Онлайн чтение книги Жмакин
8

Ему отворила старуха, веселая как накануне, с засученными рукавами, простоволосая. Из кухни несло запахом постного масла, там что-то жарилось, шипело и трещало. По всему домику ходили красные отсветы. Везде топились печи, блестели свежевымытые полы, — казалось, что наступают праздники.

— Да никакие не праздники, — сказала старуха Жмакину, — сам приказал оладьев печь, — други к нему придут, Дормидонов — мастер и Алферыч — Женькин крестный.

— А кто этот Женька?

— Вот уж здравствуйте, — засмеялась старуха, — не знает, кто Женька! Внучок мой, который лампу вчера держал, он и есть Женька. Самому — сын.

Жмакин потащил чемодан наверх по скрипучей лестнице. В комнатке было темно, за окнами — маленькими, заиндевелыми — лежали уже снега — сплошные, насколько хватало глаз. Он постоял в темноте, не снимая пальто, отогреваясь, привыкая к дому, к хозяйственным шумам, к властно-веселым окрикам старухи снизу. Потом заметил, что и у него здесь топится печка, открыл дверцу и сел на корточки — протянул руки к огню. Дрова уже догорали, горячие, оранжевые уголья полыхали волнами почти обжигающего тепла. Сделалось жарко. Не вставая, он сбросил пальто, кепку, устроился поудобнее и все слушал, разбивая кочергой головни и покуривая папиросу. Было слышно, как кто-то, вероятно не старуха — слишком легки были шаги, — а та молодая с ребенком выходила в сенцы, как она набирала там из обмерзшей бочки ковшиком воду и возвращалась и как она однажды разлила, — вода шлепнулась, и старуха сказала басом:

— Лей, не жалей.

А молодая тихо и ясно засмеялась.

Потом пришел Женька и разыграл целую сцену: будто бы он наступил впотьмах на кошку, и кошка будто бы рявкнула исступленным, околевающим голосом, и как он, Женька, сам испугался и заорал, и как пнул кошку, и кошка еще раз рявкнула.

На весь этот страшный шум выскочила старуха, потом наступило молчание, старуха плюнула, сказала: «Тьфу, чертяка!» и хлопнула двумя дверьми, и наступила тишина. Потом Женька начал один смеяться. Жмакин уже понял, что Женька был в представлении и за кошку и за самого себя, и ему тоже стало смешно. Он засмеялся и икнул, А внизу в темной передней Женька крутился, охал и обливался слезами от смеха. Опять заскрипели двери, в переднюю вышла старуха, и Женька рявкнул, будто бы старуха наступила на кошку. Старуха вскрикнула и шлепнула Женьку чем-то мокрым, очень звонко и наверное больно, потому что Женька завизжал. Жмакин икнул уже громко, на всю комнату. Икая, он спустился вниз — попить; икая, заглянул на кухню — попросил лампу и с лампой пошел опять к себе. Пока он раскладывал вещи, Женька внизу возился у приемника, в доме возникала то далекая музыка, то какие-то фразы на нерусском языке, то вдруг знакомый мотив.

Печка истопилась, Жмакин закрыл вьюшку, причесался перед зеркальцем, открыл водку и выпил из розовой чашечки, стоявшей на подоконнике. Мерная, торжественная музыка разливалась по дому. Жмакин почитал обрывок газеты, в которую были завернуты консервы, еще погляделся в зеркало, «Ну что, — подумал он, точно споря, — живу ведь? И ничего!»

Он прошелся по комнате из угла в угол, сунув руки в карманы новых брюк и посасывая папиросу. Особое удовольствие ему доставляло смотреть на постель, на которой он будет нынче спать. «Чудная постель, — думал он. — Завтра никуда не пойду. Отосплюсь. А потом пойду в кино. И ничего не буду делать. И спать буду, спать. Эх, хороша кровать!»

Но его что-то беспокоило, он долго не мог вспомнить что, и наконец вспомнил — паспорт, вот что. Надо было сделать ксиву — вытравить из какого-нибудь украденного паспорта настоящую фамилию, переправить что-нибудь в номере и в серии, вписать якобы свою фамилию. Он сел за столик, разложил все три украденные сегодня паспорта и стал раздумывать — как бы вышло попроще. Но он никогда еще не подделывал документы и хоть кое-что об этом слышал — ничего толком не знал. Пришлось выпить еще немного из розовой чашки. Он посвистывал и разглядывал — имя, отчество, фамилия — все чужое. Мощная, грохочущая музыка лилась по дому. Жмакин взял карандаш и на газете стал подделывать почерк того неизвестного, который заполнял графы паспорта. Ничего не вышло. Он нарисовал чертика, потом сову, потом зайца, почесал карандашом щеку, и два паспорта, предназначенные к отправке владельцам, спрятал в чемодан, а третий, предназначенный к переделке, сунул в карман пиджака. Лестница заскрипела — вошел Женька.

— Переехали? — спросил он.

— А чего ж, — ответил Жмакин.

Женьке было лет четырнадцать-пятнадцать. Он был в красной футболке, в синих брючках и в валенках. Он еще краснел и опускал глаза, но уже выставлял вперед ногу, вскидывал голову и старался смеяться поненатуральнее — каким-то кашляющим басом.

— Может, в шахматы сыграем? — спросил он. Жмакин помолчал. Он все разглядывал Женьку с горечью и с завистью.

— Или в шашки? — упавшим голосом сказал Женька.

— А ты уроки выучил? — вдруг неизвестно почему спросил Жмакин.

— Здравствуйте, — сказал Женька, — а чего я с Морозовым целый день делал?

— Чертей небось гонял, — сказал Жмакин, — хулиганил где-нибудь возле станции?

— И не хулиганил, — покраснев, сказал Женька, — я как раз хорошо учусь.

— А может, как раз плохо?

— Нет.

— Хорошо?

— Да.

Женька опустил голову. Он был явно обижен.

— Пионер?

— Да.

— Что ж вы там, пионеры, вокруг елочки ходите, что ли? — спросил Жмакин.

— Вокруг елочки? — очень удивился Женька. — Почему вокруг елочки?

— А чего ж вам больше делать?

Женька даже не ответил. На секунду он вскинул голубые, удивленные глаза, потом отвернулся. Потом слегка покачал головой. Еще раз взглянул на Жмакина и тихо, но раздельно и твердо сказал:

— А если вы комсомолец, то мне странно, что вы так говорите.

— Я пошутил, — серьезно сказал Жмакин.

— Пошутили?

— Ну конечно, пошутил.

— Раз пошутили, тогда другое дело, — повеселевшим голосом сказал Женька, — может, сыграем в шахматы?

— Сыграем! Тащи.

— А может, вниз пойдем? Там приемник.

— Ну пойдем.

Они сели возле ревущего приемника и сразу же задумались и замолчали, как полагается всем шахматистам.

— Д-да… — порою говорил Жмакин.

— Уж конечно, да, — отвечал Женька. И замолчали.

Финляндия ревела им в уши, потом хлопнула дверь, пришли и хозяин, и гости, — они не слышали и не видели.

— Так, так, так, — говорил Жмакин.

— Да уж, конечно, так, так, так, — отвечал Женька. Он раскраснелся, открытое, розовое, детски-припухлое его лицо покрылось мелкими капельками пота.

— Рокируюсь, — говорил он, раскатисто нажимая на эр.

— Рокируйся, — в тон ему отвечал Жмакин. Только теперь он заметил и окончательно понял, что пришли гости. Они сидели за овальным столом и мирно беседовали в ожидании ужина. Дормидонов был очень велик ростом и очень широк в плечах, и выражение лица у него, как у всех слишком уж рослых людей, было немного виноватое. Лицо у него было розовое, большое, чистое, и над крепкими, суховатыми зубами торчали маленькие колючие усы. Второй гость — Алферыч — был тоже велик ростом, но как-то казался уже складнее, проворнее. В лице у него было что-то очень деловитое и вместе с тем достаточно озорное, так что казалось — он вот-вот выкинет такое коленце, что все просто-таки умрут, а он ничего не выкидывал, наоборот, был очень серьезным, малосмешливым и прилежным человеком.

Гости молчали, говорил и смеялся один Корчмаренко. Он бил ладонью по столу, толкал кулаком в бок Алферыча, подмигивал Дормидонову и, странно вытягивая шею, кричал в кухню:

— Граждане повара, каково там кушание? А из кухни отвечали:

— Сейчас, гости дорогие, сейчас, милые!

Жмакин поднялся, чтобы уйти к себе, но Корчмаренко его не пустил.

— Ничего, ничего, — говорил он, — оставайся. Успеешь отоспаться — молодой еще. Кабы жена была, ну, дело другое.

И смеялся, сотрясая весь дом.

Жмакин тоже присел к овальному столу.

— И пить будем, — сказал Корчмаренко, — и гулять будем, а смерть придет — помирать будем. Верно, Алферыч?

Алферыч взглянул озорными глазами на Жмакина и, вздохнув, сказал:

— Не без этого, Петр Игнатьевич.

Потом Корчмаренко вынес из соседней комнаты скрипку, поколдовал над ней, отвел бороду направо и, взмахнув не без кокетства смычком, сыграл мазурку Венявского. Играл он хорошо, лицо у него сделалось вдруг печальным, большой курносый нос покраснел. Дормидонов слушали удивленно, почти восторженно, Алферыч задумался, выдавливал ногтем на скатерти крестики. Жмакин слушал и жалел почему-то себя. Из кухни вышла Клавдя, дочь Корчмаренки — розовая от жара плиты, миловидная, прислонилась спиной к печке, сразу же заплакала, махнула рукой и ушла.

— Эх, Клавдя, — с грустью сказал Корчмаренко, — сама мужика выгнала и сама жалеет. А мужик непутевый, дурной…

Он вдруг зарычал, как медведь, налился кровью и захохотал.

— Как она его метелкой, — давясь от смеха, говорил он, — и слева, и справа, и опять поперек. А я говорю — правильно, Клавдия! Так и выгнала!

Он вскинул скрипку к плечу, прижал ее бородою и начал играть что-то осторожное, скользящее, легко, бросил наполовине, чихнул и, угрожающе подняв скрипку над головой, пошел в кухню. Через секунду из передней донесся его уговаривающе-рокочущий бас и всхлипывания Клавди, потом слова:

— Ну и пес с ним, коли он такой подлюга, подумаешь, невидаль…

Ужин был обильный, вкусный, веселый. Много пили. Клавдя развеселилась и сидела рядом со Жмакиным; он искоса на нее поглядывал, и каждый раз она ему робко и виновато улыбалась. Пили за хозяина, он смущался, тряс большой, всклокоченной головою и говорил каждый раз одно и то же:

— Чего ж за меня, выпьем за всех.

Говорили про завод, про техника Еремкина, про бюро технического нормирования, про то, что всю фрумкинскую компанию надо с завода гнать в три шеи. Жмакин чокнулся с Клавдией, и они выпили отдельно.

— Ты партийный, — сказал Дормидонов Корчмаренке, — тебе начинать. Поставь вопрос на производственном совещании.

— Тут дело не в партийности, — сказал Корчмаренко, — причем тут партийность. Пожалуйста — выступай!

Они заспорили.

Жмакин вдруг очень удивился, что Корчмаренко партийный.

Пришла старуха с огромным блюдом горячих оладий и села между Жмакиным и Алферычем. Жмакин все больше пьянел. Старуха положила ему на тарелку оладий, сметаны, какой-то рыбы.

— Не могу, наелся, — говорил Жмакин и проводил рукою по горлу, — мерси, не могу.

Но старуха отмахивалась.

Он налил ей большую стопку, чокнулся и поклонился до самого стола.

— Вашу руку, — сказал он, — бабушка!

Он пожал ее руку и еще раз поклонился, потом выпил с Клавдией. Теперь ему казалось, что он уже давно, чуть ли не всегда, живет здесь, в этом домике, участвует в таких разговорах, слушает радио, играет в шахматы.

— Позвольте, — сказал он и протянул руку с растопыренными пальцами над столом, — позвольте, я не понимаю, в чем у вас спор.

Ему объяснили.

— Ну хорошо, — сказал он, — а дальше?

— Ну и все, — сказал Корчмаренко.

— Я беспартийный человек, — сказал Жмакин, — не понимаю. — Ему очень хотелось, чтобы все его слушали, хоть говорить было нечего. — Не понимаю, — повторил он.

— Э, брат! — засмеялся Корчмаренко.

Жмакин вдруг увидел, что Корчмаренко трезвый, и ему стало стыдно, но в следующую секунду он уже решил, что пьян-то как раз Корчмаренко, а он, Жмакин, трезвый, и, решив так, он сказал: «Э, брат» — и сам погрозил Корчмаренке пальцем. Все засмеялись, и он тоже засмеялся громче и веселее всех и грозил до тех пор, пока Клавдия не взяла его за руку и не спрятала руку с упрямым пальцем под стол. Тогда он встал и, не одеваясь, без шапки, вышел из дому на мороз, чтобы посмотреть, — ему казалось, что надобно обязательно посмотреть, все ли в порядке.

— Все в порядке, — бормотал он, шагая по скрипящему, сияющему под луной снегу, — все в порядочке, все в порядке.

Мороз жег его, стыли кончики пальцев и уши, но он не замечал, — ему было чудно, весело, и что-то лихое и вместе с тем покойное и простое было в его душе. Он шел и шел, дорога переливалась, везде кругом лежал тихий зимний снег, все было неподвижно и безмолвно, и только он один шел в этом безмолвии, нарушал его, покорял.

— Все в порядке, — иногда говорил он и останавливался на минутку, чтобы послушать, как все тихо, чтобы еще большее удовольствие получить от скрипа шагов, чтобы взглянуть на небо.

Но вдруг он замерз и задрожал.

И сразу повернул назад. Теперь луна светила ему в лицо. Он бежал, выбросив вперед корпус, отсчитывая про себя:

— Раз и два и три, раз и два и три!

У дома на него залаял пес.

— Не сметь, — крикнул Жмакин, — ты, мартышка!

Дверь была приоткрыта, и на крыльце стояла Клавдя в большом оренбургском платке. Она улыбалась, когда он подошел.

— Я думала, вы замерзли, — сказала она, — хотела вас искать.

— Все в порядке, — сказал он, — в полном порядочке.

У него не попадал зуб на зуб, и он весь просто посинел — замерз так, что не мог вынуть из коробки спичку, не гнулись пальцы.

— Давайте, я вам зажгу, — сказала она, — вон у вас пальцы-то пьяные.

— Просто я замерз, — сказал он.

Они стояли уже в передней. Там за столом все еще спорили и смеялись. Из кухни прошла старуха, усмехнулась и шальным голосом сказала:

— Ай, жги, жги, жги!

Она тоже выпила.

— Клавдя, — сказал Жмакин, — я тебе хочу одну вещичку подарить на память. — Он вдруг перешел на «ты», — Она у меня случайная.

Клавдя молчала.

— Постой здесь, — сказал он и побежал к себе по лестнице.

В своей комнате он вынул из чемодана самую лучшую сумку, украденную днем, вытряхнул из нее деньги, подул внутрь, потер замок о штаны, чтобы блестел, и спустился вниз. Клавдя по-прежнему стояла в передней.

— На память от друга, — сказал Жмакин, — бери, не обижай.

Она смотрела на него удивленно и сумку не брала.

— Бери, — сказал он почти зло.

— У меня же есть сумка, — сказала она.

— Бери! — крикнул он, выдвигая вперед плечо, как всегда в минуты бешенства.

— Да есть же у меня сумка, — кротко сказала Клавдя.

— Бери!

Он уже косил от бешенства.

— Задаешься?

Клавдя молчала.

— Фасонишь?

Он швырнул сумку об пол, но тотчас же поднял ее, побежал на кухню и сунул в плиту, в раскаленные, оранжевые угли. Сумка сразу же вспыхнула. Когда он обернулся, Клавдя стояла за его плечом.

— От дурной, — укоризненно сказала она, — ну просто бешеный.

Он пошел в столовую и сел на свое место. Корчмаренко густым басом вспоминал про войну, про Мазурские болота и про капитана Народицкого.

— Лютовал, — говорил Корчмаренко, — ох лютовал. Но ничего, прибили погоны гвоздями, будет помнить!

Жмакин налил себе водки, выпил и спросил:

— А кто из вас знает тайгу?

Никто не знал. Ему очень хотелось говорить. Он чувствовал, что у кафельной печки стоит Клавдя.

— Все мы нервные, — сказал он, — все подпорченные. У кого война, у кого работа. Вот, например, я, молодой, а уже психопат. И сам знаю, а не могу удержаться. Работал на Дальнем Севере и, понимаете, происходит такая история…

Он опять рассказал о побеге, о волках, о ночевках в ямах. Старуха тихонько плакала. Корчмаренко вздохнул. Жмакин не оборачивался — он знал, что рассказывает хорошо и что Клавдя слушает и жалеет его.

— Еще не то бывает, — сказал он значительно и опять выпил.

Ему очень хотелось рассказать, как страшно и одиноко в Ленинграде, как он бежал от Лапшина, как ходит за ним по пятам Окошкин, но это уже нельзя было рассказать, и тогда, таинственно подмигнув, он рассказал о себе так, как будто бы он был Лапшиным: как он, Лапшин, ловил некоего Жмакина, и как он этого Жма-кина поймал и привел в розыск, и как Жмакин просил его отпустить, и как он, Лапшин, взял да и не отпустил.

— И очень просто, — говорил Жмакин, чувствуя себя как бы Лапшиным, — их не очень можно отпускать. Это народ такой. Вот у меня был случай…

И он рассказал про себя, как про Окошкина, как он, Окошкин, ловил одного жулика по кличке Псих и как этот Псих забежал на шестой этаж, позвонил, проскочил квартиру, да по черному, и поминай как звали.

— Ушел? — спросил Корчмаренко.

— И очень просто, — сказал Дормидонов.

— Во, черти! — восторженно крикнул Корчмаренко, захохотал и хотел шлепнуть ладонью по столу, но попал в тарелку с чем-то жидким и всех обрызгал. После этого он один так долго хохотал, что совсем измучился.

— Вы что ж, агентом работали? — спросил Алферыч, пронзая Жмакина озорным взглядом.

— Разное бывало, — сказал Жмакин уклончиво. Потом Корчмаренко играл на скрипке, и все сидели рядом на диванчике и слушали. А когда гости уже совсем собрались уходить, Корчмаренко предложил спеть хором, и Клавдя начала:

Среди долины ровныя

На гладкой высоте…

Спели и разошлись. Но Корчмаренко еще не хотел спать и не пустил Жмакина. Они сели за шахматы. Оба закурили и насупились.

— Спать, греховодники, спать, — говорила старуха, — спать.

— Ничего, завтра выходной, — бурчал Корчмаренко.

Старуха вдруг дотронулась до плеча Жмакина.

— Дай-ка, сынок, паспорт, — сказала она, — я завтра раненько сбегаю, да и пропишу.

Он хотел сказать, что паспорт у него на работе, но взглянул на Клавдю — и не смог. Что-то в ней изменилось, — он не понимал что; она смотрела на него иначе, чем раньше, — не то ждала, не то усмехалась, не то не верила.

— Поднимись, принеси, — сказала старуха, — не то утром разбужу…

Уже поздно было говорить, что паспорт на работе. Он сунул руку в боковой карман пиджака и вынул краденый паспорт, но все еще медлил, затрудняясь все больше и больше. Он даже не помнил имени в паспорте… А год рождения? Он открыл паспорт и прочел: Ломов Николай Иванович, 1912 — приблизительно подходило. Теперь прописка.

— Чего ищешь? — спросил Корчмаренко.

— Да тут фотография была, — сказал Жмакин, — как бы не потерялась…

Он запомнил и прописку. Старуха взяла паспорт.

Это была верная гибель, то, что он делал. Через три дня самое большее его возьмут. Разве что Ломов Николай Иванович дурак и не заявил. Нет, конечно, заявил.

Он не доиграл партию и ушел к себе. Надо было спать. Три дня можно спать спокойно. А дальше конец. Он разделся, лег. Сколько времени он не спал в постели? И тотчас же заснул.


Читать далее

Юрий Герман. Жмакин
1 08.04.13
2 08.04.13
3 08.04.13
4 08.04.13
5 08.04.13
6 08.04.13
7 08.04.13
8 08.04.13
9 08.04.13
10 08.04.13
11 08.04.13
12 08.04.13
13 08.04.13
14 08.04.13
15 08.04.13
16 08.04.13
17 08.04.13
18 08.04.13
19 08.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть