- Пузыри над утопленником.
- Как?
Треугольный ноготь быстрым глиссандо скользнул по вспучившимся корешкам, глядевшим на нас с книжной полки.
- Говорю: пузыри над утопленником. Ведь стоит только головой в омут, и тотчас - дыхание пузырями кверху: вспучится и лопнет.
Говоривший еще раз оглядел ряды молчаливых книг, стеснившихся вдоль стен.
- Вы скажете - и пузырь умеет изловить в себя солнце, сини неба, зеленое качание прибрежья. Пусть так. Но тому, кто уже ртом в дно: нужно ли это ему?
И вдруг, будто наткнувшись на какое-то слово, он встал и, охватив пальцами локти, оттянутые к спине, зашагал от полки к окну и обратно, лишь изредка проверяя глазами мои глаза.
- Да, запомните, друг: если на библиотечной полке одной книгой стало больше - это оттого, что в жизни одним человеком стало меньше. И если уж выбирать меж полкой и миром, то я предпочитаю мир. Пузырями к дню - собой к дну? Нет, благодарю покорно.
- Но ведь вы же, - попробовал я робко не согласиться, - ведь вы же дали людям столько книг. Мы все привыкли читать ваши...
- Дал. Но не даю. Вот уж два года: ни единой буквы.
- Вы, как об этом пишут и говорят, готовите новое и большое.
У него была привычка не дослушивать.
- Большое ли - не знаю. Новое - да. Только те, кто об этом пишут и говорят - это-то я твердо знаю, - не получат от меня больше ни единого типографского знака. Поняли?
Мой вид, очевидно, не выражал понимания. Поколебавшись с минуту, он вдруг подошел к своему пустому креслу, пододвинул его ко мне, сел, почти коленями к коленям, пытливо вглядываясь в мое лицо. Секунда за секундой мучительно длинились от молчания.
Он искал во мне что-то глазами, как ищут в комнате свою забытую вещь. Я резко поднялся:
- Вечера суббот у вас - я замечал - всегда заняты. День к закату. Я пойду.
Жесткие пальцы, охватив мой локоть, не дали подняться:
- Это правда. Свои субботы, я... то есть мы запираем от людей на ключ. Но сегодня я покажу вам ее: субботу. Останьтесь. Однако то, что будет вам показано, требует некоторых предварений. Пока мы одни - сконспектирую. Вам вряд ли известно, что в молодости я был выучеником нищеты. Первые рукописи отнимали у меня последние медяки на оклейку их в бандероль и неизменно возвращались назад, в ящики стола, - трепаные, замусленные и избитые штемпелями. Кроме стола, служившего кладбищем вымыслов, в комнате моей находились: кровать, стул и книжная полка - в четыре длинных, вдоль всей стены, доски, выгнувшихся под грузом букв. Обычно печка была без дров, а я без пищи. Но к книгам я относился почти религиозно, как иные к образам: продавать их... даже мысль эта не приходила мне в голову, пока, пока... ее не форсировала телеграмма: "Субботу мать скончалась. Присутствие необходимо. Приезжайте". Телеграмма напала на мои книги утром; к вечеру - полки были пусты, и я мог сунуть свою библиотеку, превращенную в три-четыре кредитных билета, в боковой карман. Смерть той, от которой твоя жизнь, - это очень серьезно. Это всегда и всем: черным клином в жизнь. Отбыв похоронные дни, я вернулся назад - сквозь тысячеверстье - к порогу своего нищего жилья. В день отъезда я был выключен из обстановки - только теперь эффект пустых книжных полок доощутился и вошел в мысль. Помню, раздевшись, я присел к столу и повернул лицо к подвешенной на четырех черных досках пустоте. Доски, хоть книжный груз и был с них снят, еще не распрямили изгибов, как если б и пустота давила на них по перпендикулярам вниз. Я попробовал перевести глаза на другое, но в комнате - как я уже сказал - только и было: полки, кровать. Я разделся и лег, пробуя заспать депрессию. Нет; ощущение, дав лишь короткий отдых, разбудило; я лежал лицом к полкам и видел, как лунный блик, вздрагивая, ползает по оголенным доскам полок. Казалось, какая-то еле ощутимая жизнь - робкими проступями - зарождалась там, в бескнижье.
Конечно, все это была игра на перетянутых нервах - и когда утро отпустило колки, я спокойно оглядел залитые солнцем пустые провалы полок, сел к столу и принялся за обычную работу. Понадобилась справка: левая рука, двигаясь автоматически, потянулась к книжным корешкам: вместо них - воздух. Еще и еще. Я с досадой всматривался в заполненное роями солнечных пылинок бескнижье, стараясь напряжением памяти увидеть нужную мне страницу и строку. Но воображаемые буквы внутри воображаемого переплета дергались из стороны в сторону, и вместо нужной строки получалась пестрая россыпь слов, прямь строки ломалась и разрывалась на десятки вариантов. Я выбрал один из них и осторожно вписал в мой текст.
Перед вечером, отдыхая от работы, я любил, вытянувшись на кровати, с увесистым томом Сервантеса в руках, прыгать глазами из эпизода в эпизод. Книги не было; я хорошо помню - она стояла в левом углу нижней полки, прижавшись своей черной кожей в желтых наугольниках к красному сафьяну кальдероновских ауто. Закрыв глаза, я попробовал представить ее здесь, рядом со мной - меж ладонью и глазом (так покинутые своими возлюбленными продолжают встречаться с ними - при помощи зажатых век и сконцентрированной воли). Удалось. Я мысленно перевернул страницу-другую; затем память обронила буквы - они спутались и выскользнули из видения. Я пробовал звать их обратно: иные слова возвращались, другие нет; тогда я начал заращивать пробелы, вставляя в межсловия свои слова. Когда, устав от этой игры, я открыл глаза, комната была полна ночью, тутой чернотой забившей все углы комнаты и полок.
У меня в то время было много досуга, и я все чаще и чаще стал повторять игру с пустотой моих обескниженных полок. День вслед дню - они зарастали фантазмами, сделанными из букв. У меня не было ни денег, ни охоты ходить теперь за буквами к книжным ларям или в лавки букинистов. Я вынимал их буквы, слова, фразы - целыми пригоршнями из себя; я брал свои замыслы, мысленно оттискивал их, иллюстрировал, одевал в тщательно придуманные переплеты и аккуратно ставил замысел к замыслу, фантазм к фантазму, заполняя покорную пустоту, вбиравшую внутрь своих черных деревянных досок все, что я ей ни давал. И однажды, когда какой-то случайный гость, пришедший возвратить мне взятую книгу, сунулся было с ней к полке, я остановил его:
- Занято.
Гость мой был такой же бедняк, как и я: он знал, что право на чудачество - единственное право полуголодных поэтов... Спокойно меня оглядев, он положил книгу на стол и спросил, согласен ли я выслушать его поэму.
Закрыв за ним и за поэмой дверь, я тотчас же постарался убрать книгу куда-нибудь подальше: вульгарные золотые буквы на вспучившемся корешке расстраивали только-только налаживавшуюся игру в замыслы.
По параллели я продолжал работу и над рукописями. Новая пачка их, посланная по старым адресам, к моему искреннейшему удивлению, не возвратилась: вещи были приняты и напечатаны. Оказывалось: то, чему не могли научить меня сделанные из бумаги и краски книги, было достигнуто при помощи трех кубических метров воздуха. Теперь я знал, что делать: я снимал их, одни за другими, мои воображаемые книги, фантазмы, заполнявшие пустоты меж черных досок старой книжной полки, и, окуная их невидимые буквы в обыкновеннейшие чернила, превращал их в рукописи, рукописи - в деньги. И постепенно - год за годом - имя мое разбухало, денег было все больше и больше, но моя библиотека фантазмов постепенно иссякала: я расходовал пустоту своих полок слишком торопливо и безоглядно, пустота их, я бы сказал, еще более раздражалась, превращалась в обыкновенный воздух.
Теперь, как видите, и нищая комната моя разрослась в солидно обставленную квартиру. Рядом с отслужившей старой книжной полкой, отработавшую пустоту которой я снова забил книжным грузом, стали просторные остекленные шкафы - вот эти. Инерция работала на меня: имя таскало мне новые и новые гонорары. Но я знал: проданная пустота рано или поздно отмстит. В сущности, писатели - это профессиональные дрессировщики слов, и слова, ходящие по строке, будь они живыми существами, вероятно, боялись бы и ненавидели расщеп пера, как дрессированные звери - занесенный над ними бич. Или еще точнее. Слыхали вы об изготовлении так называемой каракульчи? У поставщиков этого типа своя терминология: выследив путем хитроумных приемов узор и завитки на шкурке нерожденного ягненка, дождавшись нужного сочетания завитков, нерожденного убивают - прежде рождения: это называется у них "закрепить узор". Так и мы - с замыслами: промышленники и убийцы.
Я, конечно, и тогда не был наивным человеком и знал, что превращаюсь в профессионального убийцу замыслов. Но что мне было делать? Вокруг меня были протянутые ладони. Я швырял в них пригоршни букв. Но они требовали еще и еще. Пьянея от чернил, я готов был - какой угодно ценой - форсировать новые и новые темы. Замученная фантазия не давала их больше: ни единой. Тогда-то я и решился искусственно возбудить ее, прибегнув к старому испытанному средству. Я велел очистить одну из комнат квартиры... но пойдемте, будет проще, если я это покажу.
Он поднялся. Я вслед. Мы прошли анфиладой комнат. Порог, еще порог, коридор - он подвел меня к запертой двери, скрытой портьерой (под цвет стены). Звонко щелкнул ключ, потом - выключатель. Я увидел себя в квадратной комнате; в глубине, против порога, камин; у камина полукругом семь тяжелых резных кресел; вдоль стен, обитых темным сукном, ряды черных абсолютно пустых книжных полок. Чугунные щипцы, прислонившиеся ручкой к каминной решетке. И все. По беззвучащему шаги безузорному ковру мы подошли к полукругу кресел. Хозяин сделал знак рукой:
- Присядьте. Вас удивляет, почему их семь? Вначале здесь стояло лишь одно кресло. Я приходил сюда, чтобы беседовать с пустотой книжных полок. Я просил у этих черных деревянных каверн тему. Терпеливо, каждый вечер, я запирался здесь вместе с молчанием и пустотой и ждал. Поблескивая черным глянцем, мертвые и чужие, они не хотели отвечать. И я, испрофессионализировавший себя дрессировщик слов, уходил назад к своей чернильнице. Как раз в это время близились сроки двум-трем литературным договорам - писать было не из чего .
О, как ненавистны казались мне в то время все эти люди, потрошащие разрезальными ножами свежую книжку журнала, окружившие десятками тысяч глаз мое исстеганное и загнанное имя. Вспомнился - сейчас вот - крохотный случай: улица, на обмерзлой панели мальчонка, кричащий о буквах для калош; и тотчас же мысль: а ведь и моим буквам, и его - один путь: "под подошвы".
Да, я чувствовал и себя, и свою литературу затоптанными и обессмысленными, и не помоги мне болезнь, здоровый исход вряд ли бы был найден. Внезапная и трудная, она надолго выключила меня из писательства; бессознательное мое успело отдохнуть, выиграть время и набраться смыслов. И, помню, когда я, еще физически слабый и полувключенный в мир, открыл после долгого перерыва дверь этой черной комнаты и, добравшись до этого вот кресла, еще раз оглядел пустоту бескнижья, она пусть невнятно и тихо, но все же - все же! - заговорила, согласилась заговорить со мной снова, как в те, казалось, навсегда отжитые дни! Вы понимаете, для меня это было такое...
Пальцы говорившего наткнулись на мое плечо и тотчас же отдернулись.
- Впрочем, мы с вами не располагаем временем для лирических излияний. Скоро сюда придут. Итак, назад к фактам. Теперь я знал, что замыслы требуют любви и молчания. Прежде растратчик фантазмов, я стал копить их и таить от любопытствующих глаз. Я запер их все тут вот на ключ, и моя невидимая библиотека возникла снова: фантазм к фантазму, опус к опусу, экземпляр к экземпляру - стали заполнять вот эти полки. Взгляните сюда, нет, правей, на средней полке, - вы ничего не видите, не правда ли, а вот я...
Я невольно отодвинулся: в острых зрачках говорившего дрожала жесткая, сосредоточенная радость.
- Да, и тогда же я накрепко решил: захлопнуть крышку чернильницы и вернуться назад в царство чистых, неовеществленных, свободных замыслов. Иногда, по старой, вкоренившейся привычке, меня тянуло к бумаге, некоторым словам удавалось-таки пробраться под карандаш, но я тотчас же убивал этих уродцев и беспощадно расправлялся со старыми писательскими повадками. Слыхали ль вы о так называемых Giardinetti di S. Francesco - садах святого Франциска? В Италии мне не раз приходилось посещать их; крохотные цветники эти в одну-две грядки, метр на метр, за высокими и глухими стенами - почти во всех францисканских монастырях. Теперь, нарушая традиции святого Франциска, за серебряные сольди разрешают оглядеть их, и то лишь сквозь калитку, снаружи; прежде не разрешалось и этого - цветы могли здесь расти, по завещанию Франциска, не для других, а для себя: их нельзя было рвать и пересаживать за черту ограды; не принявшим пострига не разрешалось ни ногой, ни даже взглядом касаться земли, отданной цветам; выключенным из всех касаний, защищенным от зрачков и ножниц, им дано было цвести и благоухать для себя .
И я решил - пусть это не кажется вам странным - насадить свой, защищенный молчанием и тайной, отъединенный сад, в котором бы всем замыслам, всем утонченнейшим фантазмам и чудовищнейшим измыслам, вдали от глаз, можно было бы прорастать и цвести - для себя . Я ненавижу грубую кожуру плодов, тяжело обвисающих книзу и мучающих, иссушающих ветви; я хочу, чтобы в моем крохотном саду было вечное неопадающее и нерождающее сложноцветение смыслов и форм! Не думайте, что я эгоист, не умеющий вышагнуть из своего "я", ненавидящий людей и чужие, "не-мои" мысли. Нет, в мире мне подлинно ненавистно только одно - буквы. И все, кто может и хочет, пройдя сквозь тайну, жить и трудиться здесь, у гряды чистых замыслов, пусть придут и будут мне братьями.
На минуту он замолчал и пристально разглядывал дубовые спинки кресел, которые, став в полукруг около говорившего, казалось, внимательно вслушиваются в его речь.
- Понемногу из мира пишущих и читающих сюда, в безбуквие, стали сходиться избранники. Сад замыслов не для всех. Нас мало и будет еще меньше. Потому что бремя пустых полок тяжко. И все же...
Я попробовал возражать:
- Но ведь вы отнимаете, как вы говорите, буквы не только у себя, но и у других. Я хочу напомнить о протянутых ладонях.
- Ну, это... знаете, Гете как-то объяснял своему Эккерману, что Шекспир - непомерно разросшееся дерево, глушащее двести лет кряду рост всей английской литературы, а о самом Гете - лет тридцать спустя - Берне писал: "Рак, чудовищно расползшийся по телу немецкой литературы". И оба были правы: ведь если наши обуквления глушат друг друга, если писатели мешают друг другу осуществлять, то читателям они не дают даже замышлять . Читатель, я бы сказал, не успевает иметь замыслы, право на них отнято у него профессионалами слова, более сильными и опытными в этом деле; библиотеки раздавили читателю фантазию, профессиональное писание малой кучки пишущих забило и полки, и головы до отказа. Буквенные излишки надо истребить: на полках и в головах. Надо опростать от чужого хоть немного места для своего ; право на замысел принадлежит всем: и профессионалу, и дилетанту. Я принесу вам восьмое кресло.
И, не дожидаясь ответа, он вышел из комнаты.
Оставшись один, я еще раз оглядел черный, с полками, подставленными под пустоту, глушащий шаги и слова изолятор. Недоуменное и настороженное чувство прибывало во мне что ни миг: так себя чувствует, вероятно, подвергаемое вивисекции животное. "Зачем я ему или им, что нужно их замыслам от меня?" И я твердо решил тотчас же выяснить ситуацию. Но когда дверь раскрылась, на пороге уже были двое: хозяин и какой-то очкастый, с круглой, под рыжим ежом, головой; привалившись вялым, будто бескостным, телом на палку, он с порога разглядывал меня сквозь свои круглые стекла.
- Дяж, - представил хозяин.
Я назвал себя.
Вслед вошедшим на пороге появился третий: это был короткий сухой человечек, с двигающимися желваками под иглами глаз, с сухой и узкой щелью рта. Хозяин обернулся навстречу третьему:
- А, Тюд.
- Да, я, Зез.
Заметив недоуменье в моих глазах, тот, кого называли Зез, весело рассмеялся:
- После нашей беседы вам нетрудно будет понять, что писательским именам здесь , - выделил он последнее слово, - делать нечего. Пусть остаются на титулблаттах. Вместо них каждому члену братства дано по так называемому "бессмысленному слогу". Видите ли, был некий чрезвычайно ученый профессор Эббингауз, который, исследуя законы запоминания, прибегал к системе "бессмысленных слогов", как он их называл; то есть попросту он брал любую гласную и приставлял к ней, справа и слева, по согласной; из изготовленного таким образом ряда слогов отбрасывались те, в которых была хотя бы тень смысла, остальное - мнемологу Эббингаузу пригодилось для изучения процесса запоминания, нам же скорее для... ну, это не требует комментариев. Где же, однако, наши замыслители? Время бы.
Будто в ответ, в дверь постучали. Вошли двое: Хиц и Шог. Немного погодя в дверях появился, астматически дыша и отирая пот, еще один: кличка его была Фэв. Оставалось пустым лишь одно кресло. Наконец вошел и последний: это был человек с мягко очерченным профилем и крутым скосом лба.
- Вы запаздываете, Рар, - встретил его председатель. Тот поднял глаза, они глядели отрешенно и будто издалека.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления