Онлайн чтение книги Я никогда и нигде не умру. Дневник 1941–1943 гг. An Interrupted Life: The Diaries, 1941-1943; and Letters from Westerbork
1 - 3

* * *

Воскресенье, 9 марта 1941 года. Ну, давай! Как же это мучительно, как непреодолимо трудно на невинном листе разлинованной бумаги оставить на произвол судьбы свое стыдливое нутро. И хотя мои мысли и чувства временами так ясны, так глубоки, – записать их пока никак не удается. Думаю, причиной всему – стыд и сильная внутренняя скованность. Я все еще не осмеливаюсь дать мыслям свободно вылиться наружу. Но если я хочу с удовлетворением прожить свою жизнь – это должно произойти. Как и в любовных отношениях, последний, освобождающий крик всегда робко остается внутри. В эротике я достаточно утончена, и поэтому любовь со мной может казаться совершенной. Однако это всего лишь игра, скрывающая суть. Внутри меня всегда что-то остается запертым. Да и в остальном тоже так. Интеллектуально я достаточно одарена, чтобы все ощутить, все облечь в понятную форму, во многих жизненных ситуациях я произвожу превосходное впечатление. При этом глубоко во мне спрятан сжатый ком, что-то крепко держит меня, так что, вопреки всем своим ясным мыслям, временами я кажусь себе всего лишь маленьким боязливым существом.


Удержать бы момент этого утра, хотя он уже почти ускользнул от меня. В одно мгновение, благодаря четкому строю мыслей, я победила S.

Его прозрачные, чистые глаза, чувственный рот, по-бычьи массивная, но с легкими пружинными движениями стать… Пятидесятичетырехлетний мужчина, у которого еще полным ходом идет борьба между материей и духом. И, кажется, я сломлена тяжестью этой борьбы, подавлена этой личностью, не могу от нее освободиться; мои собственные, по моим ощущениям приблизительно того же порядка проблемы остаются в стороне. Конечно, речь о чем-то другом, о чем-то, что не поддается точному описанию. Наверное, моя искренность еще недостаточно безжалостна, и к тому же словами пока не удается добраться до сути вещей.


Первое впечатление после нескольких минут: лицо не чувственное, не голландское; и все же чем-то близкий мне тип, напоминает Абрашу[1]Еврейский юноша, с которым Этти дружила до войны. – Здесь и далее примеч. Я. Г. Гарландта, если не указано иное. , но тем не менее не вполне приятный.

Второе впечатление: умные, невероятно умные, древние серые глаза, на некоторое время отвлекающие внимание от тяжелого рта, но не совсем. Сильное впечатление от его работы: распознание моих самых глубоких внутренних конфликтов посредством чтения по моему второму лицу – рукам. Еще одно, какое-то очень неприятное впечатление, когда я по невнимательности подумала, что он говорит о моих родителях: «Нет, это все вы, вы одарены философским мышлением, интуицией» [2]Здесь и далее курсивом выделены слова, записанные в дневнике по-немецки. – Примеч. ред. , и еще добавил всякие пышности. Это было сказано так, словно маленькому ребенку суют в руку печенье. Ты, что ли, не рад? «Да, вы владеете всеми этими прекрасными качествами, разве это не радует вас?» В этот миг я почувствовала отвращение, было это как-то унизительно или, может, просто было задето мое эстетическое чувство. Во всяком случае, в тот момент он показался мне каким-то приторным. Но потом на мне снова покоились завораживающие, лучистые, глядящие из серой глубины человеческие глаза. Глаза, которые мне хотелось целовать. Раз уж я об этом: был еще один момент в то же утро понедельника (теперь уже пару недель назад), когда он был мне неприятен. Его ученица, г-жа Хольм, несколько лет назад пришла к нему с головы до ног покрытая экземой. Стала его пациенткой. Полностью выздоровела. Поклоняется ему. Какого рода поклонение, пока не разобралась. В определенный момент, когда мое честолюбие, сводящееся к желанию самой решать свои проблемы, выступило на передний план, г-жа Хольм многозначительно сказала: «Человек на свете живет не один». Это прозвучало и доброжелательно, и убедительно. А потом она рассказала мне о своей экземе, которой было покрыто не только все тело, но и лицо. Тут S. повернулся к ней, сделал какой-то очень неприятно задевший меня жест, который в точности мне не передать, и сказал: «И какой цвет лица у нее сейчас, а?» Это прозвучало так, словно он на рынке расхваливал свою корову. Не знаю почему, но в тот момент он показался мне отвратительным, немного циничным, и опять же было это не совсем так.

И потом, в конце сеанса: «А теперь давайте подумаем, как мы можем помочь этому человеку» . А может, он сказал: «Этот человек нуждается в помощи» .

К тому времени он уже покорил меня своим талантом, и я действительно испытывала острую необходимость в помощи.

Потом были его лекции. Я шла туда, чтобы посмотреть на этого человека с некоторого расстояния и, прежде чем передать ему свою душу и тело, оценить его издали. Хорошее впечатление. Высокий уровень.

Человек с шармом. Даже смех, несмотря на множество искусственных зубов, – с шармом. В тот день я была под сильным впечатлением от исходящей от него внутренней свободы, от мягкости, покоя и совершенно своеобразной грации этого тяжелого тела. Его лицо тогда снова было совсем другим. Впрочем, оно каждый раз выглядело иначе. Когда я дома, когда одна, у меня не получается представить его. Пытаюсь, как кусочки мозаики, собрать воедино все знакомые мне части, но нет, все расплывается от сплошных противоречий. Временами отчетливо вижу его перед собой, а потом опять все распадается на множество частей, и это очень мучительно.

На лекцию пришло много милых женщин и девушек. Трогательна была явно витавшая в воздухе любовь некоторых «ариек» к этому эмигрировавшему из Берлина еврею, приехавшему сюда, чтобы помочь им обрести внутреннее равновесие. В коридоре стояла одна юная девушка[3]Лизл Леви. Она пережила войну и впоследствии переехала в Израиль.: худенькая, хрупкая, не совсем здоровое личико. Мимоходом, был как раз перерыв, S. обменялся с ней парой слов, и она из самой глубины души, с такой отдачей подарила ему полную преданности улыбку, что мне стало почти больно. Во мне поднялось неопределенное – или же вполне конкретное – чувство протеста: этот человек украл улыбку, чувства, все, что этот ребенок нес ему навстречу. Тем самым он ограбил другого мужчину, который позже станет ее мужем. Это, в сущности, нечестно, непорядочно, и он – опасный человек.


Следующее посещение. «Я могу заплатить только 20 гульденов». – «Хорошо, тогда вы можете приходить в течение двух месяцев, и потом я тоже вас не оставлю» .

И вот я у него со своим «психоэмоциональным затором». Направляя действующие внутри меня противоречивые силы, он наводит порядок в этом внутреннем хаосе. Он как бы взял меня за руку и сказал: «Смотри, вот так ты должна жить». Долгое время мне хотелось, чтобы пришел кто-то, взял меня за руку и занялся мною. Я кажусь сильной, делаю все сама, но как охотно вручила бы себя другому человеку. Именно так сейчас ведет себя со мной этот чужой мне господин S. с его сложным лицом. И, вопреки всему, за одну неделю он сотворил чудо. Гимнастика, дыхательные упражнения, разъясняющие слова о моих депрессиях, о моем отношении к другим и т. д. И я вдруг зажила иначе, свободнее, легче. Ощущение затора исчезло, внутри установился определенный порядок и покой. Все, что должно еще психически укрепиться и стать осознанным, пока находится под влиянием его магической личности.


А теперь – «Тело и душа едины» . Наверное, основываясь на этом тезисе, он спортивной борьбой начал измерять мои физические силы. Как оказалось, они были достаточно большими, и произошло удивительное: я повалила его, эту громадину, на пол. Все мое внутреннее напряжение и сжатые силы освободились, а он лежал, побежденный физически и, как он мне позже говорил, психически тоже. Никогда с ним такого не случалось, и он не понимал, как это у меня получилось. Его губы кровоточили. Я должна была промокнуть их одеколоном. Необыкновенно доверительный жест. Но он был такой свободный, такой же простодушный, открытый и естественный в своих движениях, как когда мы вместе катались по полу. А когда наконец-то укрощенная, плотно зажатая в его руках, я на миг поддалась физическому влечению, он оставался «беспристрастным» и чистым. И все-таки эта борьба была мне необходима. Она была новой, неожиданной и довольно раскрепощающей, хотя позже этот эпизод сильно будоражил мою фантазию.


Воскресный вечер, в ванной комнате. Настоящее внутреннее очищение. Сегодня вечером его голос по телефону вызвал в моем теле целое восстание. Но, ругаясь как простолюдин, говоря себе, что я уже не истеричная девица, я взяла себя в руки и неожиданно хорошо поняла монахов, усмиряющих свою грешную плоть. Это была интенсивная борьба против самой себя, я была совершенно выжата, после чего наступило сильное просветление и покой. И сейчас я чувствую себя изнутри сияюще-чистой. S. в очередной раз побежден. Как долго это продлится? Я не влюблена в него, не люблю его, но как-то чувствую, что его еще развивающаяся, еще спорящая с собой личность сильно довлеет надо мной. Но не в настоящий момент. Сейчас я вижу его со стороны: живой человек с прозрачными глазами и чувственным ртом, человек, в котором все еще идет борьба между первичным и духовным.

День так хорошо начинался, голова была ясной, об этом надо позже еще написать. Потом очень сильный спад, давление на череп, от которого я не могла избавиться, и тяжелые, слишком тяжелые для меня мысли, и за всем этим повисшее в пустоте «зачем». Но с этим тоже нужно бороться.


«Мелодично катится мир из Божьих рук» – эти слова Вервея[4]Альберт Вервей (1865–1937) – нидерландский поэт, переводчик, эссеист. – Примеч. ред. весь день не идут из головы. Я бы сама хотела мелодично катиться из Божьих рук. А теперь – спокойной ночи.


Понедельник [10 марта 1941], 9 часов утра. Дорогая моя, начни же наконец работать, не то я тебя убью. И пожалуйста, не думай, мол, побаливает голова, немного тошнит, и поэтому тебе не по себе. Это в высшей степени неприлично. Ты должна работать, и все. И никаких фантазий, «грандиозных» мыслей и великих предчувствий; куда важнее, работая над одной темой, искать нужные слова. Надо будет научиться насильно изгонять из головы всякие фантазии, мечтания, научиться переламывать себя и вычищать изнутри так, чтобы освобождалось место для изучения маленьких и больших вещей. Собственно говоря, по-настоящему я еще никогда не работала. Это снова как в любви. Если кто-нибудь производит на меня впечатление – могу день и ночь наслаждаться эротическими фантазиями, даже не представляя, сколько при этом расходуется моей энергии, а когда действительно что-то происходит – наступает сильное разочарование. Мое пылкое воображение уводит меня так далеко, что реальность не поспевает за ним. Однажды так было с S. Натянув под шерстяное платье гимнастическое трико, я в определенном радостном возбуждении настроилась на встречу с ним. Но все вышло не так, как думалось. Он опять был деловым, отстраненным, и это сразу сковало меня. Гимнастика тоже не удалась. Я стояла в своем тренировочном трико, и мы смотрели друг на друга с таким смущением, как отведавшие яблоко Адам и Ева. Он задернул гардины, запер на ключ дверь, но непринужденность его движений исчезла. Это было настолько ужасно, что мне хотелось с воем бежать оттуда. А когда мы катались по полу, я, сопротивляясь, в то же время чувственно и крепко прижималась к нему. В какие-то моменты и его движения не отличались целомудрием. Мне все казалось отвратительным. Не будь тех фантазий, все наверняка вышло бы иначе. Это было внезапное столкновение моего распущенного воображения с отрезвляющей действительностью, съежившейся в одном мужчине, который после всего, смущаясь и потея, приводил в порядок измятые рубашку и брюки.

Точно так у меня и с работой. Бывает, просмотрев какой-то материал, могу едва уловимыми мыслями так ясно и цепко ухватить его суть, что на меня нисходит сильное чувство собственной значимости. Но когда пытаюсь записать, эти мысли сворачиваются в ничто. Потому-то и не хватает мужества писать: заранее предчувствую незначительность результата.

Пойми же наконец, что конкретизация твоих больших смутных идей не даст тебе ничего. Маленькое, незаметное, записанное тобой сочинение – важнее потока великих мыслей, которыми ты наслаждаешься. Естественно, ты должна сохранять свои предчувствия, свою интуицию. Ты многое черпаешь из этого колодца. Но будь осторожна, не утони в нем. Наведи порядок в делах, займись умственной гигиеной. Твои фантазии, твое внутреннее возбуждение и т. д. – огромный океан, и ты должна отвоевать в нем маленький кусочек суши, который впоследствии, может быть, снова будет затоплен. Эта стихия потрясающе велика, но речь идет о покоренном тобой маленьком участке земли. Тема, над которой ты сейчас работаешь, важнее посетивших тебя недавно среди ночи грандиозных мыслей о Толстом и Наполеоне. А часы, что ты в пятницу вечером уделяешь той прилежной девочке, важнее всех философий, с которыми ты витаешь в облаках. Помни об этом. Не переоценивай свое внутреннее возбуждение. Благодаря ему ты легко чувствуешь себя причастной к чему-то возвышенному и считаешь себя значительней других, так называемых заурядных людей, о чьей внутренней жизни ты, в принципе, ничего не знаешь. Если будешь продолжать умиляться собой, ты – просто нуль и безвольная тряпка. Не теряй из виду землю, не барахтайся беспомощно в океане! Ну, все – за дело!


Среда [12 марта 1941], вечер. Мои длительные головные боли – мазохизм; мое выходящее из берегов сострадание – сладострастие.

Сострадание может быть плодотворным, но оно может и полностью проглотить тебя. Опьяненность большими чувствами. Нет, лучше объективность, умеренность. Требования к родителям . Родителей нужно рассматривать как людей с собственной завершенной судьбой . Желание продлить восторженные моменты – ошибка. Понятно же: испытал час очень сильных духовных или душевных переживаний, – потом, естественно, следует спад. Обычно при таком спаде я была раздражена, чувствовала себя уставшей и всякий раз вместо того, чтобы заняться простыми каждодневными делами, стремилась вернуть эти «возвышенные» мгновения. Вот они, мои «амбиции» . Все, что попадает на бумагу, должно сразу быть совершенным, не хочу заниматься рутинной работой. В своем таланте я тоже не уверена, нет органично созревшего чувства. В почти экстатические моменты я способна на удивительные вещи, но потом снова погружаюсь в глубокую бездну сомнений. Из этого следует, что я не работаю регулярно над тем, к чему, как я думаю, у меня есть дар.

Теоретически я знаю это давно. Несколько лет назад на клочке бумаги я однажды написала, что нисходящая на нас милость, при ее редких посещениях, должна опираться на хорошо подготовленную технику. Но эта мысль все еще не стала моей плотью и кровью. Действительно ли в моей жизни началась новая фаза? Вопросительный знак уже неуместен. Началась! Борьба идет уже вовсю. Слово «борьба» – неверное в данный момент. Сейчас я чувствую себя насквозь поздоровевшей, мне так хорошо, так гармонично, что лучше сказать: полным ходом идет становление моего сознания. И все, что до сих пор в моей голове накопилось в виде безупречных теоретических формулировок, теперь должно войти в мое сердце, стать моим естеством. А затем должна исчезнуть и чрезмерная осознанность. Пока что я слишком наслаждаюсь состоянием перехода. Все должно стать проще, само собой разумеющимся, и, возможно, когда-нибудь я почувствую себя взрослым человеком, способным помочь другим страждущим на этой земле тем, что своими сочинениями принесу в их жизнь ясность. Речь ведь об этом.


15 марта [1941], половина десятого утра. Вчера днем мы вместе читали его записи. И когда дошли до слов: «было бы достаточно одного-единственного человека, достойного называться этим словом, чтобы поверить в людей, в человечество» , я в неожиданном порыве на мгновение обняла его. Это проблема нашего времени. Сильная, отравляющая собственную душу ненависть к немцам. Когда каждый день слышишь: «Подонки, их надо было бы уничтожить до последнего…», то порой кажется, что в это время больше невозможно жить. Но несколько недель назад до меня вдруг дошла спасительная мысль, она взошла, как дрожащий молодой росток в полной сорняков пустыне: останься лишь один-единственный порядочный немец, стоило бы защитить его от всей этой варварской орды и ради него не сметь выливать свою ненависть на весь народ.

Это не значит быть равнодушным к определенным течениям, не возмущаться происходящим, не пытаться его понять. Но нет ничего хуже глобальной, всеобъемлющей, недифференцированной ненависти. Это болезнь души. Моему характеру ненависть не свойственна. Начни я действительно ненавидеть, была бы ранена в самую душу и должна была бы стремиться к скорейшему выздоровлению. Раньше мой внутренний конфликт мне виделся иначе, но как же это было поверхностно. Когда во мне возобновлялся изнурительный спор между моей ненавистью и другими чувствами, мне казалось, что он происходит между моим врожденным, инстинктивным страхом еврейки перед угрожающей гибелью и моими приобретенными рациональными идеями социализма. Идеями, учившими меня рассматривать народ не в его совокупности, а как хорошее по своей природе большинство, введенное в заблуждение плохим меньшинством. То есть врожденный инстинкт против приобретенной рациональной формы мышления.

Но конфликт глубже. Через заднюю дверку социализм все-таки снова впускает ненависть ко всему, что не является социалистическим. Выражено грубо, но я знаю, что имею в виду. В последнее время я стремлюсь сохранить гармонию в этом разнородном семействе: трогательно, как мать, заботящаяся обо мне немка крестьянского происхождения, христианка; еврейская студентка из Амстердама; Бернард – осмотрительный старый социал-демократ с чистыми чувствами, достаточно неглупый, но ограниченный вследствие своего «мещанского происхождения» ; и еще молодой студент-экономист – честный, добрый, настоящий христианин, полный кротости и понимания, но также и непримиримости, негибкости, столь свойственных сейчас христианам[5]Этти перечисляет своих соседей: Кэте (Франсен), Марию (Тейнзинг), Бернарда (Мейлинка) и Ханса (сына Хана Вегерифа).. Это был и есть маленький бурлящий мир, подверженный угрозе разрушения внешней политикой. Моя цель: сохранить наше маленькое содружество как доказательство против всех судорожных, безумных, расовых, националистических и т. п. теорий. Как доказательство того, что жизнь не позволяет втиснуть себя в одну заранее выстроенную схему. Однако за этим стоит много внутренних усилий, досады, взаимно причиняемой боли, волнений, раскаяния и т. д. Когда при чтении газет или от пришедших с улицы новостей меня вдруг охватывает ненависть – наружу, в адрес немцев, вырывается ругань.

И мне ясно, что делаю я это намеренно, чтобы обидеть Кэте, чтобы психологически освободиться от ненависти, вылить ее на кого угодно, пусть даже на эту замечательную женщину, которая любит свою родную землю, что для меня совершенно естественно и понятно. Но, несмотря на это, не могу смириться с тем, что она в этот момент не так сильно ненавидит, как я. Хочется, чтобы в этой ненависти со мной были солидарны все окружающие. Мне известно, что она к «новому менталитету» испытывает такое же точно отвращение, как я, и так же тяжело страдает от того, что творит ее народ. Внутренне она, конечно, принадлежит ему, я это понимаю, но выдержать это в данный момент не в силах. Они должны быть вырваны с корнем, и из меня злобно вырывается: «Нелюди!», хотя при этом мне до смерти стыдно. Потом чувствую себя глубоко несчастной, не могу успокоиться и появляется ощущение, что все, абсолютно все неправильно.

А потом снова, и это действительно очень трогательно, мы дружелюбно, ободряюще говорим Кэте: «Да, безусловно, есть и порядочные немцы, ведь, в конце концов, солдаты ни при чем, среди них есть вполне хорошие ребята». Но это только теоретически, только чтобы несколькими приветливыми словами сохранить еще хоть немного человечности. Ибо, если бы мы действительно это ощущали, не было бы нужды так настойчиво это утверждать, тогда бы немецкую крестьянку и еврейскую студентку воодушевляло общее чувство, тогда вместо изнурительных политических разговоров, годных лишь на то, чтобы избавиться от нашей ненависти, мы бы беседовали о хорошей погоде и овощном супе. Поскольку размышления о политике, попытки познать и обосновать ее со всех сторон, разобраться в том, что за ней кроется, все это вряд ли возможно прояснить в разговорах, все остается на поверхности. И поэтому мало радости от общения со своими соседями, и поэтому S. – оазис в пустыне, и поэтому я внезапно обхватываю его своими руками. Об этом можно было бы еще многое сказать, однако сейчас надо снова подумать о работе. Сначала ненадолго на свежий воздух, а затем – за старославянский.


Воскресенье [16 марта 1941], 11 часов. В моей жизни понемногу меняется распорядок дня, иерархия действий. «Раньше» на пустой желудок я жадно начинала с Достоевского или Гегеля, а в момент растерянности могла нервно штопать чулок, если уж по-другому не получалось. Теперь день в буквальном смысле слова начинается со штопки, и постепенно, через всякие другие необходимые ежедневные дела я подтягиваюсь к вершине, где снова встречаюсь с поэтами и мыслителями. Если я хочу когда-нибудь создать что-то стоящее – надо срочно избавиться от этого пафоса в моей манере выражаться. Но по правде говоря, я просто ленюсь искать точные слова.


Половина первого, после прогулки, ставшей уже настоящей традицией. Во вторник утром, работая над Лермонтовым, я записала, что позади него все время всплывали черты S. и что я с этим дорогим мне лицом разговаривала, хотела его гладить и поэтому не могла работать. Но это уже в прошлом. Все опять немного изменилось. Сейчас его лицо тоже здесь, но оно больше не отвлекает меня, оно просто стало знакомым, родным фоном. Черты размыты, вижу его нечетко, оно перешло в видение, дух, назовите как угодно. И здесь я столкнулась с чем-то существенным, с чем-то важным. Раньше, если я находила красивый цветок, мне больше всего хотелось его прижать к себе или съесть. Труднее было, если речь шла о прекрасном виде, пейзаже, но ощущение было такое же. Я была слишком чувственной, я бы сказала, слишком настроенной на «безраздельное обладание» тем, что находила красивым. Это была сильная физическая потребность обладания. Отсюда и болезненное чувство тоски, неудовлетворенность, стремление к чему-то недостижимому, что я назвала «творческим порывом». Думаю, эти сильные чувства и навели меня на мысль, что я рождена для творчества, для искусства. И вдруг все изменилось, не знаю, благодаря какому внутреннему процессу, но все стало иным.

Это прояснилось во мне только сегодня утром, когда я вспоминала вечернюю прогулку вокруг Городского катка, что была пару дней назад. Я брела сквозь сумерки: в воздухе нежные тона, полные таинственности силуэты домов, живых деревьев с их прозрачными ветвями, одним словом – красота. И я точно знаю, как «раньше» мне было бы не по себе. Тогда я находила это столь красивым, что начинало болеть сердце. Я страдала от красоты и не знала, что с ней делать. Потом меня охватывала потребность писать, сочинять стихи, но слова никогда не хотели подчиняться, и я чувствовала себя чрезвычайно несчастной. Я была прямо-таки истощена этой красотой, перенасыщенностью, которая отнимала у меня бесконечно много энергии. Сейчас я назвала бы это чем-то вроде «онанизма».

Но недавно вечером я отреагировала не так. Я с радостью обнаружила, как, несмотря ни на что, божий мир прекрасен. Я наслаждалась в сумерках таинственным, тихим видом. Наслаждалась интенсивно, как и раньше, но, как бы это сказать, реальней. Мне больше не хотелось «владеть» им. И, окрепшая, я направилась домой работать. Пейзаж остался на заднем плане, как оболочка моей души, чтобы уж использовать этот красивый образ. Но это больше не мешало мне, не подталкивало к «онанизму», так сказать.

Теперь с S., а впрочем, и со всеми людьми тоже так. Во время того кризиса, когда я, оцепенев, не произнося ни слова, с напряжением смотрела на него, дело, вероятно, тоже было в желании «безраздельного обладания». Он рассказывал мне о своей личной жизни. О жене, с которой в разводе, но с которой все еще переписывается. О его «одиноко страдающей» подруге в Лондоне, на которой собирается жениться. О бывшей близкой подруге, очень красивой певице, с ней он тоже переписывается. После этого мы снова «боролись», и я ощущала сильное влияние его большого, притягивающего тела.

И когда, сев напротив него, я умолкла, во мне, вероятно, происходило нечто подобное тому, что происходило, когда я погружалась в чарующий пейзаж. Я хотела, чтобы он «был моим», чтобы и он тоже принадлежал мне. Однако никакой тяги к нему как к мужчине не было, сексуально он едва ли привлекал меня, хотя некое напряжение присутствовало все время. Но он глубоко тронул мою сущность, а это важнее. Таким образом, желая так или иначе владеть им, я ненавидела всех женщин, о которых он мне рассказывал, ревновала к ним и думала, хотя и неосознанно: «Что же от него остается мне?» Я чувствовала, как он ускользает от меня. По сути, это были мелкие, не высокого уровня человеческие чувства. Но понятно это стало мне только сейчас. Тогда же я была ужасно несчастна и одинока, мне только хотелось бежать от него и писать.

Теперь это «писать» я тоже воспринимаю как некий иной вид «обладания», то есть, приближая к себе вещи словами и образами, все же владеть ими. В этом до сих пор и состояла суть моего стремления писать: тихо уединиться со всеми своими сокровищами, спрятаться от жизни. Записав, сохранить их для себя и таким образом наслаждаться всем этим. И вот эта страсть к безраздельному обладанию – так я могу это для себя лучше всего сформулировать – вдруг исчезла. Разорваны тысячи тесных оков, я дышу вольно, чувствую себя сильной, смотрю вокруг ясными глазами. Теперь, не желая больше ничем владеть, будучи свободной, – владею всем, и мое внутреннее богатство неизмеримо.


S. полностью принадлежит мне, принадлежит настолько, что, отправься он завтра в Китай, – буду чувствовать его рядом, жить в его сфере. Когда в среду увижу его, буду очень рада, но уже не стану с ожесточением считать дни, как на прошлой неделе. И Хана[6]Хан Вегериф, владелец дома, в котором жила Этти. я уже не спрашиваю сто раз в день: «Ты меня еще любишь?», «Ты меня еще действительно любишь?» и «Желанней ли я всех других?» Это тоже была форма цепляния, физического цепляния за нефизические вещи. А теперь я живу и дышу, словно сквозь собственную «душу», если можно еще использовать это дискредитированное слово.


Сейчас мне стали ясны слова S., сказанные во время моего первого посещения. «Что находится здесь (и он показал на голову), должно прийти сюда (и он показал на сердце) » . Тогда мне было не вполне понятно, как должен происходить этот процесс, но это произошло. Как? Не могу передать. Он передвинул на нужные места те вещи, которые уже существовали во мне. Все частички лежали вперемешку, а он соединил их в осмысленное целое. Как он это сделал, я не знаю, это его дело, так сказать, его профессия, не напрасно ведь о нем говорят как о «магической личности».


Среда [19 марта 1941]. Ловлю себя на потребности в музыке. Меня нельзя назвать немузыкальной, музыка, когда слышу ее, всегда захватывает меня. Но обычно мне не хватало терпения, отложив все в сторону, специально послушать музыку. Мои интересы всегда были и до сих пор остаются обращенными к литературе и театру, то есть к тем областям, где я могу сама продолжать мыслить. А теперь, на этом этапе моей жизни, музыка начинает сильно притягивать меня, я снова способна забыться, отдаться ей. И прежде всего это ясная, серьезная классика. Мне не по душе раздробленность современной музыки.



9 часов вечера. Господи, помоги мне, дай силы на эту тяжелую борьбу. Его рот, его тело были сегодня так близки, что их невозможно забыть. Не хочу отношений с ним. Хотя все идет к этому, но я этого не хочу . Его будущая жена живет в Лондоне одна и ждет его. Но связывающая нас с ним нить мне тоже дорога. Теперь, постепенно становясь более «цельной» , чувствую, что, по сути, я очень серьезный человек, не понимающий шуток с любовью. Хочу, чтобы в моей жизни был один-единственный мужчина, хочу вместе с ним что-то создать. Все прежние многочисленные приключения и романы, в общем-то, делали меня только несчастной и внутренне изорванной. Просто я никогда достаточно серьезно, сознательно не сопротивлялась этому, и любопытство всегда оказывалось сильней. Но теперь, когда силы во мне сконцентрировались, они начали препятствовать и моему авантюризму, и обращенному на многих чувственному любопытству. Собственно говоря, это ведь только игра, и можно интуитивно, не вступая в близкие отношения, почувствовать, что за человек рядом с тобой. Но, Господи, как же это теперь становится трудно. Его рот сегодня был так мне мил и так близок, что я нежно коснулась его губами. И эта по-деловому начавшаяся борьба закончилась тем, что мы покоились в объятиях друг друга. Он не поцеловал меня, только один раз быстро, сильно укусил за щеку. Но самым незабываемым для меня было, когда, вдруг опомнившись, он совсем робко, с почти неловкой застенчивостью и тревожным ожиданием в голосе спросил: «А рот, не показался он вам неприятным?» Вот, значит, это его слабое место. Борьба со своей чувственностью, проявившейся в тяжелом, удивительно выразительном рте. И боязнь этим ртом нагнать на другого страх. Трогательно. Однако мой покой исчез [7]Цитата из «Фауста» Гете (первая часть, 14, 1).. Потом он еще сказал: «Рот должен был бы быть меньше» . И показал на правую сторону нижней губы, которая, описывая дугу, странно выдавалась из уголка рта; кусочек, вышедший из-под контроля. «Встречали вы когда-нибудь что-нибудь такое же упрямое? Ничего подобного никогда не увидишь» . Я не запомнила в точности его слова, но затем снова слегка дотронулась до этого упрямого кусочка губы. По-настоящему я его не поцеловала. С моей стороны нет истинной страсти. Он мне бесконечно дорог, и мне бы не хотелось испортить это теплое, глубокое человеческое чувство какими-либо отношениями.


Пятница, 21 марта [1941], половина девятого утра. Если честно, мне сейчас вообще не хочется ничего писать, потому что чувствую себя такой легкой, светлой, радостной, что в сравнении с этим любое слово кажется свинцовым. Однако эту внутреннюю радость для своего загнанного, беспокойно бьющегося сердца мне пришлось сегодня утром отвоевывать. Ополоснувшись ледяной водой, я еще очень долго оставалась лежать на полу в ванной комнате, пока полностью не успокоилась и не обрела состояние, которое можно обозначить словом «боеготовность» , и в предстоящем «бою» получила спортивное, волнующее удовольствие.

Кажется, я уже подавила в себе это смутное чувство страха. Жизнь на самом деле тяжела, борьба идет каждую минуту (только не преувеличивай, дорогая!), но борьба притягивающая. Раньше я заглядывала в хаотичное будущее, потому что не хотела непосредственно перед собой видеть правду. Как избалованный ребенок, хотела все получить в подарок. Иногда меня посещало некое очень расплывчатое чувство, что в будущем я «смогла бы кем-то стать», совершить что-то «большое», а иногда – сумбурный страх, что исчезну, не оставив следа. Постепенно начинаю понимать, откуда это идет. Я отказывалась касаться непосредственно передо мной стоящих проблем, отказывалась последовательно продвигаться в будущее. А сейчас, когда каждая минута наполнена, до краев наполнена жизнью и испытаниями, борьбой, победами, поражениями, а потом снова борьбой и редким покоем, сейчас я больше не думаю о будущем. Это значит – мне безразлично, совершу я что-то большое или нет, потому что внутренне я уверена: что-то из этого да выйдет. Раньше я все время находилась как бы в подготовительной стадии, чувствовала, что все проделанное мною еще «ненастоящее», а лишь подготовка к чему-то другому, «большому», истинному. Но теперь этого нет. Живу сегодня, в эту минуту, жизнь наполнена смыслом и стоит быть прожитой; и если бы я знала, что завтра должна умереть, сказала бы: «Хотя и очень жаль, но так, как это было, – было замечательно». Правда, однажды я уже это теоретически объявляла. Я помню, это было летним вечером с Франсом на террасе «Рейндерс»[8]Кафе на Лейденской площади в Амстердаме. Собеседником Этти был Франс ван Стенховен (1914–2005), голландский художник.. Но тогда я так говорила больше от усталости. В смысле: «Ах, знаешь, если бы завтра все кончилось, меня бы это сильно не тронуло, так как мы уже знаем, что такое жизнь. Пускай только в воображении, но мы все уже испытали, и поэтому не будем судорожно цепляться за эту жизнь…». Думаю, что-то в подобном тоне. Мы чувствовали себя изнуренными, очень старыми и мудрыми людьми. Но все изменилось. А теперь за работу.


Суббота [22 марта 1941], 8 часов вечера. Я не должна расставаться с этой тетрадью, то есть с самой собой, иначе мне будет плохо. Каждый момент существует опасность потеряться, совсем заблудиться. По меньшей мере, сейчас мне кажется именно так. Но, возможно, все это просто от усталости.


Воскресенье, 23 марта [1941], 4 часа. И снова все запуталось. Хочу чего-то, сама не знаю чего. Внутри меня вновь подозрительность, беспокойство… И от сильного напряжения болит голова. С некоторой завистью вспоминаю оба минувших воскресенья: дни лежали передо мной, как открытые, просторные равнины с ничем не заслоненной перспективой, и я свободно шагала по ним. А сейчас я снова в дебрях.


Это началось вчера вечером; беспокойство исходило из меня, как чад из болота.

Вначале решила заняться философией, потом нет, все же лучше эссе о «Войне и мире», или нет, моему настроению больше подходит Альфред Адлер. В результате я оказалась с индусскими любовными историями. Скорее это все же было сражение с естественной усталостью, которой в конце концов я с мудрым благоразумием предалась. А сегодня утром все пошло хорошо. Но когда потом я ехала на велосипеде по Aполлолан, снова напала тоска, недовольство, ощущение пустоты, неудовлетворенность и бесцельные раздумья. В этот момент я вновь попала в болото. И даже мысль, что это тоже пройдет, на сей раз не приносит никакого успокоения.


Понедельник [24 марта 1941], 9.30 утра. Наскоро сделаю лишь одну небольшую запись между двумя фразами моей темы. Странно, но все же S. остается для меня каким-то чужим. Если мимоходом он своей большой теплой рукой погладит мое лицо или изредка неподражаемым жестом кончиками пальцев дотронется до моих ресниц, во мне тут же возникает протест: «Кто тебе сказал, что ты можешь так запросто это делать, кто дал тебе право прикасаться ко мне?» Кажется, сейчас я понимаю почему. Когда мы первый раз боролись друг с другом, я восприняла это как что-то забавное, спортивное, хотя и неожиданное, я сразу вошла «в курс дела» , подумав: «Ах, это наверняка относится к лечению». Так это и было, он подтвердил мне это позже, рассудительно констатируя: «Тело и душа едины» . Я, конечно, в тот момент эротически была очень взволнована, но он оставался таким деловым, что я быстро совладала с собой. А когда мы затем сидели друг напротив друга, он спросил: «Послушайте, надеюсь, вас это не возбуждает, в конце концов я же буду к вам везде прикасаться», и в виде пояснения коротко дотронулся руками к моей груди, рукам, плечам. Я подумала тогда примерно так: «Да, дорогой, ты ведь, черт возьми, должен хорошо знать, как я чувственна, возбудима, ты сам мне об этом говорил. Ну ладно, все-таки порядочно с твоей стороны, что ты в этом так откровенен со мной, а я уж постараюсь с собой справиться». Он еще сказал тогда, что я не должна в него влюбляться и что вначале он всем и всегда это говорит. Как-никак проявил свою ответственность, хотя мне от этого стало немного неприятно.

Но когда мы боролись во второй раз, все было совсем по-другому. Он тоже был возбужден. В какой-то момент, лежа на мне, он едва слышно застонал и содрогнулся в древнейшем спазме мира, и во мне, как чад над болотом, взвились низменные мысли, что-то вроде: «О, у тебя прекрасная методика лечения, ты получаешь от этого удовольствие и сверх того еще оплату, хоть и небольшую».

Но то, как он во время борьбы хватал меня, как покусывал мое ухо, оплетал своими большими руками мое лицо, – все абсолютно сводило меня с ума.

Я угадывала спрятавшегося за этими жестами опытного и притягивающего любовника. В то же самое время я находила чрезвычайно низким то, что он злоупотребляет этой ситуацией. Но потом чувство отвращения прошло, а следом за ним, как никогда прежде, между нами возникло доверие и личный контакт. Когда мы еще лежали на полу, он сказал: «Я не хочу с вами никаких отношений, хотя должен честно признаться, вы мне очень нравитесь» . И еще что-то о соответствии темпераментов. И немного позже: «А сейчас подарите мне маленький дружеский поцелуй» . Но я тогда была к этому еще совсем не готова и робко отвернула голову. Под конец он был опять совершенно беспристрастным, держался естественно и сказал, словно вслух рассуждая о себе: «Собственно говоря, это так логично. Знаете ли, я ведь был очень мечтательным молодым человеком» . И тут последовал эпизод из его жизни. Он рассказывал, а я, полная преданности, внимательно слушала, и при этом время от времени он нежно касался руками моего лица.

И вот так с противоречивейшими чувствами я шла домой и негодовала, потому что находила его подлым. Но вместе с тем и с нежным, глубоким человеческим чувством дружбы, а еще – с сильно возбужденной его изысканными манерами фантазией. На протяжении нескольких дней я была ни на что не способна, могла думать только о нем, хотя, собственно, это можно назвать не «думать», скорее, я тянулась к нему физически. Его большое гибкое тело угрожало мне со всех сторон, он был надо мной, подо мной – везде; грозил меня раздавить. Я не могла больше работать и с ужасом думала: «Боже мой, с кем я связалась. Я пошла за психологической помощью, лечением, пошла, чтобы прийти в согласие с самой собой, а теперь мне хуже, чем когда-либо». Целиком поглощенная ожиданием нашей следующей встречи, я была полна чувственных мечтаний. Это и был тот раз, когда я под платье натянула тренировочное трико и мои бурные фантазии столкнулись с его серьезностью. Потом, задним числом, я смогла это понять. Он оставался хладнокровным и сознательно держался по-деловому, потому что тоже боролся с собой. Спросил: «Вы думали обо мне на этой неделе?» На что я ответила что-то несвязное и опустила голову, а он совсем открыто сказал: «Честно говоря, первые дни я очень много о вас думал» . Ну да, а потом снова был сеанс борьбы, но об этом я уже много писала. Это было противно и вызвало у меня кризис. Он по сей день не знает, почему я так смущенно и странно вела себя, и думает, это оттого, что он меня так сильно возбудил. Но оказалось, что и он сражался с собой. Сказал: «Вы для меня тоже проблема» , и поведал мне, что, вопреки своему темпераменту, он на протяжении двух лет остается верным своей подруге. То, что я для него являюсь «проблемой» , было для меня слишком нейтрально и по-деловому, я хотела быть для него «я», хотела, как капризный ребенок, «иметь» этого мужчину, хотя внутренне он был мне неприятен; но однажды в своих фантазиях я вообразила, что он должен стать моим, что я хочу познать его как любовника, и все. Мой тогдашний уровень был не очень высок, но обо всем этом я уже писала.

А теперь я чувствую, что «не уступаю» ему, что моя борьба равноценна его борьбе и во мне грязные и благородные чувства тоже ведут ожесточенную схватку.

Но из-за того, что он тогда вдруг, без приглашения, сбросив маску психолога, стал просто человеком и мужчиной, – его авторитет несколько убавился. Он обогатил меня, но и вверг в небольшой шок, нанес рану, пока не зажившую полностью, все еще вызывающую чувство, что он чужой: кто ты, собственно говоря, есть, и кто сказал тебе, что ты обо мне должен заботиться? У Рильке есть один великолепный стих о похожем настроении, надеюсь снова найти его.

Нашла! Несколько лет назад летним вечером Абрашa читал мне это стихотворение вслух на Зойделейке Ванделвег[9]Пешеходная дорожка для прогулок в южной части Амстердама (буквально: Южная Пешеходная дорога). – Примеч. пер. , потому что по какой-то невидимой причине он считал, что выраженное в нем соответствует мне. Наверное, потому, что я, вопреки нашей интимности, всегда оставалась чужой. Начинаю понимать это двоякое чувство, опять же благодаря моим трениям с S. и тому способу, каким я с этим справляюсь. Речь идет о двух последних строчках:

Und hörte fremd einen Fremden sagen:

Ichbinbeidir[10]Отчужденно услышала, как чужой говорит: «ястобой» (из стихотворения «Похищение»). – Примеч. пер. .


Вторник, 25 марта [1941], 9 часов вечера. И потому что я сама еще так молода и полна несокрушимого желания не дать себя сломить, и потому что чувствую, что, обладая силой, способна заполнить возникшие пустоты, едва ли отдаю себе отчет, какими нищими и одинокими остались мы, молодые. А может, это еще одна форма обезболивания? Бонгер[11]Виллем Адриан Бонгер, известный криминолог и социолог. умер, Тер Брак, дю Перрон, Марсман, Пос, ван ден Берг и многие другие – в концентрационном лагере и т. д. Бонгера невозможно забыть. (Странно, во мне снова все всплывает в связи со смертью ван Вейка.)

Несколько часов до капитуляции. Вдруг – тяжелая, неуклюжая, легко узнаваемая, движущаяся там, вдоль Городского катка, фигура Бонгера. На своеобразной, крупной голове – голубые очки. Голова повернута боком к поднимающимся из горящих нефтяных гаваней клубам дыма, которые нависли над городом. Эту тяжело ступающую фигуру с косо поднятой в сторону клубящегося вдали дыма головой я не забуду никогда. Неожиданно для самой себя, не надев пальто, я рванулась к двери, побежала за ним, догнала и сказала: «Добрый день, профессор Бонгер, в эти последние дни я много думала о вас, я хотела бы вас немного проводить». Он взглянул на меня через голубые очки как-то сбоку, и я поняла, что, несмотря на два экзамена и целый год лекций, он не имел ни малейшего представления о том, кто я. Но в те дни люди были так доверчивы друг к другу, что я просто пошла рядом с ним. Смутно помню наш разговор. В этот день началось движение большой волны беженцев в Англию, и я спросила: «Вы думаете, в бегстве есть смысл?» Он ответил: «Молодежь должна остаться здесь». На что я: «Вы верите, что победит демократия?» Он: «Она обязательно победит, но ценой жизни нескольких поколений».

В этот момент он, строгий Бонгер, был беззащитен, как ребенок, почти кроток. Я внезапно почувствовала неодолимое желание обнять его и вести, как дитя; так и сделав, я шла с ним вдоль Городского катка. Он казался каким-то разбитым и непостижимо добрым. Его пылкость, его строгость потухли. Сердце сжимается, когда думаю о том, каким он тогда был, он – гроза всего колледжа. На площади Яна Виллема Броуера мы попрощались. Я отступила, взяла его руку, он любезно наклонил свою тяжелую голову, взглянул на меня через голубые стекла, за которыми я не узнала его глаз, и с почти комичной торжественностью сказал: «Было очень приятно!»


А когда следующим вечером я заглянула к Беккеру[12]Бруно Борисович Беккер, профессор славистики., первое, что услышала, было: «Бонгер мертв!» Я сказала: «Это невозможно, еще вчера в семь вечера я с ним разговаривала». На что Беккер: «Тогда вы были одной из последних, кто с ним говорил. В восемь часов он застрелился».

Значит, свои последние слова «Было очень приятно!», по-доброму глядя сквозь голубые очки, он сказал малознакомой студентке.

Бонгер не единственный. Весь мир распадается, но идет дальше, и я, полная смелости и добрых намерений, пока что иду вместе с ним. И все-таки, хоть я и чувствую себя сейчас внутренне настолько богатой, что осознание этого еще полностью не проникло в меня, – нас ограбили. Несмотря на то, что нужно оставаться в контакте с теперешней действительностью и пытаться утвердить свое место в ней, не стоит заниматься исключительно вечными ценностями, это легко может переродиться в страусиную политику. Вычерпать жизнь изнутри и снаружи, не жертвовать ничем внутренним из-за внешней реальности, но и наоборот тоже, – вот в чем я вижу достойную цель. Сейчас почитаю простенькую историю из «Libelle»[13]Женский журнал. – Примеч. пер. , и в постель. А завтра нужно снова заняться наукой, домом и собой. Ничего не надо запускать, но и не стоит придавать себе слишком много важности. А теперь – спокойной ночи.


Пятница, 8 мая [1941], 3 часа дня, в постели. Надо вновь заняться собой, другого выхода нет. Вот уже несколько месяцев я не открывала эту тетрадку. Жизнь внутри меня была такой светлой, ясной. Контакты с внешним и внутренним миром, расширение личности, настоящее обогащение; общение со студентами в Лейдене: Вил, Эмэ, Ян; учеба, Библия, Юнг, и снова S., и всегда и снова S.

Но вот остановка, смутное беспокойство, или нет, скорее никакого беспокойства, на это нет сил, уж слишком ощутимый во мне спад. А может, просто физическая усталость, от которой в эту сырую, холодную весну страдает каждый; все окружающее не вызывает во мне никакого отклика.

И все же я прекрасно знаю, что в это состояние меня приводит эта необъяснимая, странная связь с S. Надо снова начать внимательно наблюдать за каждым своим шагом.


8 часов вечера. Человек всегда ищет спасительную формулу или создающий порядок принцип. Недавно в холодную погоду я ехала на велосипеде и вдруг подумала, что, вероятно, я все слишком усложняю, расписываю, не хочу видеть действительность такой, какая она есть. По сути дела я ведь в него не влюблена, это вообще не любовь. Он привлекает меня как человек, и я несказанно много от него узнаю. С тех пор как познакомилась с ним, переживаю процесс развития, о котором в этом возрасте никогда и мечтать не могла бы. Собственно говоря, вот и все. Но теперь вмешалась эта проклятая чувственность, которой мы оба переполнены. Потому-то мы так неудержимо стремимся друг к другу, хотя оба, как мы однажды уже ясно высказались по этому поводу, не хотим этого.

Но потом, к примеру, наступает то воскресенье, кажется, это было 21 апреля, когда я впервые на весь вечер осталась у него. Мы разговаривали. Вернее, посадив меня к себе на колени, говорил только он. Говорил о Библии, потом читал мне вслух из Фомы Кемпийского. Все было еще нормально, никакого волнения, лишь дружеское, человеческое тепло. Но потом он вдруг оказался надо мной, я долго лежала в его объятиях, и вот тогда мне стало нестерпимо грустно. Он целовал мои бедра, а я ощущала себя все более и более одинокой. « Это было прекрасно », – сказал он на прощание, а я шла домой со свинцовым, трагическим чувством. После этого я начала выстраивать всяческие теории о своем одиночестве. Может, я просто не способна всем своим существом отдаться этой физической близости? Я и не люблю его, и знаю, что его идеал – верность одной женщине. Так случилось, что она живет в Лондоне, но речь-то о принципе. Была бы я по-настоящему сильным человеком, оборвала бы всякую физическую близость с ним, делающую меня в глубине души только несчастной. Но пока не могу отказаться от всех этих возможностей общения с ним, которые таким образом пропали бы. И наверное, боюсь ранить его мужское самолюбие, которое, в конце концов, у него тоже должно быть. Но тогда наша дружба поднялась бы на значительно более высокий уровень, и в результате он, пожалуй, был бы благодарен мне за то, что я помогла ему сохранить верность. Однако я лишь крошечное, жадное человеческое существо. Иногда мне хочется вернуться в его объятия, хотя после этого я снова почувствую себя несчастной. Наверняка тут дело еще и в детском тщеславии. Что-то вроде: все девушки и женщины в его окружении сходят по нему с ума, а я одна (хоть и познакомились мы недавно) так близка с ним. Если подобное чувство действительно сидит во мне, это ужасно. Фактически я рискую всей этой эротикой разрушить нашу дружбу.


8 июня [1941], воскресенье, 9.30 утра. Думаю, каждое утро перед работой на полчаса необходимо «прикоснуться», прислушаться к себе. «Погрузиться в себя» . Я бы сказала «медитировать», но это слово до сих пор немного пугает меня. Почему бы и нет? Полчаса наедине с самой собой. Мало по утрам в ванной комнате двигать только руками, ногами и всеми другими мускулами. Человек – это тело и дух. Полчаса гимнастики и полчаса «медитации» могут дать крепкую основу для концентрации на весь день.

Только такой «час покоя» – это не так уж просто. Этому надо учиться. Весь мещанский хлам, все лишнее надо внутренне отодвинуть в сторону. Моя маленькая голова всегда полна беспричинным смятением. Бывают, правда, и обогащающие, раскрепощающие чувства и мысли, но обычно они захламлены чем-то ненужным. Цель медитации – внутреннее превращение в широкую равнину без коварно заслоняющих перспективу зарослей. Чтобы могло произрасти нечто божественное, как это слышится в «Девятой симфонии» Бетховена. Чтобы возникла «Любовь». Не получасовая любовь-люкс, которой наслаждаешься, переполненный гордостью за собственные возвышенные чувства, а любовь, с которой можно чего-то достичь в скромной повседневной практике.

Разумеется, можно было бы каждое утро читать Библию, но для этого, думается мне, я еще недостаточно созрела, еще недостаточно велико мое внутреннее спокойствие; я еще слишком сильно пытаюсь постичь смысл этой книги головой, и поэтому не получается проникнуть, погрузиться в нее.

Лучше каждое утро немного читать «В саду философии»[14]Речь идет о голландском издании трудов Уильяма Дюранта (1885–1981), американского писателя, историка и философа. – Примеч. ред. . Конечно, могла бы также написать несколько слов на этих голубых линейках; терпеливо, тщательно продумывая отдельные мысли, даже самые незначительные. Прежде из сплошного честолюбия ты вообще не могла ничего писать. Это сразу должно было быть чем-то грандиозным, совершенным, и ты не позволяла себе просто что-то записать, порой даже умирая от желания.

Еще, глупая баба, хочу попросить тебя не смотреть так часто в зеркало. Быть очень красивой, должно быть, ужасно. Это значит не иметь доступа к своему внутреннему миру, поскольку находишься в плену своей же ослепительной внешности. Окружающие ведь тоже реагируют только на внешность, так что внутренне, пожалуй, совсем усыхаешь. Время, проведенное мною перед зеркалом, потому что меня вдруг привлекло смешное или какое-то интересное выражение моего совсем не такого уж красивого лица, это время можно было бы использовать лучше. Постоянное разглядывание себя ужасно меня раздражает. Правда, временами я себе нравлюсь, но это от приглушенного освещения в ванной комнате. В такие моменты не могу оторваться от своего отражения, представляю свое лицо в разных ракурсах под чьими-то восхищенными взглядами и при этом сочиняю на свою самую любимую тему: обратив лицо к публике, я сижу за столом в каком-то зале, и все смотрят на меня и находят красивой. Хоть ты и утверждаешь, что хочешь совершенно забыть себя, но пока ты так полна тщеславия и фантазий, что в этом «забывании себя» продвинулась не слишком далеко.

Иногда за работой меня неожиданно охватывает желание посмотреть на свое лицо, тогда я снимаю очки и смотрюсь в их стекла. Порой это становится настоящей навязчивой идеей. При этом я очень несчастна, потому что чувствую, как сильно сама себе мешаю. Не помогает, когда я как бы извне заставляю себя не любоваться своим лицом в зеркале. Равнодушие к собственной внешности должно идти изнутри, и в итоге, как я выгляжу, – не должно что-либо значить. Надо бы еще больше жить «внутренне». Другие тоже слишком часто обращают внимание, красив кто-то или нет. Ведь в конечном счете речь идет о душе или о человеческой сущности, назовите как угодно. О том, что человек излучает.


Суббота, 14 июня [1941], 7 часов вечера. Снова аресты, террор, концентрационные лагеря, произвольно вырванные из семей отцы, братья, сестры. Ищешь смысл жизни и спрашиваешь себя, существует ли он еще вообще. Это каждому решать наедине с самим собой – и с Богом. Наверное, у любой жизни – свой собственный смысл, и нужно всю ее прожить, чтобы смысл этот найти. Но сейчас я утратила всякую связь с людьми, вещами, и у меня появилось чувство, что в жизни все случайно и что нужно внутренне отойти от всех и от всего. Все кажется таким угрожающим, зловещим, и вдобавок еще это ужасное бессилие.


Воскресенье [15 июня 1941], полдень. Мы лишь полые сосуды, промываемые волнами мировой истории.


Все – случайность, или ничто не случайность. Я не смогла бы жить, если бы поверила в первое. Но и в последнем я еще не убеждена.


Снова стала чуть сильней. Справляюсь с некоторыми проблемами в себе. Поначалу, правда, при мысли, что у меня ничего не выйдет, склоняюсь к поиску помощи у других, но потом замечаю – что-то пробилось, само получилось, и это дает силы. В прошлое воскресенье (прошла уже неделя) была в отчаянии, чувствовала, что буквально привязана к нему и что поэтому для меня началась несчастнейшая пора. Но, сама не знаю как, я все-таки вырвалась из этого состояния. Не то чтобы я себя упрекала. Напротив. Я изо всех духовных сил тащила воображаемый канат, я неистовствовала и защищалась, и внезапно почувствовала, что снова свободна. После этого было несколько коротких встреч (вечером на скамейке на Стадионной набережной, поход в город за покупками), по интенсивности, во всяком случае для меня, более сильных, чем когда-либо прежде. И благодаря этому освобождению вся моя любовь, мое понимание, мой интерес и моя радость были полностью направлены на него. Я ничего не требовала, ничего не хотела, я принимала его таким, какой он есть, и наслаждалась его присутствием.

Мне бы очень хотелось понять, как я справилась с этим, как освободилась. Пока что мне это не ясно. А надо бы в этом разобраться, потому что в дальнейшем я, может, смогу помочь другим людям с подобными проблемами. Возможно, это и есть лучшее сравнение: один человек канатом привязан к другому. Он тянет, дергает его, пока не освободится. Позже, наверное, этот человек и сам не сможет объяснить, каким образом вырвался, он только знает, что освободился и что отдал этому все свои силы. Наверняка с психической точки зрения так со мной и было. И еще я поняла: рассуждения не помогут. Так же, как объяснения и поиски причин. Нужно просто духовно трудиться и во имя результата не жалеть энергии.


В какой-то момент мне вчера подумалось, что я не в состоянии жить дальше, что мне необходима помощь. Я больше не понимала ни смысла жизни, ни смысла страдания. Было ощущение, что на меня обрушилась огромная тяжесть. Но в то же время внутреннее сражение привело к тому, что я стала крепче. Я попыталась прямо, честно посмотреть в глаза горю всего человечества, объясниться с ним, или лучше сказать, что это объяснение каким-то образом произошло внутри меня и я получила ответ на многие безнадежные вопросы. Бессмысленность уступила место определенному порядку, взаимосвязанности событий, и вот я снова могу идти дальше. Это была короткая, но жестокая битва, из которой я вышла чуть более зрелой.

Я сказала, что разобралась с «горем человечества» (меня все еще пугают громкие слова), но это не совсем так. Скорее так: я воспринимаю себя небольшим полем сражения, на котором решаются вопросы и разыгрываются битвы этого времени.

Единственное, что можно сделать, – смиренно предоставив себя, стать полем битвы этого времени. Ведь должны же эти проблемы иметь пристанище, должны найти место, где бы они могли схлестнуться, а затем успокоиться; и мы, бедные маленькие люди, должны открыть для них наше внутреннее пространство, мы не должны бежать от них. Может, я в этом отношении слишком гостеприимна? Порой я становлюсь прямо-таки полем кровавых столкновений и расплачиваюсь чрезмерной усталостью и сильной головной болью. Но сейчас я снова полностью «я», Этти Хиллесум, прилежная студентка в уютной комнате с книгами и вазой с ромашками. Я прокладываю свою собственную узкую колею, и контакт с «человечеством», «мировой историей», «горем» снова прерван. Так должно быть, иначе можно окончательно сойти с ума. Нельзя постоянно теряться среди великих идей, быть вечным полем битвы. Развиваясь благодаря опыту, приобретенному в почти безличные моменты общения со всем человечеством, необходимо все время ощущать пределы, внутри которых ты проживаешь свою собственную маленькую жизнь. Надеюсь, что когда-нибудь я сформулирую это лучше, а может, предоставлю выразить это герою моего рассказа или романа, но произойдет это еще не скоро.


Вторник, утро 17 июня[1941]. Если ты довела свой желудок до боли, то пришло время начать соблюдать разумную диету, а не злиться, как ребенок, на обилие вкусных вещей, якобы виновных в твоем состоянии; следила бы лучше за своей собственной невоздержанностью.

Вот она, приобретенная мною за сегодняшний день мудрость, которой я вполне удовлетворена. И эта постоянно грызущая меня изнутри печаль постепенно начинает исчезать.


Среда, утро 18 июня [1941], 9.30. Нужно снова вспомнить старую истину: Погруженный в себя человек не считается со временем; развитие – вне всякого времени.


Первоисточником всегда должен являться не другой человек, а сама жизнь. Многие же, особенно женщины, черпают силы не из жизни, а из других людей. Это до невозможности искажено и противоестественно.


4 июля [1941]. Во мне беспокойство, странное, дьявольское беспокойство, которое могло бы быть продуктивным, если бы я знала, что с ним делать. «Творческое» беспокойство. Ничего телесного. Его не смогла бы унять даже дюжина пылких любовных ночей. Это чуть ли не «святое» беспокойство. О Господи, возьми меня в свои большие руки и сделай меня своим инструментом, сделай так, чтобы я писала. А все благодаря рыжеволосой Лени и философствующему Йоопу. Хотя S. своим глубоким анализом поразил их в самое сердце, я все же чувствовала, что человека нельзя объять какой-либо психологической формулой, иррациональное в человеке подвластно только художнику.

Не знаю, что делать с этим «писать» во мне. Во мне все еще слишком хаотично, не хватает уверенности в себе или, скорее, острой потребности высказаться. Я все еще жду, что все само собой выльется наружу и примет форму. Но сначала ее надо найти, самой найти свою собственную форму.


Дни в Девентере[15]В Девентере жили родители Этти. были как солнечные равнины, каждый был большим, непрерывным целым. Контакт с Богом и со всеми людьми был возможен, наверное, потому, что людей я почти не видела. Мне никогда не забыть пшеничные поля, перед которыми хотелось преклониться, и берега Эйссела с цветными зонтиками, крышами из камыша и терпеливыми лошадьми, и солнце, которое я вбирала всеми своими порами. Здесь же дни разбиты на тысячи кусков, просторные равнины исчезли и Бог тоже куда-то затерялся. Если так будет долго продолжаться, я начну спрашивать себя о смысле всего сущего, и это не будет чем-то глубоко философским, а будет лишь свидетельством того, что мне плохо. И потом это странное беспокойство, о происхождении которого мне неизвестно. Но могу себе представить, что позже, когда научусь им управлять, из него может родиться хорошее произведение.

Но до этого, дорогая моя, еще далеко; сперва у неистовых волн надо отвоевать побольше твердой почвы и внести в хаос порядок. Это мне напомнило недавнее замечание S.:

«Вы не так уж хаотичны, в вас просто живет еще воспоминание о прошлом, когда вы считали, что гениальнее быть хаотичным, чем дисциплинированным. Я нахожу вас очень сосредоточенным человеком» .


Понедельник, 4 августа 1941 года, 14.30. Он говорит, что любовь ко всем людям больше, чем любовь к одному человеку. Так как любовь к одному человеку это всего лишь любовь к самому себе.

Он – зрелый 55-летний мужчина, достигший любви ко всем людям после того, как в течение долгих лет любил многих людей. Я – маленькая 27-летняя женщина, я тоже несу в себе сильную любовь ко всему человечеству и все же задаюсь вопросом, не буду ли я всю жизнь искать одного-единственного мужчину.

И еще спрашиваю себя, до какой степени может дойти женская ограниченность. Связано ли это с многовековой традицией, от которой она должна освободиться, или же это настолько свойственно женской сути, что она, дабы подарить свою любовь всему человечеству вместо одного-единственного мужчины, должна подвергнуть себя насилию. (Совместить это у меня пока не получается.) Может, в науке и искусстве потому так мало выдающихся женщин, что они всегда находятся в поиске человека, которому могут отдать всю свою мудрость, тепло и любовь. Женщина ищет человека, а не человечество.

Женский вопрос не так прост. Иногда, встретив на улице какую-нибудь красивую, ухоженную, очень женственную, глуповатую особу, я могу совсем потерять равновесие. В такие моменты свое восприятие жизни, внутреннюю борьбу, страдания я чувствую чем-то угнетающим, уродливым, неженственным. И хочется быть только красивой, глупой, желанной игрушкой для мужчины. Для меня типично – хотеть быть желанной для мужчины, потому что для женщины это всегда является доказательством того, что она женщина, хотя само по себе это жутко примитивно. Чувство дружбы, уважения, любви для нас как людей – замечательные вещи. Но не мечтаем ли мы главным образом о том, чтобы мужчина ценил в нас женские качества? Все, что я хочу сказать, – бесконечно сложно, и записать сие мне пока слишком трудно. Однако это настолько существенно, что стоит того, чтобы в нем разобраться.

Вероятно, настоящая эмансипация женщин должна еще только начаться. Женщина пока что не человек, она – самка. Она скована, она опутана вековой традицией. Как человек женщина должна еще родиться, здесь ей предстоит большая работа.


Что сейчас с нами, со мной и S.? Если я смогу надолго установить ясность в этих отношениях, то, пусть это и громко сказано, придет ясность и в мои отношения со всеми людьми, со всем человечеством. Позволь себе эту патетику, позволь себе спокойно записывать все именно так, как оно в тебе есть, и когда все это патетическое и преувеличенное выйдет наружу, тогда, быть может, ты придешь к себе.

Люблю ли я S.? Да, неистово.

Как мужчину? Нет, не как мужчину, как человека. Или, возможно, меня больше притягивает исходящее от него тепло, любовь, стремление к добру. Нет, это все не то, совсем не то. Это что-то вроде черновика, в котором время от времени я пытаюсь что-то набросать, оформить свои мысли. Может быть, все эти обрывки в конце концов сложатся в одно целое. Но я не должна бежать ни от себя, ни от сложных проблем; я бегу не от этого, а только от трудности изложения. Все кажется таким беспомощным. Но ты же не ждешь от себя никаких шедевров? Ты здесь, на бумаге, ищешь ясности для самой себя. Ты стесняешься себя, не доверяешь себе, не позволяешь своему нутру выйти наружу, потому что еще страшно зажата, зажата именно потому, что не принимаешь себя такой, какая ты есть.


Нелегко одинаково ладить и с Богом, и с плотью. Эта мысль недавно не оставляла меня в покое на одном музыкальном вечере, на котором присутствовали и S., и Бах. Как же сложно с S.! Он сидит там, излучая много человеческого тепла и сердечности, которым ты отдаешься без задней мысли. Но в то же самое время это здоровенный мужик с очень выразительным лицом, с большими чувственными руками, которые он периодически к тебе протягивает, с глазами – без преувеличения способными ласкать, ласкать с трогательной сердечностью. Разумеется, безлично. Он ласкает человека, не женщину. А женщина хочет ласку как женщина, а не как человек. Так, по крайней мере, иногда чувствую я. Но он ставит перед тобой огромную задачу, над которой приходится долго биться. В одну из наших первых встреч он сказал мне, что я для него «проблема» , но и он для меня тоже сложная «проблема» . Хватит, надо остановиться. По мере того как пишу, мне становится только хуже, а это значит, что у меня не получается точно передать все происходящее во мне на самом деле.

Но иначе не получится, все равно придется решать свои проблемы. При этом мне всегда кажется, что, столкнувшись с ними и разрешив их для себя, я освобожу от них тысячи других женщин. Но жизнь действительно трудна, особенно когда не находятся нужные слова.

Постоянное, начиная с детства, глотание книг – не более чем моя лень. Я даю другим сформулировать то, что должна была бы выразить сама. И вместо того, чтобы добиваться ясности своими собственными словами, – везде ищу подтверждение тому, что живет и бродит во мне. Чтобы когда-нибудь прийти к себе, а от себя к другим, я должна отделаться от всей этой лени и в первую очередь от зажатости и неуверенности. Я должна достичь ясности и принять себя. Во мне все такое тяжелое, а так хотелось бы легкости. На протяжении многих лет я все вбираю в себя, накапливаю, но когда-нибудь это должно выйти на поверхность, иначе мне будет казаться, что я напрасно жила, будто я только грабила человечество и ничего не дала ему в ответ. Порой у меня возникает ощущение, что я – паразитирующее существо, и вследствие этого – сильная подавленность, сомнения по поводу того, приношу ли я вообще пользу. Может быть, моя миссия – разобраться, основательно разобраться со всем, что меня донимает, будоражит, что кричит во мне в поиске формулировки и решения. И это не только мои собственные проблемы, это проблемы многих людей. И если к концу долгой жизни мне удастся найти форму для того, что пока во мне лишь хаотично, тогда, может быть, я выполню свою собственную маленькую миссию. По мере того как пишу, в моем подсознании поднимается нехорошее чувство. Из-за слов: «миссия», «человечество», «решение проблем». Они мне кажутся слишком претенциозными, а сама я кажусь себе при этом наивной девицей. Но я знаю, это от нехватки смелости. Нет, дорогая, тебе еще так далеко до этого, и до тех пор, пока ты не начнешь принимать себя всерьез, тебе следовало бы запретить себе даже прикасаться к разным глубокомысленным философам.

Думаю сначала все же пойти за дыней, которой сегодня вечером хочу угостить Нэтэ[16]Семья, в чьем доме проживал Шпир.. Это ведь тоже относится к жизни.

Бывает, что я кажусь себе мусорным ведром, так много во мне путаницы, тщеславия, нерешительности. Но и глубокой искренности, и почти стихийной, страстной потребности в ясности, в гармонии между внешней и внутренней жизнью. Иногда мечтаю о келье в монастыре с вековой мудростью на книжных полках вдоль стены, с видом на хлебные поля (это должны быть обязательно хлебные поля, и они должны волноваться на ветру), и там бы я погрузилась в столетия и в себя. И со временем ко мне бы пришли покой и ясность. Но это слишком просто. К ясности, покою и равновесию я должна прийти сейчас, здесь, в этом самом месте и в этом мире. Каждый раз, сталкиваясь с тем, что встает на пути, мне надо возвращаться к реальности, впитывать внешний мир для внутреннего, и наоборот. Это ужасно трудно! Ну почему у меня так болит душа…

Помню тот день и нас на лугу. S. со своей такой впечатляющей головой пристально всматривается в даль. Я: «О чем вы сейчас думаете?» Он: «О терзающих человечество демонах» . Это было после того, как я рассказала, что Клаас до полусмерти избил свою дочь за то, что она не принесла ему яду. Он сидел под раскидистым деревом. Положив голову к нему на колени, я неожиданно сказала, вернее, это вдруг как-то вырвалось из меня: «А сейчас я хочу один недемонический поцелуй» . Он: «Тогда вы должны его взять сами» . На что я, словно ничего не говорила, сначала резко встала, но вслед за этим мы уже лежали на лугу, уста к устам. А после он спросил: «Вы это называете недемоническим поцелуем?»

Но что он, этот поцелуй, значит при наших отношениях? Будто повиснув в воздухе, он довел меня до желания полного обладания этим человеком, и все же я не хотела этого. Я вообще люблю его не как мужчину. Это сумасшествие или это чертово стремление владеть кем-то, чтобы придать себе важности? Владеть физически, несмотря на то, что владею им духовно, что ведь намного важнее. Может, это и есть та проклятая нездоровая традиция, по которой два существа разного пола при тесном общении считают, что должны в то же самое время хотеть и физической близости? Во мне это очень сильно. Всегда при встрече с мужчиной сразу пытаюсь оценить, каковы его сексуальные возможности. Это плохая привычка, которую надо бы искоренить. Пожалуй, он в этом преуспел больше, и все-таки он должен сопротивляться своему чувственному влечению по отношению ко мне. Мы оба друг для друга – проблема. Иногда то, что мы словно намеренно создаем себе такие сложности, когда все могло бы быть так просто, выглядит чистой глупостью.

Между тем дыни, должно быть, уже распроданы. Чувствую себя гниющей изнутри, во мне сидит какой-то ком, и физически мне тоже паршиво. Не мудри, это не тело, это в тебе бродит твоя истерзанная маленькая душа.


Через некоторое время, наверное, я снова напишу, что жизнь все же прекрасна и я счастлива, но сейчас не могу себе даже представить, как это со мной может быть.

Пока нет никакого лейтмотива, нет постоянного глубокого течения, питающего мой исчезающий внутренний источник, и, кроме того, я слишком много думаю.

Мои идеи висят на мне, как просторное платье, до которого еще надо дорасти. Мой дух гонится вслед за интуицией, что, конечно, во всех отношениях неплохо, но дух или ум, назовите как угодно, дабы ухватиться за подол моих различных предчувствий, часто испытывает ужасное напряжение. Всевозможные неопределенные идеи порой требуют конкретной формулировки, но, может, они для этого еще недостаточно созрели. Нужно вслушаться в себя и при этом, чтобы сохранить равновесие, хорошо питаться и спать. А иначе, хотя акцент в наше время ставится совсем на другое, – несколько отдает достоевщиной.


Девентер, пятница [8 августа 1941], 10.15 утра. От S., негодяя, писем пока нет. Охотно посмотрела бы на него, окруженного множеством набожных дочерей там, посреди беспорядочного хозяйства в Вагенингене.

Когда я спустилась, первыми мамиными словами было: «Я чувствую себя такой несчастной». Удивительно, стоит отцу лишь тихо вздохнуть, как мое сердце прямо разрывается, а когда мама патетически объявляет, что чувствует себя несчастной, что снова не сомкнула глаз и т. д., – меня это не трогает.

Прежде, встав поздно в совершенно разбитом состоянии, я думала: «Ну, вот день и пропал, я уже ничего не сделаю». Сейчас тоже неприятное чувство, будто чего-то не успею. Могла бы на эту тему написать целую психологическую статью, но я решила не браться за «трудные» вещи, пока они не станут проще. Понятия не имею, чем мне заняться. У меня в этом доме нет своего угла, и раз я не могу здесь полноценно поработать, то надо попытаться как можно лучше отдохнуть.


Что за балаболка эта баба! Господи, может, хватит уже жаловаться. Это моя реакция на маму, принадлежащую к людям, которые буквально вытягивают из тебя последние жилы. Я пытаюсь быть к ней объективной и хоть немного любить, но каждый раз снова и снова убеждаюсь, какой она смешной и глупый человек. Да, это плохо, что я здесь не живу. Но дайте мне жить так, как я хочу. Здесь же моя жизнь прерывается, и для серьезной работы мне не хватает энергии, которую из меня словно выкачивают.

Сейчас 11 часов, а я только успела посидеть на холодном подоконнике перед неряшливым столом с завтраком и прослушать патетические высказывания моей мамы о разных сортах масла, о ее здоровье и прочих подобных вещах. И вместе с тем ее нельзя назвать никчемным человеком. В том-то и состоит вся трагедия. Это количество неразрешенных проблем, быстро меняющиеся настроения тебя просто выбивают из колеи. Здесь царят хаос и подавленность, отражающиеся в домашнем беспорядке. И при этом мама уверена, что она отличная хозяйка. На самом же деле своими вечными бытовыми заботами она всех только отпугивает. У меня здесь всегда начинается головная боль. Ну, что еще? Жизнь в этом доме увязла в мелочах, и эти мелочи, поглощая тебя, не дают добраться до сути. Останься я здесь надолго, окончательно стала бы неврастеником. И ничего нельзя сделать: ни помочь, ни вмешаться. Здесь все так зыбко. Тем вечером, когда я с жаром рассказывала о S. и его работе, все реагировали замечательно, были воодушевлены, полны фантазии и юмора. Укладываясь после этого спать, я с добрым чувством подумала, что в общем-то они милые люди. Но на следующий день – снова сплошной скепсис и нелепые шутки. Будто они уже с недоверием воспринимают свое вчерашнее воодушевление. И снова эта возня, прозябание. Теперь, Этти, соберись. От боли в животе тоже мало радости. Думаю, что посплю днем часок, а затем схожу в библиотеку, поработаю над Пфистером[17]Вероятно, речь идет о трудах Оскара Пфистера, швейцарского психоаналитика и теолога. – Примеч. ред. . Все же надо быть благодарной за то, что у меня здесь находится время для себя. Ну так используй же его, дурочка, бога ради. Все, конец пустой болтовне.


11 часов вечера. Мне кажется, что постепенно между нами может возникнуть действительно настоящая дружба. Дружба в полном значении этого слова. Внутренне я настроена очень серьезно. Это не та серьезность, которая парит над действительностью и которая позже снова покажется мне неестественной и преувеличенной. По крайней мере я так не думаю. Когда сегодня в шесть вечера пришло его письмо (я как раз, насквозь промокшая под дождем, вернулась из Горссела), во мне вообще не было никакой внутренней связи с этим письмом. Духовно и физически я была смертельно уставшей и не знала, что с ним делать. Потом, лежа на кровати и еще раз внимательно исследовав знакомый почерк, я ощутила сильное чувство принадлежности к этому человеку. Я почувствовала, как он может быть важен для моего дальнейшего духовного развития, если я всегда серьезно и честно буду обращаться с ним, с собой и с тем множеством проблем, которые встают передо мной в связи с этими отношениями. Глубокая осмысленность . Я должна отважиться прожить жизнь, полную « осмысленности », и при этом не казаться себе важной, не быть сентиментальной или неестественной. И его, S., надо рассматривать не как цель, а как средство для дальнейшего роста. Не надо хотеть владеть им. Да, это правда, женщина ищет конкретности тела, а не абстрактности духа. Центр тяжести женщины находится в одном-единственном мужчине, а центр тяжести мужчины – в мире. Может ли женщина, так сказать, без насилия над своей сущностью переместить свой центр тяжести? Этот и многие другие вопросы возникли у меня по прочтении его благотворного письма.

Быть опорой для другого человека. Дружбе тоже нужна цель.


Здесь, дома, – странная смесь варварства и высокой культуры. Духовное богатство – на расстоянии протянутой руки, но оно никому не нужное, бесполезное, беспорядочно брошенное в кучу. Какой же это депрессивный, трагикомичный, одному богу известно, что за ненормальный дом. Человек не может здесь развиваться.

Нет, мне не дается описание повседневных вещей. Но они мне и не важны.


Среда [13 августа 1941]. Конечно, с моей натурой мне никогда не достичь ледяной, хладнокровной объективности. Я слишком темпераментна для этого. Но все-таки мой темперамент не вредит мне так, как раньше. Дан разбился, выпав из самолета. И днем и ночью постоянно погибает так много крепких, многообещающих молодых людей. Не знаю, как вести себя. Кругом большое горе, и от этого стыдно за все мои всерьез принимаемые настроения. Но такое восприятие себя необходимо. Необходимо сфокусироваться на себе и попытаться справиться со всем, что происходит в мире. Ни перед чем нельзя закрывать глаза, нужно столкнуться с этим страшным временем и попытаться найти ответ на множество поставленных им вопросов о жизни и смерти. И, быть может, не только для себя, но и для других тоже. Я живу всего один раз. Я должна всему посмотреть в глаза. Порой кажусь себе столбом, стоящим посреди штормящего моря и избиваемым со всех сторон волнами. Но я стою, стою и со временем разрушаюсь. Хочу все испытать сполна. Хочу быть летописцем многих вещей этого времени (внизу – светопреставление, отец рычит: «Ну, иди уже» и хлопает дверью; это тоже должно быть переработано, и вот я уже плачу, значит, я еще не столь объективна; нет, в этом доме просто невозможно находиться, ну, давай, дальше). Да, я остановилась на «летописцем». Замечаю, что наряду с познанием субъективных страданий во мне растет объективное любопытство, страстный интерес ко всему, что касается этого мира, людей и моих собственных душевных исканий. Иногда думаю, что в этом и состоит моя миссия. Я должна разобраться во всем происходящем вокруг меня и позже описать это. Бедная моя голова, бедное сердце, сколько вам придется еще переработать. Богатая голова, богатое сердце, какая же у вас прекрасная жизнь. Вот я уже и не плачу. Но в голове ужасное напряжение. Здесь ад. Могла бы уже получше это выразить на бумаге. В любом случае я вышла из этого хаоса и теперь должна прийти к более высокому порядку. S. называет это «строить из благородного материала». Дорогой ты мой…

Меня так часто отвлекают окружающие шокирующие события, что потом я с большим трудом нахожу дорогу назад, к себе. И тем не менее это необходимо. Нельзя терять себя из-за некоего чувства вины. Обретая ясность, нельзя позволить себе погрязнуть в происходящем.

