Глава первая. Оскорбительная речь

Любой, кто пытается выучить новый язык, знает, что грубые слова как-то особенно западают в память, даже когда вы не можете вспомнить, как заказать кофе с булочкой в кафе. Британия эпохи Возрождения говорила по-английски, но язык с тех пор пережил достаточно неуловимых изменений, чтобы стать не очень понятным для современных людей. Если мы хотим по-настоящему понять умы тюдоровской и стюартовской эпохи, нам понадобится определенное время, чтобы «настроиться» и раскодировать множество лингвистических причуд и сдвигов. Так что давайте начнем с самого простого – грубых слов.



«Какашка у тебя в зубах»

Какой замечательный способ начать! Эту фразу выкрикивали на улицах, чтобы шокировать и вызвать отвращение. Как вы могли не отшатнуться, если бы кто-нибудь выкрикнул вам такое прямо в лицо? Причем на английском фраза еще и звучит так, что ее лучше всего произносить громко, гневно, даже брызгая слюной: «A turd in your teeth!» Это оскорбительная речь в самой сырой, приземленной, агрессивной и публичной форме. Можно, конечно, было начать с чего-нибудь намного более узнаваемого – и намного менее реального.

Многие из вас знакомы с остроумным, изобретательным языком оскорблений и шутливых ответов у Шекспира и других писателей эпохи Возрождения. Возьмите, например, «Генриха IV», часть первую, и увидите, что буквально в одной сцене Фальстаф называет своего друга Бардольфа «беспрерывным факельным шествием, вечным фейерверком», потому что у того красный нос, и разглагольствует на эту тему еще минут десять. Потом он ругает хозяйку дома, заявив, что «честности в тебе не больше, чем сока в сушеном черносливе», и сравнив ее с выдрой, которая ни рыба ни мясо, потом называет принца «болваном» за глаза и «рычащим львенком» в лицо. Всю эту красоту он перемежает ругательствами вроде «’s blood» и «God-a-mercy!»[1]Сокращения от «God’s blood» («Божья кровь») и «God have mercy» («Господи помилуй»). – Примечание редактора. Но есть во всем этом что-то совершенно не угрожающее и комичное. Это всего лишь бахвальство, и только самые религиозные или лишенные всякого чувства юмора люди, как современники Шекспира, так и наши, по-настоящему оскорбятся.

Насмехаться над чьей-то внешностью не очень-то хорошо, но когда насмешки оригинальны, разнообразны и умны с лингвистической точки зрения, они ранят куда слабее. Собственно, обзывательства могут превратиться в обычную игру. «Этот краснорожий трус, этот лежебока, проламывающий хребты лошадям, эта гора мяса», – восклицает принц Генрих в более ранней сцене, насмехаясь над огромным брюхом Фальстафа, и получает в ответ оскорбления из-за своей сравнительной худобы: «Провались ты, скелет, змеиная кожа, сушеный коровий язык, бычий хвост, вяленая треска! Ух! За один дух не перечислишь всего, с чем ты схож! Ах ты, портновский аршин, пустые ножны, колчан, дрянная рапира!» Эти сравнения весьма язвительны, потому что перечисляемые предметы не только длинные и тонкие, но еще и полые и пустые внутри, так что конфликт уже переходит с критики телосложения на характер. Тем не менее почти никакого настоящего гнева здесь нет; персонажи явно наслаждаются соревнованием «кто кого лучше обзовет», а от зрителей ждут, что они станут аплодировать состязающимся остроумцам. Подобные диалоги сделали Фальстафа одним из самых популярных персонажей Шекспира. Леонард Диггс в предисловии ко второму изданию сочинений Шекспира, опубликованному в 1640 году, заявил, что пьесы других авторов ставились в убыток, едва собирая средства на отопление помещения и оплату работы привратников, но вот спектакли с Фальстафом и его остроумными репликами собирали аншлаги день за днем.


Рыбачки были особенно знамениты громкостью и едкостью своих речей.


«Какашка у тебя в зубах» – это совсем другое дело. Во-первых, это не цитата из пьесы или какого-либо другого литературного источника, а вполне реальная фраза, выкрикнутая разозленным англичанином на улице. В ней нет тщательно продуманного подтекста или персонализации. Это стандартная шаблонная фраза, которую использовали многие люди в разных ситуациях, и ее слышали в залах суда по таким разным делам, как «рыбачка против соседки» и «чеканщик монет против пастора из Степни». Она короткая, легко вспоминается, когда вас разозлить, и вызывает перед глазами отвратительную картинку – примерно как современное слово «говноед». Она не умная, не остроумная и может быть обращена к любому, кто вас раздражает. Если вы действительно хотели вести себя плохо в Британии эпохи Возрождения, вам нужен был именно такой язык; забудьте цветастые фразы из литературы (если, конечно, сами не собираетесь что-нибудь напечатать) и сосредоточьтесь на словах, которые на самом деле причиняют боль, пробивают самую толстую кожу и заставляют густо покраснеть от гнева.

Если вы не хотите все время ругаться «какашкой», можете разнообразить свой репертуар и добавить в него, например, до сих пор популярную фразу «kiss my arse». Впрочем, «поцелуй меня в жопу» требует определенной осторожности в применении, потому что оставляет пространство для остроумного ответа, например, как в следующем диалоге. Мария Гоатс и Алиса Флавелл спорили на лондонской улице, стоя у входов в свои дома, и Мария крикнула: «Поцелуй меня в жопу»; быстрая, как молния, Алиса ответила: «Ну нет, этим пусть занимается Джон Карре». Из одной этой короткой фразы можно узнать не только то, что у Марии есть тайный любовник, но и то, что он подкаблучник и извращенец, а Мария – низкопробная шлюха. Впрочем, очень немногие люди сумеют сохранить достаточно присутствия духа, чтобы мгновенно дать подобный ответ. (Кстати, стоит сразу прояснить, что эта фраза – не чета современной вежливой американской «kiss my ass», в которой речь идет о целовании ягодиц. Британское «arse», или «arsehole», – это анальное отверстие.)

«Поцелуй меня в жопу» – отличное универсальное оскорбление для любой ситуации, особенно эффективное против тех, кто уверен в своем моральном превосходстве. Так можно ответить, допустим, тому, кто попытается вас отчитать из-за того, что вы слишком много пьете или слишком громко шумите на улице. Эта фраза – олицетворение старого доброго наглого неповиновения. Если «поцелуй меня в жопу» кажется вам слишком кратким, можете добавить: «I care not a fart for you» («Я ради вас даже не пукну») – вы довольно-таки четко дадите понять всем хлопотунам и особенно праведным товарищам, что на их упреки вам плевать.

Подобного пренебрежения к властям, конечно, не должно было существовать в принципе. И проповедники, и философы сходились в том, что все должны знать свое место и вести себя серьезно и смиренно, с должным почтением к тем, кто находится выше в утвержденной богом мировой иерархии. Мужчины выше женщин, взрослые выше детей, хозяева выше слуг, люди с независимым доходом выше иждивенцев, титулованные аристократы, расположенные в строгом порядке, выше простолюдинов, а Бог и его служители выше всех остальных. Каждый человек занимал свою определенную нишу в этой структуре, и она могла меняться, когда он из ребенка становился взрослым, а из одинокого – семейным. Брак делал положение человека более почетным, а старость и немощь ознаменовывали собою спад. Место человека в обществе постоянно менялось и получало новые определения от окружающих, напоминая ему о долге перед «вышестоящими».

Такую подавляющую силу и авторитет идее придавал, конечно, элемент божественной организации. Не удача и не обстоятельства определяли, родились вы богатыми или бедными, мужчинами или женщинами. Сам Бог выбирал и структуру общества, и исполнителей всех ролей внутри него. Никакие социальные разделения нашей эпохи в западном мире не имеют такого же веса и психологической важности. Когда одна женщина кричит «какашка у тебя в зубах» соседке, равной по общественному положению, это, конечно, оскорбительно; но вот когда Джон Пай – наш чеканщик монет – говорит нечто подобное человеку в сутане, рукоположенному служителю Бога, это уже куда более серьезный и непочтительный поступок. К счастью, хотя бы «поцелуй меня в жопу» он не сказал – это было бы проявлением совсем уж глубокого неуважения. Неподчинение представляло угрозу божественному плану; то был прямой вызов всему обществу, а не только одному человеку. Перебранка Марии Гоатс и Алисы Флавелл привела к тому, что одна из них подала на другую в церковный суд за диффамацию, а вот слова Джона Пая дошли через церковных старост до консисторского суда лондонского епископа. Недовольство женщин было частным делом, связанным в основном с их репутацией в округе, а вот те же слова, брошенные через общественную границу, требовали намного более согласованной общественной реакции.

Плохие слова вроде «поцелуй меня в жопу» были по сути своей отступлением от правил общественной гармонии, порядка и уважения. Нарушение спокойствия путем насаждения смуты или попыток подорвать власть – вот одна из главных причин, по которым речь могла считаться оскорбительной. Громкие перебранки на улице беспокоили всех, кто их слышал. Существовала опасность, что эту враждебность лишь усилит и распространит подобное лингвистическое поведение, разорвав тем самым связи в обществе, продлив и усугубив личную вражду, навредив ежедневному сотрудничеству, от которого зависела жизнь многих людей. В определенной степени даже сами по себе использованные слова были неважны: оскорбительной была ситуация. Сказав «какашка у тебя в зубах» представителю власти, вы оскорбляете скорее не его лично, а власть, которую он представляет.



В лицо мне это скажи

Впрочем, многие задокументированные оскорбления были все-таки персональными и обращенными к конкретной личности. Указание на чужие отклонения – это второе основное предназначение словесных выходок и самое распространенное, когда оскорбление предназначалось отдельному человеку. Изучив список всевозможных способов причинить боль другим людям и расстроить их, мы снова и снова будем встречать обвинения в том, что жертва оскорбления тем или иным образом не оправдывает неких ожиданий. Наиболее эффективный метод оскорбления – это обвинение человека в неприличном, антиобщественном поведении. Вы, может быть, тоже ведете себя плохо, обзываясь, но это мелочи по сравнению с якобы ужасным поведением вашей «жертвы».

Большинство нецензурных слов имели строгое половое разделение: одни предназначались только для женщин, другие – только для мужчин. Например, только мужчину можно было назвать «knave» («подлец»). Не думайте, однако, что это легкое оскорбление, от которого можно спокойно отмахнуться, потому что им уже почти не пользуются. Когда-то это было совершенно обычное слово, означавшее человека низкого («подлого») происхождения, но значения слов меняются, и акценты сместились уже тогда, когда на троне обосновалась династия Тюдоров. «Подлец» стал человеком не просто низкого происхождения, но еще и некультурным и невоспитанным. В анонимной книге The Babees Book 1475 года, которая учила высокородных мальчиков манерам, детские шалости назывались «knavis tacches» («подлые трюки»), но буквально через несколько лет «подлец» уже превратился в человека, у которого сомнительны были не только манеры, но и мораль. В правление Генриха VIII слово еще считалось относительно вежливым и описывало человека, который одновременно плохо воспитан и склонен ко лжи. Но вот под конец правления Елизаветы I «подлец» уже превратился в грязь под ногами, в мерзавца, которому не место в компании порядочных людей, и это слово полностью исчезло из детских книг. «Подлец» превратился из простого обозначения общественного положения в оскорбление, причем такое, которое со временем становилось лишь болезненнее.

Отчасти слово «knave» оказалось таким эффективным, потому что ставило под сомнение общественное положение человека. Титулы были очень важны для самоуважения людей эпохи Возрождения. Тогда вполне серьезно считалось, что те, кто родился в семьях аристократов или помещиков, «лучше», чем простолюдины. Медики даже утверждали, что у них и тела немного другие: в частности, «более изящная» пищеварительная система требует иного рациона, чем у простых людей. Ни один крестьянин не сможет насытиться нежным мясом, которое подают на стол аристократам (оно просто мгновенно сгорит в его крепком, жарком желудке), а аристократ не сможет прожить на грубом крестьянском хлебе (в менее горячем желудке хлеб так и останется лежать, холодный и жесткий). Отрицание или очернение чьего-либо титула било в самое сердце. Внутри своего общественного слоя каждый человек надеялся, что по мере того, как он превращается из ребенка во взрослого, а потом – в патриарха семьи, его будут награждать все более уважительными титулами, каждый из которых несет с собой дополнительную ответственность и улучшение общественного положения. Даже самый бедный крестьянин надеялся, что после женитьбы получит титул «goodman» («добрый человек»), а не останется известен всем только по имени. Многие взрослые мужчины считали, что достойны эпитета «мастер», потому что нанимают слуг или подмастерьев. Тем не менее слово «подлец» под конец XVI века стало оскорбительным даже для доброго человека Картера, который служил батраком у местных фермеров. В ту эпоху, назвав Картера подлецом, вы подразумевали, что он не справляется со взрослыми обязанностями, совершенно безответственный и недостойный доверия человек. Общественное уважение было наградой, сопровождающей определенные титулы; неправильный титул считался болезненным и оскорбительным.

Как мы все знаем, единственным односложным словом в гневе обойтись довольно трудно – к нему нужно присоединить что-нибудь еще. В результате «knave» часто употреблялся вместе с каким-нибудь другим термином. «Подлец» ставил под сомнение общественное положение, а зависимые слова подрывали самоуважение мужчины как опоры общества. Вы могли крикнуть «filthy knave» («вонючий подлец»), «lying knave» («лживый подлец»), «canting knave» («болтливый подлец» – о тех, кто очень любит разглагольствовать о вещах, в которых вообще не разбирается) или – это одно из моих любимых оскорблений – «polled knave» («polled» означает «кастрированный»). Все эти слова подрывали общепринятый образ мужчины как олицетворения семейной власти и авторитета. Мужчина, который не содержал себя в чистоте, не говорил правды, не мог держать язык за зубами и не мог стать отцом, явно не мог и исполнять обязанности главы семьи. Вместе со словом «подлец» эти термины ниспровергали мужчину с позиции респектабельного взрослого со стабильным общественным положением до куда более низкого статуса – безответственного, беспомощного ребенка. Джон Баркер, выйдя из себя в 1602 году, совместил сразу несколько терминов. В ответ на «некоторые речи» викария, преподобного Фостера, Джон «в гневной, драчливой, склочной и ворчливой манере» назвал его «подлецом, негодным подлецом, презренным негодным подлецом» («a knave, a rascal knave, a scurvy rascal knave»). Несколько соседей пытались вмешаться и успокоить спорящих. Подобные слова часто служили прелюдией для драки.

Менее популярным оскорблением было «varlet» («мошенник»). Происхождение его было похожим – первоначально оно означало человека низкого происхождения, – но такой же поражающей силы, как «knave», слово не имело и несло в себе меньше обертонов нечестности. «Sirra» и «saucy fellow» («нахал») тоже были более мягкими по тону ругательствами, чем «подлец», а «Jack» («мужлан») стояло где-то в середине линейки презрительных терминов вместе с «rogue» («разбойник»). Все эти слова говорили о том, что человек ничего не стоит, но оттенки были слегка разными. «Sirra» – раболепный и услужливый, «saucy fellow» – дерзкий и не умеющий держать язык за зубами, «Jack» ведет себя как бандит, а «rogue» – откровенный преступник.

Словосочетания и сложные слова опять-таки делали оскорбление еще эффективнее. Назовите кого-нибудь «Jacksauce», и все сразу представят себе бесполезного, сварливого задиру, который очень любит громко и бессмысленно хвастаться, а нередко применяемое слово «jackanapes» связывало «мужлана» с обезьяной – получалось, что оскорбленный вообще не человек, а лишь его жалкое подобие и совершенно не умеет контролировать себя. «Wastrel» («мот») – это более простой термин, который не имеет никаких сложных подтекстов и просто описывает человека, который ни на что не пригоден и лишь зря занимает место («waste of space»).

Еще одно свойство характера, дающее богатую пищу для оскорблений, – глупость. Мужчину можно было назвать «fool» («дурак»), «gul» (наиболее близкий аналог – «лох»), «clowne» («клоун»), «blockhouse», «loggerhead» («дурья башка»), «ninny-hammer» («болван») или «ass» («осел»). Самым язвительным из всех этих слов было «дурак». Как и «подлец», это слово звучит довольно мягко для современных ушей, но не давайте себя усыпить ложному чувству безопасности: «дурак» – это не просто легкая отмазка. Нынешняя мягкость слова, скорее всего, обеспечена, как и у «подлеца», избыточным использованием, из-за которого оно постепенно перестало шокировать.

За свою жизнь я видела, как многие слова теряют свою прежнюю оскорбительность. Слово «tart» («шлюха», буквально «женщина с пониженной сексуальной моралью») в семидесятых звучало очень неприятно, а «fuck» вообще практически никто не говорил. Сейчас же мы живем в мире, в котором «tart» – почти хорошее слово, а «fuck» звучит везде и, если честно, вообще не шокирует. Скользкие штучки эти слова.

Слово «knave», судя по всему, наиболее оскорбительно звучало в 1590-х годах, но еще в 1620–30-х было довольно обидным и начало выходить из употребления лишь после 1650-го. «Fool» же оставалось вирулентным дольше, и даже в 1650-х после таких обзывательств вполне могла начаться серьезная драка. Мужчину это слово оскорбляло, потому что подрывало его мужественность. Женщины должны были быть глупыми, нуждаться в руководстве и сдерживающей руке отцов и мужей; мужчины же считались более спокойными, уравновешенными и намного более интеллектуальными. Мужчин назначил главными сам Господь Бог, и это естественный порядок вещей. Даже сами их тела он создал с учетом этой теории: у мужчин баланс четырех «влаг» в организме смещен к крови, в отличие от женщин, у которых доминирующей влагой является флегма. Сотворенный богом половой диморфизм даровал мужчинам стойкость ума и силу тела. Мальчику можно быть дурачком в молодости, когда он еще только познает мир – и, да, согласно медицинскому консенсусу того времени, у ребенка в теле было еще не так много крови, как у взрослого, – но в зрелом возрасте у него должны развиться мудрость и здравоумие. Назвать мужчину дураком – значит сказать, что он не настоящий мужчина; вы ставили под сомнение его способность быть главой семьи и одновременно намекали, что он женоподобен.

Профессиональных дурачков-шутов при дворе не считали полностью взрослыми мужчинами. Например, несмотря на то что шутам шили роскошные и дорогие наряды (цены можно найти в документах Королевского гардероба), цвета, форму и крой этих нарядов умышленно делали похожими на детскую одежду. Они часто носили длинные пальто, как школьники, а к плечам иногда прикреплялись шлейки, как у младенцев, которые только учились ходить. Еще шуты часто носили посохи с колокольчиками и лентами, похожие на детские игрушки. Если вы хотите сделать слово «fool» особенно оскорбительным, попробуйте особенно подчеркнуть инфантильный аспект его смысла, добавив к нему «babbling» или «prattling» («лепечущий, как младенец»).

«Prattling fool» («болтливый дурак») адресовалось уже человеку, который любил хвастливые, самовлюбленные, полные фактических ошибок и часто невыносимо скучные речи – например такому, кто объявлял себя моральным авторитетом и брался поучать вас, как себя вести. Отличной целью для «болтливого дурака» являлся, например, какой-нибудь пуританин.

«Blockhead», «loggerhead» и «ninny-hammer» были выражениями слишком цветастыми для повседневного использования. Такие эпитеты скорее пригодны для перемывания кому-нибудь косточек в разговоре с друзьями в пивнушке, а не для выкрикивания на улице. То же самое верно и для «gul» – это слово означало человека легковерного, наивного и доверчивого. Но вот «клоун» и «осел» – отличные варианты для громкого крика.

Фраза «you are an ass» («ты осел») звучала во множестве судебных разбирательств и на сцене; самый знаменитый пример – это, конечно, «Сон в летнюю ночь», где ткача Основу (Боттома) превращают в осла с помощью волшебства. Впрочем, моя любимая сцена с «ослом» – из «Много шума из ничего», где Кизил (Догберри), местный пристав, который явно не очень дружит с головой и устраивает из всего происходящего невероятный хаос, весьма обижается на эту фразу и даже хочет обратиться в суд: «Ах, будь здесь протоколист, чтобы записать, что я осел! Но, господа, помните, что я осел; и, хоть это и не записали, не забывайте, что я осел». Кизил негодует еще и потому, что его обозвали ослом не просто так, а при исполнении служебных обязанностей; он имел небольшую власть и считал, что эта власть дает ему право рассчитывать на уважение даже со стороны человека более высокого положения, чем он сам. В конце концов, в книгах о поведении тех времен все говорилось довольно четко: «Те, кто обладает достоинством или чином, во всех местах имеют преимущество» («О поведении юношей», перевод Френсиса Хокинса, 1646); если человек не принадлежал к привилегированному сословию и, соответственно, не мог рассчитывать на автоматическое уважение по праву рождения, то он всячески цеплялся за честь, которую гарантировала ему даже не очень высокая должность. Как показывают нам настоящие судебные дела, за фразу «ты осел» вполне можно было на самом деле подать в суд. Возмущение Кизила, несомненно, разделяли многие мужчины из аудитории, в то же время смеясь над ним за некомпетентность и претенциозность.

Итак, заявив, что ваши враги подлецы («knaves») и глупцы («fools»), можно перейти и к более специфическим нападкам. Что неудивительно, популярными эпитетами были «thief» («вор») и «liar» («лжец»). Эти слова опять-таки били по общественному положению мужчины, его благонадежности и правдивости, но при этом привлекали внимание к более конкретным недостаткам. Вместе с такими терминами, как «drunkard» («пьяница») и «braggart» («хвастун»), они использовались для индивидуализированных нападок – и вполне возможно, такой детальный подход мог лучше убедить слушателей в том, что ваша личностная оценка верна (даже если на самом деле это не так). «Вор» и «лжец» – это самые сильные из слов этой группы. В воровстве чаще обвиняли людей, расположенных ближе ко дну общественной иерархии. Считалось, что те, у кого финансовых ресурсов меньше всего, с большей вероятностью обратятся к воровству. Но вместе с тем именно беднякам сильнее всего вредил ярлык «вора», ибо им приходилось рассчитывать в первую очередь на помощь и доброжелательность соседей. Если у вас репутация вора, вам вполне могут отказать в милостыне в трудный час или не взять на работу.

Термин «лжец» бил по более высоким социальным группам. Назовите купца вором, и он просто отмахнется: зачем ему нужно в открытую что-то воровать? Но если вы назовете его лжецом, то сразу поставите под сомнение все его сделки. Убедите общество, что словам человека нельзя доверять, и вскоре он потерпит финансовый крах. Для джентльмена[2]Слово «джентльмен» чаще всего употребляется в книге в его исходном значении – «мужчина из знатного рода». «лжец» было наихудшим оскорблением из всех и почти всегда служило поводом для дуэли. Честность служила основой для любой претензии на власть, основанной на естественном «достоинстве». Лидеры общества нуждались в имидже честных людей больше, чем какая-либо другая группа. Женщины могли злословить и обманывать без особого вреда; нищие тоже не вызывали никаких бед, приукрашивая правду. Но вот джентльмены, которые должны были обеспечивать правопорядок, занимать государственные должности, служить в церкви или вести людей в бой, возлагали очень большие надежды на то, что правдивость их слов не будет подвергаться никакому сомнению.

«Stinkard» («вонючка») было отличным словом, указывающим, что кто-то не следит за личной гигиеной. Еще можно было обвинить этого человека в том, что по нему бегают вши. Слово «lousy» («вшивый») опять-таки сильно смягчилось за столетия, превратившись из буквального описания в более общий термин, означающий по-русски что-то вроде «паршивый» или «дрянной». Но если ваши слушатели воспринимают слово «вшивый» в прямом смысле (например, если они – из Англии времен королевы Елизаветы I), то они сочтут его очень обидным – особенно если вы дадите четко понять, что имеете в виду лобковых вшей, а не «просто» вшей, живущих на теле. Гемфри Ричардсону в 1610 году явно не очень понравилось, когда его назвали «lousy knave, nitty britch knave, and scurvy nitty britch knave» («вшивый подлец, подлец со вшивыми штанами, негодный подлец со вшивыми штанами»).

Оскорбления, нацеленные на женщин, почти всегда были связаны с сексом. Обвинять женщину в том, что она ничего не стоит, было бессмысленно – женщины и изначально особенно много не стоили. Да, можно было обозвать женщину «beggarly» («нищенкой») или «tinkerly» (живущей как бродячий лудильщик, у которого нет ни крыши над головой, ни особых денег), но сами по себе обвинения в недостойности ранили женщин не так сильно, как мужчин. Женщины и без того практически всю жизнь находились в подчиненном мужчинам положении. Хорошей женщиной считалась та, которая полностью усвоила это мировоззрение, которая воплощала собою смирение и послушание. Даже имея власть над детьми и слугами, она все равно должна была помнить, что подчиняется более высокой власти. «Мужчину нужно считать непосредственным представителем Бога в доме и королем семьи; женщина же должна исполнять роль его заместительницы, не равной, но подчиненной ему» («Куст невесты», Вильям Вейтли, 1619). Женщина должна была выносить разговоры о своем низком положении с терпением, смирением и снисходительностью. Гордыня была грехом, который особенно презирался именно у женщин. Добиться чего-то обвинениями в глупости тоже было трудно: глупость, согласно взглядам эпохи Возрождения, была одним из главных определяющих качеств женщины. В общем, любая женщина обрадовалась бы, если бы ее назвали мудрой и трезвомыслящей женой, но куда привычнее ей было слышать в свой адрес «слабая» и «глупая».

Если вы действительно хотели задеть чувства женщины, то нужно было возвести поклеп на ее половую жизнь. В частности, ее можно обвинить в проституции: количество распространенных слов, обозначающих «коммерческую сексуальную работницу», просто потрясает. Самое популярное из них – простое «whore» («шлюха»), которое и до сих пор часто выкрикивают на улице возле ночных клубов; даже в городском шуме оно вполне разборчиво. Вы, может быть, и не расслышите остальную часть гневной фразы, но вот слово «whore» можно разобрать на довольно большом расстоянии. Это очень мерзкое слово, которое могло нести самые ужасные последствия для жертвы. Произнести его легко, опровергнуть – очень тяжело, а удар оно наносит в самое уязвимое место самоуважения и общественного положения женщины.

Целомудрие было главнейшим источником общественного и личного положения женщин. Честь, конечно, важна и для мужчин, и для женщин, но вот способы ее подорвать кардинально различались. Честь женщины была неразрывно связана с сексом. Женщину могли осудить за воровство, но все равно называть «честной женщиной», если у нее не было любовников вне брака. Эта идея снова и снова вбивалась женщинам в голову – через книги о поведении, проповеди, популярные баллады. Мужчинам тоже постоянно напоминали о том, насколько важно женское целомудрие. Нецеломудренные родственницы бросали на мужчину очень неприятную тень – его честь стояла на кону едва ли не в такой же степени, как и самой женщины. Ни один недостаток женщины не считался таким же ужасным, как неразборчивость в связях; ничто другое не вызывало такого же отвращения.

Кроме того, половая распущенность считалась своеобразными воротами в мир порока. Когда женщина совершала какой-то иной грех, обычно считалось, что всему виной незаконный секс. Убейте мужа или детей, и все сразу начнут искать у вас любовника. Назвать женщину шлюхой – значит бросить тень на всю ее жизнь. Никто не уважал шлюх: друзья и соседи начинали избегать компании такой женщины, мужья и отцы имели полное право прогнать нецеломудренную женщину из дома. Но, с другой стороны, сила этого обвинения заставляла применять его с большой осторожностью. Открыто обвиняя женщину в проституции, вы рисковали получить судебный иск за диффамацию, а также вызвать гнев окружающих. Церковные суды были буквально завалены такими исками: женщины и их мужья тратили немалые средства, чтобы публично, в судебном порядке опровергнуть обвинения и потребовать публичного покаяния и извинений от тех, кто произнес это слово.

Тем не менее в горячке спора это был замечательный способ ранить врага; очень немногие могли от такого просто отмахнуться или проигнорировать. Кроме того, было немало альтернативных терминов и вариаций на тему. «Harlot» и «quean» были популярными вариантами «шлюхи» и означали практически одно и то же, и выбор между этими тремя словами обусловливался скорее местным диалектом, чем какими-либо другими соображениями. Все эти слова обозначали непристойное сексуальное поведение в целом, не ограничиваясь только платными секс-услугами. Этими терминами обычно описывали адюльтер. Самым «плебейским» словом из трех, судя по всему, было «quean», потому что оно практически не встречается вне контекста передаваемой речи. Когда проповедники или судьи писали на эту тему, они обычно использовали «harlot» или (реже) «whore». Но вот в докладах о том, что кричали люди на улицах, очень часто встречается именно «quean».

А вот слова «gill», «drab» или «trull» обозначали уже откровенную проститутку. «Jade» формально означало дешевую лошадь для найма, но легко понять, как и это слово превратилось в оскорбление, учитывая, что на этих «дешевках» катались. «Punk» тоже было термином для проститутки, но тут дополнительно подразумевалось, что эта недостойная женщина еще и ворует кошельки клиентов. Более того, это слово постепенно изменило пол: в 1660-х годах «панками» начали называть мужчин-проституток. Да, слово «панк» за века оказалось весьма неразборчивым в своих значениях! Чуть менее язвительные термины для обозначения проститутки – «slut», «strumpet», «flap», «draggletail», «waggletail» («вертихвостка»), «flirt» или «bitch» («сука»). Они обычно означали «непостоянную» проститутку, которая лишь изредка продавала секс за деньги или услуги.

Наибольший вес слову придавал правильный его выбор в зависимости от ситуации. Самые болезненные оскорбления несли в себе намек на правдоподобие, и в этом одна из причин, почему более обобщенное «шлюха» задевало сильнее, чем более конкретное «проститутка». Назовите респектабельную с виду домохозяйку «проституткой», и этому поверят немногие, так что они с мужем просто отмахнутся от вас, но вот если вы назовете ее «шлюхой», то сердце начнет грызть червячок сомнений. Никто не смог бы поддерживать даже видимость респектабельности, регулярно принимая дома клиентов, – их приход и уход был бы слишком очевиден, – но вот какой-нибудь двусмысленный момент при встрече с другом было легче скрыть и, соответственно, труднее опровергнуть. Если вы назовете женщину «strumpet» или «waggletail», то вас вряд ли так же активно заставят доказывать свое утверждение, как если бы вы назвали ее «whore»; эти термины, конечно, подразумевают секс за деньги, но еще они могут означать и простую склонность к принятию услуг. «Вертихвосткой» чаще называли женщину, которая стремилась получить общественно неприемлемое мужское внимание, а не получала его. Если кто-то требовал от вас доказать обвинения в проституции, вам не обязательно было в ответ называть имена потенциальных партнеров.

Если вы хотите сделать ругательство многоэтажным, добавив еще пару слов, у вас были на выбор три основные темы: личная гигиена, венерические заболевания и зоофилия. Женщину можно было назвать «вшивой» с таким же успехом, как и мужчину; более того, обозвав кого-нибудь «вшивой шлюхой», вы сразу, по сути, говорили, что у нее лобковые вши, и уже не обязательно было упоминать еще и предметы одежды.

Старое доброе «dirty» («грязный») иногда встречается в таких ситуациях, но для оскорбления обычно применяли другой синоним – «filthy» («грязный, нечистый»). Здесь опять-таки можно предположить, что «filthy» отдавали предпочтение в первую очередь из-за его произношения. Скажите сначала «dirty whore», а потом «filthy whore»; думаю, вы согласитесь, что «filthy» звучит более ругательно. Вы просто получаете больше удовольствия, произнося это слово. Ректор из Роута, графство Йоркшир, выпустил по Анне Гриффит целый залп: «scurvy scabbed lousy filthy whore» («негодная, покрытая струпьями, вшивая грязная шлюха»).

«Slut» и «sluttish» («неряха», «неряшливая») тоже употреблялись в этом контексте в качестве альтернативы «slovenly» («неопрятная»). Слово «slut» тогда могло означать и сейчас как «женщину с пониженной сексуальной моралью», так и «женщину, которая не следит за порядком в доме». В теории вы даже могли обозвать кого-то «slutty slut», использовав оба смысла слова.

Заболевания, передаваемые половым путем, служили плодородной почвой для особенно злобных оскорблений. Эффективного лечения этих болезней не существовало, а прогноз для больных был крайне неблагоприятным: годы отвратительных симптомов, в том числе нередко сумасшествия, и в конце концов – смерть. Медицина того времени еще не разделяла разные инфекционные заболевания, загоняя их под одно общее название «pox» («сыпь»), говорившее о присутствии гнойников; окончательно терминология запутывалась тем, что под «сыпью» также понимались оспа (smallpox) и ветрянка (chickenpox).

Некоторые симптомы, впрочем, в глазах общества считались неопровержимыми доказательствами венерического заболевания. Одним из симптомов, что неудивительно, считалась сыпь, язвы и гнойники в области гениталий (для описания состояния часто применялся термин «burnt» – «обожженный»), другим – отсутствие лобковых волос. Никто в Великобритании времен эпохи Возрождения не решился бы на голливудскую восковую эпиляцию: если у вас в промежности нет волос, значит, вы больны. Пышные лобковые волосы служили гарантией сексуальной чистоты и здоровья.

В основу оскорблений ложились именно эти два главных симптома ЗППП. «Pocky whore» («гнойная шлюха») и «burnt-arsed whore» («шлюха с горелой жопой») были весьма грубыми и действенными ругательствами. «She has no thatch on her house» («У нее крыша не крыта соломой») – более осторожное выражение, но означало оно то же самое. Самого по себе слова «шлюха» было достаточно для женщины, уличенной во внебрачных отношениях, но вот «шлюха с горелой жопой» – это уже неисправимая, падшая женщина, которая спит с разными неприятными личностями и распространяет вокруг себя смерть и отчаяние. Фейт Вильсон из Бери-Сент-Эдмундс в 1619 году высказалась особенно жестко: «Pull up your muffler higher and hide your pocky face, and go home and scrape your mangy arse» («Натяни муфту повыше и спрячь оспины на лице, а потом иди домой и скобли свою шелудивую жопу»).

Сравнение женщин с разными животными вдохновляло на творчество в области оскорблений, особенно если вы не ограничивались «bitch» («сукой») или «salted bitch» («просоленной сукой»). «Сукой», конечно, обзываются и сейчас, но в современном контексте это слово говорит скорее о мстительном поведении, чем о том, что вы ведете себя как собака. В XVI–XVII веках считалось, что животные находятся на куда более низкой ступени божественной иерархии, чем человек. Бог даровал души только людям и, как считалось, сотворил всех животных для того, чтобы они удовлетворяли конкретные потребности человека. Сравнение людей с животными было намного унизительнее, чем с нашей точки зрения. Назвав кого-то сукой или даже обезьяной (вспомните «jackanapes»), вы лишали человека всяческого достоинства, а также прав и привилегий как человеческого существа в отношении не только других людей, но и Бога.

«Просоленная сука» – это сука во время течки, вдвойне оскорбительная для женщины фраза, ибо вызывает в голове образ пыхтящего, возбужденного существа, которое носится по улицам без всякого самоконтроля или самоуважения. Несдержанные сексуальные аппетиты прятались в подтексте многих «звериных» оскорблений. «She had more bulls following her than her cows had» («За ней ходит больше быков, чем за ее коровами») – один из жестоких комментариев на эту тему; вариантов было немало, причем фигурировали в них не только быки, но и петухи. «Dung bellied drunken sow» («Пьяная свинья с брюхом в навозе») – довольно необычное анималистическое оскорбление, в котором отсутствуют какие-либо прямые сексуальные отсылки, но образ жирной пьяной свиньи, ворочающейся в собственных нечистотах, явно не лестен и сам по себе.

Сексуальные оскорбления можно было адресовать и мужчинам, но с несколько другого ракурса. Мужчину можно было оскорбить, говоря о распущенности не его собственной, а его супруги. Мужчина не должен был быть волокитой – хорошие мужчины столь же целомудренны, как и хорошие женщины, – но репутация мужчины намного меньше страдала от обвинений во внебрачном сексе, чем репутация женщины. В языке оскорблений явно заметна нехватка слов, описывающих мужскую сексуальную несдержанность, зато присутствуют слова, описывающие мужчин, чьи женщины ходят налево: «cuckold» («рогоносец») и «wittol». Рогоносец слаб и сексуально неполноценен, лишь бледная тень настоящего мужчины. Жена изменяет ему, потому что он не может ни удовлетворить ее, ни проявить полноту своей мужской власти. Любой, кто называл женщину шлюхой, автоматически называл ее мужа рогоносцем, даже если и не говорил об этом вслух. Верно, конечно, было и обратное: «thy husband’s a cuckold» («твой муж – рогоносец») служило еще одним вариантом «шлюхи».


Глупый и выхолощенный муж, жена которого ищет сексуальное удовлетворение на стороне. Он был объектом многих шуток, и его всегда изображали с парой рожек


В популярной литературе, будь то баллады или пьесы, рогоносцев обожали: они были «хара́ктерными» персонажами, над которыми всегда потешались или посмеивались. Никому не нравилось, когда его выставляли на посмешище, и некоторые мужчины действительно весьма обижались даже на малейшие намеки на эту тему. Отличный способ вывести такого мужчину из себя – упомянуть в разговоре кукушку или просто начать куковать. Сходство слов «cuckoo» и «cuckold» вкупе с привычкой кукушек класть яйца в чужие гнезда служило довольно-таки очевидным намеком, но позволяло все-таки в случае чего пойти на попятный – особенно это полезно, если ваш собеседник заметно крупнее вас.

Если вы были еще смелее, то можно было упомянуть рога. Почему именно пара рожек на голове считается символом неверности жены, я точно не знаю, но этому символу уже много столетий[3]В русский язык термины «наставить рога» и «рогоносец», как считается, попали из французского. Английское «cuckold» происходит от старофранцузского cucuault , но было заимствовано намного раньше.. Точная форма и размер рогов разнились, но они всегда изображались парой и обычно были слегка изогнуты; чаще всего, что подтверждает множество сохранившихся изображений, они напоминали рога козла. Дьявола тоже изображали с козлиными рогами, но у него в дополнение к этому были раздвоенные копыта, а не человеческие ступни, и именно копыта считались основным атрибутом дьявола – на рога особенного внимания не обращали. Мужчина с рогами – это рогоносец, а не дьявол, и, подобно носу Пиноккио, размер рогов говорил о масштабах бедствия: «Alas poore cuckold thy horns are soe great thou cannst not come into the doore» («Увы, бедный рогоносец, твои рога настолько огромны, что ты даже не можешь пройти в дверь»), – смеялась Эдит Эндрюс в 1640 году. На картинах рога пририсовывали к уже готовой голове, а на сцене актеры надевали специальные головные уборы – правда, чаще их использовали в ранний период и в менее формальных спектаклях, где главными участниками сюжета были стереотипные персонажи. Не совпадением является и то, что традиционное одеяние шута включало в себя рогатую шляпу. В реальной жизни отличной шуткой было обманом заставить кого-нибудь надеть пару рогов – это можно было сделать, например, тайком прикрепив к шляпе пару веточек или перьев.


Еще хуже, чем «cuckold», был «wittol», мужчина, который сознательно помогал жене изменять ему


Рогоносец – «cuckold» мог ничего не знать и быть просто обманутым женой, но вот «wittol» точно знал, что происходит, и, возможно, даже служил жене сутенером. Формально этот термин был еще более оскорбительным и подразумевал еще более слабый характер: даже узнав, что на самом деле происходит, муж ничего не может с этим сделать, и ему приходится помогать и пособничать жене в этом нападении на свою мужественность. Он превратился в слугу, хотя должен был быть хозяином. Вслед за «wittol» шли такие слова, как «whoremonger», «whoremaster» и «bawd»: они описывали сутенера, который торговал другими женщинами в дополнение к своей жене (или вместо нее). Тем не менее «рогоносец» все равно оставался более разносторонним оскорблением: у него была бо́льшая вероятность достигнуть цели и вызвать у «жертвы» страх и беспокойство вне зависимости от того, насколько обвинение было правдивым. По самому определению слова вы точно знали, сутенер («wittol») вы или нет, а вот вопрос с «рогоносцем» полностью зависел от доверия.


Многословность считалась чисто женским недостатком, и одного вида перешептывающихся женщин (как на этой картинке) было достаточно, чтобы спровоцировать немалое беспокойство и неодобрение мужчин


С женским полом (пусть и не напрямую с половым поведением) связан также ряд оскорблений о женской речи. В ту пору было распространено мнение, что женщины говорят намного больше, чем необходимо. Мужскую речь обычно считали серьезной, важной и значимой, а вот женскую речь частенько изображали праздной, мелочной и избыточной. Женщины были «tattlers» («сплетницами»), слишком много болтали («wagged») языками, или, хуже того, были «scolds» («брюзгами»), чьи постоянные придирки делали жизнь мужей ужасными и действовали на нервы соседям. Эта тематика может оказаться для вас полезной, если вы хотите оскорбить женщину, уже явно слишком старую для того, чтобы обвинение во внебрачном сексе прозвучало убедительно. Любые намеки на слишком большой рот, например «frog mouthed» («лягушачий рот»), «flounder face» («лицо как у камбалы») или «long jawed» («длинная челюсть»), вызывали перед глазами непривлекательный образ лица, которое растянулось из-за излишней многословности, а также, по ассоциации, еще и образ старого, растянувшегося от «излишнего использования» влагалища. Подобные оскорбления были не настолько очевидными, как «шлюха», но все равно несли в себе определенный оттенок похотливости.

Было и еще одно практически чисто женское оскорбление: слово «witch» («ведьма»). Наша современная популярная культура уверяет нас, что в Англии XVI и XVII веков все только и делали, что доносили на своих соседок, обвиняя их в колдовстве, но на самом деле это слово не очень часто произносили вслух на публике. Когда историк Лора Гоуинг проанализировала язык оскорблений в консисторских судах Лондона, то обнаружила, что между 1572 и 1594 годами лишь в четырех процентах всех дел фигурировало слово «ведьма», а в 1606–1640 годах эта цифра еще сократилась и составила менее одного процента. В других районах страны наблюдается примерно такая же картина.

За слово «ведьма» с вас вполне могли потребовать возмещения ущерба, но вместе с тем возражать против него требовалось редко. Когда «ведьму» все-таки произносили вслух, обычно это делали в составе многоэтажного ругательства: например, «thou art a witch and a bitch» («ты ведьма и сука») или «blackmouthed witch and whore» («сквернословящая ведьма и шлюха»), – скорее усиливая общее впечатление, а не используя слово в качестве основного оскорбления. Судебные дела также подчеркивают тот факт, что даже случайно выкрикнув это слово в гневе, вы вполне можете быть осуждены за клевету, а обвиненная в колдовстве выйдет из зала суда с гордо поднятой головой. Иоанне Дед как раз требовался подобный результат после того, как одна из соседок обозвала ее ведьмой. Это слово явно оказалось эффективным: дошло до того, что два пекаря из Дивайзиса перестали пускать ее в свои лавки. Положение стало опасным, нельзя было исключать и дальнейшей эскалации событий. Так что она обратилась в местный суд и попросила выслушать обвинение; по сути, она открыла дело против самой себя, чтобы получить возможность публично и официально очистить свое доброе имя. К сожалению, мы не знаем, была ли наказана ее соседка за клевету, но, по крайней мере, имени Иоанны нет ни в одном списке осужденных за колдовство.



Я и мой большой рот

Так насколько же часто оскорбление соседей приводило к проблемам? С какой вероятностью слова вроде «whore» или «knave» заканчивались судебным иском? Редко ли слышались эти слова на улице, или же звуковой пейзаж Британии эпохи Возрождения просто звенел от сквернословия? Сказать по правде, мы даже не представляем. Лора Гоуинг обнаружила 2224 дела о диффамации, которые слушались в судах Лондона и его окрестностей в 1572–1640 годах. В городе с 100-тысячным населением, получается, стабильно слушалось около 30–40 таких дел в год. Затем Гоуинг исследовала архивы Чичестера в тот же период и получила похожие цифры. Слова, достаточно оскорбительные, чтобы спровоцировать судебный иск и произнесенные при достаточном количестве свидетелей, которые могли подтвердить это в зале суда, явно были в Британии эпохи Возрождения не редкостью. А это, скорее всего, лишь очень малая часть целого. Судебные дела стоили денег – от 1 до 10 фунтов, – а учитывая, что поденный работник зарабатывал лишь 8 пенсов в день, многие просто не могли себе этого позволить. Более того, средства должен был изыскивать именно оскорбленный. Так что если жертва ваших ругательств – бедняк, он практически ничего не мог сделать: вы могли оскорблять его безнаказанно, по крайней мере с юридической точки зрения. Кроме того, чтобы довести дело до суда, требовалось время, настойчивость и связи (по крайней мере местные). Нужно было собрать свидетелей, убедить их дать показания, а сами судебные заседания зачастую бывали долгими и запутанными. Наконец, не всем хотелось публично признавать, что их оскорбили. Так что нужно сделать вывод, что судебные иски составляют лишь очень малую часть айсберга. Даже богатые люди часто предпочитали просто отмахнуться от ваших слов, особенно если вы женщина.

Согласно более приземленной литературе того времени, например балладе о природе женского пола «Школа женщин», опубликованной в 1541 году Эдвардом Госинхиллом:

От злобы так прогнили их сердца,

Что для мужчины – редкое событие

Одно хоть слово доброе услышать

От них за целый год.

Голоса элиты, например священника-пуританина Джона Бринслея в 1645 году, полностью соглашались с этой оценкой. Согласно его проповедям, женщины «естественно более склонны к тому, чтобы быть обманутыми или введенными в заблуждение». Женщины слабы умом, постоянно ошибаются и склонны к мелочной злобе, так что к ним не нужно относиться слишком серьезно. Для мужчины, в частности, отмахнуться от гневных слов женщины часто будет не только самым дешевым, но и сравнительно простым вариантом, который еще и позволит ему посмеяться вместе с другими мужчинами над несовершенством женщин, которым уж точно не стоит доверять. Суды относились к словам женщин примерно с таким же скептицизмом: мужчинам-свидетелям, ответчикам и истцам задавали в первую очередь вопросы об их финансовой независимости (ее отсутствие открывало широкие возможности для взяток и запугивания), а вот женщин спрашивали, способны ли они понять судебные клятвы, говорить правду и сохранять «честность» в сексуальных отношениях.

Еще, конечно, бывали и чуть более мягкие степени оскорбления, недостаточно серьезные, чтобы обратиться из-за них в суд. Как ни парадоксально, именно благодаря судебным делам мы иногда узнаем о попытках добиться такого баланса: сказать что-то достаточно оскорбительное, чтобы жертве стало обидно, но при этом избежать слов и фраз, за которые в самом деле можно попасть под суд. «I am a better woman than Mrs Dugress. I never showed my arse in an alehouse, nor pawned my muff for drink» («Я – женщина получше, чем миссис Дагрис. Я-то никогда не показывала своей жопы в пивнушках и не сдавала свою муфту за бухло» – «muff» в данном случае означает «влагалище»). К сожалению для этой прихожанки, уловка не удалась; да, она, конечно, использовала эвфемизм вместо слова «шлюха», но описание получилось слишком уж картинным.

Если на вас все-таки подавали в суд за оскорбление, это был еще не конец света. Примерно три четверти дел не доходили до конца; большинство из них регулировались до суда в частном порядке. Часто целью судебного иска было как раз подобное урегулирование, при котором клеветник публично отрекался от своих слов и извинялся. Если дело действительно заканчивалось официальным приговором, наказание тоже заключалось в извинениях, а также в публичных ритуалах позора. Клеветника могли, например, заставить одеться в белую простыню, прийти в церковь и встать перед всем приходом, чтобы все показывали на него пальцами, цыкали и смеялись, или же принести очень специфические извинения, иногда зачитывая или повторяя слова, написанные судом. Кроме того, с него могли потребовать денежной компенсации в адрес оклеветанного или оплаты судебных издержек.

Но несмотря на то что большинство оскорблений оставалось безнаказанными – жертва была либо слишком бедна, либо просто предпочитала не обращать внимания, либо вы успевали вовремя извиниться, – была и другая опасность: слишком увлечься. Если у вас входило в привычку кричать всем встречным «Шлюха!» или «Подлец!», то ваши слова довольно быстро теряли в весе. Если вы называли уже двенадцатую женщину «вонючей проституткой», очень немногие окружающие готовы были поверить вашим словам – вместо недоверия и остракизма, на которые вы надеялись, ваши жертвы получали симпатию и поддержку. Возможно, доходило даже до того, что ваш викарий извлекал на свет «Книгу гомилий» (основной автор – Томас Кранмер, впервые распространена по приходам в 1547 году) и читал собравшимся проповедь о пользе словесной сдержанности. «Злоязыкий приносит беды всему городу, в коем живет, а иногда и всей стране. А бранящиеся языки есть чума настолько заразная, что святой Павел завещал христианам воздерживаться от их общества».

Несмотря на подобные регулярно звучащие поучения, Вильям Рамсден в 1590-х годах умудрился заработать себе репутацию «сеющего раздор и разлад среди [своих] соседей». То была лишь часть целого «пакета» неприемлемых и аморальных выходок, в которых его обвиняли. Когда священник Брайан Байуотер попытался урезонить Вильяма, напомнив тому, что он плохо обеспечивает семью и в целом сеет в приходе «беспокойство», Вильям в ответ подал на того в суд за клевету. То был смелый ход: Вильям поставил под сомнение традиционное и юридическое право – и даже долг – священника следить за нравственностью своей паствы. О том, выиграл ли он дело, не сообщается. Если вы достаточно настойчивы в публичных оскорблениях, то в конце концов рискуете попасть уже не под простой иск о диффамации, который рассматривает церковный суд, а под уголовное дело за «scolding» («брань»), которое разбиралось уже в поместных, районных и архидьяконских судах.

Впрочем, если вы мужчина, то шансов, что на вас подадут в суд как на «scold» («брюзгу») или хотя бы назовут брюзгой, довольно мало. Брюзжание считалось чисто женским грехом, который неразрывно связан со слабым, неконтролируемым, нерассудительным, управляемым флегмой женским умом. В архивах поместного суда в Акомбе, графство Йоркшир, например, нашлось лишь двое мужчин, Роберт Спрейс и Джордж Гилл, которых обвинили в «брани в зале суда» («scolding in court») в 1584 году, но зато более десяти женщин отдали под суд как «брюзг» («common scolds») или за конкретные эпизоды брани. Если посмотреть на более широкую подборку судебных дел, дисбаланс между полами будет еще более очевиден. Вполне возможно, что Роберта Спрейса и Джорджа Гилла обвинили в «брани» только потому, что они не сумели сдержаться в серьезной обстановке зала суда.

Впрочем, слово «scold» имело и более мягкое значение, за которое редко преследовали в судебном порядке: «брюзгой» называли женщину, которая нарушала гармоничную семейную жизнь, покушаясь на естественную власть мужа своими постоянными придирками. Эту тему часто поднимали в популярных балладах – в основном ради комического эффекта. Одна из них, опубликованная в 1615 году, начиналась так:

Жила-была одна жена на свете,

Годами, несомненно, молода.

Вы ждете остроумия? Клянусь вам,

Без промаха разил ее язык.

В другой балладе это явление описывалось как эндемичное: «But scolding is an exercise that married men doe know» («Брюзжание – занятие, с которым знаком любой женатый человек»).

Вариаций на тему довольно много. Это, конечно, не так стыдно, как быть рогоносцем, но если вы позволяли жене безнаказанно так себя вести, то расписывались в своей мужской слабости. Мужчина, терпящий придирки жены, был смехотворной фигурой и объектом для шуток. Обвиняя мужчину в том, что он «заклеван» («hen pecked»), и называя его жену «брюзгой», вы получали идеальное оскорбление: достаточно болезненное, но при этом юридически никак не наказуемое, потому что оно просто недостаточно сурово и не содержит даже намеков на половую распущенность. Расстраивало, впрочем, оно все равно довольно сильно.

Впрочем, брань и брюзжание не ограничивались только домашними условиями. Женщина, которая бранила мужа, вполне могла пробовать похожие словесные экзерсисы и на соседях. Главная героиня нашей первой баллады, например, устроила невероятный публичный шум из-за тривиальнейшего спора.

Стащила раз соседская служанка

Ее тряпицу для мытья тарелок.

За этот непростительный проступок

Последовала быстрая расплата:

Бранилась, не стесняясь в выраженьях,

Хозяйка беспрерывно двое суток.

Это, конечно, до смешного преувеличенная ситуация. Никто на самом деле не станет два дня кричать из-за кражи тряпки, сушившейся на изгороди. Но если отбросить комические преувеличения, то периодических вспышек гнева вне дома было вполне достаточно, чтобы женщину наградили титулом «брюзги».

Большинство судебных обвинений в брани и брюзжании заканчивались штрафами – обычно довольно небольшими, в пределах одного-двух шиллингов, но за рецидив можно было попасть и на позорный стул («ducking/cucking stool») или, в Шотландии и на севере Англии, в маску позора («scold’s bridle»). Некоторые поселения были куда более склонны к применению такого наказания, чем другие. В приходе Хенли-в-Ардене, где росла мать Шекспира, например, был вполне работающий позорный стул, который несколько раз применялся в 1620–30-х годах. Но такой стул держали не во всех приходах. Несколько случаев, когда женщину приговаривали к погружению в воду, превратились в фарс: либо приходилось спешно собирать самодельное приспособление, либо выяснялось, что позорный стул, простоявший без дела лет тридцать-сорок, насквозь прогнил и непригоден к использованию. Из-за странности наказания оно приобрело немалую популярность в общественном сознании – несмотря даже на то, что на самом деле его использовали очень редко. Впрочем, несдержанным на язык женщинам все равно лучше было избегать, например, Хенли-в-Ардене, Гиллингема в графстве Дорсет или города Ноттингема.

Подытоживая, можно сказать, что для того, чтобы публичное оскорбление стало по-настоящему эффективным, вы должны хорошо знать привычки и местную репутацию своей жертвы (и конечно же ее пол). Самое сильное оскорбление – такое, которое выглядит достаточно правдоподобным, чтобы к нему отнеслись серьезно и чтобы от него было достаточно больно. Лучшей стратегией будет нанести два-три максимально болезненных словесных укола – иначе вполне можно получить ответное обвинение в «брюзжании». Лучше всего браниться на самых бедных, которые уж точно не потащат вас в суд из-за отсутствия средств. В этом случае не нужно тратить часы, придумывая что-нибудь многоэтажное, цветастое и остроумное. Достаточно простой формулы: одно главное слово, например «jade» или «wastrel», дополненное несколькими прилагательными. Одна длинная ругательная фраза работала лучше всего: ее не только легко запомнить и приятно выкрикивать вслух – она еще и предельно понятна для окружающих слушателей.

Вам, наверное, будет приятно узнать, что в популярной культуре (если удалиться от формальных изречений проповедников и философов) иногда проскальзывает уважение к любителям красиво выругаться – даже к женщинам. В 1630 году издали «Приятную новую балладу о том, как дьявола, несмотря на всю хитрость, обманула брюзга»; в ней рассказывается о муже, который решил отдать свою острую на язык женушку дьяволу, но та оказалась крепким орешком:

Прогнать ее! – приказывает Дьявол,

– Не будем мы ее держать у нас.

Не дело это для чертей из ада —

Выслушивать земной брюзги реченья.

И жена вернулась из ада, торжествующая и неудержимая, чтобы и дальше досаждать мужу.



Все дело в том, как ты это скажешь

Региональные акценты неизменно вызывали у лондонцев здоровый смех – и драматург Ричард Бром активно использовал это в своих пьесах, записывая диалоги фонетически: благодаря этому шутки оставались смешными и в печатной версии, а не только на сцене. «All that e’er he had o’me, was but a kiss. But I mun tell yee; I wished it a thoosande, thoosande till him» («Все, шо он с миня получил – пацылуй. Но вот шо я те скажу: я-то хотела с ниво их цельную тыщу»), – говорит главная героиня пьесы «Девушка с Севера», а потом добавляет: «And what did he then do, trow you, but tuke ne thus by th’haund, and thus he kust me» («И шо ж он тады сделал? Не павериш, взял миня за руку и пацылавал»). О, как смешно! Для комического эффекта подходил любой региональный акцент – главное, чтобы он звучал странно для жителей города. Даже речь Финсберийской сотни в Миддлсексе, которая граничила с лондонским Сити на севере и востоке и включала в себя такие районы, как Айлингтон и Клеркенвелл, пародировалась Беном Джонсоном в «Сказке о бочке».


Лондон изобиловал самыми разными региональными акцентами – люди постоянно приезжали в столицу и уезжали из нее


Чаще всего, впрочем, от насмешек страдали жители Уэст-Кантри:

Ruddle, ruddle, nebour Tan,

Whare ich a late a benn a.

Why ich a benn to Plymouth man,

Th e lik wah neuer zeene a.

Zutch streates, zutch men, zutch hougeous zeas,

Zutch guns wth things ther tumbling.

Th y zul wth me woudst blest to zee,

Zutch bomination rumbling.

Так звучит стишок, написанный Вильямом Стаудом для собственного развлечения; в нем Стауд смеется одновременно над акцентом и над изумлением простака-деревенщины, впервые попавшего в портовый город Плимут. (Если читать стихотворение вслух, оно более-менее понятно, но если вам все равно трудно, вот перевод: «Так-так, сосед Тан, угадай, где я побывал? Я побывал в Плимуте, ты никогда ничего подобного не видел. Такие улицы, такие люди, такое огромное море, такие пушки, из которых всякие штуки падают. Для твоей души, как и для моей, будет благом увидеть такую ужасную суету».)

Авторы популярных дешевых баллад, подобно джентльменам и драматургам, тоже не гнушались подобного юмора. Лучшие из них довольно точно передавали настоящие акценты, другие же просто делали стилизации под безликий «местный суржик», но даже их вполне хватало, чтобы вызвать насмешливую ухмылку у клиентов-горожан. В ту эпоху уже полностью оформился предрассудок, что деревенские жители намного глупее, чем развязные горожане, и язык был идеальным выражением этого кажущегося превосходства. С точки зрения лондонцев, региональный акцент был признаком глупости. Вполне возможно, что у жителей Девона были не менее снисходительные шутки о речи лондонцев, но если они и существовали, их никто не записывал и не развозил по ярмаркам, как бродячие торговцы развозили лондонские баллады. Более грамотным и мобильным жителям провинции вскоре довольно ясно дали понять, что их речь «хуже».

Использование «неправильного» регионального акцента немало раздражало – не только потому, что над вами могли посмеяться, но и просто потому, что вас на самом деле было трудно понять. Английский язык «so dyuerse in yt selfe» («токой рознаабразной сампасибе»), что «some contre can skante be vnderstondid in some other contre» («адно графцво идва панемаюд в другом графцве»), – жаловался один писатель в 1530 году. Люди, путешествовавшие по стране, часто жаловались на вязкие акценты и использование совершенно непонятных слов. Историк Адам Фокс в своей книге об устной культуре рассказывает, что в разных регионах страны различались не только слова, но и их произношение и акценты. Простое лондонское слово «I», например, в Девоне звучало «Ich», в Глостершире – «Each», а в Йоркшире – «Ay». Ричард Верстеган в 1605 году писал, что там, где лондонец скажет: «I would eat more cheese if I had it» («Я бы ел больше сыра, если бы он у меня был»), житель севера страны (какого именно графства – Верстеган не уточнил) скажет: «Ay sud eat mare cheese gin ay hadet», а такой же собирательный житель запада Англии: «Chud eat more cheese an chad it».

Джон Смит из Глостершира оставил нам весьма обширные записи об одном маленьком, но гордом регионе: он вполне осознанно и даже с гордостью записал местный язык и произношения в Барклийской сотне в 1639 году. Его труд помогает хорошо понять, насколько на самом деле непонятными бывали некоторые местные акценты. Он рассказал, что местный житель на вопрос, где он родился, ответит: «Where shu’d y bee y bore, but at Berkeley hurns, and there, begis, each was y bore» («Хде ж ищо мине родицо, как не в Барклийской сотне, – ну, вот там я и родился»). Или, если короче: «Each was geboren at Berkerley hurns» («Я родился в Барклийской сотне»). Наш автор особенно подчеркивал использование слова «y», которое служило в предложениях связкой, обеспечивавшей правильный для местных ритм речи.

Джон Смит был образованным человеком и с гордостью отмечал, что некоторые слова, которые нашел у Чосера и других старинных писателей, до сих пор используются местными жителями, хотя из современной лондонской речи они уже исчезли. Меня лично удивило добавление «ge» в начале формы прошедшего времени и «en» в конце, благодаря которым получилось «geboren» – это сильно напоминает немецкую грамматику; Джон Смит увидел бы в этом наследие древнего саксонского наречия. Также он отмечает частое чередование «v» и «f», например, «fenison» вместо «venison» («оленина») или «vethers» вместо «feathers» («перья»), а также похожую склонность к чередованию «c» и «g» по сравнению с лондонским акцентом. Диграф «th» в середине слова часто произносился похоже на «d» – например, «moder and fader» («мать и отец») вместо «mother and father». Затем Смит перечисляет сотни местных слов и особенностей словоупотребления, например, «thick and thuck» вместо «this and that» («то да се»). В общем, попробуйте на основании всего вышеописанного перевести следующую простую фразу: «Each ha’nnot wel y din’d, ga’as zo’m of thuck bread». Получилось? Даже после стольких подсказок?

Путешествовать по стране было довольно трудно – буквально в каждом следующем поселении могли говорить уже совершенно по-другому. Но, с другой стороны, если вы хотите вести себя плохо, просто подумайте, как можно обратить непонимание себе на пользу. Подобную речь можно использовать, чтобы вас не поняли посторонние, чтобы задурить голову незнакомцам и чтобы отомстить высокомерным лондонцам, которые считают себя лучше всех (собственно, лондонцы до сих пор высокомерны – спросите любого жителя Северной Англии).

Существовало даже наречие, специально разработанное для того, чтобы запутать непосвященных: язык воров и жуликов. То был не акцент, а набор сленговых словечек и специализированных терминов, которые помогали преступникам маскировать свои действия. Письменные источники говорят, что на этом языке говорили по всей Южной Англии, от Девона до Суффолка, но особенно – в Лондоне. «Nyp a bong» означало «подрезать кошель» (кошельки обычно вешали на пояс, так что для того, чтобы их украсть, нужно было для начала обрезать веревочки), а «fylche some dudes» – «украсть одежду». Вторая фраза, кстати, до сих пор используется, правда, по частям: в Эссексе и среди давних жителей лондонского Ист-Энда «filch» до сих пор означает «украсть», а «duds» – «одежду».

Некоторые слова обозначали определенные суммы денег, другие – вероятные места встречи. Согласно опубликованному в 1552 году памфлету о жульничестве в азартных играх, существовали и специальные термины, описывающие шулерские инструменты, в том числе четырнадцать видов жульнических игральных костей с названиями вроде «light graviers», «brystelles» и «cater trees». Если уж у инструментов были свои названия, то преступным «ремеслам», как говорится, сам Бог велел их иметь: среди них были, например, «priggers of prancers» («гарцующие» или, если проще, конокрады) и «Abraham men» («Авраамовы люди»), которые просили милостыню на улицах, притворяясь сумасшедшими; игроки с жульническими костями назывались «coney catchers» («рыболовы»). Если вы хотели проникнуть в тайный мир воров и игроков, вы должны были знать «cant» (жаргон, «феню»). «Феня» действительно несла в себе определенное очарование. Драматурги, в частности, с удовольствием заимствовали слова из воровского жаргона; еще у Шекспира мы видим персонажей вроде Автолика из «Зимней сказки» и Симпкокса из «Генриха VI», которые говорят на жаргоне и проворачивают такие же аферы, о которых рассказывали в различных предупредительных памфлетах для граждан. Сами эти памфлеты продавались очень хорошо и выдерживали по несколько переизданий; в частности, они помогали драматургам Роберту Грину и Томасу Деккеру свести концы с концами в моменты финансовых трудностей. Естественно, распространение информации среди широких слоев населения сказалось на практических преимуществах тайного воровского языка – особенно учитывая, что некоторые люди, публиковавшие подобную информацию, были мировыми судьями, которые таким способом якобы пытались помочь своим коллегам-юристам в борьбе с криминальным элементом. Впрочем, деревенских простофиль, которые жаргона еще не знали, всегда было в достатке.

Как ни удивительно, все приведенные выше жаргонизмы и регионализмы кажутся более-менее понятными. В региональных акцентах Британии до сих пор сохранились следы этих речевых паттернов, хотя, конечно, со временем они подверглись значительной эрозии со стороны лондонской «нормы». Что еще удивительнее, подобные тона, структуры и особенности употребления слов сохранились и в нескольких районах США, где региональные речевые паттерны путешествовали вместе с разными группами колонистов, и они до сих пор остаются различимыми для современного уха. Особенно забавным побочным эффектом этого стало употребление слова «like» («типа») в качестве своеобразного знака пунктуации. В Великобритании сейчас употребление «like» как связки особенно модно; наступила эта мода лет пятнадцать назад, когда казалось, что буквально все, кому меньше двадцати пяти лет, вставляют это «типа» с небольшой нарастающей интонацией в абсолютно каждое произносимое предложение. Большинству британцев это показалось чистым американизмом, занесенным в страну вместе с популярными сериалами, но на самом деле это всего лишь репатриация древнего девонского обычая, который покинул наши берега столетиями ранее вместе со все новыми и новыми группами отплывавших из Плимута «отцов-основателей». Эта привычка почти (но не полностью) отмерла на исторической родине, так что оказалась совершенно незнакомой остальным англичанам, когда неожиданно вернулась домой.

Письменный английский язык был более однороден. Когда Вильям Кэкстон в 1475 году открыл в Лондоне первый печатный двор и собирался печатать самую первую книгу на английском языке, он с подручными расставлял буквы так, как считал наиболее правильным. Общепризнанных норм орфографии или каких-либо других формальных правил тогда просто не существовало; печатники просто пытались сделать слова максимально разборчивыми, ориентируясь в основном на латынь и фонетически излагая свою речь в письменном виде. Естественно, они писали с «лондонским» акцентом английского языка, потому что именно в Лондоне жили и сами печатники, и подавляющее большинство их клиентов. Таким образом, печатные книги разнесли лондонские слова и лондонское произношение по всей стране, так что те, кто много читал, усваивали строго определенную форму английского языка.

Политическая власть в ту эпоху тоже обрела лондонский акцент и словарный запас. После того как на трон взошла династия Тюдоров, правительство окончательно оказалось сосредоточено в столице. Елизавета I стала последней из монархов, кто регулярно пускался в «путешествия» и перевозил с места на место весь свой двор, но даже она уже ездила реже и на меньшие расстояния, чем ее предшественники. Аристократы по-прежнему разделяли свое время между двором и собственными усадьбами, но в столице проводили все больше и больше времени. Лондонский акцент стал синонимом придворной речи. В обучающих трактатах мы видим, как эта форма английского языка превращается в модель, которую должен усвоить каждый, кто имеет претензии на высокое общественное положение. Начиналась длинная история акцента как важного классового признака.

В книге о манерах для детей, которую сэр Хью Роудс издал в 1577 году, он уже в предисловии поспешил объяснить:

Да, грамотностью речь моя не блещет:

Звук долгий часто путаю с коротким.

Родился я и вырос в Девоншире,

Что всем понятно по словам простецким.

Несмотря на аристократический титул, он явно стыдился своего западноанглийского акцента, понимая, что многие будут из-за этого над ним смеяться. Заметный региональный акцент в элитной компании уже тогда вызывал недоуменные взгляды, а уж в начале XVII века они стали вообще убийственными. Кроме того, обладатели «правильных» акцентов и безупречной родословной получали прекрасную возможность смеяться над «деревенщинами», и, как мы уже видели, многие из них с удовольствием этой возможностью пользовались.

Впрочем, «правильный» акцент быстро перестал быть синонимом «акцента, с которым говорят в Лондоне». В книге «Поведение молодежи», впервые изданной в 1646 году, юношам советуют говорить по-английски «так, как говорят достойные жители Города, а не разная чернь[, там живущая]». Здесь речь идет об аристократичном акценте, который, возможно, начал свою жизнь как подражание лондонскому акценту, но к тому времени уже отличался от речи простых горожан. Согласно различным советам для джентльменов и их сыновей, элитная речь была не «вульгарной» и не «мужицкой», не «грубой» и не «плоской»; все эти эпитеты довольно трудно понять, и они уж точно ничем не помогут человеку, который ни разу в жизни не слышал голоса аристократа. Единственное, с чем реально могли помочь все эти книги, – темп речи. Руководства по вежливой речи в течение нескольких веков советовали читателям не говорить «поспешно». Слишком быстрая речь («gabbling») говорила о низком происхождении; некоторые писатели даже называли ее «звериной».

«Плоскость», против которой предупреждали авторы этих руководств, судя по всему, была связана с произношением гласных звуков. Если вы посмотрите на то, как писали лондонские ктиторы – самый низкий ранг чиновников, которым необходимо было вести записи, – то заметите значительные и стабильные различия между их написанием слов и тем, как писала более образованная и богатая элита, а также печатными источниками. В официальной литературе писали «coffen» или «coffin» («гроб») и «bond» («залог»), а в местных записях эти слова обычно звучали как «caffen» и «band»: краткая «o» сменялась краткой «a». Подобной замене подвергались и другие буквы: ктиторы писали «Jenuarie» («январь») и «Perresh» («приход») вместо «January» и «Parish», «rile» вместо «rail» («брань») и «shutt» вместо «shout» («кричать»).

Генри Мейкин был лондонцем из лондонцев, богатым членом Компании портных, но в своем дневнике он частенько убирал букву «h» из одних слов и добавлял ее к другим, так что «holes» («отверстия») превращалось в «olles», а «oaths» («клятвы») – в «hoythes». Кроме того, в начале слова он вместо «th» писал «f», а в середине – «d», так что «other» («другой») превращалось в «odur». Такие сдвиги покажутся очень знакомыми любому современному человеку, который слышал, как разговаривают лондонские кокни. Этот пример я привожу не к тому, чтобы сказать, что акценты со временем вообще не меняются, а скорее к тому, что между акцентами разных эпох можно проследить определенную связь.

В это время высшие классы фыркали: «Ремесленник, или извозчик, или иной низкорожденный, будь он даже рожден и воспитан в лучшем городе этой страны… портит хорошую речь странным акцентом или плохо сформированными звуками и неверной орфографией», – писал Джордж Паттенхем в 1570 году. Низший класс выставляли людьми, которые не умели ни нормально говорить, ни нормально писать: они записывали слова фонетически, не обращая внимания на общепринятые в высших классах буквосочетания. Но, поскольку формальных правил орфографии еще не существовало (даже Шекспир записывал свое имя по крайней мере пятью разными способами!), высший класс на самом деле тоже писал слова фонетически – но на основе фонетического произношения, принятого в аристократических кругах, а также словоформ, известных из печатных изданий. Не такая уж и большая разница, несмотря на риторику.

Если вы хотели привести какого-нибудь аристократа в ужас, то в вашем распоряжении была еще парочка словесных бестактностей, связанная скорее даже не с акцентом, а с так называемой гигиеной речи. Заикание и бормотание весьма не приветствовались. Сэр Хью Роудс в предисловии к своей книге манер, предназначенном для родителей, потребовал от них, чтобы за заикание детей строго ругали. Другие писатели были чуть более снисходительны: они советовали страдающим от заикания больше молчать и говорить лишь в случае крайней необходимости, если с проблемой не удается справиться. Но вот бормотанию прощения нет ни в одной книге. Эразм первым сформулировал правило, согласно которому мальчик знатного происхождения должен, «заговорив, не торопить свои речи, не заикаться, не бормотать сквозь зубы, но приучить себя произносить каждое слово разборчиво, четко и от начала до конца». Та же самая, слово в слово, фраза повторялась практически в каждой книге о манерах, которую издавали в Англии в следующие 150 лет. Бормотание однозначно ассоциировалось с представителями низшего класса; джентльмен же должен был говорить ясно, четко, гладко и с постоянной скоростью, в идеале – с акцентом, позаимствованным у лондонцев и из печатных книг; его голос должен быть «сладким», спокойным, не слишком громким, но и не настолько тихим, чтобы его трудно было расслышать. То должен был быть голос власти, голос, который излагает законы и ждет повиновения.

Но вот если вы простой лодочник, который перевозит людей через Темзу, – можно сказать, водный таксист – и обратились к клиенту таким вот голосом высшего класса… о боже, о боже, о боже! Поведение, подобающее вашему месту в жизни, было необходимо для общественного одобрения. Излишняя аристократичность – так же плохо, если не еще хуже, чем аристократичность недостаточная. Священник и поэт Клемент Эллис описывал архетипического «щеголя» («gallant» – этот термин носил весьма неодобрительный характер и указывал на человека, который притворялся, что занимает более высокое положение, чем на самом деле), говорившего совершенно неподобающим голосом: «с напускным обезьянничеством» он «пересыпал свои напускные разглагольствования множеством неуместных словесных экскурсов». Элитная речь предназначалась для элиты; люди скромного происхождения должны говорить проще.



Напускное обезьянничество

Акцент, конечно же, был не единственным способом разгневать слушателей. Даже самые вежливые или аристократичные фразы можно было растягивать, модифицировать, портить или как-то иначе обыгрывать. Учитывая многочисленные устоявшиеся мнения о том, как должна звучать речь, способов нарушить эти правила тоже набралось довольно много.

Если вам хочется погрузиться в мир «напускного обезьянничества», начните, например, вворачивать к месту и не к месту иностранные фразы. Идеально подойдут бесчисленные латинские эпиграммы, от Quod tibi fieri non vis, alteri ne feceris («Поступай с другими так, как хочешь, чтобы поступали с тобой») до Frangenti fidem, fides frangatur eidem («Кто предал, того предай»). Вам не обязательно для этого даже знать латынь: коллекции подобных эпиграмм с английским переводом были широко доступны в печати – например, в книге «О поведении юношей» 1661 года издания, где я нашла эти две.

Латынь – это уже хорошо, но если вы добавите к этому и другие языки, будет еще лучше. Если вы скажете что-нибудь по-древнегречески – отлично: это довольно-таки недвусмысленный намек на хорошее образование; пара фраз на французском или итальянском звучат раздражающе культурно и намекают на дипломатические связи; наконец, несколько разрозненных голландских слов дадут понять, что вы еще и торговец неплохой. Если вы будете изъясняться на таком практически бессмысленном смешении языков, ваши слушатели ничего не поймут и разозлятся. Половина подумает, что вы тыкаете их носом в их собственную необразованность, а другая половина придет в ужас от вашего невежества («он же сам не понимает, что несет!»). Ну и в целом ваше хвастовство вызовет легкое отвращение у всех присутствующих.

Другая часть «напускного обезьянничества» – избыточное использование титулов и затянутой, подобострастной лести. Чем дальше мы уходим от ранних Тюдоров к Стюартам, тем более сложными и официальными становятся вежливые обращения. Использование новых формул – еще один способ обозначения классовых различий. Чтобы успевать за этими переменами и показывать, что вы культурный, образованный и не отставший от жизни представитель элитного сословия, требовалось немало усилий. Книги о манерах отображали и эту эволюцию, и эту нервозность; со временем главный акцент в них сместился с тонкостей обеденных ритуалов к дискуссиям о вежливых разговорах и написании писем.

Первые инструкции по обращению к людям были довольно простыми: они излагали пару простых принципов, применимых во всех случаях, и дополняли эти принципы небольшим списком респектабельных и довольно-таки универсальных фраз. В 1520-х годах Эразм рекомендовал детям обращаться к любому школяру и учителю «honoured master» («почтенный мастер»), к любому священнику – «reverend father» («преподобный отец»); любого мужчину, титула которого вы не знаете, можно называть «сэр», а любую женщину – «дама». Если вы знаете титул, то вежливым будет упоминать его один-два раза в каждом разговоре, а не только при первой встрече. В идеале титул использовался в качестве вежливого знака препинания, примерно в таком контексте: «А потом я сказал ему, ваша милость, что кот залез на дерево…»


Льстец: цветастые фразы и сложные уважительные формулы легко перерастали в пустую лесть


Хорошие манеры требовали избегать всего, что могло оскорбить или вызвать неудобство у окружающих. Не перебивайте других, не требуйте внимания, не будьте грубыми, никого не оскорбляйте, не хвастайтесь, не задавайте слишком много вопросов, вместо этого будьте чуть скромнее. Главное – вести себя респектабельно, а не следовать какой-то конкретной формуле. По сути, джентльменский разговор должен быть кратким и конкретным. Такая простота, впрочем, долго не продержалась под натиском новых идей из континентальной Европы, в частности, из «Галатео, или О нравах» ( см. с. 52, 128, 167 – название: «Галатео» ) Джованни делла Каза, опубликованной в 1558-м в Венеции, и «Придворного» Бальдассера Кастильоне, в 1561 году переведенного на английский язык под названием The Courtier . В обеих книгах рекомендовались намного более почтительные и подобострастные способы обращения к тем, чье общественное положение выше вашего. Знания новых итальянских манер превратились в своеобразную социальную печать, показывая культурность и образованность тех, кто ими пользовался. Но вот если вы в этих манерах разбирались плохо и использовали неверные формы обращения или вообще начинали нести всякий вздор, слушатели сразу понимали, что ваша вежливость «напускная».

К 1586 году вежливые разговоры в английских текстах включали в себя множество совершенно пустых самоуничижительно-вежливых фраз, лишь затягивавших диалог. «Я очень рад, что мой скромный ум принес хороший результат… ибо я признаю, что вы намного умнее и рассудительнее меня. Не желаете ли вы, чтобы я оказал вам какую-либо еще услугу? – спрашивал один из персонажей «Английского придворного и джентльмена-провинциала». – Вы никогда не оставите своего церемониймейстера Валентина; я знаю, что вы мудрее и способнее меня, но ваша естественная вежливость и скромность помогают вам добиться больше уважения, чем положено мне. Благодарю вас за это».

Посвящения достославным покровителям, которые писатели той эпохи размещали в самом начале своих произведений, составляются по тому же алгоритму. Эти посвящения нужны были для того, чтобы добиться благосклонности важных персон, и сделать рассуждения автора более привлекательными и основательными в глазах читателей. То были настоящие образцы вежливой и куртуазной речи – по крайней мере они изо всех сил стремились таковыми быть. В начале XVI века они обычно состояли из пары сотен слов, но со временем становились все длиннее и мудренее, иногда растягиваясь на десятки страниц. Современному читателю они покажутся очень утомительными – пространные тексты, в которых не говорится практически ничего. В качестве примера приведу вам образец письма, которое в 1656 году рекомендовали писать потенциальному учителю-наставнику для сына джентльмена (с формальной точки зрения этот человек, скорее всего, занимал более низкое положение в обществе):


Достойный сэр, мои долгие наблюдения и лестные слова многих других собратьев по вашему добродетельному призванию, особенно относящиеся к вашей доброте и честности, проявляемым в работе, коей вы посвящаете свое время, убедили меня и подтвердили мое суждение, что вы лучше, чем кто-либо другой, подходите для того, чтобы я как любящий Отец доверил вам воспитание моего маленького Сына, в обучении которого добродетелям в его нежном возрасте я, как положено мне природой, не более полезен, чем его враги, но я точно знаю, что без обучения он останется лишь мягким комком грубости, печальным порождением нашего первородного греха.


Вы уже утратили всякое желание жить? А это всего лишь первое предложение письма, которое длится около трех страниц и написано в примерно таких же выражениях. Мало того, для того периода подобное письмо не считалось слишком церемонным; собственно, в этой же самой книге советуют избегать излишней церемонности в выражениях, предупреждая читателей, что не нужно быть «скучными» или «нудными». Ну а теперь попробуйте представить, как звучало «напускное обезьянничество», если подобное письмо считалось просто вежливым.

Полной противоположностью раболепному джентльмену служил человек, который слишком злоупотреблял «thee» и «thou». Подобно русским «ты» и «вы», в английском языке когда-то существовали две формы слова «you»: одна для официальной, вежливой обстановки и при обращении к кому-то более высокого положения, а другая – для личного и интимного общения или обращения к кому-то более низкого положения. «You» и «yours» были эквивалентом вежливого «вы», а вот «thee», «thou», «thy» и «thine» предназначались для более неформального общения («тебя», «ты», «твой»). Если вернуться к оскорблениям, звучавшим на улицах, то вы сразу заметите практически полное отсутствие «you» и «yours». Звук «th» сам по себе был частью оскорбления, указывая на то, что человек, к которому вы обращались, ниже вас по положению. В вежливых разговорах приходилось выражаться осторожнее и официальнее – это как раз вписывалось в тему сложных подобострастных представлений и использования титулов к месту и не к месту. Со временем это «давление вежливости» вытеснило «thou» и «thee» из языка полностью; за это время они успели превратиться в довольно-таки уничижительные обращения.

Когда религиозная группа, позже получившая название квакеров, решила, что пред лицом Бога все равны (в то время это считалось радикальной и подрывной идеей, потому что под этим подразумевалось, во-первых, что к джентльменам нужно обращаться точно так же, как и ко всем остальным, и, во-вторых, что никто не является особым проводником слова божьего, и, соответственно, никаких попов и вообще института священнослужителей существовать не должно), они решили обращаться ко всем только «thee» и «thou». Это хорошо соответствовало их философии религиозного братства, но вызывало невероятную враждебность со стороны буквально всех остальных. Квакеры не просто вели себя иначе на религиозных службах и по воскресеньям располагались отдельно от всех: они вели себя грубо и неуважительно по отношению ко всем во всех аспектах повседневного общения. Многих из тех, кто спокойно бы отнесся к небольшим религиозным разногласиям с респектабельным членами общества, возмущало неуважение, проявляемое постоянным употреблением слова «thou». Как мы все знаем, с самыми большими разногласиями между разными людьми легче справиться с помощью сочувствия и уважения, чем с незаметными мелочами, которые иногда мгновенно убивают все наши добрые намерения и выдержку.

Чтобы добиться идеальной джентльменской речи, писал Ричард Бретвейт в 1630 году, нужно постоянно знакомиться с лучшими ее образцами. Он составил список рекомендуемых авторов и их произведений, олицетворявшими собою хороший английский язык, в который входили в том числе «Жизнь Ричарда III» сэра Томаса Мора и «Аркадия» сэра Филипа Сиднея. Большинство писателей опирались на латинскую грамматику и стилистику. Практические и современные речевые модели нужно было искать в проповедях знаменитых священников, речах, произносимых в парламенте, и на судебных заседаниях в Звездной палате. Эти модели опять-таки имели прочные классические корни. Проще говоря, чем больше ваши речи похожи на перевод с латыни, тем лучше.

Плохие примеры для подражания тоже были вполне доступны; один из таких примеров – Уильям Шекспир. Да, он не из самых худших возможных примеров, но заимствовать слова из театральных постановок было совсем не комильфо. «Гамлета» цитировали мясники, а не джентльмены. Театр предлагал дешевые и доступные развлечения, и каким бы умным и прекрасным ни был театральный язык, он все равно был запятнан популярностью. Да и вообще, кто такой этот выскочка из провинциального Стратфорда? Толком не образованный сын ремесленника, который выдавал свое происхождение, вставляя в произведения словечки из уорикширского диалекта! Нет, за хорошей английской стилистикой точно обращаться надо не к нему.

Невоспитанный щеголь Клемента Эллиса, о котором тот писал в 1660 году, вдохновлялся «Дон Кихотом или какими-нибудь другими модными романами», использовал множество «недавно выдуманных» слов – вот и еще одна черная метка Шекспиру, ибо тот был самым неутомимым изобретателем новых слов, – и интересовался любой «похабной дрянью», которая появлялась в продаже. Если вы знали наизусть, допустим, шекспировского «Короля Лира», это означало, что вы провели не один вечер в театре, праздно наслаждаясь жизнью в компании простолюдинов по соседству с борделями и кровавыми представлениями по травле медведей.

Еще один способ испортить речь – постоянно произносить имя божие. «Клянусь кровью божией, что это хорошее пиво» – примерно такие фразы казались безвкусными и джентльменам, и особенно набожным. Вот мы снова и вернулись к Фальстафу с его выкриками «’s blood» («by God’s blood» – «клянусь кровью божией»), «zounds» («by God’s wounds» – «клянусь ранами божьими») и «God-a-mercy» («God have mercy upon my soul» – «Господи, помилуй мою душу»). Когда комментаторы того периода жалуются на сквернословие, они имеют в виду именно это. Для наших современных ушей слово «сквернословие» означает пересыпание речи грубыми словами, в основном обозначающими что-то связанное с сексом. Ругательства вроде «какашки у тебя в зубах», с которой мы начали главу, – самые близкие эквиваленты нашему современному «иди на хрен», а недостатка в нецензурных и оскорбительных словах сексуального характера, как мы уже убедились, не было. Но в эпоху Возрождения под словом «swearing» (сейчас – «ругаться, сквернословить») понималось выражение «swear by…» («клясться кем-то или чем-то, божиться»). Еще это называлось «поминанием имени божьего всуе». Ругательства есть ругательства, но вот божба – это совершенно отдельное злодеяние, для которого не нужны даже грубые слова как таковые. Некоторые виды божбы дожили и до нашего времени – например, знакомые всем «oh, for God’s sake» и «oh my God»[4]В русском языке больше чертыхаются, но и у нас есть «о боже», «слава тебе, господи» или «боже упаси».. «By all that is holy» («Ради всего святого») сейчас слышно гораздо реже, хотя полностью из употребления фраза не вышла, а любому ирландцу или потомку ирландцев знакомо междометие «b’Jesus». «O, for the love of God» хорошо выражает раздражение, а «bloody hell» – изумление. Сейчас эти фразы настолько прочно вошли в светский обиход, что многие из нас, пользуясь ими, даже не задумываются об их религиозном происхождении.


Упоминая бога или адские проклятия, вы определенно могли расстроить немало народу


Громкую и нахальную божбу многие порицали, но при этом она оставалась весьма популярной среди мужчин – и, судя по всему, была практически чисто мужской привычкой. Многие популярные проповедники, чьи речи издавались в печатном виде, пространно рассуждали о греховности этой привычки и широком ее распространении среди юношей. Они порицали развязных, воинственных персон, которых божба делала лишь смелее. Кроме того, в нескольких источниках начала XVII века сообщается и о нескольких невоспитанных женщинах, подражавших мужскому поведению. Собственно, божба была одним из отличительных признаков этой маленькой группки «модных шалуний» – вместе со смелыми прическами и курением трубок. Религиозным людям очень не нравились любые клятвы, призывавшие к божественному одобрению, потому что они считали, что использование священного имени Бога в таком контексте – неуважение, а то и богохульство. Многие из тех, кто позволял себе божбу, в первую очередь делали это, конечно, для того, чтобы увидеть шокированно-возмущенные лица – а шок и возмущение делали эти слова лишь еще более смелыми и интересными.



О, проклятье!

Еще один словесный проступок – проклятие. «И никогда больше с этого времени женщина не могла вырастить горох на своей земле, и никакие злаки больше там не росли». С того самого момента земля стала бесплодной; на ней не росло ничего, ибо ее прокляли. Не отравили, не засыпали солью, а прокляли словесно. Подобные истории могут показаться нам сказками, но в те времена к ним относились со всей возможной серьезностью. Маргариту Гаркетт застали за сбором гороха на огороде соседки и потребовали отдать все собранное. Она запротестовала, ссылаясь на «право подбирать» (традиционное разрешение подбирать, что упало на землю во время сбора урожая). Соседка посчитала, что Маргарита набрала гороха не только с земли, и сказала, что та может забрать все, что лежит в ее фартуке, а вот корзину должна оставить. Униженная Маргарита, не сдержавшись, «швырнула горох на землю и сказала: “Если ты устраиваешь такой шум из-за нескольких горошин, забери их все. На следующий год у меня будет много своего гороха, а у тебя – мало”. Она прокляла землю, потопталась по ней и пошла своей дорогой». Через несколько лет, когда отношения в деревне сильно ухудшились и все начали друг друга подозревать, ей припомнили эти слова. В 1585 году Маргариту Гаркетт отдали под суд, о котором сообщалось в памфлете под названием «Несколько случаев колдовства», и повесили как ведьму. Проклятия не всегда приводили к судам за колдовство – в источниках описывается много случаев проклятий, никак не связанных с такими судами, – но исключать такого опасного толкования этих слов тоже было нельзя.

Один из самых известных в то время авторов, писавших о колдовстве, Вильям Перкинс, чьи «Рассуждения о проклятом искусстве колдовства» были опубликованы в 1608 году, описал популярное мнение, что «ведьмы склонны практиковать свое преступное искусство путем проклятий и заговоров». Проклятиями кидались многие, но «если за проклятием следовала смерть или иное несчастье», то, по его мнению, это служило неопровержимым доказательством колдовства. В немалой части протоколов судов о колдовстве, дошедших до нас, упоминаются и проклятия.

Памфлет «Расследование отвратительных склонностей», написанный Эдвардом Уайтом в 1579 году, описывает четыре судебных дела в Эссексе, посвященных проклятиям. Елизавета Франсис из Хетфилда «прокляла жену Пула и навлекла на нее несчастья» после того, как госпожа Пул отказалась дать ей немного дрожжей. Эллейн Смит из Малдона, как говорится в памфлете, поругалась с приемным отцом и «в великой ярости сказала ему, что уж лучше бы он с нею никогда не ссорился, и так и вышло». Как говорили, после этого все, что он пытался съесть, тут же выходило обратно, и в конце концов он умер от голода. Долгий список жалоб на матушку Стаунтон включал в себя обвинение в том, что она ушла, «бормоча что-то про себя», после того как ей не дали дрожжей, и в доме тут же заболел ребенок. Четвертый иск был подан против Алес Ноукс из Ламберда, которая хотела отомстить за украденные перчатки своей дочери, а также прокляла женщину, с которой, как она считала, ей изменял муж: «У тебя грудной ребенок, но это ненадолго». Ребенок умер. Трех из этих четырех женщин казнили как ведьм; лишь матушке Стаунтон удалось избежать высшей меры, потому что ее действия якобы не привели ни к чьей смерти. Подобные судебные дела показывают, насколько люди на самом деле верили в силу проклятий. Словами можно было убить, искалечить или нанести другой разнообразный ущерб.

Несмотря на огромный риск, люди все равно бросались проклятиями – обычно потому, что верили, что они сработают. Если вы хотите правильно кого-то проклясть, делайте это в лицо или устраивайте целое публичное действо, чтобы слова в точности дошли до жертвы. Чем более оправданна ваша обида, тем, как считалось, сильнее будет проклятие, так что обязательно изложите причины вашего гнева в ясных и кратких выражениях. Еще одна неплохая идея – начиная проклятие, упасть на колени и воздеть руки к небу, словно призывая небесную власть.

Существует несколько общепринятых формул, к которым вы можете прибегнуть. Молитва Богу о возмездии – отличный выбор, к тому же совпадающий с полуофициальной богословской мыслью. В 1598 году Джон Смит из Херефордшира отправился на церковный двор в Ярполе, практически самое публичное место всего прихода, встал на колени и начал громко называть имя своего врага и «молить Бога, чтобы страшное возмездие и страшные болезни постигли его и весь его скот». Елена Хайли предпочла высказать все в лицо, а не устраивать публичный спектакль, но формулу использовала практически ту же. Она встала на колени перед Джоном Вудом и сказала: «Возмездие Божие да постигнет тебя, Вуд». Домашние животные Вуда ее не очень интересовали, но она прокляла «всех твоих детей, и я буду возносить эту молитву о тебе, пока живу». На обоих были поданы официальные жалобы, но до обвинений в колдовстве дело не дошло. Многие считали, что если дело правое, то проклятиями можно пользоваться свободно, и провидение Божие покарает тех, кто согрешил – особенно если они согрешили против слабых и беспомощных. Подобное отношение выражалось даже в опубликованных проповедях. Вильям Вейтли в «Заступнике бедняка» (1637) заявил, что тех, кто не помогает бедным, «Бог накажет… исполнив проклятия, насланные на них». В большинстве случаев такие «молитвенные» проклятия сходили вам с рук. Марджери Блак, например, «молилась Богу, чтобы зло постигло ее [соседку]», но в колдовстве Марджери не обвинили – равно как и Екатерину Мейсон, которая «молилась Богу», чтобы Роберт Дэвис потерял свой «дом, детей и все свое имущество» в огне.

Проклятия, призывавшие Божью кару, были лишь одной из существовавших форм; другой, куда более пугающей конструкцией были проклятия, взывавшие к дьяволу. Божьего наказания должны были бояться те, кто его заслуживал и страдал от чувства вины, а вот дьявола не сдерживало ничего, и разборчивостью он не отличался. Даже самые мелкие пожелания зла могли нанести немало вреда, если вы обращались за помощью к Сатане. Подобные проклятия давали силу бессильным.

Какие именно неприятности призвать на головы своих врагов, конечно, решать вам, но многие люди проводили четкую грань между материальными потерями, увечьями и смертью. Проклясть чью-то корову – это, конечно, серьезный ущерб, но далеко не настолько серьезный, как вызвать словами болезнь ребенка. Ну а словесное убийство – это вообще отдельная категория. Там, где люди твердо верили, что слова могут вызвать физические травмы, они часто реагировали точно так же, как и на другие уголовные дела о материальном ущербе, телесных повреждениях или убийстве. Как мы увидели на примере матушки Стаунтон, в случае, когда доказывали только материальный ущерб и повреждения, но не убийство, приговор оказывался более легким. Многие из тех, кто бросался проклятиями, тоже предварительно проводили в уме похожие расчеты. Более тяжелые проклятия, естественно, привлекали больше внимания официальных лиц и, соответственно, их с большей вероятностью описывали подробно. В местных записях можно найти множество жалоб на «проклятия и брань» без каких-либо особых подробностей – судя по всему, эти проклятия как раз относились к имущественному ущербу.

* * *

Итак, мы описали немало правил, которые можно нарушать ради плохого лингвистического поведения. Проклятия пугают людей, божба оскорбляет религиозные чувства, а ругательства заставляют разгневаться. «Неправильный» акцент либо озадачит собеседников и придаст вам таинственности, либо выставит на посмешище. В закоулках и тавернах Лондона скрывалась постоянно менявшаяся толпа тех, кто говорил неправильно, не соответствуя высоким стандартам джентльменской речи и вместе с тем отказываясь следовать и нормам простолюдинов. Они ставили себя выше обычных лондонцев, вставляя в речь бесконечные латинские эпиграммы и фразы из европейских языков. Длинные и слишком раболепные фразы раздражали вообще всех – они одновременно насмехались над недостатком утонченности среди бедняков и обесценивали манеры элиты неуклюжими попытками подражать настоящей изысканности. Другие же оскорбляли собеседников фамильярностью, обращаясь к ним «thee» и «thine», когда те надеялись на «you» и «yours». Женщины (да и мужчины тоже) бранились на улицах по всей стране, днем и ночью, и их словесный репертуар был весьма широк. Они виляли языками, а слушатели приходили в ужас.


Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином LitRes.ru Купить полную версию
Рут Гудман. Искусство провокации. Как толкали на преступления, пьянствовали и оправдывали разврат в Британии эпохи Возрождения
1 - 1 13.03.19
Введение 13.03.19
Глава первая. Оскорбительная речь 13.03.19
Глава вторая. Непочтительные, грубые и угрожающие жесты 13.03.19
Глава первая. Оскорбительная речь

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть