Read Manga Mint Manga Dorama TV Libre Book Find Anime Self Manga Self Lib GroupLe
Гарнитура: Тип 1 Тип 2 Тип 3 Тип 4 Тип 5 Тип 6 Тип 7 Тип 8
Размер: A A A A A A

Онлайн чтение книги Зримая тьма
ГЛАВА 8

То, что миссис Гудчайлд сказала мистеру Гудчайлду, было истинной правдой. Близняшки Софи и Тони Стэнхоуп были друг для друга всем, и это было им ненавистно. Если бы они выглядели одинаково, с этим еще можно было бы смириться, но они различались как день и ночь. Ночь и день, свет и тень, вы — одно, ночь и день. Когда Мэтти увидел их, за неделю до их десятого дня рожденья, Софи уже отчетливо осознавала, какие они разные. Она видела, что у Тони руки и ноги тоньше, а розовый изгиб от шеи вниз по животу к ногам не такой плавный. Лодыжки, колени и локти у Тони были чуть-чуть шишковатыми, лицо, как и руки с ногами, тоньше, чем у сестры. У нее были большие карие глаза и уморительные волосы — длинные и очень тонкие, не толще чем… в сущности, если бы они были еще чуть тоньше, их бы вообще не было; и, как бы изготовившись к исчезновению, они начисто лишились цвета. Про себя же Софи знала: она живет на верхушке более гладкого, округлого и сильного тела, внутри головы, покрытой темными кудрями, и смотрит оттуда на мир через глаза, не такие большие, как у Тони, зато окруженные зарослями длинных темных ресниц. Софи была бело-розовой, а кожа Тони, как и ее волосы, не имела цвета. Сквозь нее мог проникать взгляд; и Софи, не задумываясь о том, откуда она это знает, прекрасно представляла себе Тонину сущность, обитавшую где-то там внутри этой прозрачной кожи. «Где-то там» — точнее и не скажешь, поскольку Тони существовала не столько внутри головы, сколько на всем пространстве своего тонкого тела. У нее была привычка вставать на колени и, не говоря ни слова, смотреть вверх, что производило странное впечатление на взрослых: они впадали в крайнюю сентиментальность. Софи больше всего бесило то, что она понимала — в эти мгновения Тони вообще ничего не делала. Она не думала, она не чувствовала и не существовала — просто уплывала прочь от самой себя, как дым. Эти огромные карие глаза, выглядывающие из-под водопада бесцветных волос! Чистая магия, безотказно действующая! Когда это случалось, Софи замыкалась в себе, а если не удавалось, вспоминала о драгоценных мгновениях, когда рядом не было никакой Тони. Как, например, однажды в комнате, полной детей и музыки. Софи могла сделать па, и потом — как ей этого хотелось! — повторять его без конца: раз, два, три, топ, раз, два, три, топ; тихое удовольствие от того, что после этих раз-два-три нога сама собой топает, и Тони почему-то рядом нет. И еще удовольствие от того, что не у всех детей получается так легко и чудесно.

А еще был этот длинный квадрат. Конечно, позже Софи поняла, что это прямоугольник, но самое замечательное — папа был только с ней, папа сам предложил погулять, приведя ее в такое радостное смущение, что только позже она поняла, зачем он ее позвал. А вот если бы ей хотелось, чтобы Тони тоже пошла, она устроила бы отцу скандал! Но какова бы ни была причина, он просто взял ее за протянутую руку, она взглянула — ба! — с искренним доверием на его красивое лицо, они спустились по двум ступенькам и прошли между газончиками на тротуар. Он был действительно ласков с ней, иначе и не скажешь. Они повернули направо, и папа показал ей книжный магазин в соседнем доме. Потом они остановились у огромной витрины «Скобяных товаров Фрэнкли», и он рассказывал ей о газонокосилках и садовых инструментах, сказал, что цветы в магазине — пластмассовые, а затем повел ее мимо домиков под табличкой с какими-то словами и объяснил, что это — приют для женщин, у которых умерли мужья. Они повернули направо, в узкий проулок, и через калитку вышли на тропинку, ведущую вдоль канала. Там отец рассказал ей про баржи, и что раньше их тянули лошади. Еще раз повернув направо, они остановились у зеленой двери в стене. И вдруг Софи поняла. Словно сделав еще шаг, она узнала нечто новое, и все детали мгновенно слились в единое целое. Она догадалась, что эта зеленая дверь — та самая, к которой ведет тропинка в их саду, и что отцу надоело гулять с маленькой, ему скучно стоять здесь, на тропинке, рядом с облупившейся дверью. Она побежала дальше, держась слишком близко к воде, и отец, как она и замышляла, поймал ее только около самой лестницы на Старый мост — и при этом рассердился. Он буквально поволок ее вверх по ступеням. Софи пыталась остановить его возле общественного туалета на мосту, но не сумела; пыталась повести его прямо, после того как он опять повернул направо, пыталась заставить его идти по Хай-стрит, но он не уступал, и они снова повернули направо и оказались перед фасадом собственного дома. Они вернулись к дому, сделав круг, и Софи понимала: отец сердится, он устал и мечтает, чтобы ею занялся кто-нибудь другой.

В холле произошел короткий разговор.

— Папа, а мама вернется?

— Конечно.

— А Тони?

— Да что ты расхныкалась. Конечно, они вернутся!

Открыв рот, Софи смотрела, как отец исчезает в своем кабинете. Она была слишком маленькой, чтобы высказать то, что вертелось у нее в голове и было равносильно убийству Тони: «Но я не хочу, чтобы она возвращалась!»

Но в тот день, когда их увидел Мэтти, они действительно были друг для друга более-менее всем. Тони предложила сходить в соседний книжный магазин — посмотреть, нет ли там новых книжек, которые стоило бы заполучить. На следующей неделе был их день рожденья, и неплохо подбросить очередной тете намек насчет подарка, а то сама она, конечно, не догадается. Но когда они вернулись из магазина, тети не было, а в холле ждала бабушка. Бабушка собрала их вещи и увезла их на своей маленькой машине в Роузвир, в свой домик на берегу моря. Это было такое захватывающее приключение, что все мысли о книгах, тетях и папе вылетели у Софи из головы и она даже не заметила, как пролетел их десятилетний юбилей. Кроме того, в те дни она открыла для себя, какая забавная штука — ручей. Он был гораздо лучше канала: бежал, лопоча и сверкая. Светило солнце, она шла вдоль ручья между высоких трав и лютиков с маслянистыми лепестками и желтой пыльцой, таких неподдельных с высоты ее роста, что неподдельным становилось и само расстояние, все пространство. Со всех сторон, сразу — столько зелени, столько солнечного света! Потом, расставшись с зеленью травы, она увидела перед собой полосу движущейся воды, отделявшей ее от неведомого другого берега — Нил, Миссисипи, блеск, плеск, брызги, лепет, журчание! А еще птицы, крадущиеся по тому берегу сквозь заросли к воде! О, какая птица, вся черная, с белой замочной скважиной на лбу, и щебечущий, попискивающий выводок пушистых комочков, спотыкающихся, торопящихся, продирающихся следом за ней сквозь траву! Они вошли в воду — утка и утята, все десять в ряд. Их понесло течением, и Софи вся обратилась в зрение, она только смотрела, смотрела, смотрела! Все равно что потянуться и схватить их взглядом. Вся верхняя часть ее головы как будто ушла далеко вперед. Она словно впитывала, словно пила, словно…

Когда на следующий день Софи пошла искать их среди высоких маслянистых цветов и луговых трав, на берег ручья, они были там, такие же, как прежде, — будто прождали ее всю ночь. Мать плыла вниз по течению, утята строем за ней. Время от времени мать говорила: «Кря!» — нисколько не испуганно, просто слегка настороженно. В тот раз Софи впервые столкнулась с той «неизбежностью», с какой ведет себя иногда мир. Бросать камни и мячи она умела — правда, недалеко. И вот сейчас — отсюда и началась эта «неизбежность» — большой голыш лежал прямо под рукой в траве и засохшей грязи, где не должно было быть никакого голыша, если бы не вмешалась «неизбежность». Как ей показалось, ей совсем не пришлось его искать. Софи чуть-чуть протянула руку, и гладкий овальный голыш лег ей точно в ладонь. Как мог гладкий, овальный камень лежать тут, не под слоем грязи, и даже не прячась в траве, а сверху, где руке не пришлось его искать? Но камень был здесь, точь-в-точь для ее руки, а она смотрела поверх кремовых пучков таволги на утку с утятами, деловито плывущих вниз по течению.

Для маленькой девочки метание — вещь непростая, и, вообще говоря, непривычная — только мальчишки могут предаваться этому часами. Но долго потом, до того, как она научилась простоте, Софи не могла понять, каким образом увидела все, что должно случиться. Однако факт оставался фактом: она видела дугу, по которой полетит камень, видела точку, в которой окажется самый последний утенок, пока камень будет в воздухе. «Будет» или «был»? Ибо — тут скрывался тонкий момент, — когда Софи размышляла над этим позже, ей казалось, что будущее становится неизбежным, как только его распознаешь. Но неизбежно оно или нет, она все равно так и не смогла понять — по крайней мере до того момента, когда само понимание утратило всякий смысл, — как ей удалось, отставив левую руку и отведя предплечье от локтя назад, мимо левого уха, как бросают маленькие девочки — удалось не просто дернуть предплечьем вперед, но и отпустить камень в нужный момент, под нужным углом, с нужной скоростью; суставом пальца, ногтем, подушечкой ладони заставив его беспрепятственно скользить — почти без всякого умысла, — скользить в эту расщепленную и перерасщепленную секунду, словно эта возможность была выбрана из двух существующих, предопределенных с самого начала, словно все вместе: утята, Софи, камень под рукой — вело к этому мгновению, — скользить по кривой, пока утенок деловито плывет к точке встречи, последний в строю, но обязанный быть там в силу какого-то невысказанного «делай так»; и затем полное удовлетворение: аккуратный всплеск, мать метнулась прочь, чуть взлетев над водой с криком, похожим на треск тротуарной плитки, утята таинственным образом исчезли, кроме последнего — комочка пуха в центре расходящихся кругов, качающегося на воде, но неподвижного, только подергивается выставленная в сторону лапка. И долгое довольное созерцание комочка пуха, медленно вращающегося в несущем его прочь потоке.

Она пошла было искать Тони, но остановилась, застыв среди таволги и высоких лютиков, щекотавших бедра.

Больше Софи никогда не кидала камни в утят — и прекрасно понимала почему. Это было ясно, хотя и не так просто. Только однажды может камень лечь в предназначенную руку и на предначертанную дугу, и только однажды утенок станет пособником, двигаясь так, чтобы неизбежно разделить с тобой судьбу. Софи чувствовала, что понимает все это и даже больше; и еще она знала, что слова бесполезны, когда пытаются передать это «больше никогда», объяснить его, придать ему форму. «Больше никогда» существовало, и все. Это вроде того, как знать, что никогда, никогда не придется снова гулять с папой по большому квадрату, прямоугольнику, мимо зеленой двери. Вроде того как знать — а она знала наверняка, — что с тобой больше не будет ласкового папы, потому что его нет нигде, что-то его убило, а может, он сам себя убил, увенчав ястребиным профилем голову то спокойного, то сердитого незнакомца, который проводит все время с тетей или в кабинете.

Может быть поэтому жизнь у бабушки, ручей и луг были таким облегчением — ведь несмотря на то, что именно на лугу пришло знание об этом «больше никогда», тут можно было просто веселиться. И пока тянулись очередные каникулы, играя среди лютиков на заливном лугу, среди бабочек и стрекоз, птиц на деревьях и венков из маргариток, она между делом размышляла о том, другом — о дуге, о камне, о пушистом комочке, — просто как о маленькой удаче. Удача — вот что это было, вот как все объяснялось! Или только запутывалось. Плетя с маленьким Филом венки из маргариток или играя с Тони в индейцев в вигваме, в редком для них состоянии единства, она знала: удача — и все. В это время танцев, песен, время новых мест и новых людей — людей, которых нельзя было отпускать от себя, хотя они все равно уходили: высокая рыжеволосая женщина, мальчик чуть младше Софи, который дал ей примерить свои синие джинсы с вышитыми на них красными зверями, в это время праздников и маскарадов она понимала: да это была удача, а если нет — какая разница? В это лето они в последний раз ездили к бабушке и Софи в последний раз выслеживала утят. Оставив Тони искать букашек в придорожной траве, она побрела через высокие луговые травы, таволгу и щавель и, найдя мать с утятами, последовала за ними вдоль ручья. Мать издала резкий, отрывистый тревожный крик и поплыла быстрее, утята — за ней следом, все быстрее и быстрее. Софи бежала за ними, пока утка не оторвалась от воды с плеском и брызгами, а утята не исчезли. Они пропали мгновенно, словно растворились в воздухе. Только что пушистая цепочка спешила, напрягая силенки, вытянув шейки, взбалтывая лапками воду, потом короткое «плюх!» — и нет никаких утят. Это было так поразительно, что Софи, растерявшись, застыла на месте и несколько мгновений тупо смотрела перед собой. И только увидев мать, которая появилась немного поодаль и деловито плыла по ручью, испуская отрывистые хриплые крики, Софи обнаружила, что стоит с открытым ртом, и закрыла его. Примерно через полчаса мать и птенцы вернулись, и Софи снова погналась за ними. Она обнаружила, что утята исчезают не в воздухе, а в воде. В какое-то мгновение их страх переходил в истерику, и тогда они ныряли. И какими бы крохотными они ни были — а эти утята были совсем крохотными — они ныряют и уходят от погони, как бы быстро ты ни гнался за ними и каким бы большим ни был. С этим поразительным открытием она вернулась через поле к Тони, то ли восхищаясь утятами, то ли досадуя на них.

— Ну и дура, — сказала Тони. — Их бы не называли нырками, если бы они не ныряли.

В ответ Софи высунула язык и закрутила ладонями возле головы, вставив большие пальцы в уши. Тони временами вела себя нечестно — уносилась за много миль, покидая свое хрупкое тело с пустым лицом, — а потом вдруг спокойно оказывалась рядом, возвращаясь с небес в свою голову. Затем, словно поворотом ключа, она собирала воедино то, что никому другому не пришло бы в голову, и выдавала тебе готовое решение или — это раздражало еще сильнее — демонстрировала его очевидность. Но Софи умела определять, когда Тони покидала свое тело. Софи знала, что когда сущность Тони находилась, предположим, в ярде над ее головой и чуть-чуть правее, она не обязательно предавалась ничегонеделанью или погружалась в сон, транс или небытие, а могла проворно порхать среди невидимых деревьев в невидимом лесу, в котором была хозяйкой. Та, верхняя Тони порой пребывала в безмыслии; но, с другой стороны, ей под силу было менять очертания мира согласно своим прихотям. Например, она могла заимствовать со страниц книга разные формы и придавать им материальную твердость. То есть с отвлеченным любопытством исследовать природу мяча, сделанного из круга, природу коробки, сделанной из квадрата, или какого-нибудь предмета, сделанного из треугольника. Софи обнаружила все это в Тони сама того не желая. В конце концов, они ведь были двойняшками.

Когда Тони указала на связь между поведением уток-нырков и их именем, Софи почувствовала себя обманутой и поэтому рассердилась. Все волшебство пропало. Она стояла над Тони, размышляя, не вернуться ли ей, чтобы еще погоняться за утятами, и мысленно увидела, что нужно преследовать утят не вниз по течению, а вверх, чтобы движение воды помогало ей и мешало им. Тогда можно будет, не выпуская их из виду, наблюдать за ними под водой и увидеть, как они выныривают. В конце концов, — размышляла она про себя, — должны же они где-то всплыть! Но, по правде говоря, ее сердце к этому не лежало. Тайна перестала быть тайной, и, кроме этих глупых птиц, от нее никому не было толку.

Она откинула волосы за уши.

— Пошли к бабуле.

Они пробирались сквозь буйную зелень лужайки к изгороди, и Софи соображала, стоит ли спрашивать бабушку, почему объяснения отнимают у вещей всю прелесть; но два события заставили ее выбросить эту проблему из головы. Во-первых, они встретили маленького Фила с фермы — маленького Фила с кудряшками, совсем как у малыша Фила из «Часов с кукушкой», и отправились с ним играть на одно из полей, принадлежащих его отцу. Там маленький Фил показал им свою штучку, а они показали ему свои штучки, и Софи предложила всем пожениться. Но Фил сказал, что ему пора возвращаться на ферму и смотреть с мамой телек. Когда он ушел, они нашли на перекрестке красный почтовый ящик и забавлялись, засовывая в него камешки. Во-вторых, когда они вернулись домой, бабушка объявила, что завтра они возвращаются в Гринфилд, потому что она ложится в больницу. Тони извлекла из какого-то тайника, где они хранились, весьма неожиданные знания:

— Бабуля, значит, у тебя будет малыш?

Бабушка натянуто улыбнулась.

— Нет, это совсем другое. Вряд ли вы поймете. Скорее всего, меня вынесут вперед ногами.

Тони повернулась к Софи и пояснила свысока, как она это умела:

— Она хочет сказать, что умрет.

После этого бабушка стала собирать их в дорогу, но как-то странно — расшвыривая вещи во все стороны. Она явно рассердилась — несправедливо, как решила Софи. Позже, когда они уже лежали в постели и Тони спала так крепко, что, казалось, вовсе не дышала, Софи долго размышляла, пока не стало совсем поздно и очень, очень темно. Больница, и бабушка, и смерть наполняли тьму содроганиями. Софи помимо своей воли прослеживала про себя весь процесс умирания — насколько его себе представляла. Да, в самом деле, страшно, но как интересно! Она перевернулась в постели и сказала вслух:

— Я никогда не умру!

Слова прозвучали громко, словно их произнес кто-то другой, и Софи испуганно нырнула под одеяло. Именно там она обнаружила, что неотвязно думает об их домике, который теперь стал частью этого нового события — бабушкиной смерти: бабушкина спальня с гигантской, едва вмещающейся в четыре стены кроватью, громоздкая мебель, втиснутая в крохотные комнаты, отчего создавалось впечатление, будто просторный некогда дом съежился; массивный темный буфет с резными узорами и ящиками, которые запрещалось открывать, как в «Синей бороде», окружающая тьма, сидевшая, словно тварь, в каждой комнате; и сама бабушка, ставшая таинственной, нет, ужасной, из-за чудовищного возвращения из больницы вперед ногами. Именно в это мгновение Софи совершила открытие. Тайна вещей и бабушкиного возвращения вперед ногами заставили Софи втянуться вовнутрь своего тела. Она кое-что поняла о мире. Он распространялся из ее головы во всех, кроме одного, направлениях; и это направление было безопасным, потому что принадлежало только ей, это было направление за затылком, там, где жила тьма, как сейчас ночью, но ее личная тьма. Она знала, что стоит или лежит в крайней точке этого направления тьмы, как будто из устья туннеля выглядывает в мир — в сумерки, темноту или дневной свет. Когда она поняла, что там, в затылке, — туннель, на нее напала странная дрожь, пробежавшая по всему ее телу и родившая в ней желание выбежать из туннеля на дневной свет и стать такой же, как все; но дневного света не было. Она сразу же изобрела дневной свет и наполнила его людьми, у которых не было туннеля в затылке, веселыми, жизнерадостными, невежественными людьми; и, очевидно, вскоре заснула, потому что услышала, как бабушка будит их с Тони. За завтраком в кухне бабушка была очень оживлена и сказала, что они не должны обращать внимания на ее слова, что, наверно, все обойдется и что в наши дни врачи творят чудеса. Софи слушала все это и последующий длинный разговор, не воспринимая слов; ей было интересно наблюдать за бабушкой, она просто не могла оторвать от нее глаз, ведь с ней происходила такая важная вещь: бабушка собиралась умереть. И еще более странным было то, что бабушка ничего не понимала. Она пыталась ободрить их, как будто умирать собираются они, но на эту глупость не следовало обращать внимания из-за хорошо заметного контура, окружавшего бабушку и отсекавшего ее от остального мира в ее намерении вернуться из больницы вперед ногами. Однако происходящее сулило еще немало интересного, и Софи нетерпеливо ждала, когда бабушка закончит их утешать; и как только в длинном рассуждении, сводившемся к тому, что они молоды и, несмотря на всю любовь к ней, встретят много-много других людей, возникла пауза, — пока бабушка набирала в грудь воздуха, Софи ухитрилась задать свой вопрос:

— Бабуль, а где тебя похоронят?

Бабушка выронила тарелку и разразилась каким-то необычным смехом, который перешел в другие звуки, и буквально выскочила вон, грохнув дверью своей спальни. Близняшки остались за кухонным столом и, не зная, что делать, продолжили есть в почтительном молчании. Потом бабушка вышла из спальни, добрая и улыбчивая. Она выразила надежду, что они не будут очень жалеть о своей бедной старой бабуле и запомнят, как хорошо и весело им было втроем. Софи подумала, что им втроем никогда, пожалуй, не было весело и что бабушка ругалась, если прийти домой в грязных туфлях, но она уже начинала понимать, о чем можно говорить, а о чем нельзя. И она просто следила за бабушкой, и за этим ее странным контуром, устремив на нее серьезный взгляд поверх своей чашки, пока бабушка оживленно говорила: им будет очень хорошо, когда они вернутся к папе, потому что за ними будет присматривать новая женщина. Бабушка назвала ее гувернанткой.

Следующий вопрос задала Тони:

— Она добрая?

— О да, — ответила бабушка тоном, подразумевающим совсем противоположное, — очень добрая. Ваш папа ведь иначе ее бы не пригласил, правда?

Софи эта новая тетенька занимала гораздо меньше, чем странный контур, окружавший бабушку. Тони задавала все новые вопросы, предоставив Софи собственным мыслям и наблюдениям. В бабушке, кроме контура, не было ничего особенного, указывавшего, что она собирается умирать, и Софи немного изменила ход своих размышлений, задумавшись над тем, к каким последствиям это приведет. С грустью и даже с негодованием она увидела, что смерть бабушки может запросто отрезать ее от лютиков на лугу, утят, малыша Фила и почтового ящика. Она чуть было не высказала это бабушке, но вовремя остановилась. И тут — Тони, кажется, опять что-то брякнула! — бабушка снова убежала, хлопнув дверью спальни. Двойняшки сидели молча; затем одновременно взглянули друг дружке в глаза, и их одолел неудержимый смех. Это был один из тех редких моментов, когда они действительно были друг для друга всем и наслаждались этим.

Немного спустя вышла бабушка, уже не такая жизнерадостная, собрала вещи и в полном молчании повезла их на станцию. Это движение в сторону дома вызвало у Софи размышления о будущем. Она задала вопрос, тщательно избегая каких-либо точек соприкосновения с бабушкой и ее судьбой:

— А она нам понравится?

Бабушка поняла ее.

— Я уверена, что понравится.

Чуть погодя, через пару светофоров, добавила тем самым тоном, который подразумевал противоположное сказанному:

— И я уверена, что она будет вас очень любить. Вернувшись в Гринфилд, близняшки обнаружили, что «гувернантка» — это их третья по счету тетя. Она появилась из комнаты наискосок через лестничную площадку, как и первые две, будто тети вылуплялись в этой комнате, подобно бабочкам в теплую погоду. Эта третья явно походила на бабочку больше, чем предыдущие. У нее были желтые волосы, она пахла женской парикмахерской и каждый день подолгу раскрашивала свое лицо. Близняшки никогда не слышали, чтобы кто-нибудь изъяснялся так же, как она, — ни дома, ни в Дорсете, ни на улице, ни белые, ни черные, ни узкоглазые. Тетя объявила девочкам, что она раньше жила рядом с Сиднеем. Софи сперва подумала, что Сидней — это человек, и это привело к недоразумению. Гувернантка — ее звали тетя Винни — веселилась и резвилась, когда была довольна своим макияжем. Она часто насвистывала и пела, непрерывно курила и нисколько не раздражала папу, хотя производила так много шума. Когда она не шумела сама, это делал за нее транзистор. Куда бы Винни ни направлялась, транзистор следовал за ней. Ее можно было найти по звуку транзистора. Когда Софи узнала, что Сидней — это большой город на другой стороне Земли, она осмелилась спросить Винни:

— Новая Зеландия ведь тоже на другой стороне Земли?

— Вроде бы да, детка. Никогда об этом не думала.

— Давным-давно тетя — наша первая тетя — сказала, что мама отправилась к Господу. А папа сказал, что она уехала с другим человеком в Новую Зеландию.

Винни пронзительно рассмеялась.

— Ну, разве это не одно и то же, а, лапочка?

При Винни многое изменилось. Конюшня в конце садовой дорожки была официально объявлена собственным домом близняшек. Винни убедила их, что они должны гордиться и радоваться, что у них есть свой собственный дом и они, маленькие и глупые, какое-то время ей верили. Позже, конечно, они привыкли к своему жилью и что-либо менять уже не было нужды. Особенно доволен был папа; он заметил, что им больше не будет мешать стук его пишущей машинки. Софи, которую этот уютный стук иногда усыплял, увидела в его словах очередное подтверждение тому, кем папа (папа, который где-то тут, и там, и сям, но все время поодаль) был на самом деле. Но ничего не сказала.

Винни повезла их на море. Они предвкушали много веселья, но ничего хорошего из поездки не вышло. Они оказались на пляже среди огромной толпы; большинство взрослых лежали в шезлонгах, между которыми сновали дети. Солнца не было, время от времени моросил дождь. Но хуже всего оказалось само море, обманувшее даже взрослых. Сестры исследовали подернутую рябью каемку воды у самого берега, когда раздались крики и люди побежали с пляжа прочь. По морю на берег надвигалась полоса пены; она превратилась в зеленую водяную рытвину и обрушилась на двойняшек. Винни подхватила их, вопящих и захлебывающихся, под мышки и держала, сопротивляясь волне, которая норовила сбить их с ног и унести прочь. Потом они втроем сразу же отправились домой. Винни злилась, все они дрожали, транзистор перестал работать, а без него Винни стала совсем другой. Как только они вернулись домой и высохли, она сразу же отнесла транзистор в ремонт. Но волна — и никто не мог этого объяснить, даже взрослые, хотя и говорили об этом по телевизору, — волна имела отвратительную привычку возвращаться к человеку во сне. Она измучила Софи, хотя на Тони, кажется, никак не действовала. Софи просыпалась несколько раз от собственного крика. С Тони, однако, тоже творилось что-то странное. Один раз, когда они пристроились перед телевизором и смотрели передачу о разных приключениях, в которых можно было поучаствовать — вроде полетов на дельтаплане, — начали показывать людей, занимавшихся серфингом на Тихом океане. В какое-то мгновение надвигающаяся волна заполнила весь экран, резко придвинулась к камере, и зритель оказался под водой, внутри гигантского зеленого провала. У Софи все внутри перевернулось, накатил дикий страх, и она зажмурилась, чтобы не видеть, но продолжала слышать, как ревет волна — эта или какая-то другая. Когда телевизор спросил, не хотят ли они теперь из воды подняться в небо, и Софи поняла, что сейчас покажут парашютистов, она открыла глаза и обнаружила, что ее сестра-двойняшка, не похожая на двойняшку, неизменно отрешенная блекловолосая Тони лежит в глубоком обмороке.

После этого очень долго, много недель, Тони почти все время проводила в пустоте, в своем личном лесу, где бы он там ни находился. Однажды, когда Софи заговорила о волне (та перестала ей докучать), чтобы ощутить приятную дрожь, Тони очень долго молчала, а потом спросила:

— Какая волна?

Транзистор Винни вернулся из мастерской и опять всюду следовал за ней. Снова можно было услышать крохотный оркестр, играющий на кухне, или мужской голос, движущийся по садовой дорожке на высоте колена. Когда близняшек отвели по Хай-стрит мимо новой мечети в школу и оставили в толпе детей, негромкий мужской голос пошел вместе с ними, а затем оставил их, державшихся за руки, как будто они и вправду любили друг друга. Винни забирала их после школы, и кое-кто из учеников над этим смеялся. Некоторые школьники были почти взрослыми — по крайней мере, некоторые из черных.

Винни продержалась намного дольше, чем другие тети, несмотря на то, что так сильно отличалась от папы. Она переселилась в его спальню, вместе с транзистором и всем прочим. Софи это не понравилось, но она сама не могла сказать почему. Винни предложила близняшкам пользоваться старой зеленой дверью, выходившей из конюшни к каналу, сказав папе, что девочки должны привыкать к воде.

В результате летом и осенью того года двойняшки волей-неволей занялись исследованием берега, начиная от Старого моста с табличкой, сообщающей, кто построил его, — хотя, вероятно, к созданию вонючего туалета наверху он был непричастен, — и дальше на милю или две по тропинке, пробирающейся между колючими зарослями, кустарниками и камышами до другого моста, уже за городом. Около того моста был широкий пруд, и на нем — гниющая баржа, намного более древняя, чем моторки, гребные лодки и разные переоборудованные (но тоже гниющие) посудины, выстроившиеся вдоль канала напротив зеленой двери. Однажды они даже взобрались по тропинке, петлявшей по дну глубокого оврага на другом берегу канала, с нависающими над головой деревьями, выше и выше, пока не оказались на самом гребне холма и не увидели оттуда канал, Гринфилд с одной стороны и заросшую лесом долину с другой. Они вернулись домой поздно, но никто этого не заметил. Никто ничего не замечал, и иногда Софи хотелось, чтобы было наоборот. Впрочем, Софи давно сообразила, что Винни выгнала их в дальний угол сада, в конюшню — и они, счастливые, очень уютно там устроились! — просто для того, чтобы убрать их с дороги, подальше от папы. Они могли делать в конюшне все что угодно, рыться в древних сундуках, которые, казалось, вобрали в себя отходы всей истории семьи Стэнхоупов от самого ее начала: щипцы для завивки и фижмы, платья, белье, тряпки, даже самый настоящий парик, сохранивший запах духов и следы приставшей к нему белой пудры, башмаки — близняшки вывалили все это на пол и почти все примерили на себя. Им не позволялось только приводить без разрешения других детей. К тому времени, как волна немного забылась и отступила туда, откуда приходят прочие кошмары, Софи начала думать, что они с Тони снова вынуждены быть всем друг для друга. Однажды она поняла это так отчетливо, что дернула Тони за волосы, чтобы доказать обратное. Но к тому времени Тони выработала свой собственный способ драться — она дико отбивалась тонкими руками и ногами, при этом своими большими карими глазами глядя в никуда, словно ускользнув из своего хрупкого тела, причинявшего всем, кто окажется рядом, увечья и боль. Софи перестала получать удовольствие от драк. Само собой, в школе были такие крепкие, почти взрослые ребята, что лучше было держаться от них подальше, не претендуя на середину площадки для игр. И близняшки играли в конюшне, каждая сама по себе, или чинно гуляли по Хай-стрит, сознавая свое отличие от цветных, а порой отправлялись на довольно рискованные экскурсии по тропинке между каналом и рощей. Они нашли способ забираться на старую баржу, которая внутри оказалась очень длинной и делилась на отсеки. В самом переднем отсеке был старый туалет, такой старый, что больше не вонял, — по крайней мере, не сильнее, чем сама баржа.

Так незаметно пролетел этот год со школой и жизнью в конюшне, где они совсем по-взрослому угощали чаем мистера и миссис Белл; а потом они сменили толстые штаны и свитера на джинсы и легкие рубашки, и на горизонте замаячил их одиннадцатый день рожденья. Тони объявила, что стоит сходить и выбрать книги, которые им хочется получить в подарок. Софи ее прекрасно понимала. Папа предпочтет дать им денег, чтобы лишний раз о них не думать. То, что купит Винни, наверняка окажется чепухой, и значит, нужно намекнуть ей, что они хотят получить в подарок, но незаметно, чтобы она считала, что это ее собственная идея. И зачем только выдумали обычай делать тайну вокруг подарков! Поэтому они вышли из конюшни в конце сада, прошли по тропинке под кустами, поднялись по ступенькам к стеклянной двери в холл, мимо Винни, забавлявшейся в кухне со своим транзистором, мимо папы, забавлявшегося в кабинете с пишущей машинкой, и спустились с крыльца на Хай-стрит. Затем повернули направо, к «Редким книгам Гудчайлда», и вот они уже на месте, между двумя ящиками перед витриной магазина: с шестипенсовыми книгами и с шиллинговыми книгами, которые никому не приходило в голову покупать.

Мистера Гудчайлда в магазине не было, но в глубине, за столом у двери, ведущей куда-то дальше, сидела миссис Гудчайлд и что-то писала. Близняшки не обратили на нее внимания, даже после того, как открыли дверь слегка вздрогнули от звяканья — динь! — дверного колокольчика. Они порылись в детских книгах, большинство из которых уже были у них в конюшне, потому что книги относятся к тем вещам, которые чуть ли не отовсюду сваливаются на голову и не представляют особой ценности, хотя зачастую и занятны. Софи очень быстро поняла, что ничего интересного тут не найдет, и собралась уходить, но увидела, что Тони с характерным для нее молчаливым вниманием разглядывает старые книги на полках. Она стала ждать, листая «Али-Бабу» и поражаясь, неужели эта чепуха кому-то может понадобиться, когда в папином кабинете стоят четыре толстых тома, которые всегда можно взять, если захочется. Тут как раз пришел старик — тот, что всегда развлекал маленьких мальчиков в парке. Тони, погруженная во взрослую книгу, его не заметила, но Софи вежливо поздоровалась с ним, потому что он был ей любопытен, хоть и не нравился; а все тети, уборщицы и кузины требовали одного — вести себя со всеми вежливо. Разумеется, он подпадал под запрет «не-разговаривай-с-незнакомцами-на-улице», но здесь был магазин мистера Гудчайлда, а не улица. Старик порылся в детских книгах, потом направился в глубь магазина, где сидела миссис Гудчайлд. В тот же самый момент с Хай-стрит — динь! — вошел старый мистер Гудчайлд и сразу же шутливо заговорил с близняшками. Но разговор еще не успел завязаться, как он увидел старика и замолчал. В тишине раздался голос старика, протягивавшего миссис Гудчайлд книгу со словами: «Понимаете, это для моего племянника». Тогда Тони, зарывшаяся носом во взрослую книгу, но видевшая старика затылком, услужливо напомнила, что он забыл о книге, которую сунул в правый карман плаща. Дальше все произошло быстро и сумбурно. Голос старика стал визгливым, как у женщины, миссис Гудчайлд вскочила и рассерженно заговорила о полиции, а мистер Гудчайлд шагнул к старику и потребовал сейчас же вернуть книгу, и чтобы без глупостей. Старик словно пустился в пляс, он изгибался всем телом, сводил колени, взмахивал — невысоко, впрочем — руками, выкрикивал жалобы высоким женским голосом, двигаясь по магазину мимо полок и коробок. Софи открыла дверь — динь! — и захлопнула за ним, потому что во всем происходившем чувствовался уже знакомый оттенок предопределенности. Почти сразу же с лица мистера Гудчайлда схлынула краска, и он повернулся к двойняшкам, но миссис Гудчайлд успела заговорить с ним, уверенная, что девочки не расшифруют ее слова и тон голоса:

— Не представляю себе, почему этого человека снова выпустили сам-понимаешь-откуда. Он ведь опять это сделает, и еще один бедный малютка…

Мистер Гудчайлд прервал ее:

— По крайней мере, теперь мы знаем, кто крадет детские книги.

Сказав это, он снова начал дурачиться, отвесив двойняшкам церемонный поклон.

— Ну, как поживают наши мисс Стэнхоуп? Надеюсь, отлично?

Они ответили ему красивым унисоном:

— Да, спасибо, мистер Гудчайлд.

— А мистер Стэнхоуп? В добром здравии?

— Да, спасибо, мистер Гудчайлд.

Софи уже понимала, что его совсем не интересуют ответы. Просто так принято говорить, как вот принято носить галстук.

— Думаю, миссис Гудчайлд, — сказал мистер Гудчайлд еще более дурашливым голосом, — придется нам предложить маленьким мисс Стэнхоуп какое-нибудь угощение.

И они отправились вместе с благожелательной миссис Гудчайлд, которая никогда не дурачилась, всегда оставаясь степенной и невозмутимой, через дверь в конце магазина в обшарпанную гостиную, и там миссис Гудчайлд усадила девочек на диван перед телевизором, который, правда, был выключен, и пошла принести газировки. Мистер Гудчайлд стоял перед ними, улыбаясь и покачиваясь на носках, и говорил, как приятно их видеть и как хорошо, что они видятся почти каждый день, не правда ли? У него самого есть дочка, ну теперь она уже совсем взрослая замужняя женщина и у нее двое малышей, но живут они очень далеко, в Канаде. На середине его следующего высказывания, о том, насколько приятнее становится дом, когда в нем есть дети — и, разумеется, он не мог не добавить какой-нибудь глупости вроде: «Вернее, даже не дети, а, скажем, две очаровательные юные леди, вроде вас», хоть они со временем покидают дом, уезжая далеко-далеко, — где-то на середине этой запутанной фразы к Софи пришло ясное осознание собственной власти, если не полениться ею воспользоваться, над мистером Гудчайлдом, этим крупным, старым, толстым мужчиной с его заваленным книжной рухлядью магазином и его дурачествами; она могла сделать с ним все что угодно, абсолютно все, да только ради этого не стоит возиться. Так они и сидели, едва доставая носками до старого ковра, и осматривались поверх бокалов с шипучкой. На одной из стен висела большая афиша, набранная крупными буквами: такого-то числа БЕРТРАН РАССЕЛ в Концертном зале выступит перед ГРИНФИЛДСКИМ ФИЛОСОФСКИМ ОБЩЕСТВОМ с докладом на тему «ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ СВОБОДА И ОТВЕТСТВЕННОСТЬ». Афиша была старой, поблекшей, и казалось странным, что ее приклеили или повесили там, где большинство людей повесили бы картину; но потом Софи в тусклом свете разглядела под крупным «БЕРТРАН РАССЕЛ» мелко напечатанное «Председатель С. Гудчайлд» и более-менее поняла. Мистер Гудчайлд все не умолкал.

Софи задала интересовавший ее вопрос:

— Миссис Гудчайлд, скажите, а почему этот старик брал книги?

После ее слов наступила довольно долгая пауза. Миссис Гудчайлд, прежде чем ответить, сделала большой глоток кофе.

— Понимаешь, детка, он хотел их украсть.

— Но он же старый, — сказала Софи, выглядывая из-за ободка бокала. — Очень-очень старый!

Мистер и миссис Гудчайлд долго смотрели друг на друга поверх своих кружек с кофе.

— Понимаешь, — сказал, наконец, мистер Гудчайлд, — ему нравится дарить их детям. Он… он больной.

— Некоторые люди считают, что больной, — сказала миссис Гудчайлд, подразумевая, что она к этим людям не принадлежит, — и что ему нужен доктор. Но другие, — и это прозвучало так, будто миссис Гудчайлд была одной из них, — убеждены, что он просто противный, негодный старикашка, и что его нужно…

— Рут!

— Да. Хорошо.

Софи почувствовала и почти увидела, как опустились те ставни, которыми всегда отгораживаются взрослые, когда тебе хочется услышать что-нибудь по-настоящему интересное. Но миссис Гудчайлд вернулась к той же теме с другого конца.

— Мы и так едва сводим концы с концами из-за У. X. Смита,[8]Сеть канцелярских и книжных магазинов, одна из самых крупных в Англии (прим. перев.) . который прибрал все к рукам и загубил лекции и чтения, да еще из-за супермаркета, бесплатно раздающего книги, а этот гнусный старик Педигри окончательно пустит нас по миру.

— Теперь мы, по крайней мере, знаем, кто ворует книги. Я поговорю с сержантом Филипсом.

Затем Софи по лицу мистера Гудчайлда увидела, что он сейчас сменит тему. Оно порозовело, округлилось, засияло. Обе руки — чашка в одной, блюдце в другой — он развел в стороны.

— А чтобы развлечь маленьких мисс Стэнхоуп…

Тони заполнила паузу своим слабым чистым голосом, каждый слог которого был так же четок, как линия на хорошем чертеже:

— Миссис Гудчайлд, что такое транс-цен-ден-таль-на-я фи-ло-со-фи-я?

Чашка миссис Гудчайлд грохнулась на блюдце.

— Да хранит тебя Господь, дитя! Ваш папа учит вас таким словам?

— Нет. Папа нас ничему не учит.

Софи увидела, что Тони снова куда-то улетела, и объяснила:

— Это название книги из вашего магазина, миссис Гудчайлд.

— Трансцендентальной философией, милочка, — сказал мистер Гудчайлд шутливым голосом, хотя в его словах не было ничего шутливого, — с одной стороны, можно назвать книгу, полную пустословия. С другой стороны, она может претендовать на абсолютную мудрость. Как говорится, выбирай на вкус, только деньги плати. Как правило, считается, что очаровательным юным леди нет нужды разбираться в трансцендентальной философии — на том основании, что они сами воплощают в себе чистоту, красоту и добро.

— Сим!

Стало очевидно, что от мистера и миссис Гудчайлд ничего не узнаешь. Софи и Тони еще какое-то время изображали «образцовых детей», затем сказали хором — одна из немногих выгод быть близнецами, — что им пора идти, слезли с дивана, вежливо поблагодарили и, выходя из магазина, услышали, как мистер Гудчайлд разглагольствует об «очаровательных детях», а миссис Гудчайлд перебивает его:

— Поговори вечером с Филипсом. Похоже, у старого Педигри снова голова не в порядке. Его надо бы изолировать — для собственной пользы.

— Девочек Стэнхоупа он не тронет.

— Какая разница, кого именно он тронет?

Ночью, лежа в постели, Софи долго размышляла, унесясь прочь, в невидимую чащобу, почти как Тони. «Девочки Стэнхоупа?» Ей казалось, что они не были чьими-либо девочками. Ее разум перебирал всех, с кем доводилось сталкиваться в жизни: бабушка, исчезнувшая вместе с Роузвиром и всем, что там было; папа, уборщицы, тети, пара учителей, несколько детей. Она отчетливо увидела, что они с сестрой принадлежат друг другу, и больше никому. А так как ей не хотелось принадлежать Тони, как и Тони — ей, очевидно, ей не хотелось принадлежать и никому другому. И потом, это личное, никому не доступное пространство за затылком, черное пятно, из которого ты выглядываешь в мир, так что все остальные люди, даже Тони, остаются снаружи, — как же может существо по имени Софи, сидящее там, у выхода из туннеля, принадлежать кому-либо, кроме себя? Глупо! А принадлежать кому-то — все равно что стать близнецом с человеком из внешнего мира, как вот папа живет с тетями, и как живут друг с другом Беллы, Гудчайлды и все остальные… Но у папы есть кабинет, куда он может исчезнуть, и, исчезнув в своем кабинете, — внезапно поняла она, подтянув колени к подбородку, — он может пойти дальше, стать как Тони и скрыться среди своих шахмат.

Подумав об этом, она подняла веки: перед ней предстала комната, едва различимая в тусклом свете из слухового окна, и Софи, желая остаться внутри, снова закрыла глаза. Она знала, что думает не так, как взрослые, а их так много, и они такие большие…

Ну и пусть.

Софи замерла, затаив дыхание. Есть же еще этот старик с его книгами! Она кое-что заметила. Ей об этом довольно часто говорили, но сейчас она сама увидела . Существует выбор — либо принадлежать к хорошим людям, таким, как Гудчайлды, Беллы и миссис Хьюджсон, делая то, что они считают правильным. Либо выбрать то, что реально, о чем ты знаешь, что оно реально, — самое себя, сидящую у выхода из туннеля, со своими собственными желаниями и правилами.

Возможно, единственная выгода от того, чтобы быть всем для своей сестры и точно знать истинную суть Тони, состояла в том, что утром Софи без колебаний обсудила с ней следующий шаг. Она предложила воровать конфеты, и Тони не только выслушала, но и сама подбросила несколько идей. Она предложила попробовать в пакистанском магазине, потому что пакистанцы глаз не могут отвести от ее волос: она отвлечет внимание продавца, а Софи тем временем стащит что надо. Софи оценила разумность этого плана. Когда Тони распускала волосы, трогательными движениями начинала отводить их с лица, а затем по-детски пыталась открыть его, выглядывая сквозь пряди, это действовало неотразимо. Они отправились в магазин братьев Кришна, и все оказалось даже слишком просто. Младший брат стоял в дверях и говорил певучим голосом чернокожему: «Убирайся, чернозадый. Нам не нужны такие покупатели». Двойняшки проскользнули мимо него в магазин, и им навстречу из-за открытых мешков с сахаром-сырцом вышел старший Кришна и сказал, что весь магазин к их услугам. Затем он буквально завалил их разными забавными сладостями, дал в придачу причудливые палочки, которые назвал ароматическими, и отказался брать за что-либо деньги. Это было так унизительно, что они отказались от своего плана, понимая, что если попробовать в магазине Гудчайлда, выйдет то же самое; тем более что книги у него все равно глупые. Кроме того, Софи уяснила еще одну вещь. У них игрушек было больше, чем им хотелось, и карманных денег больше, чем им хотелось, — все это благодаря папиным уборщицам и кузинам. Но хуже всего, оказалось, что у них в школе были ребята, занимавшиеся тем же самым, только по-крупному, настоящими кражами и даже взломами, и продававшие потом добычу тем детям, у которых водились деньги. Софи поняла, что воровство — это хорошо или плохо в зависимости от того, как ты сама к нему относишься, но в любом случае это скучное занятие. Скука — вот единственная причина, почему не стоит воровать, единственная веская причина. Раз или два мысль эта в ее голове достигла такой ясности, что понятия «хорошо», «плохо», «скучно» представились ей числами, которые можно складывать и вычитать. Еще она с той же ясностью увидела, что всякий раз надо прибавить или отнять еще одно число, «икс», но она не могла определить его значение. Сочетание этого четвертого числа и ясности нагнало на нее панику и могло бы повергнуть в холодный ужас, если бы она не сидела у выхода из черного туннеля и не знала, что она не Софи, а Это. Это жило и наблюдало, не испытывая никаких чувств, помыкая и управляя, как сложной куклой, Софи-существом — ребенком со всеми талантами, недостатками и осознанным очарованием вполне раскованной, более чем невинной, наивной, доверчивой маленькой девочки — помыкая ею среди всех прочих детей, желтых, белых, черных, других детей, которые, разумеется, не могли решить в голове ни эту задачу, ни какую-либо другую, и были вынуждены старательно выписывать цифры на бумаге. Хотя иногда ей вдруг удавалось легко — раз! — выскочить наружу и присоединиться к ним.

Такое открытие сущности вещей могло оказаться очень важным, если бы их одиннадцатый день рождения не стал началом месяца, по-настоящему ужасного для Софи и, возможно, для Тони, хотя та и не подавала виду. Все произошло на самом дне рожденья. Купленный у Тимоти торт был украшен десятью свечами по кругу и одной — посередине. Даже папа пришел из своего кабинета и участвовал в чаепитии, непривычно веселый, что не шло ни ему, ни его ястребиному лицу, которое всегда вызывало у Софи мысли о принцах и пиратах. После скомканного поздравления и перед тем, как задули свечи, он все им сообщил. Он сообщил, что они с Винни скоро поженятся, так что у девочек будет, как он выразился, нормальная мать. В одно обжигающее мгновение после того, как он умолк, Софи поняла очень многое. Она поняла разницу между Винни, хранящей одежду в комнате для теть и наносящей папе визиты, и Винни, которая будет прямо входить к нему, чтобы раздеться и лечь в постель, той, которая будет называться миссис Стэнхоуп и, возможно (поскольку так случалось в книжках), родит детей, которых папа будет любить так, как никогда не любил близняшек, его близняшек и больше ничьих. Это был миг безгласного отчаяния — Винни с ее разрисованным лицом, желтыми волосами, странной манерой говорить и запахом женской парикмахерской. Софи понимала, что это не должно случиться, нельзя допустить, чтобы это случилось. Но и эта мысль не принесла утешения. Софи не смогла вытянуть рот трубочкой, чтобы задуть свечи, он раскрывался все шире, и она заплакала. А вот это было ни к чему, потому что плакала она от горя, но потом оно смешалось с яростью, ибо все это происходило на глазах Винни и, что еще хуже, на глазах папы, давая ему понять, сколь много он для нее значит. И еще Софи знала, что, когда слезы кончатся, факт, огромный и непереносимый, останется. Она услышала, как Винни сказала:

— Вот так-то, приятель.

«Приятелем» был папа. Он подошел к Винни, сказал что-то на ухо, дотронулся до нее, отчего она резко отпрянула, и наступила тишина. Затем папа взревел ужасным голосом:

— Дети! Боже мой!

Софи услышала, как он мчится вниз по деревянным ступеням, в каретный сарай, как бежит по садовой тропинке. Дверь в холл грохнула так, что стекла чудом не вылетели. Винни поспешила за ним.

Разделавшись со слезами, что нисколько не улучшило положения дел, Софи села на свой диван и посмотрела на Тони, сидевшую напротив. Тони была такой же, как всегда, только щеки чуть порозовели — и никаких слез. Она бесцеремонно сказала:

— Рева-корова.

Софи не ответила, ей было не до того. Сильнее всего ей хотелось убежать, бросить папу, забыть о нем и о его предательстве. Она вытерла лицо и сказала, что им нужно пройтись по дорожке вдоль канала, потому что Винни это запретила. Они сразу же так и поступили, хотя в качестве ответа на ужасные вести этот шаг казался слишком ничтожным. Только когда они забрались в старую лодку у заброшенного шлюза, фигуры Винни и папы уменьшились и чуть-чуть отдалились. Близняшки немного посидели в лодке, а потом нашли там утиные яйца, отложенные очень давно. Когда Софи увидела яйца, у нее в голове все прояснилось. Она сообразила, как ей мучить Винни и папу, мучить до тех пор, пока они не сойдут с ума и их не увезут, как сына мистера Гудчайлда, в сумасшедший дом.

После этого все случилось так, как должно было случиться. Все сошлось, повинуясь некоей предопределенности, словно на помощь пришел весь мир. Было предопределено, что, вернувшись к праздничному торту и объев с него глазурь — не пропадать же ей! — они откроют старый кожаный чемодан, который им открывать запрещалось, и найдут там связку ржавых ключей. Ключи открывали все, что обычно было заперто. Той же ночью, сидя в кровати, с коленями, прижатыми к начавшей округляться груди, Софи ясно увидела, что одно из старых яиц предназначалось для Винни. В темноте она чувствовала, как ее одолевает страстное желание стать колдуньей — по-иному нельзя было это назвать. Колдовство и могущество. Она испугалась самой себя и свернулась клубком под одеялом, но темный туннель оставался с ней; там, в безопасности, она поняла, что делать.

На следующий день оказалось, что все очень просто. Надо всего лишь найти те области отрешенности, которые так щедро разбросали вокруг себя взрослые, и передвигаться по ним. Если делать это достаточно проворно, никто тебя не увидит и не услышит. И она проворно открыла ящик маленького столика около папиной кровати, разбила в него яйцо и проворно удалилась. Ключ она повесила обратно в тяжелую связку, которой явно не пользовались многие годы, и почувствовала, что приблизилась вплотную к колдовству, но настоящего удовлетворения не получила. В тот день в школе она была настолько рассеянна, что даже миссис Хьюджсон заметила и спросила, в чем дело. Конечно, ни в чем.

Ночью в своей кровати под слуховым окном конюшни Софи размышляла о колдовстве. Она пыталась сложить воедино все, связанное с колдовством, но ничего не получалось. Это не арифметика. Все расплывалось — свой личный туннель, предопределенные вещи и, превыше всего, глубинная, жестокая, острая потребность, желание причинять боль Винни и папе там, в спальне. Она представляла, желала, пыталась думать и снова представляла; и, наконец, ей так отчаянно захотелось немедленно стать колдуньей, что в мгновение обжигающего просветления она увидела, как это произойдет. Она видела саму себя, скользящую по садовой дорожке, сквозь стеклянную дверь, по лестнице, через дверь спальни к большой кровати, где лежат папа и повернувшаяся к нему спиной Винни. И вот она подходит к столику, на котором возле ночника лежат три книги, просовывает руку с яйцом в запертый ящик, разбивает это второе яйцо рядом с первым, таким мерзким, фу, дрянь какая, и оставляет там всю эту гадость. Потом она оборачивается, смотрит вниз, нацеливает темную часть своей головы на спящую Винни и посылает ей кошмар, от которого та вздрагивает и кричит в голос; этот крик как бы разбудил Софи — хотя ее нельзя было разбудить, ведь она не спала — и она очутилась в собственной кровати с собственным криком, смертельно испуганная своими колдовскими проделками, и когда ее крик затих, позвала: «Тони! Тони!» Но Тони спала и была где-то далеко, поэтому Софи пришлось долго лежать, свернувшись и дрожа от ужаса. Сейчас она уже чувствовала, что дальше оставаться колдуньей ей не под силу и что взрослые все равно победят, потому что от колдовства тебе самой в конце концов становится плохо. Но тут из этого гнусного Сиднея приехал дядя Джим.

Сперва с дядей Джимом всем было весело, даже папе, который говорил, что Джим — прирожденный комик. Но всего через неделю после неудачного дня рожденья Софи заметила, как много времени он стал проводить с Винни; она задумалась над этим и немного испугалась — не породило ли дядю Джима ее колдовство? Все-таки он как-то разрядил ситуацию, — говорила она себе, гордясь тем, что нашла слово, которое оказалось более чем верным; он разрядил обстановку в доме, и все они… в общем, тоже разрядились.

Седьмого июня, примерно через две недели после дня рождения, когда Софи, уже привыкшая считать себя одиннадцатилетней, сидела на корточках за старым розовым кустом, наблюдая за бессмысленно суетящимися муравьями, Тони промчалась по садовой дорожке, и по деревянной лестнице взлетела в их комнату. Это было так удивительно, что Софи пошла посмотреть, в чем дело. Тони не стала тратить времени на объяснения.

— Пошли.

Она схватила Софи за руку, но та упиралась.

— Что..?

— Ты мне нужна.

Софи так удивилась, что позволила себя увести. Тони торопливо прошла по садовой дорожке в холл, остановилась перед дверью в кабинет и поправила волосы. Не выпуская руку Софи, она открыла дверь. В кабинете был папа — смотрел на шахматную доску. Хотя на улице светило солнце, над самой доской горела лампа.

— Что вам надо?

Софи увидела, что сестра пунцово покраснела — впервые на ее памяти. Тони быстро вдохнула и заговорила своим слабым бесцветным голосом:

— Дядя Джим и Винни вступили в сексуальную связь в тетиной спальне.

Папа встал, очень медленно.

— Я… вы…

Наступила пауза, какая-то шерстяная — колючая, жаркая, неудобная. Папа быстро вышел в дверь, пересек холл. Они услышали его голос на лестнице:

— Винни! Где ты?

Близняшки — Тони уже белая как мел — бросились к стеклянной двери и через нее в сад, Софи впереди. Она пробежала весь путь до конюшни, едва ли понимая, зачем, и почему она так взбудоражена, почему чувствует страх и торжество. Только влетев в комнату, она заметила, что Тони с ней нет. Прошло, вероятно, минут десять, прежде чем медленно вошла Тони — еще бледнее, чем обычно.

— Что случилось? Он разозлился? Они правда это делали? Как на уроках рассказывали? Тони! Зачем ты сказала, что я нужна тебе? Ты их слышала? А его слышала? А папа — что он сказал?

Тони легла на живот, уткнувшись лицом в руки.

— Ничего. Он захлопнул дверь и спустился вниз.

Затем наступило затишье; но когда через три дня двойняшки вернулись из школы, они попали прямо в свирепую свару. Не стоило путаться у взрослых под ногами, и Софи сразу пошла по садовой дорожке прочь, отчасти надеясь, что это работает ее колдовство, но в то же время угрюмо размышляя, а может, все получилось из-за того, что Тони открыла папе секрет. Но как бы там ни было, в тот же день все кончилось. Винни и дядя Джим уехали вечером. Тони — ее явно не интересовала идея колдовского воздействия — старалась держаться как можно ближе к взрослым и с готовностью пересказывала Софи все, что слышала, не пытаясь давать объяснений. Винни сказала, что уезжает с дядей Джимом, потому что он австралиец, а ее затрахали эти козлы англичане, и вообще все это было ошибкой — папа слишком стар, черт бы его взял, да еще о детях не надо забывать, и она надеется, что не разбила ничьих сердец. Софи то жалела, то радовалась, что это не ее колдовство избавило их от Винни. Жалко только, что дядя Джим уедет. Одна обмолвка Тони показала Софи, насколько тщательно ее сестра все обдумала и организовала.

— У нее был паспорт. Она — иностранка. Ее настоящее имя — не «Винни», а «Венера».

Это показалось двойняшкам таким забавным, что некоторое время они были в восторге друг от дружки.

После Винни новых теть не было, и папа стал проводить много времени в Лондоне — сидел в клубе, вел шахматные передачи. Потом сменилась целая череда уборщиц, которые прибирались на половине дома, не занятой адвокатами и Беллами. Еще время от времени приезжала какая-то папина кузина, перетряхивала их одежду и рассказывала им о месячных и о Боге. Но она была фигурой бесцветной, недостойной того, чтобы дружить с нею или травить ее.

В сущности, после избавления от Винни время остановилось — как будто поднявшись по склону, они выбрались на плато, края которого скрыты от глаз. Возможно, отчасти так было потому, что их двенадцатый день рожденья папа просто не заметил, не было Винни или другой тети, чтобы ему напомнить. В тот год близняшки убедились, что обладают феноменальным интеллектом, но это не стало для них особенной новостью, хотя объясняло, почему все остальные дети кажутся такими тупыми. Для Софи выражение «феноменальный интеллект» было бесполезным хламом, осевшим в памяти и никак не связанным с тем, что стоило бы иметь или делать в жизни. Для Тони вроде бы тоже, но Софи слишком хорошо ее знала, чтобы не заметить разницы, которая выражалась, например, в том, что по многим, хотя и не по всем предметам они быстро оказались в разных классах. Более тонко это проявлялось в том, как иногда в сложных ситуациях Тони небрежно произносила слова, сразу же все прояснявшие. В таких случаях можно было предположить, что словам предшествовало долгое размышление, но никаких доказательств этому не находилось.

Начавшиеся у Софи месячные оказались болезненными и приводили ее в ярость. Тони, казалось, не обращала на них внимания, словно могла покинуть свое тело со всеми его процессами и уйти вдаль, отрешившись от всяких ощущений. У Софи и у самой были такие длительные, неподвижные промежутки; но они будили в ней не мысль, а воображение. Однажды, во время болезненных месячных, она — впервые после ухода Винни — предалась мечтам о колдовстве и обо всем, с ним связанным. Она стала замечать за собой странности. Как-то перед Рождеством она зашла в пустующую тетину комнату и задумалась — что ей там понадобилось? Стоя у изголовья незастланной односпальной кровати, на которой лежало одно лишь древнее одеяло с электроподогревом, измятое и покрытое ржавыми пятнами, страшное на вид, как хирургическое приспособление, она размышляла над тем, что ее сюда привело, и решила — причина тому смутное желание узнать, что из себя представляли тети и что между ними было общего; а затем, содрогнувшись от какого-то нечистого возбуждения и еще от отвращения, она поняла, что хотела узнать, какая их общая черта заставляла папу звать их к себе в постель. Думая об этом, она услышала, как папа выходит из своего кабинета, бежит вверх по лестнице, перескакивая через ступеньку, а то и две, хлопает дверью уборной — раздался звук бегущей воды и все прочее. Она вспомнила про утиное яйцо у его кровати и подивилась, почему никто не сказал о нем ни слова; но пока папа был в уборной, пойти к нему в спальню и посмотреть не было возможности. И она стояла у односпальной кровати и ждала, пока он спустится вниз.

Любая мало-мальски разумная тетя с радостью бы покинула эту комнату. Тут были старый ковер возле кровати, стул, туалетный столик, большой шкаф — и больше ничего. Софи на цыпочках подошла к окну и бросила взгляд поверх садовой тропинки на окна конюшни. Потом открыла верхний ящик туалетного столика — и обнаружила в нем маленький транзистор Винни. Софи взяла его и осмотрела с уютным чувством, что ничего ей Винни за это не сделает. Чувствуя, что победила, она включила приемник. Батарейка была еще жива, и миниатюрная поп-группа начала исполнять миниатюрную музыку. За спиной отворилась дверь.

В дверном проеме стоял папа. Софи посмотрела на него и поняла, почему у Тони такая бледная кожа. Наступило долгое молчание. Софи заговорила первой.

— Можно, я его возьму?

Отец посмотрел на маленький кожаный футляр в ее руке, кивнул, сглотнул и так же торопливо, как пришел удалился вниз по лестнице. Победа, победа, победа! Все равно что пленить Винни, заточить ее в клетку и никогда не выпускать. Софи тщательно обнюхала приемник и убедилась, что к нему не пристало никаких запахов Винни. Она унесла приемник в конюшню. Лежа на диване, она думала о крошечной Винни, запертой в ящике. Конечно, глупо так думать, — но едва она сказала это самой себе, к ней пришла еще одна мысль: месячные — это глупо! Глупо! Глупо! Это заслуживает утиного яйца, заслуживает вони и грязи.

После этого Софи повсюду таскала за собой транзистор со спрятанной в нем Винни. Ей казалось, что во всех транзисторах заключены их хозяева, и, значит, ей повезло, что этот уже занят. Она часто слушала его, иногда прижав ухо к решетке динамика, иногда доставая из ниши наушники и оставаясь наедине с собой. Именно так она услышала две передачи, обращенные не к маленькой девочке с улыбкой на лице (подружке всех на свете), но прямо к той Софи-твари, сидевшей внутри, у выхода из своего туннеля. В первой передаче речь шла о деградации вселенной, и Софи поняла, что всегда это знала, это столь многое объясняло, что казалось очевидным; именно поэтому дураки были дураками, и их было так много. В другой передаче говорили о том, что некоторые люди способны угадать цвет карт чаще, чем допускает статистика. Софи зачарованно слушала диктора, толковавшего об этой, как он выражался, бессмыслице. Он утверждал: никакого волшебства тут нет, и если люди способны угадывать эти так называемые карты чаще, чем допускает статистика, — и выкрикнул с такой яростью, что, вероятно, у него глаза выпучились, — значит, статистику следует пересмотреть . Эти слова даже Софи-тварь заставили захихикать, потому что она при желании чувствовала себя в числах как рыба в воде. Она вспомнила утиное яйцо и Софи-ребенка, крадущегося по областям отрешенности; и поняла, что же они упустили в своих экспериментах с магией, которая не принесла почти никаких результатов — всего лишь немножко вони, нарушение правил, манипулирование людьми, непреодолимое желание, пронзительность, и… что еще? Другой конец туннеля, конечно, тоже в этом участвовал.

Вечером, когда у нее в голове все сошлось, она мгновенно соскочила с кровати. Желание колдовать было подобно вкусу во рту — жажде и голоду после колдовства. Ей казалось, что если она не сделает чего-то до сих пор несделанного, не увидит чего-то, чего ей не приходилось видеть, то пропадет навеки и превратится в маленькую девочку. Что-то подталкивало ее, тянуло, грызло. Она попыталась отворить ржавое слуховое окно, и оно, скрипнув, приоткрылось; затем отворилось шире, как будто повернулась на петлях дверь склепа. Но в вечерних сумерках Софи могла разглядеть только отблеск канала. Потом на тропинке у канала раздались шаги. Чуть не расплющив череп, она просунула голову боком в щель и увидела картину, которую под этим углом никогда не видел никто из живущих людей — не только тропинку и канал, но и весь путь до Старого моста, да и большую часть Старого моста, и даже грязный вонючий туалет — тьфу, мерзость! — а еще старика, который воровал книги у мистера Гудчайлда. Старик вошел в туалет, и она удерживала его там, да, удерживала! Она велела ему оставаться в этой грязной конуре, как велела Винни оставаться в транзисторе, и не выпускала его. Напрягая все силы духа, нахмурившись, стиснув зубы, она нацелилась на одну точку, туда, где он был, в грязном сортире, и держала его там. По мосту проехал велосипедист в черной шляпе, направляясь за город, навстречу ему прополз автобус, а она все держала старика внутри! Но ее силы были на исходе. Велосипедист в черной шляпе удалялся от города, автобус въехал на Хай-стрит. Разум ее разжал свою хватку, и она уже не могла сказать, удерживает она старика в туалете или нет. Все равно, — подумала она, отворачиваясь от окна, — он не выходил оттуда, и даже если я не могу утверждать, что держала его там, то не могу также утверждать, что не держала. Потом, поскольку разум ее разжал свою хватку и она снова превратилась в Софи-ребенка в пижаме, посреди залитой лунным светом комнаты, ее, как высокой шапкой волшебника, накрыло страхом, внутри все похолодело и она в панике закричала:

— Тони! Тони!

Но Тони спала и не проснулась даже от тряски.


На пятнадцатом году их жизни в определенный час и даже в определенное мгновение Софи поняла, что вышла на дневной свет. Она сидела в классе, где единственной ее сверстницей была Тони. Остальные были старше — грудастые, большезадые, они сопели, словно алгебра была клеем, в котором они увязли. Софи откинулась на спинку стула, потому что уже выполнила задание. Тони тоже откинулась на спинку стула — она не только выполнила задание, но и испарилась, покинув свое тело. Именно тогда это и случилось. Софи не только поняла, но и увидела , что они движутся в особом измерении; и, увидев это, увидела кое-что еще. Тони — та Тони, что была мокрой курицей и мокрой курицей должна была остаться, — стала красавицей, юной красавицей, и не просто красавицей, с распущенными дымчато-русыми волосами, тонким, нет, стройным телом, прозрачным лицом — а красавицей неотразимой . Софи осознала это с ясностью, подобной уколу иглой; а после укола нахлынула ярость: почему это именно мокрая курица Тони…

Она извинилась, вышла и торопливо рассмотрела себя в мутном зеркале. Да. Все в порядке. Не такая, как у Тони, но тоже красота. Конечно, посмуглее, непрозрачная, непроницаемая для взглядов, зато правильная, привлекательная, Боже мой, здоровая , не замкнутая в себе, завлекающая, призывающая, пожалуй, волевая, о да, вот так — наилучший ракурс для фотографии; в общем, весьма удовлетворительно, если бы только рядом не торчала все время эта мокрая курица, для которой сейчас и слова доброго не находилось. Софи долго смотрела на свое отражение в мутном зеркале, примечая все в дневном свете, который неожиданно стал ярче и чище. Тем же вечером после французских глаголов и американской истории она лежала на своем диване, Тони — на своем. Софи повернула до упора ручку громкости на транзисторе, и он на мгновение взревел — вызов, даже оскорбление, по крайней мере, грубый пинок ее молчаливой двойняшке.

— Хватит, Софи!

— Тебе же все равно, разве нет?

Тони привстала на колени, сменив позу. Своими новыми, дневными глазами Софи увидела, как сместился и поплыл этот невообразимый изгиб от линии лба под дымчатыми волосами вниз, по дуге длинной шеи, по плечу, включая намек на грудь, и плавной кривой до самого конца, где палец ноги играл сандалией.

— В общем-то, не все равно.

— Ну, тогда тебе придется потерпеть, моя дражайшая Тони.

— Я больше не Тони. Я — Антония.

Софи расхохоталась.

— А я — София.

— Как скажешь.

И странное существо снова уплыло прочь, оставив свое простертое — фактически необитаемое — тело. Софи захотелось пустить радио на такую громкость, чтобы снесло крышу, но это выглядело бы поступком из детства, с которым они так неожиданно распрощались. И она осталась лежать на спине, разглядывая потолок с большим сырым пятном. В очередном приступе осознания она увидела, что новый дневной свет делает темное пространство за ее затылком еще более непроглядным, но одновременно и более неоспоримым — оно там есть, и все тут!

— У меня глаза на затылке!

Она рывком села, осознав, что произнесла эти слова вслух; потом, на соседнем диване, — поворот головы, долгий взгляд:

— А?

Никто из них больше ничего не сказал, и Тони вскоре отвернулась. Не может быть, чтобы Тони это знала! Но она знала.

У меня на затылке глаза. То поле зрения никуда не делось, даже расширилось, и там сидит и смотрит наружу через глаза тварь по имени Софи — тварь, которая на самом деле безымянна. Она может выбирать — либо выйти на дневной свет, либо таиться в этой личной области бесконечной глубины и удаленности, в этом потайном убежище, откуда исходит вся ее сила…

Софи зажмурилась, ее точно озарило. Ей удалось установить — или восстановить — связь между этим новым чувством и старым, связанным с тухлым яйцом, со страстным желанием стать колдуньей, перейти грань, желанием, чтобы то невероятное, что таится во тьме, воплотилось и разрушило безмятежное существование дневного мира. Казалось, что сейчас, когда ее обычные глаза закрыты, те, на затылке, открылись и смотрят во тьму, уходящую в бесконечность конусом черного света.

Она прервала созерцание и открыла дневные глаза. На соседнем диване свернулась клубком фигура, ребенок и женщина, и, разумеется, тоже воплощение — но ведь не жалких уколов дневного света с его пышностью и цветением, а тьмы и упадка?

Именно с этого момента Софи перестала подчиняться многим из тех условностей, которых требовал от нее мир. В ее руках оказалась измерительная линейка. Примеряй ее к «обязана» и «должна», «нужно» и «хочется». Если в данный момент эти понятия не подходят миловидной девушке с дополнительными глазами на затылке, она дотрагивается до них своим жезлом, и они исчезают. Алле — оп!

Когда близняшкам было по пятнадцать с небольшим, учителя посоветовали Тони поступить в колледж, но та сомневалась. Она заявила, что предпочла бы стать моделью. Софи не знала, чего ей хочется, но ей казалось бессмысленным поступать в колледж или день за днем отягощать свое тело чужими одеждами. Пока Софи еще не могла до конца поверить, что наступает время жить во внешнем мире, Тони отправилась в Лондон и отсутствовала очень долго, чем привела в бешенство папу и школьное начальство. Дело в том, что, поскольку девушка — существо хрупкое и беззащитное, через несколько дней ее уже искали по всем правилам, через Интерпол, как в телепередачах. Затем она вдруг нашлась, почему-то в Афганистане, и ей угрожали очень большие неприятности, так как ее случайные попутчики оказались наркоторговцами. Дело шло к тому, что Тони могла надолго угодить за решетку. Софи была потрясена смелостью Тони, немного ей завидовала и решила продолжить самообразование. Первое, что она сделала, будучи уверена, что Тони наверняка уже избавилась от своей девственности, — изучила свое тело посредством соответственно установленного зеркала. То, что она увидела, не произвело на нее особого впечатления. Она попробовала с парой мальчишек, но те оказались некомпетентными, а их причиндалы — смехотворными. Однако с их помощью Софи поняла, какую изумительную власть над мужчинами дает ей красота. Она изучила движение транспорта по Гринфилду и выяснила, что лучшее место — у почтового ящика в сотне ярдов за Старым мостом. Она стала ждать там, пропустила грузовик и мотоциклиста и выбрала третьего водителя.

Он вел маленький пикап, не легковушку, был смуглый, привлекательный и сказал, что едет в Уэльс. Софи села к нему в машину, поскольку он, судя по всему, говорил правду, а если он ей не понравится, она больше никогда его не увидит. В десяти милях от Гринфилда водитель свернул на проселок, остановился на лесной опушке и, тяжело дыша, обхватил Софи. Тогда она предложила пойти в лесок и там обнаружила, что в его компетентности сомневаться не приходится. Но она представить себе не могла, что будет так больно. Закончив свою часть дела, мужчина отделился от нее, вытерся, застегнул штаны и посмотрел на нее со смесью триумфа и тревоги.

— Не говори никому, поняла?

Софи слегка удивилась.

— А зачем мне кому-то говорить?

Он посмотрел на нее с меньшей тревогой и с большим триумфом.

— Ты была девственницей. А теперь — нет. Я тебя поимел, ясно?

Софи достала предусмотрительно захваченные салфетки и вытерла с бедра струйку крови. Мужчина восторженно сказал в пространство:

— Поимел девственницу!

Софи натянула трусики. На ней было платье вместо джинсов — крайне нехарактерно для нее, но тоже заранее предусмотрено. Она с любопытством посмотрела на мужчину, недвусмысленно радовавшегося жизни.

— И это всё?

— Что всё?

— Секс. Ебля.

— Господи! А ты чего ожидала?

Софи ничего не ответила за ненадобностью ответа. Потом ей преподали урок об особенностях мужской натуры — если данный экземпляр мог считаться типичным представителем. Инструмент ее посвящения сообщил ей, какому риску она подвергалась, ее мог подобрать кто угодно, а потом взять и придушить. Она никогда, никогда не должна больше так делать! Если бы она была его дочерью, он бы хорошенько ее высек, чтобы она не вешалась на шею первому встречному, а ведь ей только семнадцать, и она могла бы, могла… Терпение Софи наконец лопнуло:

— Мне еще шестнадцати нет.

— Господи! Но ты ведь сказала…

— Только в октябре исполнится.

— Господи…

Софи сразу поняла, что совершила ошибку. Вот еще один урок: всегда придерживайся простейшей лжи, как и простейшей правды. Мужчина разозлился и испугался. Но когда он начал вопить что-то о смертельных тайнах, и как он найдет ее и перережет ей горло, она увидела, какой он слабак и глупец со всеми своими «никому не говори, забудь, если скажешь хоть слово — хотя бы просто упомянешь, что кто-то тебя подцепил….» Она досадливо перебила:

— Это я тебя подцепила, дурак.

Он бросился на нее, но Софи поспешно добавила, прежде чем он успел до нее дотронуться:

— Когда ты остановился возле меня, я опустила в ящик открытку с номером твоего пикапа. На адрес моего отца. Если я не перехвачу ее…

— Господи!

Он неуверенно потоптался на листьях.

— Я не верю тебе!

Она продекламировала номер его пикапа и велела, чтобы он отвез ее туда, где подобрал, а когда он начал ругаться, снова напомнила об открытке. В конце концов он, разумеется, отвез ее назад, потому что, как Софи говорила себе, ее воля оказалась сильнее. Эта мысль ей так понравилась, что она изменила свое решение и наговорила водителю много всего. Он снова пришел в ярость, но Софи была довольна. Потом случилось самое невероятное во всей истории — он вдруг раскис, стал уверять ее, что она прелестная девушка и не должна растрачивать себя в подобных занятиях. Если она ровно через неделю будет ждать его на том же месте, они станут встречаться регулярно. Ей это понравится. Деньжата у него водятся…

Софи молча выслушала все это, иногда кивала, чтобы он не останавливался. Но ни свое имя, ни адрес сообщать ему не собиралась.

— Может, ты хочешь узнать мое имя, крошка?

— Да в общем, нет.

— «Да в общем, нет!» Чтоб я сдох! Тебя рано или поздно убьют! Вот увидишь!

— Высади меня у почтового ящика.

Он прокричал ей вслед, что через неделю будет ждать в это же время на этом месте, и она улыбнулась, чтобы отделаться от него, и потом долго шла домой по всяким проулкам и закоулкам, выбирая самые узкие, чтобы пикап не мог проехать следом. Ее по-прежнему не покидало изумление — до чего же это все оказалось ничтожно. Такое тривиальное событие, за вычетом неизбежной боли первого раза, которая никогда не повторится. Ровным счетом ничего особенного. Ощущение было не намного более сильным, чем прикосновение языка к внутренней стороне щеки — ну, честно говоря, более сильным, но не намного.

И еще говорят, что девушки после этого плачут.

«Я не плакала».

При этой мысли ее тело охватила длительная дрожь, не имевшая явной причины, и Софи немного подождала, но больше ничего не произошло. Разумеется, на лекциях о сексе всегда упоминали о совместимости партнеров и о том, что девушка далеко не сразу научается испытывать оргазм, — но, в сущности, акт оказался таким тривиальным, значимым только своими возможными, хотя почти невероятными последствиями. Уже подходя вдоль канала к дому, Софи смутно ощутила правильность того, что вся эта штука, вокруг которой люди поднимают столько шума, уверенные в ее великолепии, — все эти состязания по ящику, сопли на широком экране, вся поэзия, музыка и живопись — оказалась простейшей, едва ли не наипростейшей вещью в мире. Да еще и глупой вдобавок, что тоже справедливо, с учетом того упадка, к которому клонится мир.

Софи покорно согласилась с папиной уборщицей, заметившей, что она рановато вернулась из школы, прислушалась к стуку электрической пишущей машинки, вспомнила, что вечером у отца передача для школьников, и пошла в ванную, где тщательно вымылась, как в фильмах, испытывая слабое отвращение к сгусткам крови и спермы. Больно прикусив нижнюю губу, она забралась в глубь тела и нащупала грушевидную штуковину с внутренней стороны живота, где она и должна была быть, бездействующую часовую бомбу, хотя трудно было поверить, что такое может случиться с ней и с ее телом. Мысль о возможном взрыве этой бомбы заставила ее еще тщательнее ощупывать и мыть, невзирая на боль; и она наткнулась на другое уплотнение, напротив матки, только сзади, уплотнение, лежавшее за гладкой стенкой, но легко сквозь нее прощупываемое, округлое уплотнение ее собственной какашки, продвигающейся по спирали кишечника, и содрогнулась, не произнося ни слова, но чувствуя каждый слог: «Ненавижу! Ненавижу! Ненавижу!» Это был глагол без прямого дополнения, как она сказала себе, когда немного пришла в норму. Незамутненное чувство.

Но когда она вымылась и вычистилась, после менструации и заживления ран, эта активная ненависть вытекла, как жидкость, на самое дно вещей, и Софи снова стала юной девушкой, какой себя ощущала, — юной девушкой, восприимчивой к звукам космоса, запутавшейся в возможностях сверхъестественного, поскольку слово это имеет несколько значений; сознательно сопротивляющейся предложениям учителей сделать еще одно усилие и не губить свой незаурядный интеллект; и внезапно превращающейся в хохотушку, которая интересуется нарядами, мальчишками, сплетнями и пересудами: «Он классный, правда?» — и ловит фразы, ловит музыку, ловит поп-звезд, ловит, ловит, пока ловить легко.

Тони так и не нашлась, и, вглядываясь в пустоту своего собственного лица, Софи мучительно пыталась понять, как же так, почему это ровным счетом ничего не значит, и, в сущности, просто до примитивности. Она по очереди припоминала всех людей, которых знала, даже покойную бабушку и позабытую мать, видела, что они — лишь силуэты, и тревожилась. Едва ли не лучше по необходимости быть всем для кого-то, кто тебе вовсе не нравится, чем жить только с собой и для себя. С путаным и в основе своей невежественным представлением о том, что у богатых и искушенных людей все по-другому — к тому же, ей уже исполнилось шестнадцать! — она остановила дорогую машину, но обнаружила лишь, что мужчина за рулем оказался гораздо старше, чем выглядел. На этот раз упражнения в лесочке были безболезненными, но более продолжительными и совершенно непонятными. Мужчина предложил ей столько денег, сколько она в жизни не видела, чтобы она делала для него разные штуки, и Софи подчинилась, находя его пожелания немного тошнотворными, но не более мерзкими, чем внутренности ее собственного тела. И только вернувшись домой — «Да, миссис Эмлин, нас рано отпустили», — она подумала: «Теперь я — шлюха!» Выйдя из ванной она лежала на диване, размышляя о том, каково быть шлюхой, но даже если она произносила это слово вслух, в ней ничего не изменялось, это никак ее не задевало, этого просто не существовало. Существовала только пачка синих пятифунтовых бумажек. Софи подумала — то, что она шлюха, тоже ничего не значит. Все равно что воровать сладости — можно, если хочется, но скучно. Это даже не побуждало Софи-тварь кричать: «Ненавижу!»

После этого она бросила секс, как познанную, изученную и отвергнутую банальность. Он превратился всего лишь в ленивую игру с самой собой в постели, под аккомпанемент весьма необычных, или только казавшихся необычными, но в любом случае очень сокровенных фантазий.

Антонию привезли обратно; у нее с отцом происходили ужасные свары в кабинете. Близняшки немножко, совсем немножко, общались в конюшне, но Тони не была настроена подробно отчитываться о своей жизни. Софи так и не узнала, каким образом они с папой все уладили, но вскоре Тони поселилась в общежитии в Лондоне, официальном и гарантирующем безопасность. Она называла себя актрисой и действительно пыталась играть, но, как ни странно, при всем своем уме и прозрачности, не добилась успеха. Похоже, ей оставалось одно — поступить в университет, но она клялась, что никогда туда не пойдет, и начинала бурно разглагольствовать об империализме. И еще о свободе и справедливости. Казалось, мальчишки и мужчины интересуют ее еще меньше, чем Софи, хотя они роились вокруг ее недосягаемой красоты. Никто особенно не удивился, когда Тони снова исчезла. Потом от нее пришла вызывающая открытка с Кубы.

Софи нашла работу, не требующую почти никаких усилий. Она устроилась в туристическое агентство и через несколько недель сказала папе, что переезжает в Лондон, но хотела бы оставить за собой комнату в конюшне.

Отец посмотрел на нее с явным неудовольствием.

— Езжай, ради бога, и найди себе мужа.

— По тебе не скажешь, что брак — хорошее дело, верно?

— По тебе тоже.

Позже, когда Софи обдумала последнюю фразу и разобралась в ней, ей захотелось вернуться и плюнуть отцу в лицо. Но это прощальное замечание по крайней мере помогло ей укрепиться в понимании того, как сильно она ненавидит отца; более того — как сильно они ненавидят друг друга.

Читать далее

Отзывы и Комментарии
комментарий