Стихотворение Рильке точно так реально и важно, как разбившийся юноша, это нужно усвоить раз и навсегда. На этом свете все происходит лишь один раз. И ты не имеешь права отрекаться от одного во имя другого.

Теперь иди спать. Тебе придется принять множество противоречий. Хотелось бы, правда, переплавив их в единое целое, тем или иным образом упростить все в своей душе, тогда бы и жизнь для тебя стала проще. Однако жизнь состоит именно из противоречий, они все принадлежат ей и как таковые должны быть приняты. При этом не надо одному придавать более высокое значение за счет другого. Пусть все идет своим чередом, и, может быть, из этого еще выйдет единое целое. Я же сказала тебе, что надо идти спать, а не писать о том, что ты пока совсем не умеешь формулировать.


11 часов вечера. Вот наконец настал момент покоя, затишья. Мне больше не нужно ни о чем думать. Может быть, конечно, благодаря четырем таблеткам аспирина.

Из диалога между папой и мной во время прогулки вдоль Сингела[18]Один из каналов Амстердамa. – Примеч. пер. :

Я: «Мне жалко любую женщину, имеющую дело с Мишей[19]Брат Этти. – Примеч. пер. ».

Папа: «Мальчик популярен, тут ничего не поделаешь».


23 августа 1941, суббота, вечер. Снова надо начать очень точно записывать свои настроения, иначе становится все хуже. Это уж слишком, что из-за дурацкой простуды я снова все вижу в черном цвете. Как же это было?

В четверг вечером в поезде из Арнема сюда все еще было хорошо. За окнами тихо, широко и величественно опускалась ночь. Пригородный поезд был битком набит шумными, подвижными, полными жизни рабочими. А я, забившись в темный угол, одним глазом смотрела на умиротворенную природу, а другим наблюдала за выразительными лицами и бойкими жестами людей. Все было хорошо: и жизнь, и люди. Потом – сквозь почти совсем темный, словно заколдованный город – долгая дорога от станции домой. И пока я шла, неожиданно возникло чувство, будто я не одна, а «вдвоем». Я была одна и вместе с тем как бы состояла из двух личностей, по-доброму прижимающихся и приятно согревающих друг друга. Очень тесный контакт с самой собой, и от этого – сильное тепло внутри и ощущение полной самодостаточности. При этом возбужденном общении с собой, с удовольствием шагая по Амстел-аллеям, я с удовлетворением отмечала, что мне в моем обществе хорошо, что я в нем уживаюсь. Это чувство присутствовало и на следующий день тоже. А когда вчера днём, взяв для S. сыр, я шла через красивую южную часть города, то показалась себе древним, окутанным облаком богом. Этот образ, должно быть, взялся откуда-то из мифологии: странствующий в облаке бог. Это было облако моих собственных мыслей и чувств. Оно укутывало меня, сопровождало, мне в нём было так тепло, так надёжно. А теперь в голове простуда, и ничего, кроме неуюта и отвращения. Непостижимое отвращение к людям, которых обычно я люблю. Все вызывает негатив, недовольство, критику. Как-то странно, что все это из-за заложенного носа. Вообще, мне не свойственно неприятие окружающих. Когда физически не по себе, лучше бы совсем отключать этот «думательный аппарат», но, как правило, именно тогда он начинает особенно рьяно работать и низвергать все, что только можно низвергнуть. В любом случае, было бы разумно отправиться сейчас в постель. Я и правда чувствую себя какой-то измученной. Быть может, не так уж страшно, что действия не соответствуют мыслям.

Меня сильно разозлило, что сегодня вечером должен вернуться домой Ханс. Как только во мне прорывается это отвращение к людям, его оно касается в первую очередь. Возможно, потому, что он из моего ближайшего окружения. Его возвращение пугало меня, я ожидала застать вялого, нагоняющего скуку угрюмого парня. А он после парусного лагеря вошел свежий и здоровый, и я вдруг поймала себя на том, что очень живо, приветливо с ним разговариваю, что с интересом рассматриваю его загоревшее лицо с прямодушными, немного изменчивыми голубыми глазами. Потом возбужденно общалась с ним, бросилась варить для него суп, и, в принципе, любила его, как люблю каждое божье создание. Не думаю, что в моем поведении было что-то вынужденное, напротив, для меня неестественно и чуждо внутреннее раздражение. Итак, надо постараться лучше владеть собой. Что это может значить для сегодняшнего вечера? А то, что, если я не могу ни работать, ни читать, – лучше пойти спать.


26 августа [1941], вторник, вечер. Во мне есть очень глубокий колодец. А в нем − Бог. Иногда я могу добраться до него. Но бывает, что колодец забит камнями, щебнем, и тогда моего погребенного Бога нужно откапывать.

Я представляю себе людей, которые, молясь, возводят глаза к небу. Они ищут Бога вне себя. И есть другие, они опускают голову, прячут ее в ладонях. Эти люди ищут Бога внутри себя.


4 сентября [1941], четверг, 10.30 вечера. Жизнь состоит из историй, желающих моего пересказа. Ну и бред. В общем-то, я этого не знаю. Просто я опять несчастна. И ужасно хорошо представляю себе людей, впадающих в пьянство или готовых лечь в постель с совершенно чужим человеком. Но это не для меня. Я должна пройти через все с ясной, трезвой головой. И одна. Хорошо, что его сегодня вечером не было дома. А то бы я снова побежала. Помоги же мне, я так несчастна, я погибаю. А от других требую, чтобы они со своим хламом справлялись в одиночку. Вслушиваться в себя . Да, именно так. И тогда, забившись в дальнем углу комнаты, я села на пол и низко опустила голову. И так, совсем тихо, сосредоточенно сидела в покорном ожидании новых сил. Но мое сердце было словно засорено, через него ничего не текло, все каналы были забиты илом, а мозг зажат в жестких тисках. Так, съежившись, я сидела и ждала, ждала до тех пор, пока что-то не начало таять, пока не заструилось…

Чтение всех писем его подруги оказалось для меня слишком тяжелым грузом. Я бы хотела быть совсем простой, как, например, луна сегодня вечером, или как луг. Да, я воспринимаю себя слишком серьезно. В такой день, как сегодня, мне кажется, что никто не страдает так тяжело, как я. Моя душа, или назовите это по-другому, испытывает боль, сравнимую с болью тела, до которого невозможно дотронуться даже кончиком пальца. Малейшее впечатление причиняет страдание. Душа без оболочки. По-моему, что-то похожее однажды писала г-жа Ромейн о Карри ван Брюгген[20]Анни Ромейн (1895–1978), голландский историк и литературовед, о Карри ван Брюгген (1881–1932), голландской писательнице. – Примеч. ред. . Как бы мне хотелось далеко-далеко уехать и каждый день видеть других, неизвестных мне людей. Порой мне кажется, будто те немногие люди, с которыми я сильно связана, загораживают мне вид. Вид на что? Этти, ты негодяйка, у тебя нет ни стыда, ни совести. Ты бы прекрасно смогла сама проанализировать и объяснить свои мрачные настроения, сопровождаемые сильной головной болью. Но нет, на это нет желания, для этого ты слишком ленива. Господи, помоги мне стать смиреннее.

Разве я так уж сильно занята? Я хочу познать этот век, познать снаружи, изнутри. Каждый день ощупываю его, провожу кончиками пальцев вдоль контуров времени. Или это всего лишь мой вымысел?

Потом я снова погружаюсь в реальную жизнь, сталкиваясь со всем, что встречается на моем пути. Оттого временами такое горькое чувство. Оно возникает, когда я изо всех сил, до шишек и ссадин, сражаюсь с тем, что меня окружает. Но это все в моем воображении. Будто я нахожусь в адовом чистилище и во что-то перековываюсь. Во что? Это во всех отношениях нечто пассивное, и не надо этому противиться. Но следом всегда чувство, будто все проблемы, в особенности этого времени, и вообще проблемы всего человечества должны быть до конца решены именно в моей маленькой голове. И это уже активное. Ладно, худшее снова миновало. Я, шатаясь, как одуревший пьяница, плелась вдоль Городского катка и говорила вечной луне всякие безумные вещи. Луна ведь тоже не вчера родилась. Таких типов, как я, она повидала немало, и вообще, такого насмотрелась. Ну да, мне суждена тяжелая жизнь. Временами нет на нее больше ни сил, ни желания, потому что заранее знаю, как все будет. И приходит такая усталость, что кажется, вовсе необязательно все это пережить еще и в действительности. Однако жизнь каждый раз берет верх, и мне все снова видится «интересным» , увлекательным, я отважна и полна идей. Нужно, как он говорит, «давать себе передышки» . Но я, пожалуй, глубоко застряла посреди такой «передышки» . А теперь – спокойной ночи.

Вот еще что пришло на ум. Возможно, я себя действительно слишком «серьезно воспринимаю», но мне хотелось бы, чтобы и другие тоже меня воспринимали «серьезно». Например, S. Мне хотелось бы, чтобы он знал, как сильно я страдаю, но в то же время я это от него скрываю. Имеет ли это что-то общее с тем противостоянием, которое я так часто испытываю по отношению к нему?


Пятница [5 сентября 1941], 9 часов утра. Чувствую себя как выздоравливающий после тяжелой болезни человек. Еще немного кружится голова, и слабость в ногах. Вчера мне было очень плохо. Думаю, что внутренне живу недостаточно просто, чересчур растрачиваю себя в «необузданности чувств» , в вакханалиях духа. Наверное, излишне идентифицирую себя со всем, что читаю и изучаю. Так, например, кто-то вроде Достоевского все еще может подкосить меня. Действительно надо стать проще. Больше отдаваться жизни, не хотеть мгновенных результатов. Теперь мне известно мое лекарство. Необходимо только сесть в углу на корточки и, собравшись в клубок, вслушаться в себя. Ведь одними мыслями я недалеко продвигаюсь. Это прекрасное, достойное занятие для учебы, но из тяжелого душевного состояния, только думая, себя не «вытащить». К этому надо подходить иначе. Нужна пассивность, нужно, прислушиваясь к себе, находить контакт с маленьким кусочком вечности.

Правда, стать бы проще, менее заносчивой, и в работе тоже. Когда я перевожу простой русский текст, в глубине моей души возникает вся Россия, и я считаю, что должна написать по меньшей мере такую книгу, как «Братья Карамазовы». С одной стороны, я предъявляю к себе очень высокие требования, и в истинно вдохновенные моменты чувствую себя способной на многие вещи, но вдохновение надолго не задерживается. В обычное время становится вдруг страшно, что ничего из того, что чувствую в себе в «возвышенные» мгновения, не осуществится. Но почему обязательно нужно что-то осуществлять? Я должна только жить и пытаться быть человеком. Не всем можно овладеть с помощью разума, кое-где нужно давать возможность пробиваться источникам чувств, интуиции. Мне известно, что в знании – сила, и, может быть, именно поэтому, из честолюбия, я стремлюсь к нему. Как там оно на самом деле? Господи, дай мне лучше вместо знаний мудрость. Или еще лучше – только знание, ведущее к мудрости. Такого человека, как я, не сделает счастливым знание, олицетворяющее силу. Немного покоя, мудрости и много милосердия. Когда я это в себе чувствую, мне хорошо. Поэтому и была так задета, когда эта изысканная г-жа Фри Хейл, скульптор, сказала S., что будь у меня в придачу дикий конь, на котором я бы мчалась через степь, – выглядела бы как татарка. Человек не много знает о самом себе. В одном письме к S. Герта[21]Проживающая в Лондоне подруга Шпира, на которой он хотел жениться. написала: «Вчера ты возложил на меня свои руки».

Вообще-то для меня нет реальности, и я не совершаю никаких подвигов, потому что не понимаю их важности и значения. Одна строчка Рильке для меня реальнее переезда на новую квартиру или чего-то в этом роде. Пожалуй, я всю свою жизнь просижу за письменным столом. И все-таки не думаю, что я – размечтавшаяся дура. Меня чрезвычайно интересует действительность, но только за письменным столом, едва ли для того, чтобы в ней жить и действовать. А чтобы постичь людей, их идеи, надо хорошо знать существующий мир, знать фон, на котором все развивается.


Вторник, 9 сентября [1941], утро. Он – как двигатель для очень многих женщин. Хенни[22]Хенни Тидэман. Этти часто называла ее Тидэ. в одном из своих писем называет его «мой Мерседес, мой большой, любимый, добрый Мерседес». «Малышка» живет над ним. Он говорит, что когда она с ним борется, то выглядит как большая, осторожная, боящаяся причинить боль кошка. В пятницу вечером он позвонил Рит, этому восемнадцатилетнему ребенку, и его голос прямо-таки струился: «Да, Р-и-и-т». Тем временем его правая рука гладила мое лицо, а на маленьком столе лежало письмо от девушки, которую он хочет назвать своей женой, и слова: «Ты мой любимый, Юл» были прямо сверху, и я постоянно на них смотрела.

Мне так грустно, так безумно грустно в последние дни. Отчего же? Не беспрерывно, каждый раз я выкарабкиваюсь, а потом снова впадаю в эту глубокую печаль.



Никогда еще не встречала человека, располагающего таким большим запасом любви, сил и непоколебимой уверенности в себе, как S. В ту пятницу, в тот знаменательный вечер он сказал примерно следующее: «Если бы я всю свою любовь и силы выпустил на одного человека, я бы погубил его». Временами мне так и кажется, будто я погребена под ним. Не знаю. Иногда думаю, что должна была бы, дабы избавиться от него, бежать на другой конец земли, и в то же время знаю, что прийти к согласию я должна здесь, на этом месте, подле него и с ним. Часто он вообще не создает никаких проблем. Тогда все замечательно. Однако бывает, как сейчас, чувствую, что он делает меня больной. Откуда это берется? Он ведь не загадочный и не сложный. Может, дело в том, что, обладая огромными запасами любви, он распределяет ее между бесчисленным множеством людей, в то время как я бы хотела всю ее только для себя? Действительно, иногда бывают моменты, когда я этого желаю, когда мне хочется, чтобы его любовь сконцентрировалась исключительно на мне одной. Но не слишком ли это физическая мысль? Не слишком ли личная? Я вправду не знаю, как мне с ним быть.

Хочу попытаться хоть что-то удержать от того вечера в пятницу. Тогда у меня было ощущение, что я проникла внутрь мужской загадки или, лучше сказать, незагадки. В тот вечер показалось, будто он дал мне ключ к тайне своей личности. И несколько дней потом мерещилось, что этот ключ, глубоко запрятанный в моем сердце, я больше никогда не потеряю. Тогда почему же сейчас мне так невыразимо грустно? Почему с ним потерян всякий контакт и хочется от него избавиться? Сейчас мне кажется, что он слишком велик для меня. Как же это было в пятницу? Когда он, широкий, нежный, с какой-то небывалой чувственностью и одновременно с такой человеческой добротой сидел напротив меня на маленьком стуле, мне периодически представлялась личная жизнь римского императора. Почему, не знаю. В его стати было нечто сладострастное. Но в то же время вокруг него витало бесконечное тепло и даже слишком большая для одного человека сердечность. Почему при этом мне представлялся римлянин времен упадка? Правда, не знаю.


Наверное, боли в желудке, подавленность, сжатое внутри гнетущее чувство – плата за мое алчное желание знать о жизни все, желание во все проникнуть. Иногда это слишком. В тесте Тако Койпера обо мне сказано, что я та, кто, требуя от жизни все, все в ней и перерабатывает. Значит, переработаю и это. Неизбежны также внутренние заторы, но их нужно свести к минимуму, иначе я не смогу жить дальше. Когда вчера в невыразимой тоске, со свинцовой тяжестью внутри, слыша над головой гул самолетов, я ехала на велосипеде домой, от неожиданной мысли, что одна бомба может положить конец моей жизни, – сильное чувство освобождения. В последнее время это случается все чаще. Мне кажется, легче не жить, чем жить дальше.


Четверг [25 сентября 1941], 9 часов утра. Да, мы – безрассудные, дурацкие, нелогичные женщины, мы ищем рай и абсолют. И тем не менее мой отлично функционирующий разум знает, что нет ничего абсолютного, что все относительно, бесконечно разнообразно и находится в вечном движении; и именно поэтому все вокруг так захватывающе, так соблазнительно и так невозможно мучительно. Мы, женщины, хотим увековечить себя в мужчине. Это значит, я хочу, чтобы он мне сказал: «Любимая, ты единственная, и я буду тебя любить вечно». Обман! Но пока он этого не скажет, все остальное не имеет смысла и безразлично мне. Это и есть безумие: ведь сама я совсем не хочу его как единственного и навсегда, но требую этого от него. Не потому ли я жду от другого абсолютной любви, что сама на нее не способна? И потом, я всегда претендую на равную интенсивность, в то время как очень хорошо по себе знаю, что так не бывает. Но стоит мне заметить у другого временное ослабление чувств – тут же пускаюсь в бегство. К этому, естественно, прибавляется еще и чувство неполноценности, что-то вроде: если я не могу его увлечь и воспламенить, то уж лучше совсем ничего. Чертовски нелогично, от этого надо избавиться. Мне было бы не по себе, если бы кто-то постоянно был для меня «огнем и пламенем». Меня бы это угнетало, надоедало бы, отнимало чувство свободы. О, Этти, Этти.

Вчера вечером, кроме прочего, он сказал: «Думаю, я для тебя – первая ступень к действительно большой любви». Это так странно, я ведь сама для многих была «первой ступенью» .


И хотя, пожалуй, так и должно быть, мне как-то очень больно, и я не могу примириться с его словами. Кажется, даже знаю почему. На мой взгляд, он должен разрываться от ревности при мысли, что в моей жизни может появиться другая большая любовь. Это снова требование абсолюта. Он должен вечно любить меня единственную. Но «вечно» и «единственная» – один из видов одержимости. Последние дни я очень чувственна. Вчера вечером была так сильно этим охвачена, что когда в 9 часов он позвонил: «Есть ли настроение прийти?» , пошла переполненная радостью, чувственностью и преданностью к нему. Но ты только придумываешь, что для тебя встреча с ним связана исключительно с чувственностью. Мы же не бросились сразу в объятия. Сначала увлеченно обсуждали в высшей степени интересные и противоречивые темы сегодняшнего дня. Я буквально смотрела ему в рот, и каждый раз вновь поражалась его четким, ясным формулировкам и чувствовала, что невероятно многому у него учусь. Собственно говоря, духовное общение с ним приносит мне гораздо больше удовлетворения, чем физическое. Быть может, я склонна к переоценке физического, тоже основываясь на заблуждении, что это так женственно.

Да, странно. Я и сейчас чувствую, что хотела бы спрятаться в его объятиях и быть всего лишь женщиной или даже еще меньше – просто кусочком обласканной плоти. Ужасно переоцениваю чувственность. Прежде всего потому, что каждый раз это дело лишь нескольких дней. Но эти небольшие приступы, ввиду того, что я проецирую их на всю жизнь, затеняют все остальное. Мне хочется, чтобы такие изречения, как «ты вечная и единственная», освящали всю мою жизнь. Наверное, я выражаюсь невнятно, но главное в том, что, когда я пишу, – так или иначе от этого избавляюсь. Моя переоценка чувственности объясняется желанием, чтобы та капля физического тепла, которую два человека время от времени ищут друг у друга, благодаря таким высокопарным словам, как «я буду вечно тебя любить», высоко поднималась над своим повседневным значением. Хорошо бы позволять вещам быть такими, какие они есть, и не стремиться взвинчивать их на невозможную высоту. Тогда-то в них и проявится истинная ценность. Если исходить из чего-то абсолютного, чего, собственно, в природе нет и чего к тому же совсем не хочешь, – не прийти к подлинным пропорциям жизни.


11 часов вечера. День был долгим, много чего произошло, и сейчас я страшно довольная сижу за своим письменным столом. Голова всей тяжестью опирается на левую руку, во мне благотворный покой и глубокая погруженность в себя. Сеанс хиромантии в комнате Тидэ вполне удался. Раньше такое скопище женщин мне показалось бы ужасным. А было очень уютно, увлекательно, живо. Вип принес груши, Гера тортик, а я свою глубокомысленную психологию. В заключение Тидэ, несмотря на то, что она в упряжке с пяти утра, без устали рассказывала о своей работе.

О главном все-таки я не могу сейчас писать, к тому же в комнате слишком много разговоров. Ханс, Бернард и папа Хан складывают пазлы. Прежде я бы не смогла, сидя в углу, писать или читать, если бы в комнате был еще кто-то, это сбивало бы меня с толку. Но сейчас я так глубоко ушла в себя, что, находись я даже посреди толпы, никто не смог бы мне помешать. Была бы «послушной девочкой», пошла бы сейчас спать в свою маленькую комнату, в девичью постель, но стремление к общению и дружелюбная привычка удерживают меня в этом «просторном приюте любви», как я его однажды патетически назвала. Ну да. Я приняла три таблетки аспирина и, наверное, поэтому так приятно оглушена. Завтра меня снова ждет огромная программа: буду очень занята этим несчастным будущим шизофреником с его фантастическим «имаго отца» , потом надо составить письмо для S., потом приготовить урок русского и позвонить Алейде Схот[23]Алейда Схот (1900–1969) – выдающаяся голландская славистка и переводчица.. Но прежде всего я должна хорошо выспаться. Жизнь стоит того, чтобы ее прожить. Господи, ты все-таки немного со мной.


Суббота [4 октября 1941], вечер. Сюарес[24]Андре Сюарес (1868–1948) – французский поэт, писатель и литературный критик. – Примеч. ред. о Стендале:

«У него бывают сильные приступы тоски, которые он показывает своим друзьям и прячет в своих книгах. Его живой ум служит маской для прикрытия страстей. Он острословит, чтобы его с его большими чувствами оставили в покое» .


Вот твоя болезнь: ты хочешь заключить жизнь в свои собственные формулы. Вместо того чтобы дать жизни объять тебя, ты все ее проявления хочешь объять своим духом. Как же это? Уйти головой в небо – еще куда ни шло, но наоборот, поместить небо в своей голове – ну никак. Каждый раз ты хочешь заново создать мир вместо того, чтобы наслаждаться уже существующим. В этом скрывается своего рода тирания.


6 октября [1941], понедельник, 9 часов утра. Вчера посреди дня во мне зависла одна фраза. Я спросила Хенни: «Тидэ, ты никогда не хотела выйти замуж?» На что она ответила: «Бог еще не послал мне мужа». Захоти я эти слова применить к себе, они бы значили следующее: если я хочу жить в соответствии с моими собственными, врожденными качествами, то, вероятнее всего, мне не следует выходить замуж. В любом случае не надо над этим ломать себе голову. Если я искренне прислушаюсь к моему внутреннему голосу, то в нужный момент пойму, послан мне Богом человек или нет. Но я не должна об этом все время думать. И также не должна идти на уступки, ввязываясь в брак на основании каких-то сумасбродных теорий. Нужно доверять себе и знать, что я иду определенным путем, и мне не стоит думать: а не буду ли я, если сейчас не заимею мужа, впоследствии очень одинокой? Смогу ли сама заработать на хлеб? Не останусь ли старой девой? Что скажет мое окружение, не буду ли я вызывать жалость, потому что все еще без мужа?


Вчера вечером в постели я спросила Хана: «Как ты думаешь, такой человек, как я, имеет право на замужество? Я вообще настоящая женщина?» Для меня сексуальность не так существенна, хоть я и произвожу иногда противоположное впечатление. Не обман ли это, привлекать мужчин, а потом не оправдывать их ожиданий? Природная женственность, во всяком случае сексуальная, мне не свойственна. Я больше не «самка», духотворные процессы разными способами ослабляют во мне чисто физическое, и иногда от этого возникает ощущение своей неполноценности. А еще мне кажется, что я стыжусь именно этой духовности в себе. Во мне заложены глубоко человеческие чувства, врожденные любовь и сострадание к людям, ко всем людям. Не думаю, что я гожусь для одного-единственного мужчины. Иногда это видится мне даже чем-то детским – любить только одного человека. И я никогда не могла бы сохранять верность лишь одному мужчине. Не из-за других мужчин, а потому, что сама состою из такого большого количества человеческих существ. Мне 27, и мне кажется, я достаточно много любила и была любима. Чувствую себя очень старой. Это не случайно, что мужчина, с которым в течение пяти лет я веду почти супружескую жизнь, – в том возрасте, в котором невозможно строить общее будущее, а мой лучший друг собирается жениться на юной девушке, живущей в Лондоне. Не думаю, что это для меня: единственный мужчина и единственная любовь. Но во мне много чувственности и большая потребность в любовной ласке, в нежности. И этого было немало. Да, не получается записать так, как чувствовала это ночью и утром.


Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином LitRes.ru Купить полную версию
Этти Хиллесум. Я никогда и нигде не умру. Дневник 1941–1943 гг
1 - 1 09.12.17
Предисловие 09.12.17
1 - 3 09.12.17

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть