ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Онлайн чтение книги Андрей Снежков учится жить
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Дмитрий Потапыч Фомичев двадцать один год работал на Волге бакенщиком, и на четвертом техническом участке пути его считали самым старым, бывалым волгарем. Ему много раз предлагали должность обстановочного старшины, но старик всегда отказывался.

— Мне так лучше, — смущенно говорил он, почесывая переносицу. — Тут я сам над собой хозяин. Надо что — сделал. А спрашивать с других не умею. Старшине же без этого нельзя. Порядок свое требует.

Пост Дмитрия Потапыча находился в семи километрах от деревни, вверх по реке, возле небольшого, но с крутыми, почти отвесными склонами Задельного оврага, по соседству с Молодецким курганом.

Маленький, в два окна домик стоял на высоком каменистом берегу, и от него на много километров хорошо была видна Волга.

Каждую весну домик заботливо белили и над окнами черной краской крупно выводили цифру «1420» — номер поста.

Дмитрий Потапыч любил порядок: около поста всегда было чисто и опрятно. В гору поднималась лесенка в несколько ступенек из серого камня, перед домиком стояла врытая в землю скамья, возле которой Дмитрий Потапыч в погожие дни вязал сети. Тут же в ряд стояли красные и белые запасные бакены, а около сеней чернел таган с закопченными и обгорелыми рогульками для котелка.

— Любы-дороги мне наши тихие места, — улыбался старик, глядя с кручи вниз. — Они, Жигули-то, одни такие на всю Волгу.

Сам старик был тоже тихий и добрый и больше всего на свете боялся шума и скандала. Даже когда Дмитрий Потапыч бывал навеселе, что с ним непременно случалось в дни посещения Ставрополя, районного городка, куда приходилось изредка ездить на базар, он не буянил, а спешил скорее лечь спать.

Жена, немного ворчливая, но тоже с мягкой, кроткой душой старуха, встречала подгулявшего мужа неодобрительными словами:

— Ах, грех-то какой, опять старик напился!

Дмитрий Потапыч молча проходил в горницу, долго снимал сапоги, а потом тут же, не успев положить на кровать ноги, засыпал.

У старика было два сына.

Старший, Константин — женатый, имел уже двух сыновей. Константин вышел весь в отца: и ростом и привычками. В затруднительном положении он так же, как и старик, почесывал широкую переносицу и хмурил белесые негустые брови.

Константин работал бакенщиком, на одном посту с отцом. Ему тоже по душе были и глухой Задельный овраг в Жигулях и ежедневные, вошедшие в привычку, поездки на бакены.

Жена его, Катерина, сухопарая, рослая женщина с сильными мужскими руками и наивными тихими глазами, никогда не сидела без дела, будто не знала усталости.

Она любила мужа, считала его красивым и ревновала к другим женщинам.

Если, случалось, Константин не являлся домой двое суток, Катерина начинала волноваться, думая, что он утонул. Зато, когда муж приходил, она обретала покой и счастье.

Проворно собирала на стол обед, подавала мужу чистый ручник, ставила перед ним кружку холодного хлебного квасу, то и дело спрашивая: «Костенька, еще чего подать?», чем приводила его в смущение.

Младший, Павел, служил в Красной Армии. Осенью его ждали домой. Особенно тосковала по сыну старуха. Павел все виделся ей во сне, и она любила об этом рассказывать соседкам.

— Придет Павел, — говорил иногда Дмитрий Потапыч, — женю его, и тогда моей жизненной линии можно подводить черту.

Старик заготовил бревен для нового дома, который решил выстроить Константину; младшего сына он собирался оставить с собой.

— Нам со старухой и кухни хватит, а ему с молодушкой в комнате да в горнице не тесно будет, — говорил он.

Август прошел в ожидании Павла. Наступил сентябрь, а парня все не было. Старуха так истомилась в тоске по сыну, что заболела. Тревога жены передавалась и Дмитрию Потапычу. Ему стали приходить в голову всякие мысли; но больше всего он боялся, как бы Павел не попал в крушение. Старик никогда не ездил в поезде и считал, что на железных дорогах каждый день происходят крушения. Самым надежным транспортом, по мнению Дмитрия Потапыча, был водный.

Но вот, наконец, явился и Павел. Он приехал в субботу, когда старуха с Катериной топили баню.

Павла первым увидел Егор — шустрый краснощекий мальчишка, игравший во дворе с пятилетним братом Алешей.

— Бабушка, — закричал Егор, бросаясь в предбанник, — дядя Паша приехал!

Старуха перестала мешать в кадушке золу и как была с ковшом в руках, так и выбежала во двор.

Павел стоял у крыльца и подкидывал на руках визжавшего от восторга Алешу, а на земле валялись брошенные впопыхах вещевой мешок и скомканная солдатская шинель.

Утром на следующий день у Фомичевых долго стряпали, потом в горнице долго ели, пили водку, настоянную на черной смородине, и Дмитрий Потапыч все любовался Павлом.

Сын сидел за столом прямо, выпятив грудь, увешанную разными значками, и после каждой рюмки жмурил широко расставленные, как у матери, глаза и гладил ладонью короткие, бобриком остриженные волосы.

— Что скажешь про моего сына, Евсеич? — заговорил вдруг Дмитрий Потапыч, обращаясь к своему приятелю, тоже бакенщику, веселому, непоседливому старику. — Чем не красавец, а?

— Прямо скажу, всем обличием первой статьи жених, — охотно согласился Евсеич и, проворно вскочив из-за стола, высоко поднял стакан. — Выпьем за героя Красной Армии. Дай бог не последнюю!

А немного захмелевший, улыбающийся Павел откинулся на спинку стула и спросил:

— Ну, а как в Яблоновом? Бурят?

Дмитрий Потапыч от такого вопроса оторопел, поморщился.

— И не говори... Загадили совсем Яблоновый, — медленно произнес он. — А ведь какая тишь и благодать была! Эх!..

Старуха, уставшая от больших хлопот и свалившейся на нее радости, после первой рюмки совсем ослабла и уже не могла сидеть за столом. Она ушла на кухню, где у нее за печкой стояла кровать, и ее отсутствия никто не заметил. Только часа через два Павел неожиданно вспомнил о матери, взял в обе руки по рюмке и направился на кухню.

— Выпьем, матушка, со свиданием! — сказал он.

Мать не ответила. Она сидела на кровати, привалившись спиной к стене. Глаза у нее были закрыты, и казалось, что она спит, — так спокойно было ее старое лицо с тонкими в строчку губами, слегка тронутыми улыбочкой.

Павел вдруг понял, что произошло, и, страшно закричав, метнулся к двери.

На шум из горницы пришли Катерина и Дмитрий Потапыч. Старуху бережно положили на кровать и до пояса накрыли одеялом.

II

Пошла вторая неделя со дня приезда Павла в Отрадное, а ему уже не сиделось дома. Тянуло в горы, в Яблоновый овраг, где зарождалась новая, такая необыкновенная для этих мест жизнь.

Нефть в Яблоновом овраге, расположенном в трех километрах от деревни, была открыта еще перед уходом Павла в армию. Тогда в овраге, вглубь прорезавшем Жигулевские горы, стояла одна вышка. Сейчас их было около десятка. С каждым месяцем промысел увеличивал добычу нефти, и овраг, когда-то тихий, заросший дикими яблонями и орешником, все больше и больше оживлялся.

В давние годы деревенские бабы с ребятами каждое лето набирали в овраге мешки яблок. Яблоки были до невозможности кислые, но моченые они становились вкусными, и зимой на праздники их подавали к столу как лакомое блюдо. Потом год от года яблок в овраге стало родиться меньше, и в эти места, кроме мальчишек, никто не ходил.

Подростком Павел любил бегать с товарищами в овраг. Они играли в «разбойников», искали клады, ловили силками синиц и горихвосток.

На левом склоне горы из расщелин ключом била студеная, волшебной прозрачности вода. Мальчишки жадно, помногу пили, черпая воду пригоршнями из неглубокого колодца у подножия скалы...

Как-то утром после приезда Павел пошел к конторе промысла, чтобы с попутной машиной отправиться в Яблоновый овраг.

На крыльце конторы сидел пожилой, в засаленном ватнике и грязных сапогах усатый мужчина. Внимательно оглядев из-под густых лохматых бровей Павла, он негромко кашлянул в увесистый кулак и спросил:

— Случайно, не на промысел пришел устраиваться?

Павел покосился на усача, сказал:

— Не собирался пока.

— А стоит! — оживляясь, продолжал незнакомец. — К чему интерес имеешь?

— Могу в ремонтную мастерскую, могу на движок. Я в армии танкистом был, — сухо ответил Павел.

— Танкистом? Молодчина! — взяв Павла за руку, усач взглянул ему в лицо: — А на буровую, к примеру, не хочешь? А? Мне как раз человека нужно.

— А вы кто сами будете?

— Мастер. Фамилия моя Хохлов.

К зданию конторы подкатил запыленный грузовик. Из кабинки высунулся шофер и прокричал, обращаясь к усачу:

— Прошу, Авдей Никанорыч!

Мастер потянул Павла за рукав:

— Поедем, на месте и потолкуем.

Машину нещадно трясло, бросало из стороны в сторону. Извиваясь и петляя, дорога тянулась по берегу Волги мимо гор.

Река была прозрачного синего цвета — кроткая и задумчивая. Такой ее можно видеть только в сентябре.

И в эту безмятежную водную гладь смотрелись Жигули. Горы уже оделись в осенний пестрый наряд. По склонам багрово-малиновыми кострами полыхали клены. Густым частоколом стояли у зубчатых вершин неприступные молчаливо угрюмые сосны. В оврагах среди иссиня-зеленых дубков красовались молоденькие березки, щедро увешанные круглыми, похожими на золотые монеты листьями.

Павел смотрел то налево — на Жигули, то направо — на их четкое отражение в воде, и ему казалось, что машина несется по горному ущелью.

Широко расставив ноги и навалившись грудью на кабину, Хохлов громко говорил:

— Через несколько лет большой промысел, парнище, тут будет! А теперь... самое начало. Ни дорог, ни других условий. Глушь, матушка!

Помолчав, он засмеялся:

— Ничего, мы калачи тертые. И не в таких переплетах бывали!

Мастер сказал это просто, без всякого бахвальства, и Павел сразу понял, что Хохлов — человек, видевший всякое.

Буровая Хохлова стояла на расчищенной от орешника площадке. Выкорчеванные пни еще не были убраны и валялись по краям поляны.

Остановившись вблизи вышки, поднимавшейся к голубеющему небу, мастер сказал Павлу, взмахнув рукой:

— Вот оно, мое хозяйство!

Павел еле расслышал слова Хохлова: от буровой разносился лязгающий грохот станка.

Широким, неторопливым шагом Хохлов направился вперед. Павел вслед за ним поднялся по отлогим мосткам к буровой.

— Две сотни метров пробурили. Третью начали, — крикнул мастер, наклонившись к Павлу. Заметив, что тот смотрит на вращающийся в центре вышки круг, похожий на низенький стол, который, оказалось, и производил такой грохот, Хохлов добавил: — Ротор. Он вращает на забое бурильные трубы с долотом... А у лебедки бурильщик. Всей этой техникой управляет.

Через полчаса, после осмотра буровой, насосного сарая, глиномешалки, котельной, Павел подумал: «Хозяйство и, верно, немалое!»

— Ну, что теперь скажешь? — спросил Хохлов как бы между прочим, свертывая цигарку. — Нефть добывать, чего и говорить, нелегкое дело. Сразу ее за хвост не поймаешь!

— Я, пожалуй, согласен, — сказал Павел. — Только дома надо с отцом поговорить... Старик у меня уж больно такой... — Павел замялся, — не любит он шуму. Бакенщиком всю жизнь работает.

Хохлов перебил Павла:

— Постой. Ты Фомичев?

Павел кивнул головой.

— Тогда я знаю твоего отца. Дмитрием Потапычем его звать? Ну-ну!

Мастер покрутил ус, сощурился.

— Я с ним прошлым летом на рыбалку как-то ездил. Славный старик. Но нас, нефтяников, это верно, недолюбливает.

Вечером, помогая Дмитрию Потапычу выгребать из коровника навоз, Павел сказал:

— Думаю, папанька, на нефтепромысел пойти.

Старик разогнул спину, хмуро посмотрел сыну в лицо.

— В Яблоновый, говоришь? — через силу спросил он и, помолчав, прибавил: — А я-то другое думал...

Неожиданно Дмитрий Потапыч швырнул в угол вилы и торопливым шагом зачастил к двери.

В эту ночь Павел долго не мог заснуть. Он все думал о размолвке с отцом. Но своего решения — наутро отправиться на буровую к Хохлову — он не изменил.

III

Первое время Павлу приходилось трудно на буровой. Здесь для него все было в новинку. Да и сама работа оказалась тяжелой. Он так уставал, что дома, едва переступив порог, тотчас валился с ног.

Но прошла неделя, вторая, наступила третья... И вот Павел стал своим человеком в бригаде. Он уже не терялся, когда бурильщик отдавал приказание: «Подготовить элеваторы!» Он уже не путал один инструмент с другим, он научился с полслова понимать товарищей.

А вечером, старательно умывшись и с аппетитом пообедав, Павел садился за толстую, как библия, книгу «Бурение».

— И что с парнем такое творится? — со вздохом говорила мужу Катерина. — Ему бы с девками гулять, а он в книжку уткнется и сидит себе и сидит, как старик! Этакому молодцу да самую наилучшую невесту...

— Подожди, подцепит еще какую-нибудь. За этим дело не станет, — отмахивался Константин.

Дмитрий Потапыч совсем не разговаривал с сыном. И Павел старался реже попадаться на глаза отцу. Он делал вид, будто не замечает ни косых взглядов старика, ни его молчаливости.

Раз Хохлов — случилось это после смены — спросил Павла:

— Как живет-может Дмитрий Потапыч?

Павел махнул рукой.

— Осерчал на меня старик... Хоть бы вы потолковали с ним, Авдей Никанорыч.

— Отойдет, — ободрил рабочего мастер и, чуть помедлив, добавил: — Может, загляну как-нибудь в выходной.

— Вот бы хорошо! — обрадовался Павел. — Непременно заходите, Авдей Никанорыч.

* * *

В воскресенье Катерина пекла пироги. Завтракать сели поздно.

Все хотели есть, а худенький белоголовый Алеша, давно занявший свое место за столом, нетерпеливо поторапливал:

— Мамка, ну скоро ты там? У меня кишочки подводит!

Наконец из кухни показалась Катерина с большим блюдом, на котором лежали горячие пироги.

— Алешеньке первому, — сказала она, подходя к столу.

— Мне самый большой кусок, — потребовал мальчик, сверкая перламутровыми белками.

— Самый большой! — засмеялась Катерина.

Павел сел между Алешей и Егором — подальше от Дмитрия Потапыча.

Во время завтрака пришел Хохлов.

— Вот и гостя хорошего нам бог дал, — сказал Дмитрий Потапыч, вылезая из-за стола и направляясь навстречу кряжистому мастеру.

— Хороший или плохой, а уж раз пришел — не выгоните, — посмеиваясь в усы, заговорил Хохлов, протягивая хозяину широкую с мосластыми пальцами руку.

Павел, почему-то смутившись, тоже встал и с полыхающим лицом подошел к Хохлову.

— Садитесь, Авдей Никанорыч, с нами завтракать, — сказал он, когда тот разделся.

Мастера усадили за стол, и Катерина, особенно любившая принимать гостей, поставила перед ним тарелку с разными угощениями: тут были и пирог с осетриной, и румяные ватрушки с творогом, и сдобные плюшки.

— Напрасно беспокоитесь, — Хохлов расправил большим пальцем густые усы. — Я ведь позавтракал.

— И пироги кушали?

— Нет, пирогов не было. Блины и картошка жареная со свининой... Насчет картошки я особенный любитель.

— А теперь пирога нашего попробуйте, — настаивала Катерина. — Только из печки. Ну, прямо живой — дышит! Кушайте на здоровье.

Взяв большой кусок горячего пирога с глянцевитой масляной корочкой, Хохлов сказал:

— Уговорили. Выходит, блинам и картошке потесниться придется и нового жильца на уплотнение пустить!

— А ты ешь себе, Авдей Никанорыч, не сумневайся, — успокоил гостя хозяин. — В животе для такого кусочка всегда место найдется.

Катерина схватила со стола полведерный самовар и унесла его подогревать.

— Поживаешь как, Авдей Никанорыч, здоровьице как? — спросил Дмитрий Потапыч гостя, наливая в блюдце чай. — Давненько тебя не видел.

— Мое здоровье от бурения зависит. Есть меры проходки — значит, и на сердце поспокойнее, — Хохлов вытер масленые губы, посмотрел на Павла. — А с бурением у меня сейчас вроде как ничего... Трудностей всяких, само собой, не оберешься. Тяжелая тут местность для нашего брата-бурильщика. Горы, овраги, дорог никаких. А зимой и подавно. Куда как трудно зимой! — Мастер вздохнул, наморщил лоб. Но прошла секунда-другая, и в глазах у него сверкнул упрямый огонек. — Да, скажу вам, мне даже по душе эти места. Люблю, когда мозгами надо шевелить, расторопность проявлять. Природа свои капризы выставляет, а ты ей все наперекор да наперекор, да все по-своему делаешь!

Появилась Катерина. Она поставила пыхающий самовар на прежнее место, налила всем чаю и отошла к подтопку.

— Иной раз эдак думаешь, — после некоторого молчания проговорил Хохлов, водя пальцем по клеенке, — я, скажем, тридцать лет жизни бурению отдал, а другой человек про мою профессию толком ничего не знает. И обидно сделается. Как же это так? Я дня не проживу без своей работы, а он о ней и понятия не имеет.

Мастер насупил лохматые брови, отпил из стакана.

— В девятьсот одиннадцатом в Баку начинал, — не спеша продолжал он. — Тогда на дно в скважину или, по-нашему, на забой, долото опускалось на железных прутьях или на канате. Долото падало на забой и врезалось в породу. Потом его опять немного приподнимали вверх и опять опускали. А самые первые скважины вручную бурили — при помощи ворота и коромысла. А уж когда я попал в Баку, стали паровой машиной приводить в движение коромысло. В то время глубина скважины была не больше двухсот метров. Целый год уходил на бурение такой скважины. А породу из скважины вынимали желонками. Ведрами, по-другому говоря... Слабых да больных на промысел не брали. Потому как тяжело. А мне тогда все нипочем было! Раз мастер — лютой человек — кулачищем в лицо со всего размаха ударил. Другие от такого благословения к стене отлетали, а я на ногах устоял. Кровь лишь из носа потекла. Посмотрел мастер на меня выпученными глазищами да как заорет: «Сволочь деревенская!». Ну, думаю, сейчас еще обласкает. А его как не было на буровой. До конца вахты не появлялся. А потом уж меня больше не трогал. Ребята все смеялись: «Мастер о твою внешность кулак расшиб...» Помню, даже обратно на родину вернуться как-то хотел. Я ведь тоже волгарь. В Симбирской губернии, в деревне Бураловке отец хлебопашеством занимался. Да тоже не жизнь была, а маята одна. Из года в год неурожаи, а семья в восемь душ. Так, значит, и не собрался на родину.

Авдей Никанорыч посмотрел на притихших мальчишек и продолжал:

— Оглянешься этак на прошлое, и самому удивительно сделается, до чего это мы теперь совсем другими стали! — Он взял Павла за руку. — Ты верно как-то сказал — завод. Так оно и есть. В наше время буровую по-другому и не назовешь... Длинные теперь стали руки у бурильщиков. Лежит в земле нефть на глубине, скажем, в две тысячи метров, а мы и до нее добираемся.

Катерина, по-прежнему стоявшая у подтопка, вдруг негромко сказала:

— Матушка моя, и надо ж!

Все посмотрели на Катерину, и она, смутившись, покраснела.

Авдей Никанорыч погладил по голове Алешу.

— Кем, глазастый, будешь, когда большой вырастешь? — спросил он мальчика. — Бурильщиком, как дядя Паша?

— Нет, — сказал Алеша, — я капитаном хочу. На самом большущем пароходе.

— Тоже дело, — похвалил мастер. И, наклонившись к мальчику и хитровато подмигнув, он полушепотом спросил: — Капитаном-то когда будешь, нас с дедушкой хоть разок бесплатно прокатишь, а?

Алеша отвернулся, прикрыл рукой лицо.

Егор, уже давно проявлявший беспокойство и все что-то порывавшийся сказать, наконец сбивчиво проговорил:

— Скажите... сколько надо работать, чтобы таким быть, как вы?

Мастер внимательно посмотрел на мальчишку.

— В каком это смысле — как я?

— Ну, чтобы... — Егор отбросил с широкого лба спутанные волосы и смело глянул в глаза Хохлову. — Чтобы мастером быть?

— Ни много ни мало, а уж четырнадцать лет мастером работаю, — задумчиво сказал Авдей Никанорыч. — Ну, а ежели бы раньше... раньше до бурильщика дотянул бы — и крышка. Все! А вот в настоящее время, если с головой да старание есть, легко можно все тонкости бурения постигнуть и мастером стать. Я ведь, скажу тебе, лишь в двадцать седьмом году грамоте научился. А теперь... Техника, она, милок, крупно шагает. За ней только успевай! А отстал — значит, в хвосте будешь плестись и пользы от тебя, как от гроша ломаного...

— Да-а, — протянул Дмитрий Потапыч, обращаясь к Хохлову. — Все бы ничего... и заработки у вас большие, только работа вот, того... грязная больно. И беспокойная. И для себя беспокойно и для других. Что с Яблоновым-то делаете, а?

Старик крякнул, встал и, ни на кого не глядя, зашагал в чулан.

IV

Прошел еще месяц. У Павла стало находиться время и для отдыха. То он пойдет в клуб на кинокартину, то на танцы, то на вечер самодеятельности.

Некрасивый, молчаливый, Павел выделялся своей опрятностью, вежливым обращением. Девушки танцевали с ним охотно.

На танцах Павел и познакомился с молоденькой восемнадцатилетней девушкой Машей. Она работала в конторе промысла счетоводом. Это была, не в пример Павлу, живая, веселая девушка с длинными, темными косами.

Когда поздними вечерами Павел провожал Машу до дому, она всегда без умолку болтала. Павел внимательно слушал ее, улыбался и молчал.

Маша удивлялась молчаливости Павла и пыталась заставить его о чем-нибудь рассказывать — о детстве, о службе в армии.

— Служба, она и есть служба. Чего о ней можно еще сказать? — натужно выговаривал Павел. — В шесть часов подъем, физзарядка, завтрак, а потом идем на заправку машин и тренировку...

Говорил Павел неинтересно, односложно, и Маша перестала мучить его своими расспросами, а чтобы не было скучно дорогой, рассказывала что-нибудь сама.

У девушки рано умерли родители, и она воспитывалась в детском доме большого степного города. Проучившись десять лет, она поступила работать в трест «Востокнефть» ученицей машинистки. Машинистка, пожилая, молодящаяся особа, была злой и нервной женщиной. Она не учила Машу работе на машинке, а заставляла ее только резать бумагу, менять изношенную ленту на новую, разносить по кабинетам напечатанный материал да по два раза в день бегать в «Гастроном» за булками и чайной колбасой.

Так продолжалось около года. Наконец Маше все это надоело, и она поступила на курсы счетоводов при тресте.

Когда Маша окончила курсы, ей предложили два промысла: Сызрань и Яблоновый овраг в Жигулях. Она выбрала последний. Девушке показалось в названии этого промысла что-то романтическое. Маша собиралась в Яблоновый овраг словно в далекую Сибирь, в затерявшийся в тайге поселок.

Приехала она сюда в мае и сразу была очарована и Волгой, и Жигулями, и тихой деревенской жизнью.

Отрадное лежало в широком устье долины, с трех сторон защищенное от ветров горами.

С тех пор как в соседнем Яблоновом овраге открылся нефтепромысел, Отрадное начало преображаться. Появились бараки, пекарня, столовая для рабочих и служащих, большое двухэтажное деревянное здание конторы.

Но все же это была деревня, окруженная лесистыми горами, на берегу широкой привольной реки. Ночи здесь стояли глухие, без единого шороха и звука, только изредка в горах ухал филин, и эхо далеко разносило его стон, потом снова наступала такая тишина, что если долго прислушиваться к ней, то начинало звенеть в ушах.

* * *

Была вьюжная ночь, густо падал снег. Ветер с Волги метался по деревне, сырыми хлопьями осыпая с головы до ног выходивших из клуба.

Павел поднял беличий воротник Машиной шубки, крепко прижал к себе руку девушки, и они пошли по безлюдной улице в конец Отрадного, где Маша снимала комнату у одинокой вдовы.

— Что нового на буровой? — спросила девушка.

— Бурим! — коротко ответил Павел.

— А у вас как идут дела? — снова спросила Маша.

— У меня? Как всегда... — внезапно Павлу захотелось рассказать девушке о том, что уже второй день он выполняет обязанности помощника бурильщика и что не всякого так быстро переводят на такую ответственную работу, но не решился.

«Не стоит, — подумал он. — А то еще покажется ей, будто я хвалиться люблю».

— А я вот знаю, — начала Маша и засмеялась.

— Что же вы знаете? — смутился Павел.

— Ай-яй! Работает уже помбуром, а сам — «как всегда!» Не знала, что вы такой...

— Да нет... Я просто... мне... — начал он сбивчиво и, окончательно растерявшись, замолчал.

— Так и быть, на первый раз прощаю! — сказала Маша, весело улыбаясь.

И тут же переменила разговор:

— Скоро открываются курсы бурильщиков. Не думаете поступать?

— Давно жду таких курсов.

— Но они будут без отрыва от производства. Пожалуй, трудно.

— Ничего. Меня в армии научили не бояться трудностей!

Около домика с двумя деревцами под окнами Павел остановился.

— Маша, вы не озябли? — спросил он девушку, всю засыпанную снегом.

— Я не слышу. Что вы говорите? — засмеялась она и попыталась откинуть воротник.

— Подождите, я сейчас... — сказал он.

И когда поднял руки, чтобы помочь Маше, на него повеяло таким волнующим теплом и запахом расцветающей сирени, что, не владея больше собой, он обнял девушку и поцеловал ее в холодные-холодные губы.

Маша не знала — любит ли она Павла, но он был добр и ласков с ней, она уже мечтала о замужестве и ребенке, а девушке еще никто не говорил слов любви. Сбивчивое, путаное объяснение Павла она приняла с радостью и так разволновалась, так разволновалась, что даже заплакала.

* * *

Вечером, за ужином, не поднимая от стола взгляда, Павел сообщил, что он женился. Нынче зарегистрировался, а завтра собирается перевезти домой вещи невесты.

За столом вдруг наступила тишина. У Дмитрия Потапыча выпала из рук ложка. Всем стало неловко.

Старик кое-как поел, не проронив ни слова, поспешно перекрестился на иконы в переднем углу и ушел к себе за печку.

Молчал и Константин. Тут же после ужина он начал вязать сеть и весь углубился в свою работу.

Зато сообщению Павла обрадовалась Катерина. Она давно поговаривала о женитьбе деверя и теперь привязалась к нему с расспросами, позабыв про неубранную со стола посуду.

Павел, краснея, отвечал односложно, скупо и все порывался уйти в горницу, но Катерина не отставала.

За этой сценой внимательно наблюдал Егор, то и дело пряча в учебник расплывавшееся в улыбке лицо. Наконец он не выдержал и сказал:

— Мама, ну чего ты приклеилась к дяде Паше?

Катерина обернулась к сыну и, взявшись руками за бока, покачала головой:

— И чему вас учат в школе? Ума не приложу!

Павел благодарно посмотрел на племянника и торопливо ушел в горницу.

Дмитрий Потапыч всю ночь не спал. Видно, он стал никому не нужен, всем мешает, думалось старику. А сыновья смотрят на него, как на пустое место. Взять Павла. С каким нетерпением он ждал сына, как много думал о поездках с ним на бакены, о его женитьбе. О женитьбе Павла он думал, наверно, больше, чем сам сын... Дмитрию Потапычу представлялось, что это произойдет совсем не так, как у других, а гораздо лучше. А Павел даже не посоветовался с отцом и решил все один. Старик не помышлял женить сына на нелюбимой девушке, нет, но эта городская — кто ее знает, что она за птица? Уж больно скоро вскружила парню голову, а сама, пожалуй, и прореху не зашьет на рубахе.

Дмитрию Потапычу стало жарко, и он сбросил с себя полушубок. Он пытался ни о чем не думать, заставлял себя слушать однотонную музыку сверчка, но на полатях громко, на всю кухню храпел Егор, мешая старику забыться. Дмитрий Потапыч опустил на пол ноги, достал из горнушки трубку и кисет с табаком.

— Зря я, пожалуй, плеснул себе на каменку, — тихо сказал он, набивая табаком трубку, — зря огневался.

А на душе все же не светлело.

Рано утром старик вышел во двор. Хотя и стоял январь, но было тепло. Ночью выпал снежок, он лежал ровным мягким слоем, и во дворе стало чисто и просторно. Около коровника жеманно прогуливалась сорока. Завидев старика, она с неохотой взмахнула крыльями и медленно полетела.

Дмитрий Потапыч разыскал деревянную лопату и принялся расчищать тропинки.

За горой всходило солнце. Блеклое, бесцветное небо, на котором томились редкие, еще не угасшие звездочки, озарили первые лучи, и оно запунцевело.

Скоро на крыльце появился Павел. Он взглянул вверх и вдруг зажмурился. На лице появилась кроткая улыбка.

Дмитрию Потапычу сын в это время показался подростком, каким он его больше всего любил, и неожиданно тяжесть, всю ночь давившая на сердце, пропала, старику сделалось легко.

— А ведь солнышко будет, — сказал Павел, застегивая ватник.

— Обойдется денек, — ответил старик и оперся о лопату.

Сыну показалось, что отец хочет что-то сказать, и он нарочно медленно стал спускаться по ступенькам вниз.

— Сейчас на зайца хорошо бы пойти, — снова сказал Павел.

— Это ты верно. На зайца сейчас в самую пору, — согласился старик, и когда сын проходил мимо, направляясь к калитке, добавил, как бы между прочим: — Ты, Павел, повремени с перевозкой ее барахлишка. Негоже так сразу. Надо свадьбу сыграть, как положено в таких случаях.

— А я думал, без этого обойдемся, — усмехнулся тот.

— Нет, это ты оставь. Нельзя, чтоб люди потом говорили про нас всякое... И вам было бы что вспомнить.

— А я не против, папанька, можно и так, — согласился сын.

— Так и сделаем, — облегченно вздохнул Дмитрий Потапыч и, взглядом проводив сына до калитки, покачал головой.

— Уж такая теперь пошла молодежь! — сказал он себе и снова взялся за лопату.

* * *

Свадьбу сыграли веселую и богатую. Было много гостей, много всяких закусок, пирогов и вина. Бурильщик с промысла, молодой татарин Саберкязев, играл на баяне, парни с девушками танцевали, а посаженый отец невесты — колхозный пчеловод Максимыч пустился в пляс и так развеселил всех, что уж другие гости, степенные и солидные, не могли удержаться и тоже пошли вприсядку.

Разошлись по домам под утро, многие еле стояли на ногах, а баянист Саберкязев и друг Дмитрия Потапыча Евсеич не могли идти, их уложили на полу в горнице возле комнаты молодых, и они тут же заснули.

Бодрее других выглядела Катерина; она советовала всем пить огуречный рассол, проворно бегала из кухни в чулан и обратно, мыла посуду, и в одиннадцать часов у нее был готов завтрак.

Во время завтрака опохмелялись. И только молодушка не хотела пить и все прижимала к вискам носовой платок.

— А ты выпей, ангелочек наш бесценный, и с тебя всю дурноту как рукой снимет, — приставала к Маше захмелевшая Катерина. — Выпей, Мареюшка!

— Выпей, — сказал Павел жене и, проколов вилкой соленый груздочек, подал ей на закуску.

Маша поднесла к губам рюмку и зажмурила глаза.

— Одним духом, Мареюшка! — закричал старик.

Она выпила. Дмитрию Потапычу понравилась сговорчивость молодушки.

* * *

В доме Фомичевых к Маше скоро привыкли. Она как-то сразу к себе расположила. В один из первых дней ее замужества, когда немалая теперь семья села обедать и Катерина поставила посреди стола большую эмалированную миску, до краев наполненную рыбными щами, Маша с искренним удивлением сказала:

— Ой, да тут целое ведро будет!

Константин негромко засмеялся и тут же покраснел. А Дмитрий Потапыч ласково сказал, поглаживая мягкую волнистую бороду:

— Ешь, сношенька, на здоровье да поправляйся!

И та стесненность, которая всегда появляется за столом при новом человеке, неожиданно пропала, и все стали вести себя непринужденно.

Возвратившись однажды под вечер из леса, куда они ездили с Константином за дровами, старик вошел в избу, обирая с усов сосульки, да так и замер у порога.

Маша мыла полы. Она была в красной коротенькой юбке и полинялой синей косынке. Косынка вот-вот могла развязаться, и тогда тяжелые косы, сложенные на затылке кольцами, развернулись бы и упали на плечи. Маша проворно возила влажной тряпкой по желтым как воск половицам, и так увлеклась своей работой, что не заметила свекра.

Дмитрий Потапыч почесал переносицу и, переминаясь с ноги на ногу, сказал:

— Мареюшка, неужто нынче суббота?

Сноха выпрямилась, поправила мокрыми тонкими пальчиками косынку и улыбнулась.

— Нет, папаша, среда.

— А чего же ты уборкой занялась? — недоумевал старик. — Может, завтра праздник какой?

— Просто так, чтобы грязи не было.

И она снова легко и весело принялась за работу. И хотя у старика болела поясница и он собирался перед обедом полежать на печке, он отворил дверь и вышел. В сенях старик столкнулся с Константином.

— Обожди, — сказал Дмитрий Потапыч, — там Мареюшка пол моет.

Соседям Дмитрий Потапыч после говорил:

— Мне, слава богу, в снохах везет. Что старшая, что младшая — цены нет. Жалко — старуха не дожила. Покойнице на том свете, должно быть, и во сне не снится, что ее старик из тарелки ест... Мареюшка каждому по тарелке да по ложке алюминиевой купила, даже внукам — Егору и Алеше. Надо, говорит, по-культурному жить. Слышали? Что значит городской человек! Ну, с тарелкой я еще туда-сюда свыкся, а уж с ложкой — нет. Так деревянной и ем. Гневайся, говорю, Мареюшка, али еще что делай, — не могу.

V

Зимой у старика было много свободного времени, и на досуге он любил рассказывать внукам про старые времена и своего деда — волжского бурлака Мартьяна.

Примнет пальцем табак в окованной медью трубке, не спеша возьмет из подтопка уголек, прикурит и заговорит:

— Сам дед Мартьян был из-под Вологды, а поселился у Волги, в Отрадном. По ту пору, сказывал, тут дворов не больше полста было. И народ все удалой да бедовый...

Как-то раз Дмитрий Потапыч сидел на расстеленной на полу кошме, протянув к подтопку ноги, и сосал трубку. Старший внук Егор играл с неуклюжим большеголовым щенком. Егор валил его на спину, и щенок силился перевернуться, перебирая в воздухе мягкими мохнатыми лапами, но у него ничего не получалось. Щенок начинал сердиться, старался поймать Егора за руку и укусить.

Младший, Алеша, тихий, болезненного вида мальчик, полулежал на кошме, подперев кулаками щеки и пристально смотрел в открытую дверку подтопка на яркое пламя. И оттого, что он долго и внимательно глядел на огонь, мальчику начинало казаться, что он видит какие-то фантастические картины, и у него сверкали от возбуждения глаза.

Вдруг Алеша поднялся, схватил Дмитрия Потапыча за рукав.

— Дедушка, — громко сказал он. — Вчера Егорка синичку поймал и дал ее мне подержать. Она клюв открывает и шипит, и сердце у нее шибко-шибко колотится. Спрашиваю ее: «Ты испугалась?» — а она молчит. Ничего не сказала, а глазами сердито смотрит, и вижу я, она все понимает, а говорить не хочет. Дедушка, почему птицы не говорят с нами, а только сами с собой?

— Так уж в мире устроено, Алеша, — молвил старик. — Ты говорить можешь, кузнечик стрекотать, а чайка летать горазда. А о чем она думает да кричит — того никто не знает... В том-то и штука, что никому не дано все знать. А то что было бы, когда человеку при его рождении вся жизнь как на ладони открылась? Скучно тогда было бы! Вот шестой десяток подходит, а мне многое еще не ведомо, и хочется допытаться, что к чему, будто бы и старости нет.

Он замолчал, и старое от долгой жизни лицо его отдыхало, ничего не выражая, кроме покоя, а быстрые и пытливые глаза были сощурены, смотрели в себя, но казалось, что старик только так — притворяется, а сам думает о чем-то очень важном, о чем не говорят, но думают все люди, и каждый по-своему.

— Потерпи, Алеша, вырастешь большой, многое узнаешь, — сказал Дмитрий Потапыч и погладил мальчика по голове.

В подтопке нет-нет да и стрельнет сучок, в фиолетовые окна ветер бросал горстями сухой снег, вокруг становилось все темнее, а по углам уже прятался мрак, и детям чудилось, что там кто-то притаился и слушает, и от этого им было немножко страшно.

Изредка вечерами, когда у Маши было свободное время, а читать что-то не хотелось и Павел все еще не возвращался с промысла — через день он посещал курсы бурильщиков, — она выходила на кухню послушать Дмитрия Потапыча. Она тихо опускалась возле Алеши и подолгу сидела не шевелясь: у нее было покойно и радостно на душе.

Иногда Маше казалось, что она маленькая девочка, а Егор и Алеша — ее братья и они домовничают с дедушкой. Скоро придет мать, и Маша, опередив мальчишек, бросится ей на шею... Или Маше представлялось, что их с Павлом впереди ждет какая-то большая, яркая жизнь, и она начинала волноваться, и у нее учащенно билось сердце. Летом они с мужем возьмут отпуск, надо только решить, как лучше его провести. Поехать ли им на пароходе до Астрахани или бродить по горам, отыскивать глухие уголки, удить рыбу на заре, когда Волга так тиха и спокойна, словно стоит на месте?.. А потом у них родится ребенок. Об этом Маша больше всего любила мечтать.

В один из таких тихих вечеров к Фомичевым пришел Евсеич.

Старик снял с большой лысой головы шапку и, держа ее в вытянутой руке, низко поклонился в передний угол, потом хозяевам и громко, нараспев, проговорил:

— Мир вашему сидению, не рады ли нашему появлению?

Алеша засмеялся, а Егор крикнул:

— Рады, рады, Евсеич, садись!

— То-то мне — рассумерничались, дедовы бывальщины все слушают, а он и рад соврать по дешевке, — пошутил Евсеич.

Старик сел на скамейку, и короткие ноги его не достали до пола.

— А где у вас другие домочадцы? — спросил он.

— Павел с работы не вернулся, а Константин со своей ушел к соседям в карты баловаться, — ответил Дмитрий Потапыч. Набив табаком трубку, он подал кисет Евсеичу, сказал: — Закури-ка моего забористого, в твоем крепости мало.

Гость свернул козью ножку. С минуту старики сидели молча, с наслаждением глубоко затягивались, потом Евсеич начал крутить головой и кашлять до слез.

— Ну и ну, пес тебя подари, — промолвил гость и, бросив цигарку в лохань, вытащил из шубы свой кисет. — С такого табачку немец сразу бы околел, истинный господь!

Ребята засмеялись, а Дмитрий Потапыч, попыхивая трубкой, сказал:

— С немцами я в прошлую войну воевал...

— Да-а... Какой пожар в мире раздувают эти фашисты... Ты газеты, лежебока старый, видно не читаешь? — с упреком заметил Евсеич.

— Нет, — сказал Дмитрий Потапыч. — Мареюшка с Павлом читают, а я нет. Пусть их там воюют, если им того хочется, нам-то что до этого? Мы другим дорогу не загораживаем, пусть и нам не мешают жить, как мы хотим.

Евсеич хлопнул рукой по колену и стал быстро расстегивать шубу.

— Меня от этих твоих слов даже в жар бросило, садовая твоя головушка, — укоризненно проговорил он. — Сразу видно, что в международных делах ты вроде как ребенок...

Гость поднял согнутый палец и убежденно добавил:

— С Гитлером у нас мира долгого не будет, потому что никогда такого не было, чтоб зло с правдой вместе ужились... Все дело в том, что в мире зла много и всегда оно хочет правду одолеть.

Дмитрий Потапыч нагнулся к дверке подтопка, выстукал трубку, повертел ее в руке — старую, с обкусанным мундштуком, и в раздумье медленно проговорил:

— Зачем загадывать вперед, поживем — увидим.

В избе сразу стало тихо-тихо. Все почувствовали какую-то тревогу. Словно большая беда и в самом деле должна была вот-вот разразиться.

Тягостное молчание нарушил Евсеич, ему сделалось неловко за то смутное волнение, которое он принес в этот дом, и он сказал:

— У берега уж майна появилась. Весна зимушку торопит, а старухе не хочется уходить, она ночью возьмет да ледком майну и затянет.

Евсеич поманил к себе Алешу и, когда тот подошел, зашептал мальчику на ухо какую-то смешную сказку. Лицо у Алеши посветлело, он прикрыл рукой рот и тотчас весело захохотал.

VI

С возвращением Павла, особенно же с его женитьбой, в доме Фомичевых начались разные перемены, и заведенные когда-то порядки стали рушиться. Уже не завтракали и не обедали вместе, как раньше, разве только по воскресеньям, когда Павел и Маша не работали. Теперь в горнице всегда было чисто, появились пестрые дорожки. И шелуху от семечек на пол бросать не полагалось.

Тяжелее всех приходилось Константину: он никак не мог привыкнуть к новым порядкам и с нетерпением ждал весны, чтобы уехать на бакены.

И оттого, что он все свои переживания таил в себе, он сделался еще молчаливее. За зиму Константин всего один раз пообедал с удовольствием, и то не у себя, а у кума, потому что там ели из общей миски.

Каждое утро он вставал с одной мыслью: «Как снег сойдет, дом начну строить. Пора и самому хозяином быть».

А весна шла медленно. Уже стоял конец марта, а по ночам еще гулко трещал от мороза лед и утренники были крепкие, забористые.

Но к полудню снег все-таки начинал таять, на унавоженных дорогах змейками извивались быстрые ручьи, и на них, как и на солнце, невозможно было смотреть. На завалинках появились старики, они расправляли бороды и грелись на солнышке, полузащурив слезящиеся глаза.

С Волги доносился стук топоров и молотков. По берегу рыбаки конопатили, чинили и смолили лодки, готовясь к путине. В большой майне ребятишки удочками ловили рыбу.

Над берегом и майной летали стаями вороны, они садились на кромку льда и грелись, ощипывали взъерошенные перья. Вода в майне текла тихо, и река была еще безмолвна в зимнем своем одеянии, хотя позеленевший лед с каждым днем становился все тоньше и тоньше и на нем проступали лужицы чистой воды, в которые любило засматриваться солнце.

Пришел на берег и Дмитрий Потапыч с Алешей. Мальчик держал в руках удилище и баночку с червями. Всю дорогу он шел важно, как заправский рыбак, и не обращал никакого внимания на своих сверстников, у которых не было удочек.

Завидев Волгу, он забыл о напускной солидности и во всю прыть пустился к майне, высматривая себе удобное для рыбалки место.

— Васька, — закричал он, приметив среди мальчишек своего товарища. — У меня леска волосяная, лучше твоей!

Дмитрий Потапыч здоровался с рыбаками, приподнимая над головой малахай, с одними перебрасывался словцом, с другими останавливался поговорить, и шел по берегу дальше, к своим лодкам. Лодки у них с Константином были новые, в ремонте не нуждались, но старика тянуло на Волгу, хотелось повидать Евсеича, уже третий день пропадавшего на берегу.

В сдвинутой на затылок шапке Евсеич конопатил перевернутую вверх днищем лодку, ловко орудуя долотом и маленьким топориком.

— Бог в помощь, годок! — приветствовал Дмитрий Потапыч своего друга.

Евсеич проворно выпрямился и протянул подошедшему руку.

— Тружусь, как жук вожусь, — улыбнулся он нестареющими, веселыми глазами.

— Припекает? — спросил Дмитрий Потапыч, заглядывая в раскрасневшееся лицо приятеля с проступившими капельками пота у широкого приплюснутого носа.

— Эге, весна свое берет, — ответил Евсеич и, сняв с головы шапку, посмотрел на влажную, пропахшую потом, засаленную тулью.

И старики постояли минуту-другую молча, нежась под солнцем.

* * *

Константин с каждым днем становился беспокойнее. Ночами он плохо спал, и во сне ему все мерещился сруб нового дома. Проснувшись, он ощущал запах влажной смолистой щепы.

Целые дни он проводил во дворе, отрывал из-под снега бревна, ходил к плотникам и подолгу рядился с ними о плате за постройку. Потом возвращался домой, перебирал в сарае тес, прикидывал в уме: хватит ли его на крышу и другие работы.

Уставший и взволнованный, он усаживался на ступеньку крыльца, грелся на солнышке и все думал о своем доме.

Из кухни выходила Катерина босиком, в подоткнутой юбке и просила мужа пойти в избу и отдохнуть.

Константин неохотно отвечал:

— Ладно, приду, — и продолжал сидеть.

Пришел из школы Егор, как-то сразу выросший за эту зиму. На нем был короткий и узкий в плечах суконный пиджак нараспашку. Константин сказал:

— Давай-ка, Егорка, перевернем бревнушки, чтобы их лучше просушило.

Отец с сыном взяли колья и начали ворочать лес. Ворочали они его долго и старательно.

Отворилась калитка, и во дворе появилась Маша.

— А вы все работаете? — приветливо улыбнулась она. — Может, помочь?

— Где уж тебе, — снисходительно засмеялся баском Егор и важно добавил: — Не женское дело!

Маше не хотелось идти в дом, она остановилась на крыльце и, ни о чем не думая, долго смотрела на горы, сверкающие снежными вершинами. Но она не видела Жигулей, она совсем не замечала ничего вокруг, она даже забыла, казалось, о своем существовании.

На работе Маша тоже часто теперь впадала в такое состояние. Она отодвигала в сторону арифмометр и, оболокотившись на расчетные ведомости, минутами глядела в окно. На Машу обращал внимание бухгалтер, лысый, в очках, пожилой мужчина, страдавший изжогой, а она по-прежнему была где-то далеко со своими мыслями. Чтобы избавить ее от неприятного объяснения, смелая, бойкая девушка Валентина Семенова громко говорила:

— Мария, дай мне резинку!

Маша оборачивалась к подруге — бледной, угрястой девушке, — и вместо резинки протягивала ей карандаш, а Валентина изгибалась и весело шептала в заалевшее Машино ухо:

— В тебя наши очки влюбились...

Постояв на крыльце еще некоторое время, Маша прошла в свою комнату. Она сняла шерстяное платье и надела домашнее, с короткими рукавами, поправила перед зеркалом волосы, пристально разглядывая появившиеся около носа веснушки.

С замужеством Маша вся как-то изменилась. Она стала задумчивее и медлительнее в движениях. Миловидное лицо с ямочками на пухлых, слегка разрумянившихся щеках кротко и застенчиво улыбалось, когда к ней кто-нибудь обращался.

Если нечего было делать в кухне, Маша садилась в комнате перед окном, возле столика с кружевной скатертью, брала книгу, читала одну-две страницы, потом опускала книгу на колени и смотрела на голубую с белыми лилиями фарфоровую вазу для цветов — подарок Павла.

Она думала о наступающей весне, и в груди теснились неопределенные желания: глухая тоска о чем-то несбывшемся и какие-то стремления к неизвестному, загадочному, к тому, что не имеет имени, но волнует и тревожит.

Павел все больше и больше втягивался в работу. С промысла он нередко возвращался поздно. Он заметно похудел, серые глаза его ввалились и под ними появилась синева, но домой он приходил возбужденным и бодрым, будто и не уставал. Павел рассказывал Маше о своей учебе на курсах, о соревновании между вахтами, о новом оборудовании и о многих других делах бригады, которые принимал близко к сердцу.

Как-то под вечер, в один из последних дней месяца, он пришел особенно оживленный.

— Машенька, поздравь, — весело сказал он. — Наша буровая план выполнила. Первой на промысле!

За обедом Павел много и с охотой ел и все находил вкусным: и щи, и пшенную кашу, и оладьи в сметане.

— Устал? — спросила Маша.

Павел поднял на нее глаза, и они загорелись юношеским огоньком, и он вдруг так преобразился, что Маше захотелось обвить его ребячески тонкую шею и целовать его долго-долго.

— Когда работа спорится, не замечаешь усталости, — сказал Павел, опуская глаза. — А нынче проходка скважины шла хорошо. Оглянуться не успел, как и дня нет.

Покончив с обедом, Павел обычно шел в комнату и, почитав газету, садился готовиться к очередному уроку. Когда из района привозили новые фильмы, он с Машей ходил в клуб. Но на танцах они не бывали: не хватало времени. Маша записалась в кружок кройки и шитья и теперь не пропускала ни одного занятия.

В этот вечер Павел особенно долго читал «Правду». А потом, опустив на колени газету, задумчиво сказал:

— Да-а... Плохи же там дела...

— О чем ты? — спросила Маша, занятая вышивкой дорожки.

— Война в Европе все разгорается. Немцы Англию каждый день бомбят.

И он снова углубился в чтение. Маша бросила работу и промолвила:

— Павел, неужели и нам придется воевать?

— Кто знает? Может быть... — Павел взглянул в побледневшее лицо жены и замолчал.

Ему вдруг стало жалко Машу: ну зачем, зачем он ее так растревожил?

В другие вечера, случалось, устав от занятий, Павел снимал со стены гитару и спрашивал Машу:

— Сыграешь?

Маша брала из рук Павла гитару, пробовала струны и начинала играть что-нибудь протяжное и грустное. Если она была в настроении, то негромко подпевала. Пела Маша с чувством, и слушать ее было всегда приятно. Павел нежно обнимал жену, откидывал назад голову, и замирал, довольный своим счастьем.

Маша расходилась все больше и больше. Немного кокетничая, она пела, ласково заглядывая в лицо Павлу:

Меж крутых бережков

Волга-речка течет,

А по ней на волнах

Легка лодка плывет...

«Кажется, я его люблю», — растроганная и возбужденная, говорила себе Маша.

А Павел думал о том, какая у него хорошая, милая жена и какое большое выпало ему счастье.

Но такие вечера случались не часто. Почти постоянно Павел бывал уравновешенным и даже, когда Маша мечтала вслух, например, о том, как летом во время отпуска они будут жить на тихой Усе, он рассудительно замечал:

— Надо к тому времени полог брезентовый достать.

— Зачем?

— Палатку сделаем, чтобы дождь не промочил, ежели ненастье случится.

Рассуждения мужа Маша находила будничными, скучными, и ей уже не хотелось после этого ни о чем говорить.

А Павел продолжал:

— Тебе тогда придется беречься да беречься!

Маша молчала. Павел не допускал мысли, что у них может не быть ребенка. Каждый вечер, ложась в постель, он спрашивал Машу:

— Ничего не чувствуешь?

— Нет, — смущенно и подавленно отвечала она.

И это неведение уже начинало тревожить и угнетать Машу, а вопросы Павла больно кололи в самое сердце.

Как-то после работы он поспешно вошел в комнату в промасленной спецовке. Маша шагнула к нему навстречу, но вдруг взялась руками за шею и отвернулась, прижалась лбом к спинке кровати.

Павел бросился к жене.

— Что случилось? — испуганно спросил он, боясь дотронуться до жены, чтобы не причинить ей лишнюю боль.

— Плохо... тошнит меня... — неожиданно Маша повернула к нему бледное лицо и закричала: — Уходи скорее, от тебя нефтью пахнет... Ой, не могу!

С этого раза Маша не могла переносить запаха нефти. Возвращаясь с промысла, Павел на кухне снимал спецовку, долго и старательно умывался с мылом. Теперь, когда он появлялся в комнате, она наполнялась тонким ароматом спелой земляники.

Однажды Маша совсем отказалась от ужина.

— Может быть, тебе кислого молока принести, Мареюшка? — участливо спросила Катерина.

— Нет, — покачала головой Маша. — Я хочу моченых яблок. Третий день только о них и думаю. Целое блюдо съела бы!

Катерина вдруг просияла. Потом понимающе закивала головой, но ничего не сказала.

Павел озадаченно потрогал небритый подбородок и недовольно проговорил:

— Что это с тобой?

Дмитрий Потапыч, строго посмотрев на сына, сказал Катерине:

— Ты уж, милая, расстарайся, а яблочков завтра достань.

— Знаю, — ответила та. — Со мной тоже такое было...

Лицо у Маши порозовело, она встала из-за стола и убежала в свою комнату.

Когда на следующий день она вернулась с работы, Катерина, светясь улыбкой, поставила на стол тарелку с мочеными яблоками.

— Ешь на здоровье, Мареюшка. Бегала, бегала, кое-как нашла.

Не раздеваясь, Маша присела к столу и нетерпеливо взяла первое попавшееся яблоко. Съела его с жадностью и принялась за другое. Откусила два раза и почувствовала, что уже сыта.

— Наелась, Катюша, — сказала Маша, не зная, что делать с яблоком: есть больше не хотелось, а положить его обратно на тарелку было жалко. — Думала, никогда не наемся, а вот смотри...

— Когда я первенького понесла, меня на грецкие орехи позвало, а в лавке их не случилось. Пришлось Косте в Ставрополь ехать, — проговорила Катерина, подперев щеку большой морщинистой рукой с потускневшим серебряным колечком на безымянном пальце.

— Неужели, Катюша... — взволнованно начала Маша и, не договорив, закрыла руками лицо.

Всю домашнюю работу Катерина старалась теперь делать сама, а Маша этого не хотела, она помогала ей и даже научилась доить корову. И за то, что она не сторонилась самой грязной работы, Катерина все больше привязывалась к ней.

После смерти свекрови всем хозяйством управляла Катерина. И хотя у нее много прибавилось новых забот, она даже пополнела и разрумянилась.

Катерине казалось, что счастливее ее нет никого на свете. Единственно, чего она еще желала, это родить дочь. Детей она любила маленькими — до двух-трех лет, а когда они начинали вырастать, Катерина немного остывала к ним. После первого, Егора, у нее все дети скоро умирали и только восьмой, хилый мальчик Алексей, остался жить. Но с тех пор Катерина уже больше не рожала.

VII

На солнечной стороне, под окнами, кое-где появилась первая травка, но ей было еще холодно, особенно ранним утром, и она от этого краснела. Радуясь теплу, ребята сбрасывали пиджаки и выбегали на улицу по-летнему. На колхозном гумне резвились телята.

Вот-вот должна была вскрыться Волга. Лед пучило, ломало, и по реке разносился шум и треск, будто где-то рядом стреляли из пушки. По Волге уже не ходили: на почерневшей дороге в двух местах образовались трещины, и между разошедшимся льдом плескалась синяя вода.

В полночь Дмитрия Потапыча разбудил протяжный гул, волной прокатившийся по Отрадному.

«Тронулась, должно быть», — подумал он и, накинув на плечи шубняк, вышел на крыльцо.

Было темно и холодно. Буянистый ветер ломился в ворота, хлопал оторвавшимся где-то ставнем, рвал у Дмитрия Потапыча полы шубняка. А с реки доносился монотонный, неумолкающий шум, как будто там невидимые жернова-гиганты перемалывали лед в порошок.

— Тронулась, матушка, — сказал Дмитрий Потапыч и, зябко поеживаясь, вернулся в избу.

Ложась в кровать, он подумал: «Обсохнет земля, и дом надо Константину строить. К осени поделю сынов, а то тесно стало».

...В эту ночь Маша разбудила Павла и взволнованно зашептала ему на ухо:

— Павлуша, он у нас будет...

Павел никак не мог понять спросонья, о чем ему говорит жена, и спросил осипшим голосом:

— Кто приедет?

— И дуралей же ты какой, — засмеялась Маша и легонько ударила мужа по лбу. — Ребеночек у нас будет, понял теперь?

Павел сразу очнулся и, порывисто притянув к себе Машу, горячо поцеловал ее в губы.

Они уже больше не спали и до самого утра перешептывались.

Собираясь на работу, Павел сказал:

— Скоро, Машенька, и праздник. Для меня этот день...

Он натянул сапог, притопнул подошвой и разогнулся.

— Курсы на днях кончаю, а в мае... — Павел передохнул и взволнованно добавил: — В мае, Машенька, я встану за тормоз!

Трое суток на Волге шел сплошной лед. На суводях кружило мелкие грязные льдины, и на них не спеша, надвигались огромные, иногда необычайно белые глыбы. Они все подминали под себя и плыли дальше — вызывающе грозные, не признавая весны, которой пока не под силу было их сокрушить.

Как-то на одной из таких льдин проплыл большой черный ворон. Он не шевелился и нельзя было понять. — живой он или мертвый.

Наконец лед пошел реже, мельче, и все чаще стали появляться на Волге светлые полоски воды.

На шестой день с утра Дмитрий Потапыч с Константином поплыли на свой пост ставить береговые бакены. А еще через два дня под вечер по Волге прошел первый пароход. И был это всего только буксир, а на берег высыпало много народу; все смотрели на него внимательно и улыбались, а мальчишки махали руками и подкидывали в небо фуражки.

Маша тоже стояла на берегу и неотрывно смотрела на пароход, на клубы густого черного дыма, стелившегося по воде, и у нее было тревожно и радостно на душе, как будто она должна была сейчас куда-то далеко поехать и впереди ее ждала новая, неизведанная жизнь.

Наступил май — последний месяц весны. Первые дни стояли ветреные, на небе появлялись белые барашки облачков, и когда они вдруг ненадолго закрывали солнце, становилось свежо. За Отрадным в овраге еще лежал кое-где потемневший, грязный снег, но по склонам уже разрослась яркая зелень и лиловыми звездочками зацвели хохлатки.

У подножия гор в кустарнике надсадно кричали птицы. Пока не слышно было соловья, зато зяблик звонко и задорно распевал свою коротенькую песню. Он выкрикивал ее порывисто, торопливо и заканчивал всегда одной и той же звучной нотой.

Потом настало тепло. После нескольких дней настоящей летней жары леса начали нарядно одеваться зеленью. Особенно хороши были березки с душистыми клейкими листочками. Лопались и распускались тугие почки у клена и липы, в подлеске зацвела черемуха. И лишь осина, обвешанная сережками, похожими на какие-то нелепые подвески, имела непривлекательный вид.

Однажды после работы Маша уговорила Валентину Семенову пойти с ней в лес за цветами. Домой Маша принесла букет фиалок, желтой ветреницы и синей медуницы.

Цветы она поставила в голубую с белыми лилиями фарфоровую вазу, и в комнате стало как-то светлее и просторнее, она наполнилась благоухающим ароматом весны.

Павел, вернувшись с промысла, вошел в комнату и, быстро взглянув на стол, протянул к жене руки:

— Машенька!

И, обнимая жену, горячо прошептал ей на ухо:

— Хорошая ты моя!

В середине мая мальчишки начали купаться, и белые их тела, издали казавшиеся особенно нежными и хрупкими, целыми днями мельтешили на берегу Волги, и было шумно от визга, смеха и всплеска сверкающей на солнце воды.

Наконец были наняты плотники, и через проулок, на пустыре, начали рубить сруб дома для Константина. Константин часто появлялся в деревне и суетливо бегал по пустырю, горячился, кричал, отдавал разные распоряжения, и сразу было видно, что пользы от него здесь мало и в плотничьем деле он ничего не смыслит. Плотники терпеливо выслушивали его противоречивые указания и все делали по-своему.

По воскресеньям Павел с Машей садились в лодку и поднимались вверх по Волге к Дмитрию Потапычу на пост. Нередко с ними увязывались и Алеша с Егором.

Возле Яблонового оврага Павел реже опускал весла в воду и чутко прислушивался к доносившемуся с берега шуму бурильных станков. Он улыбался и, указывая на вышку, снизу обитую новым тесом и сразу бросающуюся в глаза своей слепящей желтизной, говорил жене:

— Это наша. На тысячу метров бурение производим.

Маша смотрела на вышку, на белые, пухлые облачка пара, расстилавшиеся по берегу, и радовалась за Павла и завидовала ему, счастливцу, нашедшему себе такую работу, которой можно было так горячо увлечься.

«А у меня скучное занятие, — думала она, — никак что-то не влюблюсь в расчетные ведомости».

— У нас мастер хороший человек, — продолжал Павел, взмахивая веслами. — С ним легко, он насквозь дело знает.

— Это ты про Хохлова? — спросила Маша.

— Про него, Авдея Никанорыча.

— Говорят, у Хохлова характер не в меру крутой. Требовательный уж очень.

— Требовательный? Это верно! — согласился Павел. — И к себе и к подчиненным. А как же иначе, Машенька? В нашем деле без дисциплины нельзя. Авдей Никанорыч это понимает. Он душой и сердцем за нефть болеет.

Дмитрий Потапыч встречал гостей радушно. Он всегда поджидал их на берегу — высокий, прямой, в коротком сером ватнике и синей рубахе до колен. Из-под глубоко надвинутого на лоб картуза старик смотрел на подплывающую лодку и приветливо кивал головой.

Павел последний раз ударял веслами о воду, и лодка врезалась носом в шуршащую гальку. Алеша выпрыгивал на дощатые мостки и подавал деду цепь.

Дмитрий Потапыч привязывал лодку к черной дуплистой коряге и спрашивал:

— Солнышко не разморило вас?

К обеду старик варил вкусную уху из свежей рыбы Павел привозил бутылку водки, и они с отцом выпивали. Случалось, с левого берега наведывался Евсеич, и тогда за обедом было весело и шумно.

Потом Павел с Машей отдыхали где-нибудь в тени под деревом или бродили по оврагу, купались и грелись на солнце. А когда спадала жара, они плыли обратно в Отрадное, загорелые, бодрые, в приподнятом настроении.

Выплывали на середину спокойной полноводной реки. Павел складывал весла, и быстрое течение подхватывало лодку. Кругом было так тихо, что Маше порой чудилось, будто она слышит, как вздыхает вышедшая из берегов Волга.

Она глядела на заросшие лесом Жигулевские горы с дикими голыми скалами, местами грозно нависшими над рекой, на затопленный левый берег с могучими осокорями, высоко устремившимися к прозрачному небу, и у нее навертывались на глаза слезы.

Поездки к старику развлекали впечатлительную Машу, она их полюбила, и не было воскресенья, чтобы они с Павлом не побывали у старика в гостях.

VIII

На третьей неделе июня, в выходной, молодые тоже были в гостях у Дмитрия Потапыча. Но к полудню у Маши почему-то разболелась голова, и домой они собрались раньше, чем всегда.

В Отрадное Павел и Маша приплыли засветло. На берегу их поджидала Катерина с заплаканными, красными глазами, и едва Маша взглянула на невестку, как сразу испугалась, сердце заныло в предчувствии какой-то неминуемой беды.

Не успела еще Маша сойти с лодки, как Катерина кинулась к ней и во весь голос завопила:

— Ой, касатка, ты моя бедная да разнесчастная...

— Катюша, что случилось? — закричала Маша.

Побледневший, растерявшийся Павел остановился посреди лодки с кормовым веслом в руке и не знал, что ему делать: оставить ли весло тут или идти с ним на берег.

Недалеко от лодки по пояс в воде стоял посиневший мальчишка. Прижав к груди руки и вобрав в плечи тонкую шею, он смотрел на Павла.

— Дяденька, война началась! — вдруг весело закричал мальчишка и бултыхнулся вниз головой в воду.

А через восемь дней Павла провожали в село Моркваши на пристань, где раз в сутки останавливался пассажирский пароход местной линии. День проводов Павла прошел для Маши быстро, словно в полусне. Она не плакала и внешне была спокойна, заботливо собирала мужа в дорогу и ни о чем не забыла, что следовало положить ему в вещевой мешок. И ей все думалось, что делает это она по какому-то недоразумению и Павел никуда не уезжает, а если и уедет, то ненадолго и скоро вернется, и все вещи, которые она собирала для него, придется раскладывать по своим местам.

Павел был рассеян и забывал, что ему надо делать. Он все ходил за Машей из кухни в комнату и обратно и смотрел на нее грустными глазами.

В Морквашах у пристани собралось много молодых мужиков и парней, с тяжелыми мешками, женщин, девушек и стариков, и все они громко разговаривали, суетились, бегали по берегу, распрягали лошадей. Возле телеги с поднятыми оглоблями однотонно вопила вполголоса баба, закрыв руками лицо, а у пристани, рядом с мостками, сидел подвыпивший конопатый мужик в новой суконной гимнастерке и начищенных сапогах и нескладно горланил:

Остался я в жизни мира,

Остался круглой сиротой...

Семейные давали женам советы, утешали их, холостые шутили с девушками, старики, приехавшие провожать сыновей, толковали между собой о разных хозяйственных делах, но никто не упоминал о войне, будто ее вовсе и не было.

— Тяжело, Дуся, сначала будет. Но духом не падай, — говорил жене молодой загорелый колхозник с черными густыми усиками. — Главное, старайся и машину береги, У меня трактор всегда работал как часы.

В другом месте смущенный мужик гладил по плечу всхлипывающую женщину и уговаривал:

— Ну, перестань... Эх ты, дурочкина дочь! Слышишь — побью фашистов и приеду. Куда же я денусь?

Говорил он не спеша и рассудительно, словно собирался в луга косить траву.

После митинга к Дмитрию Потапычу подошел знакомый старик из Валов.

— Сыночка провожаешь, Дмитрий Потапыч? — спросил он, протягивая Фомичеву шершавую руку с крепкими узловатыми пальцами. — Которого это ты?

— Младшего, Павла. Константина не трогают, он на особой статье, как бакенщик.

— А я двоих сразу. Погодки они у меня, — старик достал табакерку и, прежде чем открыть ее, постучал ногтем по крышке. — Да-а, Потапыч, дела... Второй раз на нашем с тобой веку Россия с немцем схлестывается... Побьем, как есть, зачем только зря лезет, проклятый!

Свечерело, а парохода все не было. Потом объявили, что он опаздывает, придет ночью, и Дмитрий Потапыч с Катериной собрались домой. Павел советовал и Маше пойти с ними, но она осталась.

Павел сидел с женой у самого берега на большом пористом камне и перочинным ножом сдирал с гибкого прутика кожицу — шершавую снаружи и влажно-гладкую внутри.

— Тебе пиджак на плечи набросить? — спросил Павел, продолжая орудовать ножом.

— Что ты, тепло, — Маша вздрогнула и теснее прижалась к мужу.

И они снова долго сидели молча. Вдруг Павел бросил в воду прут и с досадой ударил себя по коленке рукояткой ножа.

— Машенька, — в отчаянии сказал он, — я карточку твою на столе забыл.

Пароход пришел под утро. Когда он вывернулся из-за горы, на притихшем было берегу опять поднялся шум. Мимо пробежала, спотыкаясь о гремящие голыши, баба.

— Микола, а Микола! Куда же ты делся?

Стал собираться и Павел. Он зачем-то развязал вещевой мешок, и, склонившись над ним, снова принялся затягивать веревочку. Маша заглянула мужу в лицо и на глазах у него увидела слезы.

— Павлуша... — прошептала она осекшимся вдруг голосом.

Павел выпустил из рук мешок, притянул жену к себе и жадно стал целовать ее в полуоткрытые губы. Потом он вскинул на плечи мешок, схватил пиджак и, не оглядываясь, побежал к пристани.

В Отрадное Маша пришла на рассвете. Дорога была не длинной, но она еле тащила ноги, и шедшие позади женщины обгоняли ее. Маша почувствовала, наконец, всю усталость от последних беспокойных дней, и ей захотелось спать.

Дверь в сени открыла Катерина.

— Уехал? — спросила она и посмотрела на горы с туманно-синими склонами. От подножия гор через всю деревню протянулись густые тени.

— А мне сон сейчас какой приснился, — обернувшись к Маше, улыбнулась Катерина и тут же смущенно замолчала.

Маше утром надо было идти на работу, и она попросила невестку разбудить ее в восемь часов.

Она прошла в горницу, расстегивая кофточку, распахнула дверь в комнату и тут увидела на полу черепки голубой с белыми лилиями фарфоровой вазы. На мгновение Маша замерла на месте с расширенными от ужаса глазами, потом схватилась руками за волосы и, пробежав по хрустевшему под ногами фарфору к убранной кровати, упала ничком в постель.

Маша вдруг поняла, что она давным-давно любила Павла, даже раньше их знакомства. Когда она еще совсем не знала его, он часто появлялся в ее девичьих снах, и от волнения она просыпалась среди ночи и прижимала к груди смоченную слезами подушку.

— Павлуша, Павлик, — шептала Маша искусанными в кровь губами.

И чем шире раскрывалась перед ней ее большая любовь к Павлу, тем яснее становилось для нее, что он уехал и, может, никогда уже не вернется. Сердце замирало от горя, и ей казалось, что оно сейчас остановится.

IX

Каждый день Маша ждала писем. Собираясь утром на работу, она с надеждой думала о том, что сегодня, может быть, придет долгожданное письмо. Маша жила этой надеждой, и когда ей становилось невыносимо тяжело крутить ручку арифмометра или щелкать на счетах, она говорила себе: «Потерпи, дурочка, уж два часа, скоро конец работы. А дома письмецо от Павлуши». Но время, как нарочно, тянулось медленно.

— Катя, письма нет? — замирая от волнения, спрашивала она невестку, когда приходила домой.

Потом Маша уже не стала об этом спрашивать. Мельком взглянув в лицо Катерины, она шла в свою комнату, садилась перед окном и брала со стола маленькую фотографию мужа. Маша нарочно не носила фотокарточку с собой в сумочке. «Если не будет письма, — говорила она себе, — буду разговаривать с Павлушей».

Когда они поженились, Павел просил Машу съездить в Ставрополь и сфотографироваться вдвоем. Она почему-то стеснялась и уговорила его отложить эту поездку до весны. А весной тоже не собрались, и теперь она очень огорчалась, что не послушалась в свое время мужа.

Она подолгу смотрела на подстриженного молодого мужчину с едва приметными стрелочками белесых бровей, совсем не похожего на того, которого она так любила, и глубоко вздыхала.

Каждый день ей открывалась какая-нибудь новая, хорошая черта в характере мужа, раньше ею не замеченная, и любовь к нему — большая и сильная — все возрастала.

Приходил Алеша и звал ее обедать. Маша смотрела на мальчика, не понимая, что ему от нее надо. Когда же он опять повторял свое приглашение, она вставала и покорно шла за ним на кухню.

Как-то вечером, после комсомольского собрания, на котором обсуждался вопрос о помощи фронту, к Маше подошла одна из девушек, вместе с ней посещавшая зимой кружок кройки и шитья.

— А что, если нам, Машенька, — заговорила девушка, — таким заняться делом... Если нам опять всем собраться в кружок? И после работы, в вечерние часы, шить белье для госпиталей? Что ты на это скажешь?

— Ну, конечно, конечно! Это даже... здорово будет! Пойдем-ка с секретарем посоветуемся, — горячо откликнулась Маша.

А спустя неделю кружок уже приступил к работе. В клубе не оказалось свободной комнаты для девушек, тогда Маша, посоветовавшись дома с Катериной, заявила:

— Давайте-ка, подружки, разобьемся на три-четыре группы и будем работать на дому, у кого посвободнее. Вот у нас вполне можно собираться одной группе.

— У нас тоже можно! — сказала девушка, работавшая на промысле оператором.

— И у нас. Мы только с мамой живем, а дом просторный, — раздался еще один голос.

И вот в доме у Фомичевых бойко застучали три швейные машины. За ними сидели, наклонив головы, Маша, Валентина Семенова и Матильда Георгиевна, жена бухгалтера, худая, с пышными седеющими волосами.

Катерина, закончив уборку по дому, тоже помогала: обметывала петельки, пришивала пуговицы. Работали по два-три часа каждый вечер.

Уходила домой Матильда Георгиевна, за ней начинала собираться Валентина. Маша провожала подругу до калитки и, недолго постояв у ворот, прислушиваясь к вечерней тишине, снова возвращалась в дом и садилась за машинку.

За работой ее меньше беспокоили тревожные мысли о Павле.

— Хватит, Мареюшка, кончай, — говорила Катерина. — Пора на покой.

— А ты иди, ложись, Катюша, — отвечала Маша, не поднимая головы от шуршащего коленкора. — Я еще с полчасика посижу...

Маша уже не могла носить платья, пришлось сшить халат из пестрого сатина с мелкими цветочками, купленного весной предусмотрительным Павлом. Халат пришелся ей по вкусу, но она страшно конфузилась ходить в нем на работу.

Спала она плохо и чутко. Малейший шорох будил ее. Лопалось пересохшее дерево гитары, издавая тихий жалобный стон, или по завалинке пробегала кошка — она уже просыпалась и после этого не могла скоро уснуть.

Иногда, в выходные дни, Маша бывала на посту у Дмитрия Потапыча. У старика за последнее время заметно испортился характер, но к Маше он по-прежнему относился ласково.

Старик стал ворчливее, придирчивее и строже к себе и другим. Он работал теперь больше, чем прежде, часто делал промеры фарватера на своем посту, в изобилии заготовлял вешки и крестовины на случай обрыва наносом или плотом бакена, экономил керосин и аккуратно раз в неделю проводил с Константином травление реки.

Дмитрий Потапыч суетился с утра до позднего вечера и за работой, казалось, забывал о Павле. Но когда он ложился спать, тоска о младшем сыне возвращалась снова, и он подолгу метался на кровати. Он видел кошмарные сны и часто просыпался измученный, весь в поту.

Константин по-прежнему был занят постройкой своего дома, он каждый день ездил в деревню. Излишнее усердие старика в служебных делах и работе сердило его.

— К чему, батюшка, все это? Каждую неделю попусту дно реки тралим, а за все время одну корягу выловили, — недовольно сказал как-то он, уставившись на порыжевшие носки сапог, давно не видевшие дегтя.

— Так по инструкции положено, — строго ответил Дмитрий Потапыч, продолжая обтесывать топором комель у молодой осины.

— А другие так не делают, — равнодушно ответил Константин. — Мало ли что можно там написать, в бумагах-то этих...

Старик опустил топор и с минуту сердито смотрел на сына.

— Время сейчас какое? Мы с тобой как бы на военной службе находимся!.. Вдруг караван на карчу налетит и авария случится? А караван в Горьком ждут, он нефть туда везет. Что ты на это скажешь?

Константин втянул шею в худые плечи и больше уж ничего не говорил. Дмитрий Потапыч изо всей силы принялся стучать топором.

А Константин сидел и думал, где ему достать железо для голландки. Он так был занят постройкой дома, что ему даже некогда было проводить на пристань брата.

— Посиди, куда торопишься, — сказал тогда за обедом Павел, подавая Константину стакан водки.

— Плотники меня ждут. Гвоздей надо им отнести, — ответил тот и, опорожнив стакан, торопливо пожевал кусок вяленой рыбы и вылез из-за стола.

— Давай простимся, брательник, — сказал Константин.

Павел подошел к нему, и они поцеловались.

У Константина вдруг стало больно и тоскливо на душе. Он посмотрел на Павла, и ему захотелось крепко прижать его к своей груди. Он поднял руки, но смутился и, не сказав больше ни слова, вышел в сени.

Константин оброс сивой бородой, редко ходил в баню и все сердился на плотников, что они тянут с постройкой. Вначале у него работали три плотника: старик Петров и бывший псаломщик Маркелыч с сыном Сергеем. В июле Сергей ушел воевать, и остались одни старики. Маркелыч начал выпивать, дело пошло хуже. У сруба не было еще потолка и крыши. Не хватало леса на косяки, двери и перегородки.

Но дом получался хороший, ладный, и Константину доставляло большое. удовольствие ходить вокруг сруба, похлопывать ладонью по гладким пахучим сосновым бревнам с янтарными капельками теплой смолы.

Дмитрий Потапыч не раз советовал сыну заколотить на время сруб. «Пока нет Павла, — говорил он, — всем хватило бы места и в одном доме». Но Константин не слушался. Он хотел жить в своем доме.

* * *

Маша и Катерина с ребятами обедали, когда Константин грузным, тяжелым шагом вошел в избу и, ни на кого не взглянув, стал неторопливо снимать брезентовую куртку.

— Вот и отец к обеду явился, — сказала Катерина и, поспешно вскочив с табуретки, легкой походкой прошла в чулан за тарелкой.

Константин повернулся лицом к окну, посмотрел на руки — большие, темные от загара и въевшейся в поры грязи, отколупнул с ладони рыбную чешуйку, сверкнувшую жемчужной матовостью, и сел за стол.

— А мы тебя еще вчера ждали, — говорила Катерина, ставя перед мужем тарелку с вкусно пахнущим супом. — Я уж хотела Егора на бакен посылать. Что, думаю, там у них?.. Смотри, не обожгись, суп горячий.

— Батюшка все выдумывает, — нехотя и ворчливо сказал Константин и подул на ложку. — Ему даже во сне карчи покою не дают. Замучил совсем работой. А нынче старшина явился с новой выдумкой.

Он опустил ложку и с раздражением хлопнул ладонью по краю стола.

— Просто покою нет! На соседнем участке баба работает. Муж ее воевать ушел. Так баба эта собирается рыбы наловить пятнадцать пудов и безо всякой платы сдать ее для армии. Ну и валяй, если тебе хочется. А наш старшина по-другому рассудил. Нам, мужикам, говорит, зазорно хуже бабы быть. Она, говорит, хорошее дел придумала.

Константин нахмурился, почесал переносицу.

— А ты ешь, не расстраивай себя, — сказала Катерина.

— Утром у конторы слышал... По радио передавали про один город — названия не запомнил, — как немцы в него ворвались и над жителями издеваться стали, — сказал Егор.

— А дома взорвали и в церкви конюшню устроили, — проговорила Маша, и на лбу у нее собрались молодые морщинки.

Катерина покачала головой, вздохнула.

— Ну, что это на белом свете делается? — спросила она. — И как только земля таких иродов носит!

Константин ничего не ответил. Молча доел суп и пошел спать.

* * *

Через полтора месяца после отъезда Павла Маша получила наконец от мужа письмо.

Вначале шли поклоны родным, затем Павел сообщал, что не писал так долго нарочно: еще уезжая из дому, он дал себе слово послать письмо только после боевого крещения. Все это время он очень беспокоился о ней, тосковал и однажды чуть не нарушил своего слова. Павел советовал жене беречь себя, в ее положении это особенно нужно, и не волноваться. Он водитель мощного танка и в первом же бою их экипаж подбил две фашистские машины. После того как закончился бой, писал Павел, он был принят в большевистскую партию. Это был очень большой и радостный для него день, память о котором сохранится в его душе навсегда. Павел просил Машу обязательно выслать ему фотографию и написать, как идут дела на промысле, особенно в бригаде бурового мастера Хохлова. А письмо заканчивалось такими словами:

«За нашу землю русскую, за тебя, милая Машенька, и за будущее наше я жизни своей не пожалею. Твой Павел».

Маша была так взволнована этим дорогим для нее письмом, что в этот день никак не могла собраться с мыслями, раз пять начинала писать ответ, но у нее ничего не получалось, и она рвала бумагу.

«Завтра встану пораньше и до работы напишу», — решила она.

Вошла на цыпочках Катерина с крынкой в руках и почему-то шепотом спросила:

— Парного молочка, Мареюшка, не желаешь? Ты уж теперь не горюй, а поправляйся.

И Маше неожиданно захотелось парного молока. Она с наслаждением выпила целый стакан и подумала: «Почему я раньше его не пила, ведь оно такое вкусное!»

Собираясь уходить, Катерина сказала:

— Больно уж я о своем печалюсь. Возьмут его туда — в момент пропадет. Совсем мужик по этой части неспособный — курице голову отрубить боится.

Рано постаревшее лицо Катерины избороздили мелкие сухие морщинки. Ее светлые, тихие глаза смотрели печально и, казалось, что вот-вот из них закапают слезы. Маше стало жалко невестку.

— Катюша, успокойся, — ласково проговорила она. — Константина Дмитриевича не возьмут, он и здесь нужен.

Спать Маша легла в сумерках, тут же заснула и за всю ночь ни разу не просыпалась. Наутро она встала рано, бодрая, повеселевшая; распахнула окно, прибрала постель и села писать мужу письмо.

Нужно было много рассказать Павлу о своих чувствах, раньше таившихся где-то в глубине души и казавшихся такими неопределенными и непонятными даже ей самой. Маша так разволновалась, что, когда кончила писать и посмотрела в зеркало, щеки ее горели ярким румянцем, уже давно не появлявшимся у нее на лице.

Потом Маша долго разглядывала свою девичью фотографию, на которой она была совсем подростком, с распущенными косами и смутной улыбкой на полуоткрытых губах.

Она вздохнула и, все еще не отрывая от карточки взгляда, потянулась за ручкой. Сбоку исписанного листа она сделала приписку:

«Посылаю, Павлуша, свою карточку. На ней я куда интересней, чем сейчас. Боюсь, что разлюбишь, когда вернешься. Целую тысячу раз. Твоя Машенька».

По дороге на работу Маша зашла на почту и, прежде чем опустить письмо в голубой ящик, внимательно перечитала на конверте адрес. А, когда опускала конверт, у нее мелко дрожала рука и приятно замирало сердце.

X

Часто на пост к старику приплывал с левого берега Евсеич. Он потерял свою прежнюю веселость, помрачнел и стал курить такой крепкий табак, что у Дмитрия Потапыча после двух затяжек набегали на глаза слезы и першило в горле.

Старики садились на скамейку перед домиком и подолгу молчали, греясь на солнышке и чадя махоркой.

Внизу бежала Волга, играя на стрежне жаркими отсветами солнца, в лугах за рекой курились синие дали, еле шевеля крылом, парил в поднебесье коршун. И когда Дмитрий Потапыч глядел на этот вольный простор и необозримое раздолье, душа его наполнялась тихой грустью.

Евсеич нервно курил одну цигарку за другой и бросал на приятеля косые взгляды. Дмитрий Потапыч тоже курил свою трубку, но медленно и невозмутимо... Наконец Евсеич не выдержал и сердито закричал:

— Опять отступили!

— Отступили, — негромко, с болью в голосе сказал хозяин.

Евсеич крякнул и пересел на другой конец скамейки.

Снова помолчали. Но вот Евсеич кинул под ноги окурок и обернулся к Дмитрию Потапычу:

— Вчера отступили. Нынче отступили. И завтра, значит, отступят? Это до каких же мест отступать будут?

Дмитрий Потапыч неторопливо вынул изо рта трубку.

— Подожди, годок, потерпи. Велика наша Россия... Просчитается фашист, ох просчитается!

Он сковырнул носком сапога камешек, и тот покатился, подпрыгивая, под берег.

— Думалось мне, не полезут они на рожон, потому тебе тогда зимой и не шибко поверил, — сказал он и вздохнул.

Притихшим уезжал Евсеич от своего друга.

Садилось за лесом солнце, густела над Волгой синяя мгла, и Дмитрий Потапыч тоже направлялся к лодке.

На пост он возвратился в сумерках. Острым взглядом окинув реку с мерцающими красными и белыми огоньками бакенов над загустевшей серо-мраморной водой, поднялся в гору, к домику, и стал готовить себе ужин.

Старик не спеша начистил в котелок молодой картошки, налил из кадки прозрачной, отстоявшейся воды и развел костер.

В овраге ни ветерка, ни звука; не шелохнет листва на деревьях, словно все вокруг омертвело. Лишь изредка трещал сучок на огне или выплескивалась и шипела забурлившая в котелке вода, и снова становилось тихо.

К вершинам кленов и дубков робко тянулись малиновые языки пламени, но нависшая над оврагом кромешная тьма давила их к земле и, ослабевшие, они тускнели и растворялись в ней.

Поужинав, старик вошел в домик и лег немного отдохнуть, опустив над кроватью марлевый полог. Где-то рядом звенел одинокий комар. Дмитрием Потапычем овладели думы о Павле.

Где он сейчас, его сын, и что с ним: на грохочущем ли танке несется в пламени жаркого боя, чтобы сразиться с врагом, или у него сейчас короткий отдых и он, утомленный, лежит возле своей еще не остывшей машины и думает о семье? А может быть, в полевом госпитале мечется в бреду на жестком матраце походной койки и грудь его, как обручем, стянута бинтами в алых пятнах? Или уж нет Павла в живых, и его изуродованное тело похоронили под собой искореженные обломки металла, и со дня на день надо ждать скорбную весть?

«Как сумрачно у меня на душе, — в тоске думал старик. — Недавно получили от Павла письмо — жив он и здоров, а покоя после этого все равно нет и нет... Почему так тяжело?»

Чтобы как-то развеять свои мрачные мысли, старик начинал вспоминать, каким был Павел в детстве и юности. После отъезда сына на фронт эти воспоминания стали особенно дороги его сердцу.

Восьми лет Павел уже ездил с отцом и на пост и на рыбную ловлю. Мальчик был упрям, терпелив и настойчив. Он никогда не жаловался Ни на комаров, ни на дождь, ни на холод.

Как-то раз Павел весь день не был дома. Он явился под вечер грязный и голодный. В руках мальчишка держал длинное удилище и ведерко, до краев наполненное мелкой рыбешкой.

Негромко и неторопливо, подражая отцу, он сказал матери:

— Ты мне уху сварила бы. Я с утра ничего не ел...

Подростком он многое умел делать самостоятельно: косил траву, ездил в лес за дровами, ставил вентеря, зажигал на посту фонари.

Дмитрию Потапычу вспомнился такой случай. Однажды, когда Павлу пошел тринадцатый год, его оставили одного на посту: Дмитрий Потапыч болел, а Константин с утра ушел на сенокос.

Под вечер разыгрался шторм, наступали сумерки, а Константина, обещавшего вернуться к заходу солнца, все еще не было. Тогда Павел один поплыл к бакенам. Он зажег фонари и стал грести к берегу. Ветер гнал от Жигулевских гор навстречу лодке высокие беляки, и Павел совсем выбился из сил. Через борта несколько раз обрушивались волны, и в лодке плескалась вода.

Уже стемнело, когда Павел пристал к берегу.

Константин вернулся поздно.

— Я огни зажег, — сказал ему Павел, уже обсохший у костра.

— Один? — удивился брат.

— Один, — кивнул головой Павел и ничего больше не сказал...

Постепенно сознание Дмитрия Потапыча стало гаснуть, мысли путаться, и он задремал.

В полночь старик встал. В окошко подсматривала луна, и в домике все предметы были отчетливо видны. Из потайного места старик достал узелок и бережно его развязал. На холстяной тряпочке лежал георгиевский крест. Старик поднес его на ладони к глазам и долго рассматривал.

«Да, — подумал он. — В сентябре пятнадцатого года в бою под Петликовцами отличился. Семь немцев тогда в штыковой атаке заколол».

И он принялся вспоминать, как было дело. Память Дмитрию Потапычу изменяла, и он многое позабыл или помнил смутно, неясно. Только один миг пережитого тогда все еще ярко и волнующе вспыхивал в сознании.

...Цепи сближались. Дмитрий Потапыч смотрел перед собой и видел пожилого, полного немца, бежавшего прямо на него, с далеко выставленной вперед винтовкой.

Вдруг Дмитрий Потапыч почувствовал, что ему сделалось жарко, захотелось вытереть рукавом мокрый от пота лоб, но тут же он об этом забыл и ускорил шаг и все смотрел на немца с бледным ощеренным лицом и мутными стеклянными глазами.

Но как Дмитрий Потапыч проколол немца штыком, он не помнил даже тогда. Немец грузно и молча повалился на землю, а он уже бежал вперед и смотрел прямо перед собой...

— В этом же году и братец погиб, Захар Потапыч, — сказал вслух старик, — царство ему небесное.

Дмитрий Потапыч бережно завернул в холстину крест и опять спрятал узелок. Он надел ватник и зашагал к двери.

Тихим призрачным светом был залит овраг, и от дурманящих запахов ночи кружилась голова. Над Волгой курился туман, поднимаясь столбами к небу, и мерещилось, что какие-то духи в белых саванах шагают по воде.

К стене домика были приставлены весла. Дмитрий Потапыч взял их на плечо и стал спускаться по лесенке к берегу.

«В такой туман только и гляди, что беду наживешь», — размышлял он, зябко поеживаясь от сырости, проникавшей за воротник ватника.

XI

В Морквашах Константин пробыл недолго. Знакомый столяр оказался сговорчивым, и Константин по сходной цене срядился с ним о поделке оконных рам для дома.

Со двора столяра бакенщик вышел в веселом расположении духа.

«Все-таки к зиме я перееду в свою избу, — думал он, спускаясь по отлогому берегу к Волге. — Вернется ли скоро Павел, не вернется ли, а мне в своем углу спокойнее будет».

Константин сощурился и посмотрел из-под руки на небо. От края и до края оно было чистое, синее, и хотя солнце поднялось еще невысоко, но уже припекало.

Минут пятнадцать назад от пристани отвалил пароход, идущий вверх до Ульяновска, и на берегу уже никого не было. Даже морквашинские колхозницы, приносившие для продажи пассажирам топленое молоко, яйца и масло, разошлись по домам.

У пристанских мостков лениво покачивалась на тихой волне лодка Константина. Бакенщик отвязал веревку от перил мостков и собрался было шагнуть в лодку, когда за спиной услышал слабый женский голос:

— Дяденька, вы далеко собираетесь?

Константин оглянулся и увидел немолодую черноволосую женщину с худым болезненным лицом, закутанную в поношенное байковое одеяло. Возле женщины стояли остроносый мальчик и маленькая кудрявая девочка. Бакенщик оглядел женщину с головы до ног и, ничего не сказав, полез в лодку.

— Эй, Фомичев, — крикнул бородатый старик в ушанке, сидевший на борту пристани. — Возьми с собой бабу, ей в Отрадное.

— А кто она такая? — спросил Константин, подняв вверх голову. — Цыганка, что ли?

— Я русская, — застенчиво сказала женщина, подходя к перилам мостков. — У меня брат, Авдей Никанорыч Хохлов в Отрадном живет. Он на промысле работает. Я бы пешком пошла, да дети не дойдут, сил у нас совсем нет...

— А ты откуда сама будешь? — спросил бакенщик, снова остановив на женщине холодно-серые, строгие глаза.

— Из под Воронежа... От немцев убежали. Колхозники мы, — торопливо проговорила женщина.

— Садись, — сказал Константин, — только спокойно, лодка у меня вертлявая, перевернете еще.

Поставив в лодку девочку, женщина села на лавку и протянула руку мальчику:

— Осторожно, Миша.

— А я сам, — сказал мальчик и смело шагнул в лодку.

Константин снял пиджак, оттолкнулся кормовиком от мостков и сел за весла. Километра два он греб молча, изредка бросая исподлобья на пассажиров быстрый, угрюмый взгляд.

Женщина смотрела на высокие горы с непролазными зарослями орешника и торчащими над ними тонкими, как свечи, соснами, на светлую, манящую даль просторной реки, сливающуюся на горизонте с голубизной безоблачного неба, и на глазах у нее навертывались слезы.

— Мама, ты опять плачешь? — негромко, с укором и лаской в голосе сказал мальчонка, прижимаясь щекой к руке матери.

— Нет... Я не плачу... Я так это...

Женщина провела ладонью по голове девочки, смирно сидевшей у нее в ногах, и вздохнула.

— Вы так, налегке, или вещи какие на пристани остались? — спросил Константин.

— Немец у нас все разграбил... А деревню спалил. Богатый был колхоз, теперь ничего не осталось.

— Да что ты... спалил? — переспросил Константин, переставая грести.

— Всю, как есть... — сказала женщина. — Выгнали ночью всех до единого в чистое полюшко, разграбили добро наше, а дома пожгли...

Она уронила на колени руку, державшую на груди одеяло, Константин увидел ее наготу и содрогнулся.

Он взялся за весла и уже больше ни о чем не спрашивал.

В Отрадное приплыли около полудня. Женщина вылезла из лодки и стала благодарить бакенщика. Мальчик и девочка вошли в воду и, смеясь и брызгаясь, принялись мыть ноги.

Константин взял с сиденья пиджак, протянул его женщине.

— Возьми, — сказал он.

— Не надо, зачем это вы? — еле слышно проговорила женщина, и щеки ее покрылись бледным румянцем.

— Возьми, — повторил опять Константин, — нечего стыдиться.

Он бросил на руки женщины пиджак, отвернулся, крепко потер ладонью лоб.

* * *

Теперь Маша стала спокойнее и жизнерадостнее. Возвращаясь с работы, она обедала, помогала Катерине убирать со стола посуду и, не дожидаясь прихода подруги и жены бухгалтера, садилась за швейную машинку... А поздним вечером, оставшись в горнице одна, Маша шила кружевные чепчики, распашонки, простыни и все думала, кого она родит: сына или дочь? Павел желал, чтобы у них родился сын, а Маше хотелось, чтобы была девочка.

Собираясь спать, она перечитывала письмо мужа, а потом уже ложилась в постель. Помечтав немного о том времени, когда в мире наступит покой и счастье и Павел вернется к ней, она тихо засыпала.

Раз как-то Маша пришла из конторы необычайно взволнованной.

— Катюша, — сказала она, прижимаясь к невестке плечом. — Нам нынче благодарность вынесли. За пошивку белья. Честное слово!

И весь вечер глаза у Маши светились большой радостью.

В субботу с поста приехал помыться в бане Дмитрий Потапыч. Он вошел в горницу, увидел детское приданое, разбросанное по столам и стульям, и растрогался. Старик подержал в руках легкую, как пушинка, рубашечку и сказал Маше:

— Мареюшка, а ты смотри, не утруждай себя шибко...

Отзвук сердечного отношения уловила в его голосе Маша и с благодарностью взглянула на старика.

В это время прибежал со двора чумазый и загорелый Алеша.

— Дедушка! Иди в баню. Готова! — закричал он, сверкая перламутровыми белками.

Старик взял под мышку свернутое трубкой белье и направился в баню. Он всегда ходил в баню первым. Ее топили жарко, так, что уже в предбаннике лицо обдавало сухим горячим воздухом.

Дмитрий Потапыч разделся и, немного приоткрыв тяжелую разбухшую дверь, боком пролез в баню. Едва он переступил порог и прихлопнул за собой дверь, как грудь словно сдавило тисками и нечем стало дышать.

— Хорошо, — крякнул он, проводя рукой по волосатой широкой груди. Тело старика было белое и молодое. На кирпично-красной шее, исхлестанной крупными и мелкими морщинами, болтался на пропотевшем гайтане медный крестик.

Дмитрий Потапыч открыл раскаленную дверку парной отдушины, зачерпнул полный ковш воды и плеснул на каменку. И тут же присел. Шевеля волосы, над головой со свирепым свистом пронесся пар.

— Добрый парок, — сказал старик и, выплеснув в отдушину еще три ковша воды, полез на верхний полок.

В избу Дмитрий Потапыч еле вошел и у порога повалился на чистые половицы.

— Испить, Алешенька, — задыхаясь, проговорил он и уронил голову на распаренную руку со вздувшимися венами.

За ним в баню пошла париться Катерина. Вернулась она через полчаса и тоже чуть стояла на ногах. Потом отправились Егор и Алеша, и уж за ними Маша. К ней пришла Катерина.

— Давеча я и помыться не смогла, — сказала она, притворяя дверь.

Теперь в бане было не так жарко, как вначале, но Маше было трудно дышать, и она попросила Катерину открыть дверь в предбанник.

— Ты что, Мареюшка, а по мне так холодно, — удивилась та, но все же сжалилась над невесткой, открыла в стане отдушину и полезла с тазом на полок.

После бани пили чай с ежевикой. Подобревший старик щекотал Алешу, и тот смеялся. На щеках Алеши играл румянец, и мальчишка выглядел намного здоровее, чем зимой.

— Дедушка, когда же мы поедем рыбачить с ночевой? — спросил он. — Зимой обещал меня взять, когда лето придет, а теперь не хочешь!

— Поедемте, папаша, нынче, — негромко сказала Маша и посмотрела на Дмитрия Потапыча.

— Вот это верно! — с мальчишеским задором подхватил Егор. — Поедемте, дедушка. Бредень тятя починил, а вечер тихий. Ловиться рыба хорошо будет.

Дмитрий Потапыч подумал и кивнул головой.

— Поедем завтра в ночь. А после бани нельзя... Мы с Егором будем с бреднем ходить, а Мареюшка с Алешей рыбу собирать. А утром прямо ко мне на бакен уху варить отправимся.

— Что ты, батюшка, выдумал? — развела руками Катерина. — Да Мареюшка простынет.

Маша радостно засмеялась и сказала:

— Я, Катюша, пальто надену и шерстяные носки с калошами.

XII

Ночь была тихая, теплая, но рыба ловилась плохо. Дмитрий Потапыч с Егором сделали два заброда, а вытянули лишь пять подлещиков, судака и десяток густерок.

— От берега рыба отвалила, непогоду чует, — сказал Дмитрий Потапыч. — Не озяб, Егорушка?

— Нет, — ответил Егор и поднял клячу. — Давай, дедушка, еще половим.

Дед с внуком вошли в воду, не спеша побрели вдоль берега. Бьющуюся о песок рыбу Маша собрала и сложила в корзину с крышкой.

— Ее надо в воду поставить, — шепотом сказал Алеша, присев рядом с Машей. Оглядевшись по сторонам, он таинственно добавил: — А ко мне ночью бабушка приходила. С собой меня звала. «Пойдем со мной, внучок, сказала, у меня хорошо...» Разве покойники говорят и ходят?

— Нет, Алеша, что ты! — промолвила Маша и закрыла корзинку.

Они взяли корзинку за ручки и поставили ее у берега в сонную и теплую, как парное, молоко, воду.

— А ты меня обманываешь, — недоверчиво сказал мальчишка.

Маша обняла Алешу и прижала его к себе.

— Глупенький, зачем же я тебя стану обманывать? — негромко сказала она, и ей захотелось поцеловать Алешу, такой он был хороший и славный со своей детской искренностью и простотой. Но Маша почему-то не посмела, она лишь ласково провела ладонью по щеке мальчика.

— Ты меня любишь? — спросил Алеша и посмотрел Маше в глаза.

— Люблю.

— И я тебя тоже. Давай друг другу будем только правду говорить. А то большие всегда маленьких обманывают. Ладно?

— Согласна, Алеша, — серьезно сказала Маша.

— Давай руку, — потребовал Алеша.

К утру поднялся низовой ветерок, и на реке появились первые пятна ряби. Снизу шел буксир с нефтянками и тяжело хлопал по воде плицами колес.

Дмитрия Потапыча и Егора начала пробирать дрожь, и они вытащили бредень на берег. Егор надевал рубашку и прыгал с ноги на ногу по вязкому песку.

— К-ком-му др-рож-жей, дешево пр-ро-одаю! — озорно кричал он, и длинные волосы рассыпались у него по широкому лбу.

Маша и Алеша натаскали кучу валежника, зажгли костер.

— Пудика два поймали на первый случай, — сказал Дмитрий Потапыч, раскуривая трубку и застегивая на все пуговицы пиджак. — Я так думаю: пудов тридцать до конца навигации выловим и в подарок защитникам нашим сдадим... Правильно говорю, Егор? — повернулся он к подошедшему внуку.

— Наловим, дедушка, не сомневайся, — кивнул головой Егор и протянул к огню посиневшие руки.

Меркли веселые огоньки бакенов. Над мутной в тумане и белых барашках Волгой носились беспокойные острокрылые чайки. Пенные волны лизали прибрежный песок, намывали гальку.

На правом берегу молчаливо высились сизые от непогоды горы с высокими мрачными соснами на хребтах, в вершинах которых путались облака.

Свернувшись клубочком, спал Алеша. Голову он доверчиво положил к Маше на колени. А Маше спать не хотелось, ей было хорошо, она как-то по-особенному, не как всегда, все воспринимала и чувствовала. И старик, и мальчишки, и Катерина с мужем, и все другие люди казались ей гораздо лучше, чем они представлялись ей раньше.

Егор подложил в костер хворосту, и сникшее было пламя вновь быстро разгорелось по ветру.

— Расскажи, дедушка, что-нибудь о прошлом, — попросил он. — О бурлаке Мартьяне расскажи.

Дмитрий Потапыч спрятал в карман трубку, высвободил из-под воротника бороду и расправил ее по сторонам.

— Жизни в деде Мартьяне было много. До девяноста лет пресвободно себя чувствовал, — заговорил он. — А к концу дней своих задумываться начал, таять. Уставится в одну точку и часами сидит не шелохнется. «О чем, дедушка, думаешь?» — спросишь его, а он посмотрит на тебя, будто на пустое место, с неохотой проговорит: «Так, разное житейское». Раз утром — в сенокос это случилось — мы с родителем и брательником Захаром в луга собрались, а дед слезает с печки и говорит: «Ты, Митюшка, не ходи, на Молодецкий курган меня повезешь». Это мне, значит. Я у него любимым внуком был. Вижу, родителю неохота меня отпускать, да и сам знаю — не к сроку дед каприз выдумал. «Дедушка, — говорю, — может, повременим, опосля сенокоса на курган съездим?» А он: «Не перечь, касатик, вези!» И родителю: «Оставь его, Потап. Потерпи, скоро не буду вам помехой...» На Молодецкий курган дед еле взобрался. Проведу его шагов несколько, а он задыхается. «Погодь, — говорит, — отдышусь». — «Может, вернемся, — говорю, — трудно тебе, дедушка?!» — «Нет, — отвечает, — взберемся. Хочу в последний раз на просторы вольные взглянуть, с миром проститься». Привел его на курган. День выдался веселый. Глянул дед Мартьян вокруг — конца края нет матушке земле. И заплакал. «Не сладка была жизнь, — говорит, — а помирать не хочется». Всю обратную дорогу, пока плыли до Отрадного, дед молчал, думы тяжелые думал. Не вытерпел я, говорю: «Сказал бы мне, дедушка, свои мысли, может, тебе и полегчало бы». Дед поднял голову, пристально так на меня посмотрел, а потом отвечает: «Зелен ты еще, Митюшка, даром что чуть ли не с воротний столб вымахал. Не все мысли свои можно людям доверять. Который, может; и поймет, о чем ему скажешь, а которому, может, оттого и плохо случится». Когда вошли в избу, перекрестился он на образа и в передний угол лег на лавку. «Теперь, — говорит, — и помирать можно». А через день и взаправду помер.

Ветер разыгрывался. Дмитрий Потапыч надвинул на глаза выгоревший картуз с потресканным козырьком и спросил Егора:

— Согрелся? Ну, тогда поехали.

Алеша еще спал. Маша заглянула ему в лицо. Оно светилось какой-то особенной, сонной улыбкой. Только у детей бывает такая улыбка.

— Алешенька, — тихо сказала Маша, — проснись.

Мальчик широко открыл большие глаза, все еще чему-то улыбаясь, увидал костер, Машу, серое небо с голубыми бездонными колодцами и окончательно проснулся. Дрогнули и разомкнулись вишневые губы.

— Я не сплю. Я это просто так, — молвил он и поднял голову.

А Егор с Дмитрием Потапычем уже скатали разбросанный по песку бредень. На желтом крупитчатом песке отпечаталась причудливая кружевная вязь.

— Поплыли? — спросил Егор, когда на дно лодки возле бредня и корзинки с рыбой уселись Маша и брат.

С кормы помахал рукой Дмитрий Потапыч. Егор толкнул лодку и повис у нее на носу, болтая над мутной водой ногами.

Старик умело направлял лодку навстречу волне, стремящейся захлестнуть борта, и каждый раз увертливое суденышко взлетало на пенистые гребни, так и норовившие подмять лодку под себя.

— А здорово Волга расходилась! — прокричал Егор, сильно налегая на весла и упираясь широко расставленными ногами в копань.

— Шалит, — ответил старик. — Когда она разыграется, так не то еще бывает.

Егор ощущал в себе неудержимый прилив молодых, растущих сил, ему не страшна была разбушевавшаяся стихия, он знал, что одолеет ее, и от сознания этого ему было весело. Он далеко закидывал весла и подставлял разгоряченное лицо под холодные, освежающие брызги.

Первые минуты Маша сидела с закрытыми глазами, взявшись руками за края бортов. Когда лодка срывалась с гребня волны и падала вниз, у нее замирало сердце и ей казалось, что сейчас они провалятся на дно Волги. Но вдруг лодку подхватывала какая-то неведомая сила, и она будто на крыльях вырывалась на простор. Постепенно Маша привыкла к этим ежесекундным взлетам и падениям. Наконец она полуоткрыла глаза. Посмотрела на качающиеся вдали берега и улыбнулась солнцу, поборовшему тучи и на минуту заглянувшему на землю.

Когда-то в давние времена, думала Маша, в такую же вот непогоду, увязая в сыпучих песках и глине, шел по берегу, спотыкаясь от усталости, бурлак Мартьян, и жесткий лямочный хомут больно врезался в израненные плечи. Какие сокровенные мысли тревожили перед смертью старого бурлака? Не о смысле ли жизни задумывался он? Не тосковала ли его душа о правде, которая, придет время, одолеет зло на земле, как бы велико оно ни было?

Все ближе и ближе угрюмые громады гор. Черной щетиной стоял густой сосняк. Маше показалось, что кто-то притаился в его таинственном мраке и пристально смотрит неподвижными темными глазами, и ей сделалось жутко, у нее по спине пробежали мурашки.

Внезапно с самой высокой сосны сорвалась большая серая птица и, взмахивая огромными крыльями, полетела над рекой.

— Ястреб! — закричал Алеша и заглянул из-под руки на небо.

Ястреб летел медленно, свесив вниз голову, зорко высматривал добычу. Были видны белые подкрылья птицы.

Тише стал ветер и спокойнее волны, а у подножия дальней горы, спускавшейся прямо в Волгу, вода казалась гладкой, словно по ней только что прошелся утюг.

Берег был совсем рядом. Над окнами белого домика четко вырисовывался номер поста. По каменистой дороге в сторону Яблонового оврага лениво плелась лошадь. В телеге трясся мужик с длинной хворостиной в руке.

У мостика в лодке сидел, ссутулившись, Константин. Он ездил тушить бакены, вернулся недавно и теперь, отдыхая, поджидал на смену старика, чтобы отправиться в деревню.

— Папа, а мы рыбу ловили! — закричал Алеша, махая отцу фуражкой. — Мы ее дяде Паше на фронт пошлем!

Лодка пристала к берегу. Дмитрий Потапыч положил на колени кормовник и сказал Константину:

— Всем стадом ездили. Да погода разненастилась, мало наловили.

Константин промолчал. Он перегнулся через борт и, зачерпнув в пригоршню воды, стал пить.

XIII

Домой Маша вернулась уставшей, ей хотелось спать. Она умылась, но прежде чем лечь на кровать, взглянула в зеркало. Она очень подурнела. Лицо вытянулось, щеки опали, и на них уже не появлялись ямочки, даже когда она улыбалась. На лбу и висках проступали землистые пятна. Зато большие черные глаза с золотистыми искорками стали еще приметнее.

«Катя сказала, что перед родами со всеми так бывает, а потом пройдет...» — утешила себя Маша, укладываясь спать.

По крыше шумел, все усиливаясь, дождь. Было приятно лежать в мягкой чистой постели, и волнение постепенно улеглось.

«Получил Павлуша мое письмо или нет? — рассуждала Маша. — Пожалуй, нет. Девять дней прошло, как я послала ответ. А он-то, должно быть, с таким нетерпением ждет!»

Она улыбнулась. Отяжелевшие веки закрыли глаза, и ей показалось, что она снова плывет в лодке по зыбким волнам, которые так укачивают, что хочется спать...

...В контору Маша пришла ровно в девять. Она торопилась, чтобы не опоздать, и запыхалась. Лицо у нее горело, над верхней губой и на подбородке проступили капельки пота.

Маша украдкой взглянула в угол и увидела склонившуюся над бумагами лысину. Бухгалтер поднял голову и кашлянул в кулак. Потом снял очки и, тут же опять оседлав ими нос, встал из-за стола.

— Мария Григорьевна, — сказал он, обращаясь к Маше, и как-то неестественно сжал сухие костлявые руки.

«Неужели замечание сделает? — пронеслось у нее в голове. — И почему «Григорьевна»? Он всегда меня только по имени звал».

И так ненавистен был сейчас Маше этот человек, что она не попыталась скрывать своего чувства к нему, когда их взгляды встретились.

— Я должен выразить вам, Мария Григорьевна, — продолжал бухгалтер, — свое крайнее... — он остановился, подыскивая нужное слово, и пожевал губами, — свое глубокое соболезнование в постигшем вас горе.

— Не понимаю вас, Борис Львович, — в недоумении пожала плечами Маша.

В комнате вдруг наступила напряженная тишина, и мерное постукивание ходиков, обычно неслышное, теперь стало угрожающе громким.

— Разве вы не слышали последних известий по радио? — растерянно спросил бухгалтер и, не дождавшись ответа, повернулся к окну.

Дрожащей рукой он долго не мог попасть в карман, потом вытащил из него помятый платок и поднес к лицу.

— Голубушка, — прошептал он.

В глазах у Маши помутился свет, она схватилась рукой за спинку стула и мешковато опустилась на сиденье.

* * *

Под утро Константин разбудил жену.

— Ну, ты и спишь, — вполголоса сказал он, ощущая неприятную сухость во рту. — Мне сейчас такое приснилось... будто наш дом сожгли.

Моргая сонными глазами, Катерина посмотрела в измятое и бледное лицо мужа. Впервые за всю их совместную жизнь Константин показался ей некрасивым и чужим.

— Чего ты уставилась на меня? — спросил Константин. — Ох, я и напугался. Строил, думаю, строил, а немцы взяли сожгли.

— Какие немцы?

— Будто фашист в Отрадное пришел. Стою будто я на берегу, а из деревни баба бежит. «Дом твой, — кричит, — немцы подожгли. Они всю деревню хотят спалить!»

— С ума ты спятил! — сказала Катерина.

Константин лег на спину и, закинув за голову руки, уставился в потолок. Через час Катерина встала и ушла доить корову, а он все еще беспокойно ворочался, кутался в одеяло. Наконец он задремал и проспал до самого завтрака.

Ел Константин мало и через силу. Как только Катерина стала убирать со стола посуду, Константин сказал:

— Пойду посмотрю, что там плотники делают.

Когда он пришел на постройку, плотников возле дома не было.

— Бездельники, — сердито проворчал он. — Велел вчера крышу крыть, а они и одной доски не прибили.

Константин поднялся по ступенькам в дом. На усыпанном стружками полу сидели плотники. Перед стариками стояла бутылка с водкой и глиняная чаплашка.

— Жизнь, она штука серьезная, — философствовал беззубый Маркелыч, не замечая остановившегося на пороге Константина. — На вид так себе, — неприметный был человек, а, гляди, силу какую жизнь в него вдохнула. И нет его больше среди нас, а славу о себе вечную оставил... Наливай, Федосеич. Воздадим должную славу герою и иже с ним. Как это царь Давид сказал?

Маркелыч потрогал опухший багровый нос и, воздев вверх руку, торжественно начал:

— Славлю тебя всем сердцем моим...

Константин кашлянул. Маркелыч замолчал и повернул к двери голову. Другой плотник, старик Петров, протянул было руку за бутылкой, чтобы убрать ее, но не тронул и только вздохнул.

— Что же это вы, старики? — укоризненно спросил Константин. — Опять пьете?

Маркелыч поднял наполненную водкой чаплашку и протянул ее Константину.

— Помяни брата Павла, царствие ему небесное, — сказал старик, отводя в сторону тоскующий взгляд.

— Брата? — испуганно вскрикнул Константин, отступая назад. — Павла... убили?

Но ему никто не ответил.

— От Сергея тоже второй месяц писем нет, — вдруг глухо и подавленно сказал Маркелыч и сжал в кулаке бороду.

Константин непонимающе посмотрел на плотников и, подняв руку, стукнул чаплашкой о подоконник. Он старательно вытер о штанину облитые водкой пальцы и направился к выходу.

На крыльце Константин постоял, потеребил жидкую бороду.

— Вот тебе какая штука, — растерянно пробормотал он и стал медленно спускаться вниз.

Кончилась околица, а Константин все продолжал идти дальше по укатанной дороге, тянувшейся вдоль правого склона горы, снизу заросшего густым кустарником.

И чем больше он думал о брате, о войне, которая напоминала ему о себе все чаще И чаще, тем сильнее его начинало охватывать какое-то непонятное беспокойство. В голове у Константина беспорядочно возникали разные мысли, воспоминания. Он то принимался думать о наступающей осени и недостроенном еще доме, то почему-то вспоминал сестру бурового мастера Хохлова, которую он привез на лодке из Морквашей.

Константин так был занят своими размышлениями, что совсем не заметил, как он далеко ушел от деревни.

Навстречу приближалась лошадь, запряженная в двухколесную бричку. Она шла шагом, мерно помахивая головой, а сидевший в бричке мужик в пропыленных сапогах совсем, видимо, не собирался ее торопить.

Ленивое постукивание лошадиных копыт о землю и тарахтение ошинованных колес вывели Константина из задумчивости, и он поднял голову. В бричке сидел секретарь партийной организации колхоза Василий Зиновьевич.

«Вот еще... повстречался», — сказал про себя Константин и хотел было свернуть с дороги в кустарник, но Василий Зиновьевич его окликнул. Константин поморщился и остановился.

Лет десять назад Василий Зиновьевич работал старшиной бакенщиков. Однажды в дождливую и ветреную сентябрьскую ночь на посту Константина потух один фонарь, и он этого не заметил.

Строгий и требовательный к себе и людям, Василий Зиновьевич в ту ночь проверял бакены и обнаружил погасший фонарь. Он зажег его, приплыл на пост и спокойно сказал Константину:

— Я за тебя фонари зажигать больше не буду. Ты это учти.

А через несколько дней приказом по участку пути Константину был объявлен выговор. С тех пор Константин невзлюбил Василия Зиновьевича и всегда сторонился его.

Лошадь встала. Секретарь вылез из брички и пожал Константину руку.

— Куда это ты? — спросил Василий Зиновьевич, доставая из кармана брюк кисет с табаком.

— Да так... — замялся Константин и, не договорив, махнул рукой.

— Понимаю, — сказал Василий Зиновьевич и принялся старательно скручивать цигарку.

Наступившее молчание было неприятно Константину, ему показалось, что секретарь, занявшись папироской, о нем совсем забыл. Но вот Василий Зиновьевич закурил и, внимательно рассматривая покрывшийся пеплом кончик цигарки, неторопливо и глуховато сказал:

— Я нынче все утро только об этом и думаю. В поле поехал, а сам все об этом.

Он помолчал, плотно сжав тонкие губы и сощурив глаза.

— Да-а... Закрою глаза и вижу: обгоревший танк накренился набок, вокруг немцы валяются, а немного подальше еще четыре подбитые машины с фашистской свастикой.

Секретарь опять помолчал.

— Завхоз наш встретил меня в поле, говорит: «Пашка-то Фомичев, а? Кто бы мог подумать?» А я не удивляюсь. Советская власть на ноги поставила. Она парня вскормила.

Василий Зиновьевич бросил на землю окурок и, пристально посмотрев в лицо Константину, сел в бричку.

— Присаживайся, подвезу до дому...

— Спасибо, я пешком пройдусь, — сказал Константин и свернул на узкую тропинку, скрывавшуюся в кустарнике.

Он шел, сам не зная куда. Он не переставал думать о том, что смерть Павла это не какой-нибудь несчастный случай. Нет! Брат погиб на войне, он сражался с врагом, который хочет хозяйничать всюду на русской земле и даже вот здесь, на Волге!

«За народ головушку сложил. А я вот тут... дом себе строю», — Константин неожиданно почувствовал, как у него при этой мысли похолодели плечи и где-то глубоко внутри появилась тупая, сосущая боль.

Он остановился и, прижимая к левому боку ладонь, устало огляделся вокруг.

Начавшийся с раннего утра ветер срывал с деревьев листву и то кидал ее охапками на землю, то подбрасывал в синеющую вышину и багряно-золотыми тучами нес над лесом, над Волгой...

Константин стоял на тропинке, усыпанной светлыми листьями. Теперь даже в глухую темную ночь не заплутаешься в сентябрьском лесу.

А ветер все шумел и шумел, и листья все падали и падали, застилая землю причудливыми коврами.

И этот тревожно-шумливый листопад усиливал тоску и смятение, все больше и больше охватывающие душу Константина.

Константин тронулся дальше, начиная осознавать, что теперь, после смерти Павла, в его собственной жизни должны произойти какие-то перемены, но он никак не мог решить: что же ему надо делать?

Константин никогда не замечал красоты Жигулей, привыкнув к ним с детства, но почему-то сейчас, когда он вышел из сумрачных дубовых зарослей, подступающих к Молодецкому кургану с юга, и его взору вдруг открылись с головокружительной высоты необозримые пространства, он почувствовал, как сладостно защемило сердце.

Перед ним лежала Волга — тихая и светлая, с многочисленными в этом месте протоками — «воложками», омывавшими оранжево-зеленые острова и песчаные мели, а вдали до самого горизонта тянулись поля, перелески. Кое-где по берегу расположились деревни и села с еле приметными очертаниями домиков.

Серединой Волги шел буксир с караваном барж; буксир и баржи были похожи на детские игрушки, сделанные искусным мастером.

Веселы и приветливы были берега. А как нежна была бирюзовая даль реки, сливавшаяся на горизонте с чистым и высоким небом!

На самом ближнем острове, прямо перед Молодецким курганом, лежало полукругом озеро, точно оброненный кем-то назубренный серп. А на берегу стояли два багряных сверху донизу клена. В лучах заходящего солнца они казались огромным костром.

Взгляд Константина остановился на этих кленах. И ему вдруг показалось, что он видит, как ярким пламенем горит танк.

У Константина часто забилось сердце. Он шагнул в сторону обрыва и, вытирая со лба холодную испарину, сел на каменистый выступ. Какая-то неясная еще мысль настойчиво и властно начинала заполнять все его существо.

XIV

В этот вечер Дмитрий Потапыч не готовил ужина, он собирался в деревню и ждал на смену себе Константина. «Связался с этим домом и делать больше ничего не хочет», — думал с раздражением старик.

В сумерках из Отрадного приплыл Егор. Он кое-как замотал за уродливую корягу цепь от лодки и в-три прыжка одолел лесенку.

— Дедушка, — закричал он поднявшемуся со скамьи старику. — Отца тут разве нет?

— Сам видишь — нет, значит, нет, — сердито сказал старик.

Егор вытер рукавом рубахи лицо, взглянул на деда и вдруг в глазах его сверкнули слезы:

— Дедушка, дядя Паша...

Подросток не договорил и отвернулся.

— Что случилось, Егор? — старик больно взял внука за дергающееся плечо и так повернул его к себе, что у того назад откинулась голова.

...Дмитрий Потапыч очнулся поздним вечером. Он лежал вниз лицом возле домика и в ногах у него валялась сломанная вешка.

Когда уехал Егор и что он сам делал все это время, старик не помнил. Он сел и почувствовал боль в плече.

«Что со мной было?» — подумал он и разжал крепко стиснутую в кулак руку. На ладони лежали смятые стебельки травы, вырванные из земли с корнем.

— Травка, — сказал старик и бросил траву в сторону. Она была теперь мертвая и напоминала ему о смерти сына.

Старику захотелось встать. Но стоило ему подняться, как закружилась голова, и он почувствовал во всем теле такую слабость, словно ему пришлось прохворать несколько месяцев. Осторожно, держась за дверь, он вошел в домик и лег на кровать. Он все старался представить себе Павла, но перед глазами медленно проплывали совсем незнакомые лица. Особенно преследовал старика какой-то мужик с ехидно прищуренными глазами.

Дмитрию Потапычу подумалось, что ему близко знакомо это отталкивающее лицо, и он принялся вспоминать, где его видел. Но усилия его были напрасны... Наконец он устал и незаметно для себя уснул.

Было уже утро, когда он проснулся. Он вспомнил, что на бакенах еще не погашены фонари, проворно встали увидел, что рубаха у него разорвана от воротника до низа. И он ясно вспомнил все, что с ним было вечером, в часы безутешной скорби.

Вчера он не знал, что с собой делать, сейчас у него было тоже горе, оно будет и завтра, оно будет всегда, но оно уже больше не сможет его одолеть. Измученная душа Дмитрия Потапыча продолжала еще тосковать, но тоска эта уже начинала уступать место рассудку и мужеству.

Он спустился к берегу и посмотрел из-под руки на Волгу. Фонари на бакенах не горели.

«Кто их потушил? — подумал старик. — Константин? А где же он сейчас?.. Может, Евсеич?»

Он еще раз внимательно оглядел реку, но она в этот утренний час была пустынна и безмолвна, хотя и светило солнце.

Старик вернулся к домику и сел на свою любимую скамейку.

«Как там Мареюшка теперь? — вспомнил он о снохе. — Каково-то ей горемычной... Такая молоденькая — и вдова».

В дубняке, скрывающем крутую тропинку, которая вела на Молодецкий курган, послышалось шуршание листьев и приглушенное падение осыпавшихся камней. Дмитрий Потапыч оглянулся.

Показался Константин. Тяжелым, медленным шагом он направился к старику, сдернул с головы фуражку и опустился рядом с отцом на скамейку.

Старик посмотрел на широкую спину сына с прицепившимися к черной рубашке хвойными иголками и сказал

— Где это ты пропадал?

Константин кашлянул и ничего не ответил.

Дмитрий Потапыч достал из кармана трубку, но, вспомнив, что в кисете нет табаку, спрятал ее.

— Ты, батюшка, не гневайся на меня... Не могу я тут больше. Душа покой потеряла, — вдруг осипшим голосом сказал Константин и поднялся. — Хочу вместо Павла туда проситься...

Отец молча обнял сына и поцеловал.

С чувством какой-то необычной легкости спускался Константин по лесенке вниз. На последней ступеньке он задержался, поднял голову.

— Батюшка, — крикнул он, — у сруба дверь и окна досками забейте. Достроим, когда вернусь.

Дмитрий Потапыч стоял у обрыва и пристально смотрел на каменную дорогу, тянувшуюся вдоль самого берега.

Сын скрылся за оголенным выступом скалы, а он все еще смотрел на дорогу, часто моргал веками, и глаза его наполнялись слезами, и весь мир для него был как в тумане.

* * *

Врач боялся, как бы у Маши не начались преждевременные роды, но все обошлось по-хорошему, и на четвертый день ей стало значительно лучше.

Маша все еще ничего не ела. Когда вошла Катерина и поставила на стол тарелку куриного бульона и другую с ломтиком белого хлеба, пахнущего хмелем, Маша ни к чему не притронулась.

«Как нелепо, — подумала она, — Павлуши нет, а они все суетятся и беспокоятся... Ему вот ничего не надо. Его нет и больше не будет. Не будет!»

Маше вдруг показалось невероятным, немыслимым, что от любимого ею человека ничего, кроме воспоминаний, не осталось в жизни. И при этой мысли сжалось сердце и пересохли губы. Гитара на стене, спинка кровати и все другие предметы в комнате стали двоиться, казались нечеткими и смутными. Маша крепко зажмурила глаза, и по щекам потекли теплые струйки.

Она не вытерла их и так, не шевелясь, лежала долго, часто облизывая кончиком языка губы и, чтобы ни о чем не думать, повторяла какие-то нелепые, бессмысленные слова, возникавшие в больном воображении, пока сознание не поборол облегчающий, успокоительный сон.

Когда Маша открыла глаза, она увидела Авдея Никанорыча Хохлова.

Он вошел в комнату застенчиво и на предложенную Катериной табуретку сел осторожно, сначала потрогав ее рукой, будто боялся, что она под ним сломается.

Возле ног Хохлов поставил плетенную из соломы сумку, кашлянул в кулак и расправил большим пальцем усы.

Прошло минуты две, а мастер и не собирался говорить. Маше было невыносимо это молчание, и она безучастно и недружелюбно спросила:

— Какие новости на промысле, Авдей Никанорыч?

Хохлов поднял голову и, виновато улыбаясь, переспросил:

— Вы о чем, простите, не расслышал?.. Работаем, как же! Взяли новое обязательство — как только узнали о гибели...

Хохлов запнулся и покраснел. Не зная, как скрыть свою неловкость, он нагнулся к сумке и бережно вынул из нее макет буровой вышки.

— Пожалуйста, примите... Вроде как на память, — сказал он и снова покраснел.

У маленькой нефтяной вышки из гладко выструганных прутиков и палочек все было как у настоящей, большой.

Даже маршевые лестницы не поленился сделать мастер. Огибая вышку, они поднимались к самой вершине с площадкой, напоминающей скворечник. Над входом в вышку висела красная дощечка с надписью:

«Буровая № 5 имен Героя Советского Союза П. Д. Фомичева».

Маленькая вышка была чудесной работы, большую любовь и кропотливый труд вложил в нее бывалый мастер, и Машу глубоко тронул этот подарок. Порывисто приподнявшись с постели, она взволнованно сказала:

— Как вы добры ко мне. Я никогда не забуду... Никогда!

Мастер смутился и встал.

— Что вы... Вот уж право... — пробормотал он и стал искать фуражку.

Маша посмотрела ему вслед и подумала: «А он добрый, хороший и Павлушу, видимо, очень любил».

Неожиданно в раскрытое окно дунуло холодным ветром с пылью, и кто-то с яростью захлопнул створки. Испуганно вскрикнув, Маша соскочила с кровати.

На улице творилось что-то невообразимое..

Днем хмурилось небо, было душно, и хотя восток заволокли черные тучи, изредка рассекаемые змейками молний, а над дальним лесом на левом берегу Волги несколько раз нависал дождь, — все еще думалось, что гроза пройдет стороной.

Но к вечеру с востока потянуло холодом, подул ветер и черная туча стала быстро расти и приближаться.

Маша держалась рукой за косяк окна и широко раскрытыми глазами смотрела на улицу.

Впереди тучи неслись косматые седые вихри, они поднимали с земли столбы пыли, срывали с крыш сараев и коровников солому и крутили, подбрасывали ее вверх.

Уже где-то близко загромыхали сердитые раскаты грома, а на западе ярко светило летнее солнце, и горизонт был безмятежно голубой, без единого облачка, и от этого почему-то еще страшнее казалась приближающаяся гроза и еще тревожнее билось сердце.

А одинокая тонкая сосенка на Могутовой горе, терзаемая ветром, и белые голуби, в смятении носившиеся по черному, как ночь, грозовому небу, долго еще будут возникать перед Машиными глазами и бередить душу неясной, смутной тоской о том, что когда-то было и безвозвратно ушло в прошлое.

И Маша поняла, что прежнее все кончено и никогда, никогда больше не повторится, а впереди у нее трудная, тяжелая жизнь, но она верила, что придет время и снова наступит счастье и радость на русской земле.

«Павлуша! Как я хочу во всем быть такой, как ты! Я буду много-много работать и растить ребенка, твоего ребенка, — думала Маша. — А как я буду его любить!»

Ветер смолк, и на какую-то минуту все вокруг замерло в томительном ожидании. Маше показалось, что эта минута длится целую вечность. И вдруг пошел дождь — крупный и частый. Маша открыла окно, и в комнату ворвался бодрый, освежающий воздух, лицо и грудь обдало приятным холодком.

Она обернулась и увидела Алешу. Мальчик стоял посреди комнаты.

— А я думал, ты спишь, — сказал он и застенчиво улыбнулся.

Маша надела халат и усадила Алешу рядом с собой на кровать.

— Что же ты ко мне не приходил? — спросила она.

— Мать не велела. «Она, — говорит, — родить собралась...» Где же у тебя маленький?

— Его еще нет, Алешенька, но он скоро будет.

Мальчик насупил брови и вскинул на Машу строгие глаза:

— Ты смотри, только братишку роди, я девчонок не люблю. Ладно? — Он помолчал и добавил: — Мы нынче с тобой одни остались. Мать с Егором на бакен уехали деда сменить. Его на промысел звали, речь говорить... А мать совсем теперь вместо отца работать там будет.

Дождь незаметно смолк. По улице неслись бурные потоки грязной воды, и на гребнях ее возникали и лопались пузыри. Ребятишки в засученных до колен штанах уже смело перебегали ручьи и весело смеялись.

В горах курился розовый туман. Где-то далеко-далеко, вероятно еще за околицей, шло стадо, а хлопки пастушьего кнута, уже слышались в деревне.

— Пойдем корову встречать, — сказала Маша и встала с кровати.

— Я один встречу, а ты дойницу готовь, — решил мальчик.

Маша цедила сквозь ситечко парное молоко, когда стуча о пол сапогами, на кухню вошел Дмитрий Потапыч. Он шел неестественно прямо, аккуратно печатал каждый шаг, и лицо у него было строгое и бледное.

— Папаша, что с вами? — испуганно спросила Маша.

Старик хотел что-то сказать, но только махнул рукой и пошел к себе за печку.

Дмитрию Потапычу очень хотелось сказать снохе, что он любит ее так же, как любил Павла, сказать ей какие-то сердечные, ласковые слова, но он не нашел нужных слов. И он боялся еще, как бы Маша не подумала, что он говорит все это просто так, чтобы ее утешить.


Читать далее

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть