подозрения.

— В чем же?

— Помните, я вам говорил про друга, которого потерял? Ну, вот этот бывший мой друг нарассказал про вас однажды с три короба, и я, хоть и на короткое время, не то, что поверил, но, как бы сказать… усомнился в вас.

— Интересно!

— Он болтал, что вы бывали у Юрия Михайловича запросто, увлеклись его дочкой, получили от нее «поворот от ворот», и… отсюда все качества.

— Все верно, — неожиданно сказал грузин.

— Как?!

— Да так. И у Юрия Михайловича я бывал запросто, и к дочке его не остался равнодушным… Она хороша собой и умна. Ну, а насчет «поворота от ворот»… это выражение неточное. Просто мы с ней поссорились.

— Простите, я совсем не хотел…

— Нет, ничего. Мы поссорились с ней совсем не на романической почве. Я вовремя разглядел в ней такой чудовищный эгоцентризм, такую прикованность всех мыслей к своему «я», что ничего подобного до тех пор и не встречал. Нужно сказать, она настолько умна и начитанна, что видит неизбежность… — Оруджиани остановился, подбирая выражение, — неизбежность большой перемены или, как говорит ее батюшка, «социального катаклизма». Но профессор перемены боится, а она — представьте — нет! Смелая… Видит впереди героическую эпоху и себя — на гребне волны. Себя — и только себя! Я ей сказал об этом. Она очень горда, не стала лгать. Ну, тут, знаете, слово за слово… поссорились. Интересная у ней была компания: бестужевка Дзиконская…

— Это не та ли, что стрелялась?

Оруджиани удивился:

— Знаете ее? О, с ней была жалкая и печальная история. Дзиконская старательно оттянула у себя на левом боку кожу и прострелила ее, предварительно написав предсмертную записку. И у этой тоже, «я, я, я» без конца, без удержу. Жажда «славы» хотя бы ценой выстрела в собственный подкожный покров. Третий экземпляр — фамилии не помню — помещичья дочка, особа шалая, претендующая возглавить некий «литературный салон» из недозрелых поэтов, неистово ненавидящая всякую политику, кроме, кажется, черносотенной. Все три, казалось бы, такие разные, а вот подите же — они сошлись, и очень тесно. Правда, дружба у них — с истерическим оттенком, со взаимными обвинениями и истязаниями. А роднит их, пожалуй, одно: исступленное преклонение перед собственным «я». Ну, да это долгий разговор, мы еще с вами потолкуем об этом… время посещения, видимо, истекает.

И действительно, к ним шла сестра милосердия:

— Господа, попрошу…

Оруджиани прощаясь, многозначительно сказал Шумову:

— Значит, друзья надеются…

— Конечно, конечно, — торопливо ответил Гриша. — Непременно!

Румянцев наконец отоспался. Он даже сел за шахматы и без особых стараний обыграл Шака, который до тех пор считался чемпионом палаты и которого первое поражение чрезвычайно уязвило.

— Случайность! — утверждал он убежденно.

Сели за вторую партию. Румянцев опять выиграл. Третья принесла тот же результат.

— Это он сил набрался. Спал, спал…

— Переутомился, — с застенчивой улыбкой сказал Румянцев: — днем, знаете, в институте, а на ночь переписку брал… Теперь вот отоспался.

С той же застенчивостью он, улучив минуту, спросил Шумова:

— К вам заходил Оруджиани. В каких вы с ним отношениях?

— В хороших. А вы его тоже знаете?

— Лично — нет. Я незнаком с ним. Но слышал: это одна из самых сильных фигур в нашем студенческом движении.

— А разве есть такое движение?

— Я имею в виду работу среди передового студенчества…

Он помолчал, выжидательно посматривая на Шумова. Потом добавил нерешительно:

— Я читал, что еще до раскола Российской социал-демократической партии в ней различались «мягкие» — мартовцы и «твердые» — ленинцы. Мне кажется, Оруджиани твердый человек.

— Да, он человек, видимо, твердый.

Румянцев опять помедлил:

— Вы, конечно, вправе… Вы ведь меня совсем не знаете. Но я надеюсь, мы с вами еще поговорим.

Побывав у врача, он сообщил Грише:

— Глаза у меня оказались в порядке. Ну, а все остальное сейчас не принимают во внимание. Да, впрочем, и остальное, — Румянцев замялся, — у меня тоже в порядке. Приходится думать: куда же теперь податься? Пожалуй, самое умное будет последовать примеру Киллера.

— Поступить в Николаевское? Но туда ведь только дворян принимают.

— Смешно, — улыбнулся сконфуженно Румянцев, — но я — дворянин. Дворянин… Мой отец со своим дворянским паспортом служил статистиком в земской управе и нуждался всю жизнь — большая была семья. А я, чтобы не умереть с голоду, занимаюсь перепиской нот и театральных ролей. Смешно, правда?

Гриша с недоумением поглядел на Румянцева: лицо курносое, в веснушках, «рязанское», — вот, оказывается, какие дворяне водятся на Руси…

Пришел черед и Шумову идти — в который раз! — на прием к глазнику. Снова его заставляли читать таблицы, на которых нижние буквы сливались перед ним в смутную вереницу каких-то букашек… Снова вливали под веки расширяющие зрачок капли, исследовали глазное дно… Дело тут было поставлено добросовестно: Офицер российской армии должен обладать нормальным зрением!

А на четырнадцатый день — ровно на четырнадцатый, с военной точностью — Шумову вручили документ: близорукость, у него шесть с половиной диоптрий, к строевой службе не годен.

Он не сразу понял. К строевой не годен… а куда же тогда?

— Для вас — это белый билет, — объяснил Грише опытный в таких делах Шак, не скрывая своей зависти и даже некоторой досады. — Студентов в солдаты сейчас не берут, а в офицеры вы не годитесь. Эх, вот кому повезло-то! А мне, богатырю, видно, суждено — скатку на плечи да на строевое ученье с лихой песней «Бескозырки тонные, сапоги фасонные да буль-буль-бутылочка казенного вина»!

— Да и казенного вина, солдатской утехи, сейчас не дадут! — откликнулся Сердий.

Григория Шумова, охватило смутное чувство. Он и облегчение испытывал, словно гора с плеч свалилась — можно будет вернуться к университетской жизни, к реферату о Фурье, — и в то же время сильным было другое чувство: какой-то неловкости. Почти стыда. Сроки врачебных испытаний пришли к концу, хилый философ был признан годным, жаловавшийся на слабую грудь и кашель Шак — тоже… а ему, силачу Шумову, дали белый билет, освободили от воинской повинности.

Совсем недавно он получил письмо из дому и узнал из него, что друг его детства тоненький, бледный Ян Редаль уже призван и находится где-то в запасном батальоне.

Но что же делать ему, Шумову? Не добровольцем же идти!

Степан Оськин рассказывал: больше всего фронтовые солдаты не любят добровольцев — чуть ли не больше, чем земгусаров.

Рассуждают солдаты так: если ты не по своей вине попал в беду, так с тебя и спрос невелик, — ну, а если ты из дурости или, может, из желания выслужиться сам полез в пекло, пеняй на себя.

Правда, никаких особых притеснений в окопах, если не считать насмешек, добровольцы не встречали, но они лишались самого дорогого: крепкой солдатской дружбы, без которой на фронте, пожалуй, не проживешь.

Студенты расходились из госпиталя, обменявшись адресами, — все, кроме Киллера; жарко клялись друг другу держать связь, встречаться. Прощались с чувством печали, будто покидали место, где прожили долго и где делили по-братски и невзгоды и продуктовые передачи из дому.

Конечно, адреса они благополучно потеряли, а клятвы забыли.

Ко времени выписки из госпиталя Шумов поближе сошелся со Степаном Оськиным.

После некоторых колебаний решился он передать Степану принесенные грузином листовки; и, уже передавая их в последний час, вдруг с полной убежденностью понял: ошибки нет — попали они теперь в верные руки.

— Ответ на ваш вопрос о войне, — сказал он шепотом Оськину. — Только смотрите…

— Понятно! — отрывисто ответил Оськин, побагровел и добавил: — Все-таки мы тебя, студент, правильно разглядели.

Вернувшись домой из госпиталя, Григорий Шумов узнал: три дня назад арестован Оруджиани.



Читать далее

Александр Терентьевич Кононов. Верное сердце
У Железного ручья. 1 29.01.15
2 29.01.15
1 - 3 29.01.15
3 29.01.15
4 29.01.15
5 29.01.15
1 - 7 29.01.15
1 - 8 29.01.15
6 29.01.15
7 29.01.15
8 29.01.15
9 29.01.15
10 29.01.15
11 29.01.15
12 29.01.15
13 29.01.15
14 29.01.15
15 29.01.15
16 29.01.15
17 29.01.15
18 29.01.15
19 29.01.15
20 29.01.15
На Двине-Даугаве. 1 29.01.15
2 29.01.15
3 29.01.15
4 29.01.15
5 29.01.15
6 29.01.15
7 29.01.15
8 29.01.15
9 29.01.15
10 29.01.15
11 29.01.15
12 29.01.15
13 29.01.15
14 29.01.15
15 29.01.15
16 29.01.15
17 29.01.15
18 29.01.15
19 29.01.15
20 29.01.15
21 29.01.15
22 29.01.15
23 29.01.15
24 29.01.15
25 29.01.15
26 29.01.15
27 29.01.15
28 29.01.15
29 29.01.15
1 - 53 29.01.15
1 - 54 29.01.15
30 29.01.15
31 29.01.15
32 29.01.15
33 29.01.15
34 29.01.15
35 29.01.15
36 29.01.15
37 29.01.15
38 29.01.15
39 29.01.15
40 29.01.15
41 29.01.15
42 29.01.15
43 29.01.15
44 29.01.15
45 29.01.15
46 29.01.15
47 29.01.15
48 29.01.15
49 29.01.15
1 - 75 29.01.15
50 29.01.15
51 29.01.15
52 29.01.15
53 29.01.15
1 - 80 29.01.15
Зори над городом. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. 1 29.01.15
2 29.01.15
3 29.01.15
4 29.01.15
5 29.01.15
1 - 86 29.01.15
6 29.01.15
7 29.01.15
8 29.01.15
9 29.01.15
1 - 91 29.01.15
10 29.01.15
1 - 93 29.01.15
1 - 94 29.01.15
11 29.01.15
12 29.01.15
13 29.01.15
1 - 98 29.01.15
14 29.01.15
15 29.01.15
16 29.01.15
17 29.01.15
18 29.01.15
19 29.01.15
20 29.01.15
21 29.01.15
22 29.01.15
23 29.01.15
1 - 109 29.01.15
24 29.01.15
25 29.01.15
26 29.01.15
27 29.01.15
28 29.01.15
29 29.01.15
30 29.01.15
1 - 117 29.01.15
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. 31 29.01.15
32 29.01.15
33 29.01.15
34 29.01.15
35 29.01.15
1 - 123 29.01.15
1 - 124 29.01.15
1 - 125 29.01.15
36 29.01.15
37 29.01.15
38 29.01.15
39 29.01.15
1 - 130 29.01.15
40 29.01.15
41 29.01.15
42 29.01.15
43 29.01.15
44 29.01.15
45 29.01.15
46 29.01.15
47 29.01.15
1 - 139 29.01.15
1 - 140 29.01.15

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть