Извинение автора
Не преступление ли — отыскивать смешное в страшном?
Не кощунство ли — весело улыбаться там, где следовало бы рвать волосы, посыпать пеплом главу, бия себя в грудь, и, опустившись на колени возле вырытой могилы, долго неутешно рыдать?..
Вот два вопроса, которые были бы совершенно правильны, если бы… около нас был действительно настоящий труп.
Но Россия — не труп. Долго хлопотали, много сделали для того, чтобы превратить ее в неподвижное, гниющее, мертвое тело, однако — руки коротки у горе-хирургов. Пациентка все-таки жива.
У нее выпустили кровь — новая кровь разольется по жилам и могучими бодрыми толчками пробудит к деятельности затихшее сердце.
Ей выкололи глаза, а она уже начинает прозревать.
Вырезали язык, а она говорит. Пока еще тихо, бессвязно, но будет час, загремит ее голос, как гром, и многие подлецы и шулера задрожат от ужаса, а для нас это будет раскатом весеннего грома, за которым следует бодрый, теплый дождик, освежающий, смывающий всю грязь…
Ей отрезали руки, ноги… Ничего! Придет час — срастется все. Еще крепче будет.
Ну — видите? При чем же здесь битье в грудь и посыпание скорбных глав пеплом?..
Значит, смеяться можно.
Больше того — смеяться должно. Потому что у нас один выбор: или пойти с тоски повеситься на крючке от украденной иконы, или весело, рассыпчато рассмеяться.
Здесь перед вами — «очерки нового быта», выкованного мозолистыми руками пролетариата: Зиновьева, Троцкого и K°…
Голодный пикник
Гришка Зерентуй, советский нувориш, разбогатевший на ночных обысках без мандатов, был парень не промах.
Распухши от денег и бриллиантов, он решил, что теперь самое фартовое дело — пролезть в высшее общество.
— Богатый человек без связей — гнилая работа, — сказал он самому себе. — Дергану-ка я с визитом до самой до мадам Ульяновой — Лениной. Примет меня — клевое дело, дадут по шее — «нарежу винта». Ничего не попишешь.
Из романов он знал, что в высшем обществе визит — чистое, благородное дело. «Приеду, разденусь в вестибюле, выйдет мажордом… Спрошу: „Принимают?“ — „Как прикажете доложить?“ — Выну карточку с золотым обрезом, скажу: „Доложи!“… „Пожалуйте в будуар!“ — Очень все будет фельтикультяпно».
В действительности начало визита немного разошлось с этими изящными предположениями.
Когда он элегантно взбежал на крыльцо, откуда-то выскочил детина, обвешанный «маузерами», «наганами» и «кольтами», как рождественская елка картонажами. Детина навалился на Гришку сзади, ловко завернул руки за спину и прохрипел:
— Куда лезешь, сволочь?
— Что вы, помилуйте! Я с визитом до мадам Лениной.
— Мандат имеешь?
— Да я просто как знакомый. Какой там, к чертям собачьим, мандат?
В связи с переменой светской обстановки и с Гришки слетела вся светскость…
— Я другого так хватану за руки, что два дня вертеться будет. Твое дело доложить, а не набрасываться, как бешеный кобель.
— А мне, впрочем, что. Идите. Там все одно осмотрют.
Тяжело дыша после борьбы, Гришка вошел в переднюю и, подойдя к зеркалу, стал оправлять фисташковый атласный галстук.
Двое каких-то быстро сбежали с лестницы и, наставив что-то на Гришку, скомандовали:
— Руки вверх!
— На какой предмет? — спросил Гришка, поднимая руки.
— Оружия нет ли? Ну-ка, покажи карманы… А сзади? А за пазухой?
Обыскали. Снова спросили мандат. Узнав, что «с визитом», удивились и будто не совсем поняли.
— Ну иди, что ли. Там у товарища Лениной Троцкая сидит. Наверху проведут, куда надо. Только ежели из фарфору, аль из бронзы что сопрешь, все равно на выходе обыщем…
— Кель выражанс, — подумал Гришка, пожимая плечами и проходя по многочисленным пустым комнатам…
— Простите, мадам, что я так нагрянул без приглашения, — расшаркался Гришка Зерентуй, целуя дамам ручки. — Позвольте вручить для ради первого знакомства…
— Что это такое?
— Три триллиончика чистоганом для ваших бедных, мадам, от неизвестного!
— О, мерси… Ах, сейчас столько бедных, столько нужды, что прямо всякий грош дорог! Вы служите?
— О, нет. Я так просто, кой-чего.
Помолчали.
— До вашего прихода мы говорили о голоде. Этот голод прямо меня угнетает.
— Да что вы! Какое безобразие, — сочувственно прочмокал языком Гришка. — Голод, оно действительно. Неприятное занятие.
— Ах, и не говорите. Я все время думаю, что они там едят, чем питаются? В газетах пишут все о непонятных продуктах: какой-то конский щавель, лебеда, суп из травы, дубовая кора, корешки, желуди…
— А вы знаете, — защебетала madame Ленина. — Мне бы так хотелось всего этого попробовать… Но где тут достать в Москве? Я просила мужа — он говорит: глупости!
В оборотистой голове Гришки мелькнула мысль: вот путь для укрепления столь нужных светских связей.
— Месдамес! — умильно сказал Гришка, прижимая порыжевший цилиндр к груди. — Разрешите, я вам это устрою?.. Желаете, могу вам предоставить настоящий голодный обед из тех самых веществ, которыми питаются мужики!..
— Серьезно?! — Оживились дамы. — Ах, это очень мило с вашей стороны. Мы так бы хотели иметь понятие… Но как это устроить?
— Месдамес! — даже застонал Гришка. — Осчастливьте! Не побрезгуйте светскими традициями — приезжайте ко мне обедать… Мой повар…
— Но, удобно ли… Ведь мы почти незнакомы…
— А знаешь что? — оживилась Троцкая. — Мы это могли бы сделать в виде пикника. Возьмем с собой Вовочку и Жоржика…
«Ейные хахаля, — подумал прозаический Гришка. — Р-ради бога, осчастливьте!..»
Шумно усаживались за большой, накрытый в саду Гришкиного особняка стол.
— Какое же меню? — спросила мадам Троцкая, кокетливо оправляя бриллиантовую брошку.
— А извольте видеть, и меню есть с золотым обрезом, не извольте беспокоиться.
— Ах, я так волнуюсь, — прощебетала Ленина. — Съесть настоящий голодный обед! Съесть то, чем питаются сейчас 25 миллионов людей и о чем пишет вся Европа! Ознакомьте же нас с меню.
— А вот-с!
«Голодный обед Григория Спиридоныча Зерентуя в честь бедных голодающих мужичков». Похлебка из лошадиного щавеля. Желуди. Дубовая кора, соус мадера. Корешки. Лебеда фрикассе. Десерт: конские каштаны.
— Пасюшьте, — спросил Вовочка. — А мы от этого не умрем?
— Будьте покойны. Даже цинги не будет.
— Господа, — кокетливо заиграла хорошенькими глазками Троцкая, — объясните мне ради Создателя, что такое — цинга?
— А это такое, когда зубы выпадают, — любезно объяснил Гришка.
— Ма фуа![42]Клянусь честью! ( фр. Ma foi). — воскликнул общий баловень Жоржик, секретарь Лениной. — Значит, у моего дяди тоже была цинга! У него каждый вечер выпадали зубы и опускались в стакан с водой.
— Противный, — засмеялась Ленина. — Не говорите гадостей перед обедом. А вот и похлебка… Неужели это лошадиный щавель?! А знаете, очень вкусно. А это что? Кажется, половинка яйца?
— Дикое яйцо, — объяснил Гришка. — В конском щавеле на каждом шагу попадаются!..
— Чрезвычайно вкусно! И наваристо. А это что отдельно подано? Неужели желуди? Совсем вкус пирожков с фаршем.
— Домашний желудь, — сказал Гришка. — Внутре у его такая мякоть. Только наше мужичье варить не умеет.
— И подумать, что раньше этой вкусной штукой свиней кормили, — удивился Жоржик.
— Жить не умели, — улыбнулся Гришка Зерентуй. — Месдамес, можно еще желудей?.. А вот и дубовая кора!
— А как же ее есть? — удивилась Троцкая. — Она ведь твердая.
— Пустяшное дело. Верхнюю корку ножом снимите, а внутре мягкое, — любезно объяснил амфитрион.
— А ведь верно! Полная иллюзия молочной телятины! Неужели это дубовое?
— Все от повара зависит, сударыня, — самодовольно сказал Гришка. — Хороший повар из калоши «Проводник» такой бифштекс тру-ля-ля ушкварит!
— А вот и корешки. Что это за порода?
— Земляные. Повар их аспержем называет. А соуску? Есть беленький, есть желтенький.
— Прямо чудесно! Если бы не знала, что корешки, прямо бы подумала — спаржа.
— Следующий номер! — в экстазе ревел Гришка. — Лебеда!
— Послушайте… — недоуменно поднял брови Вовочка. — Какая же это лебеда? Форменная птица.
— Лебеда — птица и есть, — спокойно сказал Гришка. — Самка лебедя.
— Pardon, но самка лебедя называется лебедка.
— Не говорите глупостей, — засмеялась Троцкая. — Лебедка это такое… на пароходе. Чем вещи поднимают.
— Так это вот и есть лебеда? Чего ж мужички плачутся?.. Оно превкусно! Однако я думала, что лебеда — трава.
— Никак нет. Нешто можно было бы простую траву жрать? Хотя вот на десерт подадут конские каштаны. Кажется, ерунда с маслом, дрянь, а ежели тертые, да со сливками — так за ушами трещать будет. Месдамес! А еще лебеды кусочек? Вот крылышко!
От стола встали отяжелевшие. Ковыряя головной шпилькой в зубах, madame Троцкая облегченно вздохнула и сказала:
— Теперь я знаю, как питается мой народ! И я за него совершенно спокойна… Пока есть дубовая кора, лебеда, корешки и конский щавель — мой народ не погибнет…
Атташе Канторович
В Стамбуле на одной из кипящих разношерстным народом уличек я встретил его.
У него в руке был небольшой саквояжик. Он сказал:
— Господин, не нужно ли сигар, сигарет, русских папирос?..
— Не нужно.
— Гм… Не нужно. А я думал — нужно. Слушайте, кстати: вы не знаете, как по-французски — сигара?
— Да так и будет: ля сигар.
— Что вы говорите?.. Совсем как мерси. И по-русски мерси и по-французски — одно и то же. Я еще когда в Одессе жил — так очень удивлялся…
— Хороший город Одесса, — похвалил я.
— А что, скажите, мне ваше лицо знакомо. Вы, часом, не жили в Одессе?
— Часом не жил, а по неделям живал.
Он вдруг пристально стал в меня всматриваться.
— Гм… Острит. Бритый. В пенсне. Послушайте?! Чтоб я сдох, если вы не писатель…
— Писатель.
— Так это вы за нас написали рассказ «Золотые часы»… Помните, вывели Канторовича и Гендельмана, что один другому никак не может часов продать. Как вы тогда писали: «Странный город — Одесса. У одного есть часы, у другого — деньги. И один хочет купить часы, а другой продать… Так они не могут этого сделать, потому что они одесситы». Ой, как вся Одесса тогда с нас смеялась. Ну ничего… Нам все-таки было приятно, что мы вошли в литературу.
— Вы давно из Одессы?
— Ай, и не говорите. Чуть не пешком приплыл. Слушайте, Аверченко… (он взял меня за пуговицу). Ну что будет?
— С кем?
— С этой дрянью паршивой, с большевиками. С ума можно сойти. Вы знаете, я жил в Одессе еще при Толмачеве… Так, знаете, как мне теперь кажется Толмачев? Родной папа! Дайте мне его, я закричу «ура». Что Толмачев? Дайте мне городового нашего Бульварного участка Таганчука! И я скажу ему: «Володя, дай я тебя поцелую в глазки». И я возьму его, приведу к себе и угощу его с графинчиком водки и жареной рыбой, и мы с ним оба будем сидеть посередке комнаты и, как дураки, плакать. Это навозное сметьё говорит теперь: «Мы даем вам свободу и мир, пожалуйте в ГПУ». Или: «Для счастья пролетариата становись, жидовская морда, к стенке». Чтоб мои враги имели такое пролетариатское счастье. Когда меня Таганчук брал в участок — это стоило три рубля, когда меня Дейч берет в ГПУ — мне это стоит, извините, пули в живот. Ах, Канторович, Канторович…
— При чем тут Канторович?
— Эй, значит, вы ничего не знаете? В прошлом году приходит он ко мне и говорит: «Прости меня, Гендельман, но я поступил в идейные коммунисты». Я плюнул ему около сапога и говорю: «Ты, Канторович, идейный от слова идиет. Пошел вон!» — «Ты, — говорит он, — не ругайся, потому что эта наша революция планетарная. И я, Канторович, — тоже планетарный». «Планетарная холера тебе в кишки! Попугай несчастный. Один жулик пустил слово — тысяча дураков повторяет. Канторович, вы мне не друг! — говорю я, как Ленский в „Онегине“. — „Проваливайте, пока я вам по морде не надавал“». И он ушел, как буквально побитая собака. Правда, когда потом у меня делали обыск, нашли полтора фунта сахара и забрали в чека за спекулятивное хранение товаров, этот дурак притёпался до Дейча просить за меня, и меня выпустили, но… я ему даже руки не подал, чтоб я так жил!
— Где же теперь Канторович?
— Монька Канторович? Разве вы не читали в газетах? Еще, помните, когда вы записывали наш разговор за золотые часы, так там у вас есть, как этот осел поднимет глаза вверх и скажет: «Ой, Гендельман. Мне не нравится поведение Германии в Алжезираском вопросе…» А я ему: «Моня! Вы удивительный человек: где две державы воюют — вы обязательно в середку влезете. Бросьте!» «А я вам, Гендельман, говорю, что Германия еще меня вспомнит!» И что же вы думаете? Почти своего добился…
— То есть как?
— Неужели вы не читали в газете? Подержите чемоданчик, у меня есть в кармане. О! Вот… Это я одну старую газетку храню на память… «Состав советской миссии в Польше: советник посольства Леонид Оболенский, первый секретарь Лоренс, атташе Канторович»… Как вам это понравится: Монька Канторович — атташе посольства?!
— А почему бы и нет? — улыбнулся я.
— Канторович — атташе? Бросьте. Ну, представьте вы себе дипломатический прием во дворце… Швейцар докладывает: «Лорд Реджинальд Грей, граф Паулучио, виконт Сен-Жермен, Монька Канторович — прикажете принять?!» — «Дайте ему лучше по шее. Это его тоже хорошо устроит».
— Однако вы на него очень нападаете… А может быть, у него есть дипломатические таланты?
— Уйдите вы! Дипломатические? Он такой дипломат, что когда профессор оперировал у него аппендицит и по ошибке забыл в животе золотой портсигар, так потом сейчас же хватились, распороли, а там только залоговая квитанция «Одесского городского ломбарда на золотой портсигар с такими-то инициалами». Положим, для Чичерина как раз подходящий помощник: жулик на жулике и маравихером погоняет.
— Охота вам волноваться? — примирительно сказал я.
— Что значит охота? Почему Канторовичи должны делать гадости, а на Гендельманах должно отражаться? Вы думаете, мне простят «атташе Канторовича»? Гм… «Прикажете принять: маркиз делла Торрета, атташе Канторович, граф де Бюсси, Яша Цигельпирчик, герцогиня де Роган, Розочка Шмеркович»… Я вас спрашиваю, почему мы теперь должны на глаза лезть всем — вместе с Роганами и де Бюсси. Я кто? Я Гендельман. Так я сижу в уголку и так сижу, что меня ни одна собака не услышит. А атташе? Хорошее название, которое носит один Канторович, а в печенках сидеть оно будет у всего еврейского народа.
Контроль над производством
Один из краеугольных камней грядущего рая на земле — Третьего Интернационала — это контроль над производством. Твердо знаю, во что эта штука выльется.
Писатель только что уселся за письменный стол, как ему доложили:
— Рабочие какие-то пришли.
— Пусть войдут. Что вам угодно, господа?
— Так что мы рабочий контроль над производством. Выборные.
— Контроль? Над каким производством?
— Над вашим.
— Какое же у меня производство? Я пишу рассказы, фельетоны… Это контролю не поддается.
— Все вы так говорите! Мы выборные от типографии и артели газетчиков, и мы будем контролировать ваше производство.
— Виноват… Как же вы будете осуществлять контроль?
— Очень просто. Вот мы усаживаемся около вас, и… вы, собственно, что будете писать?
— Еще не знаю: темы нет.
— А вы придумайте.
— Хорошо, когда вы уйдете — придумаю.
— Нет, вы эти старые штуки оставьте! Придумывайте сейчас.
— Но не могу же я сосредоточиться, когда две посторонние физиономии…
— Простите, мы вовсе не посторонние физиономии, а рабочий контроль над вашим производством! Ну?..
— Что «ну»?
— Думайте скорей.
— Поймите же вы, что всякое творчество — такая интимная вещь…
— Вот этого интимного никак не должно быть! Все должно делаться открыто, на виду и под контролем.
Писатель задумался.
— О чем же это вы призадумались, позвольте узнать?
— Не мешайте! Тему выдумываю.
— Ну вот и хорошо. Только скорее думайте! Ну! Придумали?
— Да что вы меня в шею гоните?
— На то мы и контроль, чтобы время зря не пропадало. Ну живей, живей!..
— Поймите вы, что не могу я так сосредоточиться, когда вы каждую секунду с разговорами пристаете!
Рабочий контроль притих и принялся с любопытством разглядывать лицо призадумавшегося писателя.
А писатель в это время тер голову, почесывал у себя за ухом, крякал и наконец вскочил в отчаянии:
— Да поймите же вы, что нельзя думать, когда четыре глаза уставились на тебя, как баран на новые ворота.
Рабочий контроль переглянулся.
— Замечаете, товарищ? Форменный саботаж! То ему не разговаривай, то не смотри на него, а то он еще, пожалуй, и дышать запретит! Небось, когда нас не было — писал! Тогда можно было, а теперь нельзя? Под контролем-то небось трудно! Когда все на виду, без обману — тогда и голова не работает?! Хорошо-с!.. Так мы и доложим, куда следует!
Рабочий контроль встал и, оскорбленный до глубины души, топоча ногами, вышел.
От автора:
В доброе старое время подобные произведения кончались так:
«…На этом месте писатель проснулся, весь облитый холодным потом».
Увы! Я кончить так не могу.
Потому что — хотя мы и обливаемся холодным потом, но и на шестом году еще не проснулись.
Собачьи мемуары
43-го числа.
Если в Петербурге кто сейчас и в моде — так это мы, собаки.
О нас только и разговор, наше имя у всех на устах.
На каждом шагу слышим:
— Собачья жизнь! В квартире собачий холод! Голоден, как собака! Собаке — собачья смерть!
А однажды я сама, своими ушами, слышала:
— Писатель Горький стоит перед советской властью на задних лапках.
Так что отныне я могу называть Горького коллегой: оба пишем, оба умеем на задних лапках стоять.
53-го этого месяца.
Не только мы, но и наш язык стал входить в моду.
Один человек шел по улице и говорит другому:
— Вот пошел глав кав арм.
Услышав собачьи звуки, я вежливо ответила: «гав, гав, арр!», но потом приятельницы объяснили мне, что я ввязалась в разговор совершенно неуместно. Люди разговаривали о главнокомандующем кавказской армией.
0027-го числа.
Разговору о нас много, а жрать нечего.
Мой хозяин раньше хоть корочку хлеба швырял на пол, а теперь я по целым часам сижу против стола и все время так виляю хвостом, что он даже делается горячий. Намек прозрачный, но хозяин делает вид, что не понимает…
Хуже того — вчера я нашла на заднем дворе баранью кость с немножечком мяса, приволокла домой и спрятала под комод до ужина.
Семья хозяина увидела это, все бросились под комод, вынули кость и стали варить из нее суп, а меня выгнали из дому — я думаю, с тайной надеждой, что я приволоку еще чего-нибудь.
Ужасно как есть хочется. Как собаке.
721-го числа.
Мы вошли в такую моду, что вчера, например, приятельница по секрету сообщила мне:
— Знаешь, говорят, у хлебных лавок выросли хвосты.
— Длинные?
— С полверсты.
— Ого! Воображаю, сколько в них блох.
Число забыла.
Видела хвост хлебной лавки. Мало похож на наш. Правда, вертеть им можно, как угодно, но и только.
— Зачем этот хвост? — спросила я мизерную собачонку, шнырявшую подле.
— На хлеб. Стань сзади, и ты получишь хлеб.
Неглупо. Вежливо встала сзади всех — ждала, ждала, вдруг говорят:
— Хлеб получит только первая половина хвоста! — Хорош был бы мой хвост, если бы я одну его половину питала, а другую нет. Расходясь, все говорят:
— Собачья жизнь… Приятно, но не сытно.
Сегодняшнее.
Украла у мальчишки нищего кусочек хлеба, как дура, притащила домой — опять хозяева отняли. Меня только погладили (подавитесь вы своим глаженьем), а маленькая дочка, глотая хлеб, просила:
— Мама, отдай меня в собаки!
Число собачье.
Отчаяние и ужас! Я знаю, что все собаки отвернутся от меня с презрением, но я больше не могу: пойду на улицу просить милостыню! Мне, породистой собаке, протягивать лапу, стоять на задних лапках, как какому-нибудь Горькому!
Но… будь, что будет!
Чувствую, что вся покраснела от морды до кончика хвоста, когда, впервые в жизни, пролаяла сакраментальные слова:
— Подайте хлебца честной русской собаке!
И пошло с тех пор…
Число такое-то.
Мое место на углу Невского и Владимирского оказалось настолько интересным и доходным, что уже две собаки предлагают купить его за бараний череп и половину дохлой крысы…
Уже почти все собаки клянчат по углам милостыню.
Развратила нас коммуна.
Теория Эйнштейна и теория Ползункова
Дело происходило в полуразвалившейся избушке одного из оазисов дикой Совдепии…
Туземцы, одетые в звериные шкуры и в башмаки из невыделанной кожи дохлой лошади, обступили туземца, одетого довольно прилично и только что вернувшегося из служебной командировки в Европу. Исступленное любопытство было написано на всех лицах…
— Ну что? Ну как там? Есть что нового? Привезли что-нибудь свеженькое?
— Да, да, — глубокомысленно кивнул головой приехавший. — Есть масса любопытного. Вы ведь совсем дикарями сделались, от Европы отстали, а там жизнь бьет ключом.
— То есть кого бьет? — испуганно поежился скелетовидный совдепец.
— Никого. Сама по себе. Ах, какие открытия! Какие изобретения! Слышали вы, например, об открытии Штейнаха и о теории Эйнштейна?..
— Где уж нам!
— То-то и оно. Плесенью вы тут покрылись. Есть такой немец — Штейнах, — и открыл он, что всякого человека можно обмолодить как угодно. Скажем, сколько тебе лет? 50? Пожалуйте — вам уже 25 лет! Вам, молодой человек, 80? Чик, чик ножичком — извольте получить — вам уже 18 лет…
— Да как же он это делает, немецкая морда?
— А очень просто: железы старикам вырезывает.
— Которые железы?
— А черт его знает. Ему уж это видней.
— Как же он дошел до этого?
— Ну как обыкновенно ученые доходят: взял человека, вырезал ему железу, а тот — глядь-поглядь, — глаза закатил да и помер. «Давайте другого, — кричит Штейнах, — не туда ножиком заехал». Пожалуйте вам другого. Резанул другого, по другой железе — икать стал старичок. Опять не туда! «Третьего давайте!» На восьмом, не то на девятом дошел до настоящей железы.
— То есть, как дошел?
— А вот этак: вырезал он старичку одному железку, а тот как вскочи, да сестру милосердия за талию: барышня, пойдем мазурку танцевать. «Матчиш, — испанский танец, шальной и жгучий!..» «Мне, — говорит, — теперь двадцать лет, и я хочу безумств!» Вырвался из рук и пошел по всей палате козла выкидывать. Ну конечно, кое-как успокоили и в среднее учебное заведение определили!
— До того обмолодился?
— До того. Но, конечно, еще более заковыристая штука — теория Эйнштейна. Я читал — прямо за животики брался. И ведь все верно, все верно, не уколупнешь!
— Он, что же, скажите: тоже насчет старости?
— Нет, почище будет; всю геометрию распотрошил! Всю математику к чертям собачьим размотал.
— А именно-с?
— Помилуйте! «Вы, — кричит, — говорите тут, что между двумя точками прямая линия самая короткая, а я вам говорю, что это брехня! Может, кривая линия короче прямой!» Начинает доказывать — и верно! Кривая короче прямой. «Вы, — кричит, — говорите, что геометрическая линия не имеет толщины, ан нет! Имеет она толщину!» Ученые глядь-поглядь — действительно имеет. «Какой осел сказал вам, что параллельные линии, сколько бы мы их не продолжали, не сойдутся?!» Ученые, действительно, попробовали, построили параллельные линии — и что же! На шестисотом километре сошлись! «Я, — говорит, — вам все докажу! По-вашему дважды девять — восемнадцать, а по-моему, может, двадцать девять». Очень строгий мужчина! Такого накрутил, что теперича все заново нужно переделывать — и математику, и геометрию, и геодезию всякую!
— Виноват, как, вы говорите, это называется?
— Чего-с? Это? Теория Эйнштейна.
— Так-с. Слушали мы вас, слушали, а теперь вы нас послушайте! У вас теория Эйнштейна, а у нас теория Ползункова. Изволили знать Ивана Егорыча Ползункова?
— Нет-с, не знаю.
— То-то и оно. Мы, правда, от Европы отстали, но и Европа-матушка от нас отстала — корпусов на двадцать!
— Был, изволите видеть, у нас такой человек, Иван Егорыч Ползунков, по бывшему его местоположению — учитель географии в уездном училище, а по нынешнему — при рубке дров состояли, саночки на себе возили… И додумался этот русский Эйнштейн до такой теории: «Ребята, — говорит он. — Есть нам окончательно нечего, а есть надо. Шишек же еловых и сосновых в лесу сколько угодно. Африканские обезьяны их очень обожают. Если вы их сразу начнете жрать, то все передохнете в одночасье… То есть, не обезьян жрать, а шишки. Наука же говорит, что постепенно можно приучить свой организм к чему угодно. И делайте, говорит он, вы так: выдается вам хлеба в день 24 золотника, а вы съешьте 23 золотника и одну еловую шишку; на другой день введите внутрь организма 22 золотника хлеба и 2 еловые шишки, потом 21 золотник и 3 шишки. Через 24 дня уже хлеб вам не нужен — его вытеснит порцион в 24 еловые шишки, что и требовалось доказать. Так же и насчет одежды. Скоро, говорит, у вас ее совсем не будет, и вы обмерзнете, как какие-нибудь дураки! А поэтому надо завести постепенно собственную шерсть. Я, говорит, братцы, читал в „Смеси“, что если лысый человек сидит в холодном помещении без шапки, то у него на голове очень просто начинают расти волоса». Вот по этой, значит, теории Ползункова и нужно постепенно приобретать волосяной покров, вроде собачьего меха. Срежьте один рукав на руке, выставьте ее гольем на холод — она через месяц обрастет, и ей будет тепло; срежьте другой рукав, обрежьте левую штанину, потом правую, на спине кус вырежьте — да через полгода вас родная мать не узнает: что это, мол, за горилла — здравствуйте вам, — по лесу ходит, еловые шишки запросто жует?! Вот оно как, товарищ приезжий из Европы!
— Вы, собственно, что же этим хотите сказать?
— А то-с. У вас там теория Эйнштейна, а у нас теория Ползункова! И наш Ползунков всегда вашего Эйнштейна крыть может, и некуда немцу будет от ползунковских козырей деваться, потому ихняя кишка, супротив нашей, — дюже тонка-с!!
Мурка
Несколько времени тому назад во всех газетах была напечатана статья советского знатока по финансам т. Ларина — о том, что в Москве на миллион жителей приходится около 120 000 советских барышень, служащих в советских учреждениях, а среди массы этих учреждений есть одно — под названием «Мурка»…
— Что это за учреждение и что оно обслуживает, — признается откровенно Ларин, — я так и не мог ни у кого добиться…
Есть в Москве Мурка, а что такое Мурка — и сам Ларин не знает.
А я недавно узнал. Один беженец из Москвы сжалился над моим мучительным недоумением и объяснил мне все.
— Что же такое, наконец, Мурка? — спросил я со стоном. — Спать она не дает мне, проклятая!
— Ах, Мурка?! Можете представить, никто этого не знает, а я знаю. И совершенно случайно узнал…
— Не тяните! Что есть — Мурка?!
— Мурка? Это Мурашовская комиссия. Сокращенно.
— А что такое — Мурашов?
— Мой дядя.
— А кто ваш дядя?
— Судебный следователь.
— А какая это комиссия?
— Комиссия названа по имени дяди. Он был председателем комиссии по расследованию хищений на Курском вокзале.
— Расследовал?
— Не успел. На половине расследования его расстреляли по обвинению в сношениях с Антантой.
— А Мурка?
— Чего Мурка?
— Почему Мурка осталась?
— Мурка осталась потому, что тогда еще дело не было закончено. Потом оно закончилось несколько неожиданно: всех заподозренных в хищении расстреляли по подозрению в организации покушения на Володарского.
— А Мурка?
— А Мурка существует.
— Я не понимаю — что ж она делает, если и родоначальника ее расстреляли?..
— Теперь Мурка окрепла и живет самостоятельно. Здоровая сделалась — поперек себя шире.
— Я вас не понимаю.
— Видите ли: когда моего дядю Мурашова назначили на расследование, он сказал, что ему нужен секретарь. Дали. Жили они себе вдвоем, поживали, вели следствие, вдруг секретарь говорит: нужна мне машинистка. Нужна тебе машинистка? На тебе машинистку. Машинистка говорит: без сторожа нельзя. На тебе сторожа. Взяли сторожа. А дядя мой предобрый был. Одна дама просит: возьмите дочку — пусть у вас бумаги подшивает, — совсем ей есть нечего. Взяли дочку. И стала Мурка расти, пухнуть и раздвигаться влево, вправо, вверх, вниз, вкривь и вкось…
Однажды захожу я, вижу — Муркой весь дом занят… Всюду на дверях дощечки. «Продовольственный отдел», «Просветительный отдел»…
— Позвольте… Неужели Мурка сама кормила и просвещала этих вокзальных хищников?!
— Что вы? Их к тому времени уже расстреляли… Для себя Мурка завела и продовольственный, и просветительный отдел, и топливный… к тому времени уже служило в Мурке около 70 барышень, а когда для этой оравы понадобились все эти отделы — пригласили в каждый отдел новый штат, и число служащих, вместе с транспортным и библиотечным, возросло до 124.
— Что ж… все они так и сидели сложа руки?
— Почему?
— Да ведь и дядю расстреляли и вокзальных воров расстреляли… Ведь Мурке, значит, уже нечего было делать?
— Как нечего? Что вы! Целый день работа кипела, сотни людей носились с бумагами вверх и вниз, телефон звенел, пишущие машинки щелкали… Не забывайте, что к тому времени всякий отдел обслуживало уже около полутораста служащих в Мурке.
— А Мурка кого обслуживала?
— Служащих.
— Значит, Мурка обслуживала служащих, а служащие Мурку?
— Ну конечно. И все были сыты.
— А не приходило когда-нибудь начальству в голову выяснить: на кой черт нужна эта Мурка и чем она занимается?
— Приходило. Явился один такой хват из ревизоров, спрашивает: «Что это за учреждение?» Ему барышня резонно отвечает: «Мурка». — «А что это такое — Мурка?». Та еще резоннее: «А черт его знает. Я всего семь месяцев служу. Все говорят — Мурка, и я говорю — Мурка!» — «Ну вот, например, что вы лично делаете?» — «Я? В отпускном отделе». — «Какие же вы товары отпускаете?» — «Не товары, а служащих в отпуск. Регулирую отпуски». — «И для этого целый отдел?!» — «Помилуйте, у нас до 300 человек служащих?!» — «А это что за комната?» — «Продовольственный отдел. Служащих кормим». — «А это ряд комнат?» — «Топливный, просветительный, агитационный, кульминационный — работы по горло». — «И все для служащих?» — «А как же! У нас их с будущего месяца будет около 500. Прямо не успеваешь». — «Так, значит, так-таки и не знаете, что такое Мурка?» — «Аллах его ведает. Был тут у нас секретарь, сторожил, тот, говорят, знал, да его еще в прошлом году за сношение якобы с Деникиным по ветру пустили». — «Ну а вы сами как лично думаете, что значит: Мурка?» — «Гм… Разное можно думать. Может быть — морская канализация?» — «Ну что вы? Тогда была бы Морка или Мурская канализация?.. И потом, какая канализация может быть на море?» — Постоял еще, постоял, плюнул, надел шапку и ушел. И до сих пор Мурка растет, ширится. Говорят, скоро под Сестрорецком две колонии открывает: для служащих инвалидов и для детей служащих.
Помолчали мы.
— Вы помните, — спросил я, — песенку «Мурочка-Манюрочка»?
— Еще бы. Сабинин пел.
— Так вот там есть слова:
Стала Мурка — содержанка
Заправилы банка…
— Ну?
— Так разница в том, что заправила банка содержал Мурку на свои деньги, а Советская Россия содержит сотни Мурок — на народные!..
Люди-братья
Их было трое: бывший шулер, бывший артист императорских театров — знаменитый актер и третий — бывший полицейский пристав 2-го участка Александро-Невской части.
Сначала было так: бывший шулер сидел за столиком в ресторане на Приморском бульваре и ел жареную кефаль, а актер и пристав порознь бродили между публикой, занявшей все столы, и искали себе свободного местечка. Наконец бывший пристав не выдержал: подошел к бывшему шулеру и, вежливо поклонившись, спросил:
— Не разрешите ли подсесть к вашему столику? Верите, ни одного свободного места!
— Скажите! — сочувственно покачал головой бывший шулер. — Сделайте одолжение, садитесь! Буду очень рад. Только не заказывайте кефали: жестковата.
При этом бывший шулер вздохнул:
— Эх, как у Донона жарили судачков обернуар!
Лицо бывшего пристава вдруг озарилось тихой радостью.
— Позвольте! Да вы разве петербуржец?!
— Я-то?.. Да вы знаете, мне даже ваше лицо знакомо. Если не ошибаюсь, вы однажды составляли на меня протокол по поводу какого-то недоразумения в Экономическом клубе?..
— Да господи ж! Конечно. Знаете, я сейчас чуть не плачу от радости!.. Словно родного встретил. Да позвольте вас просто по-русски…
Знаменитый актер, бывший артист императорских театров, увидев, что два человека целуются, смело подошел и сказал:
— А не уделите ли вы и мне местечка за вашим столом?
— Вам?! — радостно вскочил бывший шулер. — Да вам самое почтеннейшее место надо уступить. Здравствуйте, Василий Николаевич!
— Виноват… Почему вы меня знаете? Вы разве петербуржец?
— Да как же, господи! И господин бывший пристав петербуржец из Александро-Невской части, и я петербуржец из Экономического клуба, и вы.
— Позвольте… Мне лицо ваше знакомо!!!
— Еще бы! По клубу же. Вы меня еще — дело прошлое — били сломанной спинкой от стула за якобы накладку.
— Стойте! — восторженно крикнул пристав. — Да ведь я же по этому поводу и протокол составлял!!
— Ну конечно! Вы меня еще выслали из столицы на два года без права въезда! Чудесные времена были!
— Да ведь и я вас, господин пристав, припоминаю, — обрадовался актер. — Вы меня целую ночь в участке продержали!!
— А вы помните, за что? — засмеялся пристав.
— А черт его упомнит! Я, признаться, так часто попадал в участки, что все эти отдельные случаи слились в один яркий сверкающий круг.
— Вы тогда на пари разделись голым и полезли на памятник Александра III на Знаменской площади.
— Господи! — простонал актер, схватившись за голову. — Слова-то какие: Александр III, участок, Знаменская площадь, Экономический клуб… А позвольте вас, милые петербуржцы…
Все трое обнялись и, сверкая слезинками на покрасневших от волнения глазах, расцеловались.
— О боже, боже, — свесил голову на грудь бывший шулер, — какие воспоминания!.. Сколько было тогда веселой, чисто столичной, суматохи, когда вы меня били… Где-то теперь спинка от стула, которой вы?.. Я, чай, теперь от тех стульев и помина не осталось.
— Да, — вздохнул бывший пристав. — Все растащили, все погубили, мерзавцы… А мой участок помните?
— Это второй-то? — усмехнулся актер. — Как отчий дом помню: 18 ступенек в 2 марша, длинный коридор, налево ваш кабинет. Портрет государя висел. Ведь вот было такое время: вы полицейский пристав, я голый, пьяный актер, снятый с царского памятника, а ведь мы уважали друг друга. Вы ко мне вежливо, с объяснением… Помню, папироску мне предложили и искренно огорчились, что я слабых не курю…
— А помните шулера Афонькина? — спросил бывший шулер. — Очень хороший был человек.
— Помню, как же. Замечательный. Я ведь и его бил тоже.
— Пресимпатичная личность. В карты, бывало, не садись играть — зверь, а вне карт — он тебе и особенный салат-омар состряпает, и «Сильву» на рояле изобразит, и наизусть лермонтовского «Демона» продекламирует.
— Помню, — кивнул головой пристав. — Я и его высылал. Его в Приказчичьем сильно тогда подсвечниками обработали.
— Милые подсвечники, — прошептал лирически актер, — где-то вы теперь?.. Разворовали вас новые вандалы! Ведь вот времена были: и электричество горело, а около играющих всегда подсвечники ставили.
— Традиция, — задумчиво сказал бывший шулер, разглаживая шрам на лбу… — А позвольте, дорогие друзья, почествовать вас бутылочкой «Абрашки»…[43]Шампанское «Абрау-Дюрсо». ( Прим. автора.)
Радостные, пили «Абрау». Пожимали друг другу руки и любовно, без слов, смотрели друг другу в глаза.
Перед закрытием ресторана бывший шулер с бывшим приставом выпили на «ты».
Они лежали друг у друга в объятиях и плакали, а знаменитый актер простирал над ними руки и утешал:
— Петербуржцы! Не плачьте! И для нас когда-нибудь небо будет в алмазах! И мы вернемся на свои места!.. Ибо все мы, вместе взятые, — тот ансамбль, без которого немыслима живая жизнь!!
История двух чемоданов
В уютной кают-компании английского броненосца, куда любезные англичане пригласили нас, нескольких русских, на чашку чаю, камин горел чрезвычайно приветливо…
Мы — хозяева и гости — сгрудились около него и, прихлебывая из стаканчиков старый херес, повели тихие разговоры, вспоминая разные курьезные, смешные и страшные истории, случившиеся с каждым из нас.
— А то еще был факт… — начал старый, видавший виды моряк-англичанин, отворачивая от красных углей камина свое красное обветренное лицо.
— Расскажите, расскажите!..
— А вы даете мне честное слово, что поверите всему рассказанному?..
— Ого, какое странное предисловие! Действительно, история обещает быть из ряду вон выходящей… Но мы поверим — даем слово!
— Эта история — одна из самых таинственных и страшных в моей жизни… Семь лет тому назад я отправил из Дублина в Лондон багажом чемодан со своими вещами… И что же!
— И что же?!
— Он до сих пор не дошел до Лондона: пропал в пути!
— Ну, ну?
— Что — «ну»?
— Где же ваша удивительная и странная история?
— Да вот она и есть вся. Понимаете: чемодан потерялся в пути! Шуму эта история наделала страшного: кое-кто из низшего железнодорожного начальства слетел, высшее начальство рвало на себе волосы… Бум был огромный!
Видя, что мы, русские, не удивляемся, а сидим молча, понурившись, старый морской волк, оглядев нас удивленным взглядом, осекся и замолчал.
— А то еще был факт… — начал русский, мой коллега по газете, отличавшийся тем, что он все знал. — Англичане, может быть, и поверят этой правдивой истории, а насчет русских — «сумлеваюсь штоп»…
— Это — факт?
— Заверяю честным словом — факт! И случилась эта история с одним бывшим министром. И потому, что это факт, — фамилии министра я не назову.
— Не тяните!
— Не тяну. Другой бы тянул, а я нет. Не такой я человек, чтобы тянуть. Другой бы… Ой, вы кажется придавили мою ногу? Так вот: в сентябре 1918 года этот министр, собираясь ехать в Крым, уложил в чемодан все, что было у него ценного: романовские деньги, золото, бриллианты, меха — по тому времени тысяч на 60, а по нынешнему — триллионов на 120. И отправил он сдуру этот чемодан по железной дороге до Севастополя — багажом.
— Неужели тоже пропал? — подскочил, как от электрического тока, старый морской волк.
— В том-то и дело, что в январе 1920 года чемодан дошел до места в целости и сохранности. Понимаете, был Скоропадский, его сверг Петлюра, потом были большевики, Махно, добровольцы, опять большевики, города горели, переходили из рук в руки, вокзалы разрушались до основания, багаж на железнодорожных складах разворовывался почти дочиста, чемоданы и корзины опоражнивались и набивались кирпичами, а министерский чемодан все полз себе и полз, как трудолюбивый муравей, и через полтора года таки дополз до конечной станции в полной целости и сохранности!.. Так верите ли, когда экс-министр в присутствии багажных хранителей открыл свой чемодан, все рвали на себе волосы… кое-кто слетел даже с места! Багажный приемщик на станции Взломовка, когда узнал, на собственных подтяжках повесился, два багажных грузчика запили мертвую… Вообще, бум — на весь юг России!
Эта история произвела на русских впечатление разорвавшейся бомбы.
Англичане же остались совершенно покойны и только переводили свои недоумевающие взоры с одного из нас на другого…
А мы, русские, смеялись, смеялись до слез.
И когда одна из моих слез капнула в стаканчик с английским хересом, мне показалось, что весь херес сделался горько-соленым.
Новая русская хрестоматия
Рекомендуется при помощи «маузера» во все неучебные заведения.
У одного середнячка был пудель. Они очень любили друг друга, но благодаря кулацким элементам продналог не удался и потому животы у них были пустые, как голова социал-соглашателя.
Однажды сидел хозяин пуделя у камина и ковырял ногой холодную золу. Пудель сидел тут же. Как вдруг он подполз к хозяйской ноге и любовно вцепился зубами в икру.
— Это тебе не паюсная! — воскликнул хозяин, перегрызая горло собаки.
И что же! Бедная собака кормила хозяина три дня, не считая шкуры шерстью вверх, из которой вышли меховые сапоги.
Так отблагодарил добрый пудель своего любящего хозяина за все его заботы.
Хороши у Трошки сережки. Вырывай сережки с мясом — будешь есть окрошку с квасом. За сокрытые излишки вынули у Тришки кишки. За морем телушка полушка, а у нас крысенок — миллион стоит. Я буду есть пирог с грибами, а ты держи язык за зубами.
Мне уже 13 с гаком…
На свободных пять минут
Окручусь скорее браком,
Через часик — разведут.
Реквизировал папа у одного агента Антанты десяток слив. Принес домой, положил на стол, ан глядь — через минуту их уже 9 штук.
— Дети, кто сливу съел? — спрашивает папа. Все дети сказали: «Мы не брали», и маленький Ваня тоже сказал: «Не я».
Папа, будучи опытным чекистом, пустился на провокацию:
— Сливы мне не жалко, но если кто съел ее с косточкой — можно умереть.
— Нет, я косточку выплюнул, — испуганно сказал Ваня.
— Ага, попался. Становись к стенке! — И все засмеялись, а Ваня заплакал:
— Эх, засыпался я!
Нива моя, нива,
Нива золотая,
Зреешь ты на солнце,
Колос наливая…
А когда нальешься
До краев ты, колос, —
«Подавай излишки!» —
Я услышу голос.
С мужика — штанишки, армии — излишки, мужику в живот — пулю, населению вместо хлеба — дулю.
Везли два хохла на телегах продовольствие. Вдруг у одного ломается ось, у другого чека.
— Продай мне одну чеку, у тебя две.
— Изволь, за пять миллиардов продам. — Услыхали чекисты, что идет такая спекуляция, и забрали хохлов в чрезвычайку.
И когда стали хохлы у стенки, сказали друг другу сокрушенно:
— Ось тебе и чека.
Если будешь начеку, чеком ты смягчишь чеку.
Навозну кучу разрывая,
Петух нашел жемчужное зерно.
Вдруг — свист!
Чекист!!
Петуху в ухо,
Петуха себе в брюхо,
Зерно — в лапу.
И давай драпу!
Была у мужика курица, а теперь одна горелая изба курится. Рыбу с чужого воза за пазуху — на завтра запас уху. «Что в вымени тебе моем?» — сказала хозяйке корова, возвратясь с выжженного поля.
Древний человек Поликрат так был счастлив, что даже испугался. Чтобы умилостивить богов, он бросил в море любимый перстень. Пошел однажды на базар, купил на обед рыбу, нес домой, вдруг навстречу председатель исполкома. «Стой! Что несешь? Отдавай трудящемуся народу».
И унес. А был ли в этой рыбе перстень — черт его знает. К исполкомщику что попадет, то как в прорву.
«Дети, знайте, что шишки с ели —
Очень пригодны для топливной цели», —
Учил учитель деток раз…
Внимал ему притихший класс.
Набрали дети шишек с ели,
Зажарили учителя и — съели!
Рассказ, который противно читать
Один пожилой, солидный господин совсем недавно возвращался домой.
Дело было вечером, на даче, идти пришлось через небольшой лесок.
Вдруг — «стой!» — загремело у него над ухом. Из-за кустов выскочил разбойник, навел на мирного господина «браунинг» и прохрипел грубым, страшным голосом:
— Руки вверх!..
— Н… не могу, голубчик, — пролепетал мирный господин бледными трясущимися губами.
— Убью, как собаку! Почему не можешь?
— У меня ревматизм. Рукой пошевелить трудно.
— Ревматизм, — угрюмо пробурчал разбойник… — ревматизм! Раз ревматизм — лечиться нужно, а не затруднять зря занятых людей ожиданием, пока там тебе заблагорассудится поднять руки.
— Я не знаю, право, чем его лечить, этот ревматизм…
— Здравствуйте! Я же тебе должен и советы давать. Натирай руки муравьиным спиртом — вот и все.
— Что вы, голубчик! Где ж его теперь купишь — муравьиный спирт. Ни в одной аптеке нет.
— На руках кое у кого найдется — поищи.
— Да если бы я знал — где! Я бы хоть сто килограммов купил. Хорошо можно заработать.
Свирепое лицо разбойника приняло сразу деловой вид:
— Сколько дадите? У меня есть пятьдесят килограммов.
— Цена 450, франко моя квартира.
— Сделано. Я и задаточек возьму; все равно уж бумажник у вас вытащил.
— Пойдем в таком случае в кафе — условьице напишем.
— Где ж его тут найдешь в лесу, кафе это?
— Ну, пойдем ко мне домой, разбужу жену, она кофейку сварит.
— Ладно! Айда.
Как противны эти расчетливые, рассудительные зрелые годы — все бы только спекуляция, все бы только нажива.
Не лучше ли нам окунуться в мир беззаботной, прекрасной золотой молодости — поры сладких грез и безумных, пышных надежд.
Вот — двое на скамейке. Он и она…
Молодая, цветущая пара.
— Катя! Ты знаешь, что за тебя я готов отдать всю свою кровь по каплям! Прикажи — луну стащу с небосклона… Катя!.. А ты меня любишь? Скажи только одно крохотное словечко: «да».
— Глупый! Ты же знаешь… Ты же видишь…
— О, какое безмерное счастье! Я задушу тебя в объятиях. Значит, ты согласна быть моею женой?..
— Да, милый.
— Я хочу, чтобы свадьба была как можно скорее! Можно через неделю?
— Что ты, чудак! У меня и платья венчального нет.
— Сделаем! Из чего делается платье?
— Ну… муслин, шифон, атлас…
— Есть! Могу предложить муслин по 28 000 аршин, франко портниха.
— Хватил! А моя подруга на прошлой неделе брала по 23 000.
— Как угодно. Не хочешь, и не надо. Найдем другую покупательницу. Вашего-то брата теперь, невест, как собак нерезаных.
— Молодой человек! Куда же вы? Постойте!..
— Ну?..
— Фрачными сорочками, шелковыми носками не интересуетесь? Вернитесь — дешево, франко квартира…
Нет, вон отсюда! Подальше от этой жадной, захлебывающейся в своекорыстных расчетах молодости…
Дайте мне светлую, розовую юность, дайте мне прикоснуться к ароматному детству.
Вот по улице важно шествует, посвистывая, десятилетний мальчуган. Куда это он, птенчик? Гм! Стучится в дверь закопченной, полуразрушенной хижины.
— Эй! Кто есть живой человек? Не тут ли живет жулье, которое детей ворует?
— Тут, тут. Пожалуйте.
— Слушайте вы, рвань! Есть фарт.[44]На воровском языке — удача. ( Прим. автора ). Можно большую деньгу зацепить!
— Чего еще?!
— Уворуйте меня нынче вечером. Родители хороший выкуп дадут.
— А тебе, пузырь, что за расчет?
— Я из 50% работаю. Тысяч шестьдесят сдерем — вам тридцать, мне тридцать.
— Эко хватил — 50%! У нас и риск, и хлопоты, а у тебя…
— А зато я письмо пожалостливее составлю. Другого мальчика еще выкупят или нет — вопрос, а меня родители так любят, что последнее с себя стащат, да отдадут.
— Мало 50%! Нам еще делиться надо.
— А мне делиться не надо?! 15% сестренке обещал за то, что перед родителями в истерику хлопнется. Не беспокойтесь, у нас тоже своя контора…
Как?! Неужели тлетворная бацилла спекуляции отравила и розовую юность… О боже! В таком случае, что же остается нетронутым? Неужели только младенчество?..
Вот в колыбельке лежит розовый, толстый бутуз, светлые глазки глядят в потолок вдумчиво, внимательно, неподвижно.
Любящие родители склонили над ним свои головы… любуются первенцем.
— Не знаю, что и делать, — печально говорит жена. — Как же его кормить, если у меня молоко пропало?! Придется нанять мамку.
— Конечно, найми, — кивает головой муж. — Дорого, да что же делать.
Младенец переводит на них светлый, вдумчивый взгляд и вдруг… лукаво подмигивает:
— Есть комбинация, — говорит он, хихикнув. — Сколько будете платить мамке за молоко? Тысяч 60, франко мой рот…? Да прокормить ее будет стоить вдвое дороже. Итого — 180 тысяч. А мы сделаем так: покупайте мне в день по бутылке молока, — это не больше 500 обойдется. В месяц всего — 15 000. А экономию в 165 000 разделим пополам. Отец! Запиши сделку…
Охо-хо… Так вот и живут у нас.
Скорей бы уж конец мира, что ли…
Уники
Петербург. Литейный проспект. 1920 год. В антикварную лавку входит гражданин самой свободной в мире страны и в качестве завсегдатая лавки обращается к хозяину, потирая руки, с видом покойного основателя Третьяковской галереи, забредшего в мастерскую художника:
— Ну-ну, посмотрим… Что у вас есть любопытного?
— Помилуйте. Вы пришли в самый счастливый момент: уник на унике и уником погоняет. Вот, например, как вам покажется сия штукенция?
«Штукенция» — передняя ножка от массивного деревянного кресла.
— Гм… да! А сколько бы вы за нее хотели?
— Восемьсот тысяч!
— Да в уме ли вы, батенька… В ней и пяти фунтов не будет.
— Помилуйте! Настоящий Луи Каторз.
— А на черта мне, что он Каторз. Не на стенке же вешать. Каторз не Каторз — все равно, обед буду сегодня подогревать.
— По какому это случаю вы сегодня обедаете?
— По двум случаям, батенька! Во-первых, моя серебряная свадьба, во-вторых, достал полфунта чечевицы и дельфиньего жиру.
— А вдруг чека пронюхает?
— Дудки-с! Мы это ночью все сварганим. Кстати, для жены ничего не найдется? В смысле мануфактуры.
— Ну прямо-таки вы в счастливый момент попали. Извольте видеть — самый настоящий полосатый тик.
— С дачной террасы?
— Совсем напротив. С тюфячка. Тут на целое платьице, ежели юбку до колен сделать. Дешевизна и изящество. И для вас кое-что есть. Поглядите-ка: настоящая сатиновая подкладка от настоящего драпового пальто-с! Да и драп же! Всем драпам драп.
— Да что же вы мне драп расхваливаете, когда тут только одна подкладка?!
— Об драпе даже поговорить приятно. А это точно, что сатин. Типичный брючный материал…
— А вот тут, смотрите, протерлось. Сошью брюки, ан — дырка.
— А вы на этом месте карманчик соорудите.
— На колене-то?!!
— А что же-с. Оригинальность, простота и изящество. Да и колено — самое чуткое место. Деньги тащить будут — сразу услышите.
— Тоже скажете! Это какой же карман нужен, ежели я, выходя из дому, меньше двенадцати фунтов денег и не беру. Съедобного ничего нет?
— Как не быть! Изволите видеть — настоящая «Метаморфоза» — Перль-де-неж!
— Что же это за съедобное: обыкновенная рисовая пудра!
— Чудак вы человек: сами же говорите — рисовая, и сами же говорите — несъедобная. Да еще в 18-м году из нее такое печенье некоторые штукари пекли…
— Ну отложите. Возьму. Да позвольте, что же вы ее на стол высыпаете?!.
— А коробочка-с отдельно! Уник. Настоящий картон, и буквочки позолоченные. Не я буду, если тысячонок восемьсот за нее не хвачу.
— Вот коробочку-то я и возьму. Жене свадебный подарок. Бижутри, как говорится.
— Бумажным отделом не интересуетесь? Рекомендовал бы: предобротная вещь!
— Это что? Меню ресторана «Вена»? Гм… Обед из пяти блюд с кофе — рубль. А ну, что ели 17 ноября 1913 года? «Бульон из курицы. Щи суточ. Пирожки. Осетрина по-русски. Индейка, рябчики, ростбиф. Цветная капуста. Шарлотка с яблоками». Н-да… Взять жене почитать, что ли.
— Берите. Ведь я вам не как меню продаю… Вы на эту сторону плюньте. А обратная-с: ведь это бристольский картон. Белизна и лак. На ней писать можно. Я вам только с точки зрения чистой поверхности продаю. И без Совнархоза сделочку завершим. Без взятия на учет. Двести тысячонок ведь вас не разорят? А я вам в придачу зубочистку дам.
— Зачем мне? Все равно она безработная будет…
— Помилуйте, а перо! Кончик расщепите и пишите, как стальным.
— Да, вот кстати, чтоб не забыть! Мне передавали, что у Шашина на Васильевском острове два стальных пера продаются № 86.
— Да правда ли? Может, старые, поломанные.
— Новехонькие. Ижицын ездил к нему смотреть. № 86. Тисненые, сволочи, хорошенькие такие — глаз нельзя отвести. Вы не упускайте.
— Слушаю-с! Кроме — ничего не прикажете?
— Антрацит есть?
— Имеется. Сколько карат прикажете?
Этот рассказ написан мною вовсе не для того, чтобы рассмешить читателя для пищеварения после обеда.
Просто я, как добросовестный околоточный, протокол написал…
Опыт
Когда государственному человеку приходит в голову какая-нибудь государственная идея, у него нет времени самому возиться с разработкой деталей проекта.
Для этого есть специалисты, которые должны взять на себя черную работу.
Поэтому я нисколько не был удивлен, когда получил от болгарского премьер-министра Стамболийского такого рода письмецо:
«Дорогой Аркадий Тимофеевич!
У меня есть проект — устроить „опытные коммуны“ для коммунистов. По моему проекту, следовало бы огородить какое-нибудь место, напустить туда коммунистов, дать им машины, одежду и продовольствие, а потом через годик взглянуть: как расцветает коммунизм в этих идеальных условиях? Вот моя мысль в сухой схеме. Прошу разработать детали».
Считая мысль Стамболийского неглупой, а предстоящую мне разработку деталей очень заманчивой, я с головой погрузился в работу…
— Везут, везут!
— Кого везут?
— А коммунистов!
— Что же их, вешать будут, что ли?
— Зачем вешать, дубовая твоя голова?! Это Стамболийский переносит их в идеальные условия.
— А ограда зачем построена?
— Чтоб со стороны никто не видал. Опять же, чтоб не разбежались.
— Гляди, гляди, ребята, в клетках они!..
— А как же? Все рассчитано! Каждую клетку вплотную подвезут к воротам, потом откроют ворота — чтоб по бокам щелей не было, потом поднимут решетку клетки, они и выпрыгнут внутрь. Ни побега, ни скандала быть не может.
— И как это, ей-богу, Стамболийскому не стыдно людей мучить?!
— Помилуйте, мадам, какое же тут мученье?! Наоборот, Стамболийский хочет поставить их в идеальнейшие условия. Ведь раз они коммунисты — они должны быть в восторге от этой идеальнейшей коммуны. Всего предоставлено в избытке — устраивайся и процветай!
— Да ведь они горло друг другу перегрызут.
— Коммунисты-то? Эх, не знаете вы, мадам, коммунистов. Это настоящее братство на земле — как в раю жить будут!
Когда вытряхивали из ворот первую клетку с коммунистами, произошел инцидент, который можно было рассмотреть сквозь прутья клетки: один дюжий парень растолкал всех других внутри клетки, дал кому-то по шее, кого-то сбил с ног и, вскочив в ворота, закричал:
— Стоп, товарищи! Я буду председателем совета народных комиссаров!
— По какому праву? — обиделся другой коммунист.
— А вот по какому, что ты у меня еще поговори. Знаешь, что бывает за восстание против советской власти? Товарищи! Прошу у меня регистрироваться. За нарушение — общественные работы и мытье полов в казармах.
К вечеру все клетки были опорожнены. Любопытная толпа стала задумчиво расходиться.
На другой день у внешней стороны ограды прохожий поднял записку, с камнем внутри, для весу:
«Товарищ Стамболийский! Вы говорили, что дадите все, что ни в чем нужды не будет — и обманули! А где же оружие? Как же совет народных комиссаров будет поддерживать порядок?? Пришлите срочно».
Оружие послали — и ночью случайные прохожие могли слышать, что в присланном продукте действительно была большая необходимость.
Одна стена ограды сделалась совсем красной. Вторая записка, перекинутая на волю через месяц, была самого отчаянного содержания:
«Не хватает машин и продуктов! Мы трестировали промышленность и социализировали продукты сельского хозяйства — и всего оказалось мало! Считаем это обманом с вашей стороны. Пришлите еще. Большая нужда в машинах для печатания кредитных билетов (прежние износились) и в рулеточной машине. Хотим государственным способом ввести азарт в берега».
Несмотря на то что на вторую записку Стамболийский ничего не ответил, — за ней через месяц последовала третья:
«Не хватает людей! Людской материал расходуется, а притоку нет. Если можно, пришлите побольше буржуазии. Товарищи коммунисты расхватали командные должности, а над кем командовать — неизвестно! И работать некому. С буржуазией же пришлите и патронов, ввиду угрозы буржуазного саботажа. В случае отказа буржуазии явиться к нам — наловите их побольше и пришлите.
С коммунистическим приветом — совет народных комиссаров».
Четвертая и последняя записка была всего в три слова:
«Настойчиво требуем интервенции». Прошел год.
Однажды Стамболийский вдруг вспомнил об опытной коммуне и сказал:
— А как моя коммуна? Пригласите представителей общественности и прессы — любопытно съездить и посмотреть внутрь, что у них там.
Поехали.
Когда подошли к воротам — внутри была тишина…
— Откройте ворота!
Не успели открыть ворота, как оттуда выскочил человек с искаженным от ужаса лицом и помчался по полю, оглашая воздух страшными криками:
— Городовой! Городовой!..
За ним вылетел другой, держа в руке нож и крича первому:
— Стой, дурак! Куда ты? Я только кусочек. Что тебе, правой руки жалко, что ли?
Их поймали.
— Куда вы бежали? Кто этот другой?
— Это командующий вооруженными морскими и сухопутными силами. Он хотел меня съесть.
— Сумасшедший, что ли?
— Какой сумасшедший — есть нечего!
— Позвольте! А ваша промышленность?! А сельское хозяйство?! А мои продукты?!
— Пойдите, поищите. Сначала социализировали, потом национализировали, потом трестировали, так все и поели.
— А где же остальные?
— Да вот остальных только двое. Третьего дня пообедали председателем комитета по распределению продуктов — последнего доели.
— А почему из ворот такая вонь?
— Ассенизации не было! Все сделались председателями, а город чистить некому.
Стамболийский закрыл нос надушенным платком, который ему дала сердобольная дама, покачал головой и задумчиво сказал:
— Такая была простая идея — устроить «опытную коммуну», и только одному мне она пришла в голову. Закройте ворота. Оттуда тифом несет.
От автора:
— Надеюсь, мой дорогой читатель согласится, что детали проекта Стамболийского разработаны мною совершенно точно.
Скорая помощь
Если бы одна из мировых конференций происходила не в роскошном палаццо, украшенном бронзой, мрамором и коврами, а происходила бы она на берегу честной русской реки, то вот бы как протекали ее заседания по русскому вопросу.
Пустынный, неприветливый, унылый берег реки…
В реке тонет человек.
Его судорожно сжатая рука то показывается на поверхности воды, то снова скрывается, а когда из воды на несколько секунд показывается голова — тихий воздух оглашается страдальческим воплем.
На берегу кучка людей.
Расселись на камушках, смотрят.
Кто посасывает коротенькую трубочку, кто жует табак, кто затягивается сигарой.
Смотрят.
— Сэр! Никак там человек в воде?
— Да, мусью, он, кажется, тонет.
— Да, и мне тоже кажется. Для простого купанья это слишком судорожно.
— Я думаю, он просто в водоворот попал. Как вы думаете, какой он национальности?
— Безусловно, русский!
— Н-да… Нет ли огонька, сэр? Проклятая сигара второй раз тухнет.
— Сделайте ваше такое одолжение. Гм… да! А ведь, знаете, может потонуть человек!
— И очень просто.
— А хорошо бы спасти его, а?
— Замечательно бы.
— Взять бы да вытащить!
— Да на сухое бы место!
— Да суконкой бы его хорошенько растереть!
— Да коньяку бы ему влить в рот!
— Пожалуй, я бы суконку дал!
— А я бы коньяку полбутылочки пожертвовал!
— Ну?..
— Что ну?..
— Вся остановка за тем, что вытащить его надо.
— Еще бы не надо. И как еще надо!
— Взять бы за волосы…
— Ну что вы. Как же можно такой некультурный способ! Да позволь я себе сделать такую грубость — рабочая партия в нашей Палате такой бы запросище двинула!
— Тогда, может быть, сделаем так: бросим ему в воду и суконку и коньяк — пусть сам разотрется и выпьет.
Бросили.
— Не долетело. Видите, потонуло.
— Н-да! Если бы у меня не новый френч, да не холодная бы вода, я бы…
— Знаете что? Мысль! Давайте бросим ему спасательный круг?
— А где он?
— Он в сторожке у старого сторожа.
— А сторож где?.. Дома?
— Нет, он в гостях у знакомых.
— Не пошел ли он в таверну «Рыбий глаз» в Нижнем Городе, а если его и там нет, надо искать у его сестры. А может, и у зятя. Можно сначала послать к его знакомым, нет его там — пошлем в таверну, нет в таверне — к сестре, нет у сестры — к зятю.
— Значит, сторожка заперта?
— Заперта. А нельзя ли взломать дверь? А то того и гляди этот потонет!
— Что вы, как же можно ломать чужую дверь? Давайте пошлем за ключом к сторожевым знакомым!
— А если он уже оттуда ушел?
— Значит, в таверне.
— А кого мы пошлем?
— А вот мальчишка бежит. Эй, мальчик, алло! Старого сторожа из сторожки, в которой спасательный круг — знаешь? Возьми у него ключ от спасательного круга. Для этого пойди сначала к знакомым, потом в «Рыбий глаз», нет его там — пойди к зятю, потом к сестре…
— Сейчас не могу: для мамы в аптеку бегу.
— Вот осел-то! Ну сбегай в аптеку, отнеси лекарство, а потом и иди за сторожем!
Когда мальчик скрылся с глаз, кучка людей успокоилась и снова вернулась к безмятежному куренью, жеванью и посасыванью.
— Сэр!
— Мусью?..
— Я думаю, что мы сделали все, что могли.
— О, yes![45]Да! ( англ.)
— Мы не вытащили его за волосы!
— Потому что это было бы насилием!
— Мы не взломали двери сторожки!
— Потому что это было бы незакономерно!
— И наконец, бросили ему суконку и коньяк!
— Не наша вина, что все это потонуло!
— Глядите-ка! Не кажется ли вам, что пузыри пускает?
— Конечно: это от удовольствия, что помощь близка.
Старого сторожа нашли только к вечеру. На пленарном заседании конференции. Избранник рабочей партии, он как раз в этот день произносил очередную речь, посвященную возрождению России.
Гибель Козявкиных
Жила-была в Москве простая русская семья — Козявкиных. Одним словом, семья как семья, короче говоря:
— Советская буржуазная семья.
А еще короче говоря:
— Совсемья совбуров.
Вот сидела однажды эта семья за утренним чаем, или, короче говоря, за какой-то мутной бурдой из смеси сушеной малины и лаврового листу, а вместо сахару ели черный, осиный мед.
В одной руке отец семейства держал кусок хлеба, в другой газету.
Хлеб был грязный, как мочалка, и газета была грязная, тягучая, как мочалка.
Жена перемывала стаканы, сделанные из пивных бутылок, и перетирала их куском кретона, отодранного от дивана.
— Вот тебе, — сказал муж, — опять этот идиотический Ленин талдычит о продналоге. Ограбили бедных мужичков соверш…
Жена пошевелила головой и сделала молниеносный знак глазами…
Муж испуганно оглянулся: за спиной его стояла кухарка.
— Да… взял Ленин у этих проклятых мужичишек хлеб — так им и надо: пусть подыхают, лишь бы жила и благоденствовала симпатичная советская власть!.. Так-то, Анисья, голубчик…
— А на обед чего? — угрюмо спросила Анисья.
— Откуда же мы знаем, — пожала плечами жена, щекоча пальцем лежащего на подоконнике худого кота. — Что сегодня выдают в очереди? Картошку и мыло? Ну, значит, обед из картошки.
— Это что ж, мне, значит, пять часов в очереди стоять? — еще угрюмее спросила Анисья. — И когда же все это кончится?! — вдруг завыла она в голос. — При царе-то и картошка была, и говяда, и хлеб чистый белый, а как это жулье поналезало…
Она вдруг опомнилась, пугливо покосилась на хозяев и закончила:
— А как пришла народная коммунистическая власть — так и нам, народу, вздохнулось легче. Что нам — царь? Имперлист и больше ничего! Да Ленин-то наш, может, почище всякого царя — вот вам что!
Вошла свояченица, кутаясь в мужское пальто.
— В комнате у меня, — сказала она, — такой холодище, что нос из-под одеяла трудно высунуть… Дров — ни полена! И когда, наконец, этих мерзавцев-коммунистов черт унесет!!
Хозяин поглядел на нее и сделал незаметный знак, указав глазом на Анисью. Сестра ее мигнула на Анисью и мужа, а Анисья, в свою очередь, приложила палец к губам и указала подбородком на хозяйку.
— Я, собственно, не против советской власти, — поправилась сестра хозяйки. — Конечно, в недостатке дров повинны только белогвардейские банды! Но Ленин не прав в том, что слишком ослабил террор… Или нет, он — прав! Виноваты Милюков и Бурцев…
Вошел сынишка — Костя.
Он первым долгом подскочил к столу, сунул палец в осиный мед и облизал.
— Ты чего не в училище? — спросил отец.
— А чего я не видел в этом сумасшедшем доме?! Только и заставляют петь ихний паршивый «Интернационал» и молиться на портрет этого сволоча Левки Троцкого…
Ужас написался на всех лицах: мама кивнула на Анисью, Анисья — на папу, папа — на маму, мама — на тетю, — и все отвернулись друг от друга.
— …Конечно, я не спорю, — добавил Костя, — что Лев Давидович Троцкий почти гениальный человек и добрый гений России… А «Интернационал» — этот бодрый гимн пролетарского народа… который… А ну вас всех к черту!..
Он швырнул на стол недожеванную корку хлеба, заплакал и выбежал, хлопнув дверью.
— Вы на него не обращайте внимания, Анисьюшка, — робко сказал отец. — Он так переутомился, что совсем как помешанный…
— Да и я ничего такого не сказала, — возразила Анисья. — Мне-то что? Очередь так очередь! Постоим и в очереди, лишь бы хорошо жилось Совнаркому. Вот что-с!
И вышла.
— А я насчет дров продолжаю повторять, что не будь белогвардейских банд — и все было бы замечательно! Вот все, что я хотела сказать!..
И свояченица тоже вышла.
— Пойду и я на службу, — вздохнул муж. И добавил, опасливо поглядывая на жену: — А ты… никуда не пойдешь? Смотри же! Ведь я тоже ничего такого не сказал. Не спорю, есть некоторые неурядицы, но почему? Потому что власть еще в периоде мощного строительства. Кстати, напомни мне вечером, чтобы выпороть Котьку.
— Обязательно! Все-таки это лучше, чем тащить мальчишку в чека.
И она вышла вслед за мужем.
Кот остался в комнате один. Он огляделся, вспрыгнул на стол и стал принюхиваться. Сочно выругался:
— Буржуи собачьи! И мед, и хлеб — все слопали! Коту хоть бы крошку оставили. Ну ладно же! Вспомните вы меня…
Вышел в переднюю, оттуда на кухню, из кухни черным ходом во двор, на улицу — и побрел, крадучись вдоль стен.
Вошел во двор чека, пробрался к комиссару, вспрыгнул ему на письменный стол и сказал:
— Честь имею донести, что, состоя жильцом в семье Козявкиных, сегодня слышал своими ушами, как вся семья поносила всячески советскую власть: муж, жена, сын Котька, свояченица и даже эта толстая дура — Анисья. Расстреляйте их всех, а мне за информацию прошу выдать полфунтика печенки… Жить-то ведь надо, не подыхать же с голоду!
Когда козявкинский кот возвращался домой, на морде у него было сознание исполненного долга, а на усах остатки печенки.
«Печеночки подъел, — думал он разнеженно, — да, пожалуй, когда наших поведут в чека — на кухне кой-что раздобуду. Неплохо живется умному коту в свободной стране. Вообще, здоровый эгоизм — великое дело!»
Советский словарь
Аристократ. — По советской орфографии — Ористократ. Потому, что ори русский человек сто крат, ори двести крат — все равно Европа не услышит его.
Булка. — Круглый хлеб, изготовляемый из лопуха, одуванчика и березовой коры. Две булки считается пир, три булки — спекуляция.
Виселица. — Место, где Совнарком будет чувствовать себя на высоте положения.
Голод. — Пословица говорит: «Голод не тетка, чека не дядька. Ложись без пессимизма, да и подыхай во славу социализма».
Дантон. — Старинный французский большевик. Составлен из двух слов: дан и тон. У нас в России дан тон из Берлина (1917 г.)
Един бог без греха. — Фраза Луначарского, когда его поймали в краже из публичной библиотеки редких книг.
Жемчужные серьги. — Государственный фонд, добываемый из ушей с мясом.
Зубы. — Праздные придатки во рту гражданина, выбиваемые за ненадобностью.
Идиот. — Был бы я, если бы признал советскую власть.
Керенский. — Манекен для френча модного торгового магазина «Зензинов, Минор и К?». Перед употреблением взбалтывать. Когда говорит — бьет себя в грудь. Так ему и надо.
Лам-ца-дрица-ца-ца. — Сокращенное наименование многих советских учреждений. Государственный язык.
Москва. — Китайский город внутри России. Внутри Москвы — Кремль, внутри Кремля — Ленин, а внутри Ленина — такое, о чем в приличном обществе не говорят.
Наган. — Единственное кушанье, которым надеются кормить голодающих. Если же обед из трех блюд, то на второе — «маузер», на сладкое — «парабеллум».
О, чтоб вас черти побрали. — Фраза, произносимая шепотом от хладных Финских скал до пламенной Колхиды.
Пипифакс. — Изделие государственного станка, испорченное уже при выходе из печати. Имеет хождение наравне с другой оберточной бумагой.
Робеспьер. — Тоже французский большевик, вроде Дантона. Тоже состоит из двух слов: Робес и Пьер. Лицам, знающим французский язык, известно, что такое робес (напр., робес эт модес). Робес — верхнее платье. Пьер по-русски — Петя. Поэтому всякий Петя, надевший кожаную куртку, считает себя Робеспьером…
Серп и молот. — Государственный герб, символ строительства и хлебопашества. Поэтому советская власть молотом хлеб жнет, серпом гвозди заколачивает.
Триллион. — Карманная мелочь советского гражданина на дневные расходы. Возится за ним на трех грузовых автомобилях.
Тумба тротуарная. — Материал для изготовления памятника. Сверху приделывается голова, снизу пишется «Карл Маркс». Лошади не пугаются, потому что их нет.
У, чтоб вас черт побрал. — Такой же крик, как и «О, чтоб вас черт побрал», но несущийся не от Финских скал до Колхиды, а от Амура до Днепра.
Финкельштейн. — Аристократическая фамилия для советского посланника. В переводе на русский язык — Литвинов.
Хабар. — Расчетная единица при столкновении с советским учреждением. Расстреливаются: 1) взявший хабара, 2) давший хабара. Впрочем, не давший тоже расстреливается.
Цинга. — Единственное кушанье, находящееся во рту всякого гражданина.
Чичерин. — Министр иностранных дел. Знаменит тем, что ввел новый стиль в язык дипломатических нот. Напр.: «В ответ на меморандум вашего идиотского правительства, имею честь сообщить, что мы плюем на вас с высокого дерева. Лучше молчите, а то мы вам надаем по морде, чтоб вас черт побрал, империалисты проклятые! С коммунистическим приветом — Чичерин, которому вы должны ноги мыть, да воду пить. Накось, выкуси».
Шапка. — Ввиду отсутствия материала заменяется суррогатом: голова покрывается вшами, скрепленными колтуном. При встрече с чекистами эта шапка из почтения снимается… вместе с головой.
Щ. — По новой орфографии не полагается. Напр., нужно писать так: «положи за счеку счи со сченком». «Эта счука боится счекотки».
Электрификация. — Испорченное слово от «электрофикция», что в переводе значит: «Электричество тебе? А к стенке хочешь?»
Юбка. — Содранная с женщины. Служит для Внешторга главным предметом вывоза.
Я. — «Я обокраден Лениным, ты обворован Троцким, он убит Дзержинским, мы от них убежали, вы от них дали деру, они от них подрапали».
Ъ. (твердый знак). — При мягкости отношения советской власти к населению не нужен.
Ь. (мягкий знак). — Остается на теле после допросов в чека.
Ѣ. — Составная необходимая часть хлѣба. Пока его писали через ять — хлѣб был. Стали писать «хлеб» — и нет хлеба, а есть одуванчики, лопух и березовая кора, как известно, буквы «ять» не имеющие.
V. — Пока ее нет, но скоро пропишут.
F. — Фу, как я устал, сочиняя этот точный словарь советских слов!
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления