Шамай Голан. Кипарисы в сезон листопада

Онлайн чтение книги Кипарисы в сезон листопада
Шамай Голан. Кипарисы в сезон листопада

Памяти Ривы и Моше Бен-Дрор

1

Каждый день усаживался Бахрав за свой громоздкий стол и принимался сортировать марки. Заскорузлыми распухшими пальцами поднимал их по одной и раскладывал стопочками. Очки сдвинуты на лоб, серые, со стальным отливом волосы нависают над глазами. Не так давно побывал он в городе. Представил товар Шейнману, торговцу марками.

— Если рассортируете, — пообещал Шейнман, — можно будет оценить.

Тридцать пять лет собирал их. Первые десять лет погибли в Войне за независимость. Снаряд угодил в дом в тот час, когда сам он оборонял южную позицию возле колодца. Двадцать пять лет, минувшие после той войны, кое-как, без всякой системы и порядка заполнившие несколько картонных коробок, были свезены в город. Теперь он раскладывал их соответственно возрасту и стоимости.

— Они чем старее, тем делаются дороже, — ухмыльнулся Шейнман, обнажая искусственные зубы. — Не так, как у людей.

На Шейнмана можно положиться. Коротышка эдакий, голос низкий, руки проворные. Сорок лет в этом деле. Бахрав получит у него приличную сумму.

Хочется сделать сюрприз дочке, Шароне. Выложить перед ней кучу денег. Может, они предложат ему остаться у них в Иерусалиме. С внуками. Он ничего не рассказывал ей о своих планах. И в письмах не упоминал. Никому ничего не сообщал. У Мойшеле, координатора работ, попросил день отпуска и выехал в город автобусом, который на рассвете доставляет рабочих. Яблонский, его сосед по домику, с подозрением уставился на чемодан. И Этка, экономка, тоже глянула искоса.

Только когда зарычал мотор и автобус выехал из ворот хозяйства, решился расстегнуть ворот рубахи и вздохнул полной грудью. Апельсиновые рощи ворвались в ноздри, будто призывали вернуться к ним и трудиться. Но доктор Карп запретил ему — из-за оранжевых кругов, которые то и дело плавают перед глазами. И левая рука что-то начала вдруг заметно дрожать. Без всякой видимой причины. Доктор Карп предостерег его от чрезмерного физического напряжения. И от одиночества тоже. Сказал, что приступ может случиться в любой момент, например во время работы на плантации, когда он будет подрезать ветви или перетаскивать поливочные устройства из одного ряда в другой. Совершенно неожиданно. Что тогда? Он будет валяться там, на земле, совершенно один, и ни одна живая душа не догадается об этом.

— Если так, что же нам делать? — спросил Бахрав бодро.

— Будем заниматься умственным трудом! — усмехнулся доктор и похлопал его по плечу.

Только после того тумана, что окутал внезапно, после ужасного головокружения Бахрав понял, насколько врач был прав, и сдался. Один-одинешенек лежал он в своей комнате на полу. Сердце колотилось как бешеное. За стенкой сосед Яблонский слушал, по своему обыкновению, «Уголок труженика села». Специалист в области борьбы с вредителями полей объяснял, как следует предохранять от них апельсиновые деревья в пору созревания плодов. К тому моменту, когда начались «Новости», сердце успело немного успокоиться. Бахрав и сам никогда не пропускал «Уголка труженика села» и тем более семичасовых «Новостей». А тут вдруг нечаянно задремал, продолжая лежать на полу с обмирающим сердцем. Задремал и даже увидел сон. Они бегут, как когда-то давным-давно, бегут на заре по тропинке между апельсиновыми деревьями — он и Йорам. Йорам бежит рядом с ним. Плечом к плечу взбираются на вершину того холма, где кладбище. Задерживаются на минуту возле высоких стройных кипарисов. И, еще не отдышавшись после подъема, смотрят на голубовато-пурпурный восход над горами Эфраима.

Йорам задирает голову, останавливает взгляд на острых вершинах кипарисов и говорит жалобно, со слезами в голосе:

— Невозможно нарисовать их, папа. Почему у них нет листьев? Я хочу, чтобы у них были листья. Чтобы осенью с них падали листья…

— Рисуй их так, сынок — вечнозелеными, — шепчет где-то рядом Пнина.

И Бахрав чувствует, как сладкая истома разливается у него в груди, заполняет все тело.

— Мама права, Йорам. Рисуй их так…

Но Йорам смеется над ним. Смеется и покидает его. Сбегает по склону холма вниз, тонкая фигура колеблется, удаляется, расплывается в скопившемся у подножья тумане. Но даже на таком расстоянии Бахрам еще видит зеленые смеющиеся глаза…

— Лгуны! — кричит вдруг Йорам, оборачиваясь. — Вы меня не обманете! — И тело его содрогается от рыданий.

Бахрав кидается вдогонку за сыном, хочет объяснить, оправдаться, но ноги не слушаются его, и даже само имя — Йорам! — застревает в горле и душит, душит…

Он проснулся от собственного крика и увидел, что по-прежнему лежит на полу. Душный жаркий ветер врывался в комнату сквозь приоткрытые жалюзи и сушил горло. Руки бессильно вытянулись вдоль налитого тяжестью тела. Он ничем не мог помочь себе. Всю ночь пролежал без сна на жестком полу и еле дождался рассвета. Наконец услышал шарканье ног за стеной и стук палки Яблонского. Включились шестичасовые «Новости». Он надеялся, что Яблонский заглянет к нему — просто так, попросить какую-нибудь безделицу, что-нибудь сказать. Хотя знал, что этого не случится. Он никому не нужен, даже Яблонскому. С тех пор как умерла Пнина, ни один человек не переступал его порога. Да он и не звал никого. По движению солнечных лучей, проникавших сквозь щели жалюзи, принялся отмерять минуты и часы того бесконечного дня. Солнце взошло слева и коснулось ступней. Потом, спустя вечность, подползло к голове. Скрылось. Потом снова показалось, уже в том окне, что выходит на юг. Медленно-медленно прогладило комнату и исчезло. Тело его закоченело, онемело и начало растворяться — вместе с ним. Он отведал вкуса кончины.

Под вечер явился Мойшеле, координатор работ. Из молодых, из тех, что родились здесь и остались — впряглись в хозяйственное тягло. Парень стоял где-то в проеме двери и бормотал: он не любопытствует, не задает никаких вопросов, его это не касается, он только хочет узнать, собирается ли Бахрав завтра выйти на работу, или подыскать ему замену — потому что сегодня он ведь не вышел, даже не предупредил, просто взял и не вышел, но это не важно, это его личное дело, а просто чтобы знать… Кажется, даже заглянул в комнату, но не заметил распластанного на полу тела. Потоптался еще немного в ожидании ответа, потом застыдился своего нелепого бормотания, вздохнул и ушел — молодыми быстрыми шагами.

Ближе к ночи возник доктор Карп.

После этого случая Бахрав попросил, чтобы ему подыскали другую работу. И нашел то, что требовалось: полдня в кондитерской. Всего-то и дел — стоять и приглядывать за противнями со сдобным душистым тестом. Есть время подумать, помечтать, представить себе, что это не жар от электропечей, это суховей проносится между рядами апельсиновых деревьев… Плохо только, что оранжевые круги перед глазами так и не исчезли.

2

В Шавуот[5]Шавуот — праздник в середине лета, наступающий через сорок девять дней после Песаха. приехала Шарона. И она, и внуки, и Гершон. Оставались недолго. На исходе праздника отбыли первым автобусом. Он не стал рассказывать им о той ночи. И о своей встрече с Шейнманом тоже не заикнулся. Ничего не сказал о марках, над которыми склонялся в жаркие ночи за опущенными жалюзи.

Шарона, едва войдя, распахнула все окна и голосом, так похожим на материнский — одновременно упрекающим и ласкающим, — сказала:

— Ветер с моря, папа! Бриз! Это как бальзам. Дыхание жизни!

Обнаженные хлопотливые руки легонько подтолкнули его, заставили опуститься в новенькое кресло-качалку. И Гершон тоже разволновался и призывал оценить достоинства кресла, усесться поглубже, убедиться в его удобстве и приятности. Действительно, кресло благожелательно приняло его тело и стало укачивать в безмятежной прохладной неге.

— Дать тебе книгу, папа? Какую? — спрашивала Шарона и уже прохаживалась кончиками пальцев по рядам стоявших на полках томов. — А. Д. Гордона? — Нарочно выделила инициалы, вытесненные на широком матерчатом корешке. В голосе трепетала насмешливая нотка. — Берла Каценельсона? Ицхака Табенкина?

Бахрав не обиделся и никак не отреагировал на эту снисходительную иронию, с годами ставшую привычной в их отношениях. Пропустил ее вопрос мимо ушей, беззлобно отмахнулся, блаженно вытянулся в кресле и закрыл глаза. Шарона облеклась в фигуру Пнины, плечи и бедра раздались, прядь волос надо лбом поседела. Пнина, когда сердилась, принималась барабанить кончиками пальцев по столу. Она умерла внезапно, у него не было ни времени, ни возможности подготовиться к ее исчезновению и своему одиночеству. Он мог поклясться, что Пнина и сама не подозревала, что так вот вдруг умрет. Совершенно неожиданно это случилось. Поехала в больницу и не вернулась. И вот теперь, в очередную годовщину ее смерти, Шарона и Гершон привезли ему кресло-качалку. В качестве утешения. Словно дурачась, младенчески растягивая слова, Шарона объясняла дочке, маленькой Пнинеле:

— Сегодня очень-очень печальный день. Такой грустный-грустный. Поэтому мы решили сделать дедушке что-нибудь хорошее. Приятное. Подарить ему вот это кресло. Чтобы он качался.

А Гершон похлопал его по спине и воскликнул:

— А что? В кибуце тебе небось такого излишества не предоставят!

Бахрав и тут сдержался, только вскинул голову и глянул в гладко выбритое самодовольное лицо зятя. И совсем уж глупо спросил:

— А что, Нехемия Аронович там у вас в Иерусалиме по-прежнему секретарь Рабочего совета?

Глаза зятя затянула пленка недоумения и отчуждения. Гершона не интересуют рабочие советы.

— Аарони, — поправила Шарона. — Он, видимо, поменял фамилию: Нехемия Аарони.

— Прекрасно, — сказал Бахрав и вдавил плечи в спинку кресла.

— Папа знаком со всеми иерусалимскими ветеранами, — пояснила Шарона как-то не слишком уверенно.

Усмешка тронула уголки губ Бахрава.

— Прекрасно, — повторил он, словно пытался убедить в чем-то самого себя. Вытянул вперед руку и широким великодушным жестом обвел маленькую застекленную веранду: — Дом в вашем полном распоряжении! Я — ваш гость.

Да, все отлично, он чувствует себя прекрасно: и оттого, что дочь и внуки приехали наконец навестить его, и оттого, что он сидит в роскошном плетеном кресле, нежно облегающем усталое тело, и оттого, что друг его Аронович по-прежнему трудится в Рабочем совете.

Шарона принесла кофе и вытащила из сумки ватрушки. Бахрав уловил запах высококачественного свежего творога — только человек, любящий свое дело, может производить такой замечательный продукт.

— Выходит, в Иерусалиме тоже имеется хороший творог, — похвалил он с уверенностью знатока и неожиданно добавил: — Когда ты родилась, я начал собирать марки.

— О! — промолвила Шарона, внезапно зарделась и даже не поправила упавшей на щеку пряди. — Это было давно, папа. — Смущенно глянула на Гершона, словно испрашивая поддержки.

— В тридцать восьмом, — совершенно некстати уточнил Бахрав.

— Папа! — взмолилась Шарона. — Гершон прекрасно знает, сколько мне лет.

— А в сорок восьмом в наш дом угодил снаряд и все сгорело, — продолжал Бахрав невозмутимо. — Марки тоже.

Шарона склонила голову, словно пытаясь предугадать опасное продолжение.

— В тот день детей эвакуировали в кибуц Гиват-Шива, и я поклялся начать все сначала.

— Правда? Я и не знала об этой клятве, — пробормотала Шарона.

— Сказались пережитки капитализма в моем сознании, — попытался пошутить Бахрав.

Снял очки, но тут же снова водрузил их на место. Тело его, не участвовавшее в беседе, продолжало блаженно покачиваться в кресле. — И действительно начал все сначала, — произнес он вдруг твердо, решительно сбросил ноги с удобной подставки и уперся ими в пол. Кресло замерло.

— Когда я был подростком… — начал Гершон, приглаживая рукой курчавую шевелюру.

— Но вообще-то, — перебил Бахрав с внезапным раздражением, — дело в том, что я всегда любил этот вид искусства: меня с детства привлекала область марочного производства…

— Дедушка устал, — сказала Шарона, обхватывая обеими руками детей за плечи, и вывела их наружу.

А когда вернулась, принялась рассказывать о последнем письме Йорама — преувеличенно громко, будто испугавшись воцарившейся в доме тишины.

— У него все в порядке. Очень занят, много рисует. Спрашивает про тебя, интересуется, как ты поживаешь. По-прежнему просит, чтобы ты понял его. Чтобы простил ему бегство из отчего дома…

Бахрав поднялся и подошел к окну. Его высокая фигура совершенно заслонила уличный свет. Он видел, как его внук, Дани, запускает камнем в птицу, сидящую на ветке. Хотел сделать шалуну выговор: птицы садятся сейчас на деревья, готовясь ко сну. Нельзя пугать их. Это последние птичьи хлопоты перед великой ночной тишиной. Но сдержался и ничего не сказал. Пускай Шарона и Гершон сами воспитывают своего сына. Он вот воспитывал, воспитывал Йорама, прививал устои и принципы, и что из этого вышло? Мальчишка удрал. Бежал от него аж до самого Парижа. Отец отвечает за сына даже в новом социалистическом обществе — так он считал. «Ты позоришь меня, твоего отца, — писал ему в отчаянье, стараясь все-таки выбирать выражения помягче, — и умножаешь седины и скорби твоей матери. Возможно ли, чтобы сын Бахрава предпочел жизнь в диаспоре?» — взывал, не в силах сдержать крика души и тайных жгучих слез.

Йорам ему ответил. Просил понять и простить. Его жизнь — искусство. Он не мыслит себя вне искусства. И если он намерен чего-то достичь в этой области, то должен учиться. У лучших мастеров. В Париже есть у кого поучиться живописи. Напомнил, что ведь и отец его, Бахрав, тоже мечтал стать художником. Да, в юности тоже собирался поехать в Париж, чтобы изучать живопись.

Бахрав не стал продолжать и развивать этот диспут. Факт остается фактом: сын предал. Единственный сын. Что-то надломилось во всем построении.

На похороны матери приехал — бородатый, в истрепанных джинсах. На ногтях — пятна краски. С увлечением рассказывал про Париж. Про листопад на парижских бульварах. Про эти особенные осенние краски, подобных которым не сыщешь в целом мире. Светлая бородка послушно двигалась в такт восторженным словам, словно и она рисовала бесподобный Париж. С одноклассниками не пожелал встретиться.

Бахрав высунулся в окно и все же пристыдил Дани за птиц. Нельзя ради забавы пугать беззащитное существо. Шарона тотчас прибавила:

— Не нужно сердить дедушку!

Преданная дочь Шарона. Была… Пока не явился Гершон и не утащил ее в Иерусалим. Даже свадьбу не пожелали сыграть в Эйн ха-Шароне. Объяснили, что не хотят брать на себя никаких моральных обязательств. Напрасно Бахрав соблазнял их всеобщей радостью, многолюдным собранием и обещал пригласить самых видных представителей кибуцного движения, заслуженных старожилов долины Шарон.[6]Долина Шарон (Саронская долина) — расположена в центральной части средиземноморского побережья Израиля между горой Кармель на севере и горами Шомрона (Самарии) на востоке. Шарона заупрямилась. Смуглое продолговатое лицо нахмурилось. Эти ямочки на щеках… Что ж, они вправе поступать, как им заблагорассудится. А ее отец? Разве он не покинул отчего дома? Разве не ранил старика в самое сердце? Бахрав пытался доказать разницу — как она вообще смеет сравнивать?! Но никакие доводы логики и здравого смысла не подействовали, они стояли на своем. Тогда Бахрав заявил, что в Иерусалим ни на какую свадьбу не поедет. Если он уже ничего не значит для собственных детей, пускай обходятся без него. Только слезы Пнины заставили его уступить. Но товарищам в кибуце постеснялся даже назвать цель этой поездки. В раввинате молодых благословил молодой раввин и призвал всех присутствующих веселиться и радоваться ради жениха и невесты. Бахрав приневолил себя улыбнуться. Раввин прочел благословение над вином и еще кучу всяких благословений, затем пришел черед разбить стакан в память разрушения Храма. Потом воцарилась странная тишина. Бахрав и сегодня помнит эту тишину. Удручающее молчание. Или это только ему одному показалось, что все вокруг погрузилось в тягостную липкую немоту?

Шарона предложила принести обед из столовой и поесть здесь, у дедушки в домике. Зачем им встречаться с товарищами кибуцниками? По крайней мере, никто не станет коситься на них и прохаживаться на их счет. Как будто угадала желание Бахрава.

— Пнинеле споет нам, и мы сами устроим тут отличный праздник. А Дани почитает из Свитка Рут.[7]Свиток Рут — один из пяти свитков, входящих в раздел Писания канонической еврейской Библии. Прочитывается в синагоге в праздник Шавуот.

Бахрав улыбнулся дочери, словно вступая с ней в тайный сговор. Однако Гершон запротестовал и настоял на том, чтобы идти в столовую. Детям это будет интересно — посмотреть, как празднуют Шавуот в кибуце. А иначе зачем они вообще тащились в такую даль?

Бахрав взглянул на дочь, но она отвела глаза.

— Хорошо, — сказала со сдержанным раздражением, но тут же смирилась с решением мужа и прибавила прежним ненатуральным младенческим голоском, обращаясь к одной только Пнинеле: — Правда ведь, нужно слушаться папу?

Все по очереди приняли душ и облачились в праздничные одежды. Бахрав надел белую рубаху. Пока они мылись и одевались, уселся в кресло и углубился в приложение к «Вестнику садовода». Краем глаза наблюдал за Гершоном — опрыскивает щеки душистым лосьоном, выбирает и повязывает перед зеркалом галстук. Рот зятя не закрывался ни на секунду, нахваливал многолюдные коллективные трапезы, «как у ессеев в пещерах Кумрана». Бахрав порывался уточнить, что это рукописи нашли в пещерах, а трапезы проводились в трапезной, но удержался. Пришпиливая галстук позолоченной булавкой, Гершон наконец умолк. Пнинеле восторженно кружила возле отца в своем коротеньком нарядном платьице и хлопала в ладоши. Дани — в субботних брюках, из которых он успел уже вырасти (снизу торчали длинные худые ноги) — стоял на пороге и держался за дверную ручку. Как верный страж в царских покоях. Гершон посоветовал и Бахраву надеть галстук. Надо же когда-то начинать. Хотя бы попробовать. Бахрав лишь сдержанно усмехнулся.

Гершон шагал во главе семейства, посреди дорожки. С двух сторон от него — дети. Позади мужа — Шарона. Бахрав все с той же слабой усмешкой на устах замыкал шествие. Издали послышалось пение: «Кто поселится в шатрах Твоих, кто взойдет на гору святости Твоей?» Праздничные огни высвечивали сияющие круги на зеленом газоне перед столовой. Они остановились у входа — против стеклянных дверей, озаренных неоном, под любопытными взглядами товарищей кибуцников, уже расположившихся вокруг накрытых столов.

Дождавшись окончания пения, зашли внутрь и принялись оглядываться, выискивая свободное местечко. Тут и там виднелись пустые стулья, но кем-то уже захваченные: косо прислоненные к столам в ожидании припаздывающих родителей и неприступные под бдительным оком охраняющих их детей. Тем не менее Бахрав двинулся в глубь столовой по длинному проходу — высокий, прямой, с гордо поднятой головой, морщинистое лицо, задубленное солнцем и суховеями, было спокойно, шаг нетороплив. Свободных мест не обнаружилось. Он шел, ни перед кем не опуская взгляда и никому не кивая. Шарона заметила Рафи, своего одноклассника, стоявшего на возвышении и дирижировавшего хором. Правая рука высоко поднята, левая застыла у самых губ, словно в напряженном ожидании.

И снова они оказались снаружи. Молчаливой сконфуженной цепочкой поплелись обратно к домику. Шлейф удаляющегося праздничного веселья волочился за ними: «Корзины наши на наших плечах! Со всех концов страны пришли мы!..»

Поели на веранде прямо из глубоких стальных мисок. Не стали ни петь, ни читать Свиток Рут. Молчание ширилось и разрасталось по мере приближения ночи. Дети уже спали в соседней комнате, слышалось их нежное размеренное дыхание. Гершон, в каком-то растерянном раздумье, долго приглаживал волосы и наконец оборотил свою курчавую голову к приемнику. Бахрав печально улыбнулся и сообщил, что звуки музыки скрашивают его одинокие вечера: он слушает музыку и любуется своими марками. Сказал в ожидании вопроса, которого не последовало. Беззвучно вздохнул и продолжил через силу, натужно выдавливая из себя слова:

— Шарона — это в честь Эйн ха-Шарона.

Гершон согласно кивнул, словно подтверждая поступившую информацию.

— Она была здесь первым ребенком, — продолжал Бахрав. Снял очки и с окаменевшим от напряжения лицом вернулся к недавней обиде: — И, несмотря на это, для меня не нашлось места за праздничным столом!

— Это потому, что мы опоздали, — попыталась утешить Шарона.

— Но тогда, — упрямо бередил Бахрав свежую рану, — когда я впервые взошел на этот холм — голый песчаный холм! — места было предостаточно. Больше, чем требовалось! — Он со стуком опустил на стол чашку с остатками кофе.

Под настойчивыми умоляющими взглядами Шароны Гершон встал, выключил приемник, распахнул дверцы буфета, вытащил бутылку коньяку и налил две рюмки.

Бахрав вдруг взглянул на зятя с нежностью, опрокинул рюмочку, крякнул и сказал взволнованно:

— Они не верили. Никто не верил, что Эйн ха-Шарон сумеет удержаться. Все говорили: нет воды! Без воды — нет жизни, нет дома. Нет дома — нельзя заводить детей. Так что, понимаешь, Гершон, дорогой мой зять, твоя супруга и мать твоих детей была очень близка к тому, чтобы вовсе не состояться. — Глянул на них обоих, словно взвешивая такую обескураживающую возможность, и даже указал на дочь дрожащей рукой. Некоторое время рука так и продолжала одиноко висеть в воздухе. — Когда товарищи узнали о беременности, тотчас потребовали, чтобы Пнина шла в город к врачу и избавилась от ребенка. Да, чтобы не возвращалась, пока не избавится. Они не подозревали, что дети приносят с собой и воду, и дом! — Поднялся, подошел к Гершону и предложил выпить за победу Шароны. За ее состоявшуюся жизнь.

Затем они выпили за воду, которая и есть сама жизнь. Потом за процветание Эйн ха-Шарона. И в память Пнины, которая не дожила до этого дня, но теперь пребывает в лучшем мире. После пятой рюмки Бахрав пожелал Гершону прибавки к зарплате — «чтобы мы могли повеселиться не только в праздники!». И снова уселся за стол, видимо исчерпав все свои тосты и претензии к жизни. Уселся с чувством исполненного долга и завершения сложной, но чрезвычайно важной миссии. Глаза его сияли странным блеском. Даже бледные щеки вдруг зарделись, словно налившись внезапной симпатией к зятю.

— А теперь, милый мой Гершон, я расскажу тебе, как в Эйн ха-Шарон обнаружили воду! — воскликнул радостно, закинул ногу на ногу и покрепче уперся плечами в спинку кресла.

И уже открыл было рот, чтобы начать свой рассказ, но тут заметил, что дочь его, чудесным образом спасенная и принесшая кибуцу воду, подмигнула мужу. Захлопнул рот, снял очки, помолчал, подумал, снова водрузил их на нос и, словно подбадривая самого себя, произнес:

— Ничего, дети, ничего… Вы обязаны выслушать. Это как-никак наш долг — рассказывать вам. Да, снова и снова рассказывать… Как это все начиналось. Умножающий предание достоин всяческой похвалы.

Им пришлось смириться перед этой несокрушимой мудростью веков.

Прежде всего описал жажду: жажду людей, жажду скотины, жажду земли. Старый колодец давал шесть кубов воды в час, этого ни на что не хватало. Молоденькие виноградники и апельсиновые плантации — которые он насадил вот этими самыми руками — требовали воды, воды, много воды!.. Они погибали, вяли, сохли от жажды. Тоненькие лозы плакали без воды, в точности как крошечная Шарона.

На глазах у него выступили слезы. Он отвернулся к окошку и замолчал. В распахнутое окно втекали тьма и приторный сладковатый запах апельсинов, почему-то напоминавший сегодня запах гнили и разложения.

Тогда, продолжил Бахрав, справившись с минутной слабостью, он предложил рыть новый колодец, на значительном расстоянии от прежнего, гораздо южнее. У самой границы кибуцных владений, где в то время не было никаких строений.

— Там и сейчас стоит ограда, — пояснил он.

Не по-хорошему, так по-плохому, но воду добудем! — подбадривал он товарищей — всякими такими шуточками пытался поднять настроение.

— Одной рукой, можно сказать, обороняли арык, а другой крутили ворот шахты. С юга, из-за ограды, из садов Умм-Кафры, и с запада, с полей Миски, ежечасно подкарауливали убийцы. Но мы не сдавались, мы одержали верх! Два года рыли, все углубляли и углубляли шахту и не могли нащупать воды. И вдруг, в одну прекрасную ночь — воистину, прекрасную! — она хлынула, взметнулась фонтаном. До самого неба, облако брызг затмило звезды! Мы хватали его ртом, руками, окунались в него, плясали и прыгали в нем, как безумные, обнимались и целовались, как братья! Это была победа — сто пятьдесят кубов в час! С глубины ста девяноста метров. Сто пятьдесят кубов… Да… А вы, молодые, не верите. — Бахрав поднял глаза и увидел смущение и усталость на лицах Шароны и Гершона. — Правда, сегодня трудно поверить, — пробормотал виновато. — Такая великая победа… Исключительно благодаря нашему упорству. Человек не имеет права отчаиваться. Наши предки говорили, что отчаяние — великий грех. Даже если меч острый приставлен к твоему горлу… — Голос его дрогнул из-за подступивших рыданий.

Он поднялся, подошел к платяному шкафу и долго рылся на полках, отыскивая носовой платок. Нашел наконец, промокнул глаза. Шарона встала, взяла его под руку и отвела обратно к креслу.

И пусть они не думают, что он окончил свою повесть, — нет! Еще есть о чем порассказать. И время есть — вся ночь впереди. Некуда спешить. Пусть сидят и слушают. Им полезно послушать.

— Такого убранства, как в нашей столовой — в том бараке, который служил нам столовой, — начал он новое повествование, — не было нигде в Шароне. На одной стене висел плакат в духе изречений Торы: «Поднимись, вода, из колодцев Господних!» А на противоположной — Бахрав прочертил эту надпись пальцем по воздуху всю, от начала до конца: «В радости творите и умножайте!..» Такие мы были… Первопроходцы… Тебя, Шарона, подняли на сцену — поскольку ты была первым ребенком, — и все товарищи плясали вокруг тебя и пели: «Вода, вода — веселье из источников спасения!..» И сам председатель Национального собрания встал и произнес прочувствованную речь, восславляя изречение: «Поднимись, вода!»

Бахрав тоже поднялся во весь рост, прямой и величественный, как древний пророк, и голос его теперь гремел в полную мощь:

— Понимаете, слова, которые две тысячи лет были, как сухие листья, как надрывающее душу воспоминание, вдруг восстали к жизни, налились соками, расцвели, обрели новый смысл, зазвучали гимном в Эйн ха-Шароне! Как он выразился тогда? «Я говорю вам, товарищи, каждая капля воды в этом засушливом краю — это капля крови в наших жилах, в сердце нашего народа!» Это была замечательная речь. Неповторимый день… — Он опустился в кресло и с трудом перевел дыхание. Завел левую руку за спину, словно пытался нащупать и успокоить вспыхнувшую боль. — Кровь… Тогда она кипела и бурлила. А теперь стынет в жилах. Да, дети… Иссякает наша кровь, — пробормотал, словно обращаясь не к ним, а куда-то в пространство. — Мелеют и глохнут источники наши…

Назавтра они уехали первым автобусом — Шарона, и Гершон, и дети. Бахрав предлагал им остаться — хотя бы еще на один день, он сводит Пнинеле в коровник и птичник, прокатит Дани на тракторе. Даже пообещал Шароне рассказать про свои марки. И про свои планы касательно будущего. Конкретно ничего не сказал, только намекнул, что собирается начать новую жизнь. Гершон, возможно, что-то учуял, потому-то и поспешил уехать. В министерстве, дескать, полно дел, и он берет еще дополнительную работу — по вечерам, дома. Шарона заявила, что дети не должны пропускать школу, это непедагогично. Пусть он сам приезжает к ним в Иерусалим, тогда можно будет спокойно обсудить все планы.

— Успеется, — заключил Гершон уверенно. — Никто за нами не гонится, и ничто не горит.

3

Шарона написала, что на Рош а-Шана[8]Рош а-Шана — еврейский Новый год. Отмечается осенью, в сентябре или октябре. он обязательно должен приехать. А чтобы Новый год был добрым и сладким, пусть привезет меду из ульев Эйн ха-Шарона. С апельсиновых плантаций. «И выезжай пораньше, папа, — советовала Шарона, — потому что в Иерусалиме праздники начинаются еще до полудня».

Козлята, что сделались горными козлами, поучают отцов своих! Объясняют, что делать и как поступать. Бахрав посмеивался про себя и был счастлив, предвкушая радость встречи, но покидать кибуц не торопился. Опасался, что стоит ему выйти за ворота, как его квартиру займут под какие-нибудь общественные нужды. Ципора из комиссии расселения так прямо и спросила: не собирается ли он праздновать Рош а-Шана где-нибудь там… То есть не здесь, не в кибуце. Ей необходимо знать, поскольку прибывает множество гостей и всех нужно разместить где-то на ночь. Он попытался уклониться от ответа, а когда Ципора принялась бесстыже настаивать, взорвался: разве это не его дом?! И прежде чем уехал, опустил жалюзи на окнах до упора и не успокоился, пока не разыскал толстый пеньковый канат, каким обычно пользуются шоферы, связал им ручки жалюзи, а конец закрепил на спинке кровати. Потом запер дверь на два замка и еще вернулся и проверил, не осталось ли какой-нибудь возможности проникнуть в дом.

Только поднимаясь по крутой лестнице в квартиру Гершона и Шароны, почувствовал, что мучительное напряжение наконец отпускает. Может, оттого ему сделалось так легко и приятно, что из-под всех дверей неслись и проникали в ноздри дивные запахи фаршированной рыбы и цимеса. Воспоминания далекого детства заставили его глаза увлажниться. Шарона с недоумением глянула на него с порога. Он ответил ей смущенной улыбкой и указал на свои ноги, утомленные восхождением.

Сорок пять лет растаяли, словно и не бывали, — Шарона вернулась к обычаям, заведенным в доме его отца: стол накрыт белой скатертью, свечи пылают в субботнем светильнике.

— Гершона еще нет, — извинилась Шарона. — Он очень много работает. И дополнительно берет домой… — Вздохнула и улыбнулась: — Так-то…

Слова дочери относительно чрезмерной занятости зятя не тронули Бахрава. Он с наслаждением вымылся в душе, переменил белье и надел пиджак. Проследил, чтобы воротничок субботней рубахи лег как полагается на отвороты пиджака. А когда уселся на балконе, нависающем над суетливой и по-праздничному взволнованной улицей, почувствовал, что ему подарено от того светлого часа, в котором заключена капелька райского блаженства — как выражались в свое время его предки. Даже когда Гершон явился наконец с работы и отказался пойти с ним вместе в синагогу, Бахрав не стал настаивать.

Спустился вниз и растворился в толпе празднично одетых людей. В их потоке влился в синагогу. Однако староста в белом одеянии и кипе, вышитой, по иерусалимскому обычаю, золотом, преградил ему дорогу и объяснил, что место в синагоге следует покупать загодя, ибо, как сказано: истово трудящийся в канун субботы вкушает от блаженства ее.

Бахрав в смущении снял очки, извинился, сказал, что он тут новенький, и пообещал так и поступить в следующем году.

Гневное лицо старосты смягчилось, даже брови слегка раздвинулись, отделились одна от другой, разъехались в стороны. Понятно: новый репатриант, это совсем иной разговор. Заповедь заселения страны предшествует всем прочим. Хотя подивился беглости и исключительной правильности иврита в устах новоприбывшего. Усадил Бахрава на краешке скамьи, потеснив забронированные места. Прибавил, что если человек в Страшные дни просит о милости, то святой долг каждого помочь ему, потому что все в руках Господа, кроме страха перед Господом…

Песнопения, которыми напитывалась душа Бахрава в тот день в синагоге, смешались в его памяти с ароматом иерусалимской улицы и запахом кушаний, поданных Шароной к ужину. А в ночи, погрузившись в благоуханное забытье, сидел он маленьким мальчиком у отца на широких теплых коленях и отвечал ему урок недельной главы.

Утром застал Гершона, склонившегося над картой Иерусалима с красным карандашом в руке — зять вычерчивал маршрут экскурсий, которые предстояло совершить ему, Бахраву. Гершон — плановик в министерстве финансов и офицер запаса военной разведки, большой специалист в прокладывании маршрутов по любой карте и местности, даже пересеченной или застроенной, кропотливо выписывал номера автобусов, следующих к кнессету и Национальному музею Израиля, Большой синагоге и Храму гроба Господня, что в Старом городе. Оттуда карандаш продвинулся к Башне Давида и далее к святому древнему кладбищу на Масличной горе. А к Стене плача они пойдут все вместе. Поскольку день праздничный, то и дети могут отправиться с ними, и дедушке будет дозволено купить им сладостей в армянском квартале.

И тогда Бахрав вдруг сказал:

— Может, вы найдете мне здесь работу?

— Где? Какую работу? — перепугалась Шарона. — Папа, зачем тебе работа!

— В Иерусалиме, — выдохнул Бахрав и смущенно улыбнулся.

— Вечные твои шуточки, — возмутилась Шарона. — Папа, ты не меняешься.

А Гершон разъяснил четко и убежденно:

— Человек в твоем возрасте не может рассчитывать ни на какую работу.

Бахрав встал, выпрямился во весь свой немалый рост и переспросил с вызовом:

— Не может?

— Не может, — подтвердил Гершон строго.

— Значит, так… — Бахрав набрал полные легкие воздуха, потом сел и сказал: — Если Аронович до сих пор секретарь Рабочего совета, то и для меня найдется какая-нибудь работа.

— Аарони, — поправил Гершон жестко. — И он уже не секретарь Рабочего совета.

Бахрав протер стекла очков мягкой фланелью и пробормотал глухо:

— Мы вместе прокладывали дороги в Иудейских горах под Иерусалимом. В те далекие времена… Еще до Эйн ха-Шарона…

— Но теперь он уже не секретарь, — повторил Гершон с нескрываемым злорадством. — Давно уже не секретарь.

— Зато Гальперин, — уцепился Бахрав за последнюю надежду, — Гальперин по-прежнему мэр города. Гальперин пришел нам тогда на помощь — в день массовых арестов… Англичане…

Гершон и тут приготовился изречь нечто ядовитое, но Шарона опередила его:

— Папа, какая работа? Зачем тебе работа? Ты приехал к нам отдохнуть, погулять с внуками!

На другой день после праздника Бахрав встал пораньше и поехал в центр города. Повидал всех товарищей прежних лет. Их кабинеты располагались на верхних этажах, а поскольку Бахрав не доверял лифтам, то пришлось долго взбираться по бесконечным лестницам. Он останавливался передохнуть на площадках между этажами. Товарищи обрадовались его появлению, принялись шутить, заметили, что дожди в этом году ранние, так что ботинки нашего кибуцника как следует очистятся на каменных мостовых от налипшей на них за многие годы грязи. Подводили его к залитым струйками дождя окнам и указывали на шпили церквей, купола мечетей, кровли синагог и все приговаривали, точно на молитве: свят, свят, свят… Свят этот город и все воинство его. Выходило как-то так, будто только из окон их кабинетов можно по достоинству оценить колыбель трех религий. А потом восклицали с недоумением: что ему, Бахраву, делать в этом оплоте капитализма?! Даже припомнили сказанное о Ниневее, городе великом у Бога, обширнейшем и многолюдном, и о пророчестве, гласившем: «Еще сорок дней, и опрокинется Ниневея, ибо дошло до Меня злодейство их!» Но, несмотря на это, все приглашали присесть и угощали чаем (или кофе), а некоторые еще печеньем или бурекасом.[9]Бурекас — слоеный пирожок с творогом или картошкой. И, только выслушав его просьбу, мрачнели и застывали в молчании. Вновь пытались шутить:

— Что, разве окончены все дела в Эйн ха-Шароне? Мы, дружище, как-никак уже в летах, — прибавляли со вздохом. — Заслужили свое право почивать на лаврах — после всех проложенных нашими руками дорог, и вырытых колодцев, и пустынных холмов, которые заставили расцвести.

И потом еще продолжали расспрашивать о кибуцных делах, а услышав, что он сделался большим специалистом по выращиванию цитрусовых, принимались нахваливать это полезное занятие, прибавляя с усмешкой, что в Иерусалиме лимоны с апельсинами произрастают только на рынке. Тем не менее обещали, уже провожая до дверей, выяснить и похлопотать — в меру своих сил и возможностей… Весь Израиль — поручитель и ответчик друг за друга, как не помочь старому товарищу?

Только Гильбер, в стародавние времена исполнявший в Эйн ха-Шароне обязанности бухгалтера, а теперь занимавший пост генерального директора в крупнейшем банке, специализирующемся на выдаче ипотечных ссуд, задержал его дольше. Гильбер сидел и бросал на Бахрава такие умиленные взгляды, будто все эти годы только и делал, что дожидался его появления. Даже открыл потайную дверцу в стенном шкафу, вытащил бутылку дорогого импортного коньяку и налил две пузатенькие хрустальные рюмки.

— Кто бы мог поверить, — вздохнул, вертя рюмку в пальцах и рассматривая коньяк на свет, — что Бахрав, тот самый Бахрав, который объявил меня предателем, когда я надумал покинуть кибуц… Помнишь, что ты тогда сказал? Ничего не дадим дезертиру! И действительно, не дали… Я так и ушел — в чем стоял. Без гроша в кармане. Боже сохрани — не подумай, что я держу на тебя зло… Я понимаю: намеренья у вас были благие. Благие намеренья тоже надо ценить. Не унывай, старикан, устрою тебе работу. Вполне приличную. Будешь иметь достойный заработок и пенсию, все социальные льготы, включая оплату больничной кассы. Знаешь, лекарства, пребывание в больнице…

Бахрав засмущался — это уж слишком. Чересчур получается щедро. Ему бы только на пропитание. Ну, и немножко на подарки внукам. Чтобы не явиться в субботу с пустыми руками. Конечно, жилье какое-нибудь потребуется. Разумеется, не настоящая современная благоустроенная квартира, но все-таки какое-нибудь пристанище — чтобы было где преклонить голову. Поскольку он, Гильбер, распоряжается теперь выдачей ипотечных ссуд, может, устроит и ему… Он подыщет себе что-нибудь недорогое. Не в полную собственность, а так называемый долгосрочный найм. Одной комнатенки с него достаточно…

Тут Гильбер прервал его и напомнил, что ссуды полагается возвращать. И выдаются они только людям молодым и здоровым, у которых есть реальный шанс расплатиться. А в его, Бахрава, положении — нет, помилуй Бог, он не собирается, конечно, открывать рот Сатане… Но все же — как человек в его возрасте может брать на себя финансовые обязательства? Да продлятся дни его до ста двадцати, но ведь всякое может случиться… В одно прекрасное утро, не приведи Господь…

— Вот тебе мой дружеский совет, — заключил Гильбер, — поезжай к себе в Эйн ха-Шарон и настоятельно потребуй денежную компенсацию за все те годы, что ты трудился на них. Этой суммы должно хватить на приобретение жилья. Или пусть оплачивают тебе съём квартиры. Я — ладно, мне кибуц не выделил ни шиша, выгнали на улицу, как собаку, голым и босым, но я и проработал-то всего десять лет. А ты? Сорок пять! Сорок пять лет — это как-никак что-нибудь да значит!..

В тот же вечер Бахрав объявил, что едет домой, в Эйн ха-Шарон. Зять одобрил его решение и заметил, что, действительно, ночи становятся холодными — того и гляди вспыхнет эпидемия гриппа. Объяснил:

— После гриппа, как правило, начинаются всякие осложнения. Это твое счастье, что ты живешь на побережье, а не в Иудейских горах. Здесь, если хочешь знать, люди твоего возраста поголовно страдают воспалением суставов. Самое правильное — укрыться в своем доме.

Шарона тем не менее попыталась удержать отца. Принялась уверять, что погода еще исправиться. Непременно исправится. Где это видано — на Рош а-Шана такие дожди? А в Эйн ха-Шароне как-нибудь обойдутся без него еще несколько дней.

— Этого-то я как раз и опасаюсь, — буркнул Бахрав.

4

Члены секретариата пригласили Бахрава явиться в пятницу. В десять утра. Обычное время заседаний. Но Бахрав и не подумал идти туда. В десять он стоял у себя в кондитерской возле печи. Руки его привычно подталкивали и выравнивали противни с тестом, увлекаемые транспортером в огнедышащую пасть. Достаточно и того, что он подал им письменное прошение о выделении ему суммы, необходимой для найма скромной квартирки в Иерусалиме. А также о начислении выслуженного им пенсионного пособия. В точности как советовал генеральный директор банка Гильбер. А соваться самолично в это осиное гнездо он не собирается. Там, конечно, будет и Юваль, секретарь хозяйства, и Мойшеле, координатор работ, и Шломо Биньямини, председатель комиссии по образованию, и Карми, казначей. Все как один одноклассники его Йорами. Нет, некоторые даже моложе. Бахрав понимает: они не простили ему бегства детей из кибуца. Как же — и сын, и дочь покинули Эйн ха-Шарон! А меня они не покинули? — захотелось вдруг выкрикнуть во весь голос.

Через полчаса прискакал Юваль. Влетел в кондитерскую и с силой вдавил кнопку транспортера. Противни подпрыгнули от внезапной остановки, наскочили друг на дружку.

— Мы не предполагали, что Бахрав пожелает устраниться от работы, едва приступив к ней! — провозгласил возмущенно.

Бахрав натянул пальто, то самое заслуженное длиннополое пальто, которое надевал, отправляясь по ночам в караул, и последовал за Ювалем. Он никак не думал, что дорога до секретариата окажется столь долгой и тяжкой. На подъеме он застрял, не в силах вытянуть ноги из липкой расползающейся грязи. Обутый в сандалии Юваль то и дело опережал его, с недоумением оглядывался и с брезгливостью — как ему казалось — наблюдал за его мучениями. Йорам… Йорам не испугался, даже когда его вызвали для объяснений на общее собрание. Только засунул в карман рабочей блузы свои карандаши — латы рыцаря! — и пошел. Как ни в чем не бывало уселся на лавку между отцом и матерью. Помнится, секретарь начал свою речь с прославления деяний старшего поколения, поколения пионеров-основателей, благодаря стойкости и неустрашимости которых нынешнее молодое поколение удостоилось обладать таким богатым процветающим хозяйством. Отличнейшим во всех отношениях. А закончил предостережением, что если все дети забудут о всякой совести и благодарности и умчатся искать счастья в Париж, то вскоре тут получится один сплошной дом престарелых. Кто-то из отцов-основателей поднялся и напомнил: лучшие свои годы они отдали созиданию, преобразованию и служению обществу, не помышляя об удовлетворении личных интересов, не боялись никаких трудностей и так далее, но на Йорама все это не произвело ни малейшего впечатления. Возможно, оттого, что он сидел между матерью и отцом. А позади него находилась Шарона. Одной-единственной фразой парировал все обвинения и увещевания: каждый поступает по велению своей совести — отцам-основателям их совесть велела создавать кибуц, а ему, Йораму, его совесть велит оставить хозяйство и рисовать листопад на парижских бульварах, и еще не известно, чьи заслуги история оценит выше. Что ж, может, он и прав — знатоки уже теперь высоко ставят его талант. А вот его отец, старый идиот, месит осеннюю грязь в долине Шарон. Еле тянет ноги. Точно приговоренный к казни ползет на это проклятое заседание. И никого не интересует теперь, какие эскизы и картины рождались в его сердце и увядали в его сердце, пока он рыл колодцы и пестовал апельсиновые деревья.

— Объявляю заседание открытым! — провозгласил Юваль и хлопнул ладонью по столу.

Бахрав и не заметил, как переступил порог секретариата и уселся один против всех. Словно бы издалека долетел до него бесцветный голос Биньямини:

— Мы получили твое прошение. Должен признаться, оно произвело на нас чрезвычайно тягостное впечатление… — После каждой фразы он делал продолжительную паузу и все откашливался, пытаясь прочистить горло. — Мы подумали, что, может быть, здесь, в дружеской беседе… В кругу товарищей…

Бахрав опустил глаза. Пускай уже не мямлит, а поскорей переходит к упрекам и обвинениям. Все равно ведь кончит этим. Снял очки и затуманенным взором уставился в стену напротив. Прочитал с трудом: «Вашей жертвенности обязаны мы биением жизни». Ах да, разумеется, подпись под портретами тех первопроходцев, которые ныне уже вкушают заслуженный покой на вершине холма под кипарисами. Биение жизни! — усмехнулся Бахрав. Отличная идея — развесить портреты. Все здесь: Кригер, Пильняк, Гелер, Роза, Эсти… И даже Пнина, жена его. И как много еще свободного места… Прекрасная традиция…

Стремительно — несмотря на возраст и хромоту — ворвался Яблонский. Даже палка на этот раз выстукивала по-особому: бойко и взволнованно.

— Злокозненные клеветнические слухи достигли моих ушей! — врезался он в вялую речь Биньямини. — Не верю! — Уставился на Бахрава, словно требуя немедленного опровержения коварных слухов. — Мы заслуженные воины, Бахрав! Старые солдаты не покидают поле боя!

Юваль призвал его к порядку. Высказываться можно будет потом. И предварительно следует просить слова. Однако Яблонский гневно ударил палкой об пол и закричал сыну:

— Шмендрик! Не смей перебивать меня! Когда речь идет о… Когда решается судьба… — Слова застряли у него в горле, но он решительно выставил седую бороденку в сторону членов секретариата и уселся на лавку возле Бахрава.

Бахрав ничего не сказал. Да и что он мог сказать? Описать свое одиночество? Разве они поймут… Унижать и обвинять человека — вот что они умеют. Яблонский… Яблонский расцвел и разветвился тут, в Эйн ха-Шароне, не хуже любой апельсиновой плантации на окрестных дюнах. Двадцать два члена насчитывает клан Яблонских! Каждый вечер накануне субботы младший сын Юваля выставляется сторожить столы и стулья для своего семейства. Пять столов сдвигают сыновья Яблонского и прислоняют к ним стулья — чтобы никто не посмел подступиться. С хищно раскинутыми в стороны руками, подпрыгивая на шустрых пружинистых ногах, несет внук Яблонского свой караул.

— В столовой, — выдохнул вдруг Бахрав и надел очки, словно испугавшись собственного голоса, — в столовой для меня не нашлось места! Это означает… — Он осекся, боясь разрыдаться. Вовсе не это собирался он сказать.

— Извини, Бахрав, — насупился Мойшеле, два года изучавший в экономической школе методы ведения прогрессивного сельского хозяйства и возможности повышения производительности труда, — все-таки мы тут рассматриваем принципиальный вопрос… — Повертел карандаш в своих длинных загорелых пальцах. — А ты пытаешься свести все к какой-то случайной пустяковой обиде. Молодое поколение равняется на таких, как ты. А ты позволяешь себе расшатывать основы… — Он поднялся, оперся обеими руками о крышку стола и посмотрел вокруг. — Я считаю, что тут не место сентиментальным переживаниям. Весь секретариат так считает… Если из-за каждого пустяка люди начнут покидать кибуц… то завтра…

Пускай болтает. Бахрав знал, что и сегодня не отступит от своего обычая: вернувшись в комнату, опустит жалюзи, свяжет их ручки веревкой и растянется на не убранной с утра постели. Этот канат, случайная находка, вселяет в него уверенность. Требуется немалое мужество для того, чтобы вернуться в пустую комнату и лечь. С тем чтобы потом встать. Будет лежать с открытыми глазами, разглядывать собственную одежду и обувь, пока тьма не поглотит все предметы. И в тот час, когда товарищи начнут готовиться к встрече субботы с близкими и друзьями, он единственный потащится по мокрой дорожке к столовой, с пустыми громыхающими мисками в руках, чтобы с черного хода незаметно проникнуть на кухню и запастись какой-нибудь едой на вечер. И потом, в полном одиночестве, поклюет в своей комнате чего-нибудь от субботних яств. Ведь и в будни, зайдя в столовую, он отыскивает для себя местечко где-нибудь в уголке, на отшибе, подальше от товарищей. Они, разумеется, не забыли его выступлений: о несправедливом распределении одежды, и о тракторах, попусту простаивающих драгоценные рабочие дни в ремонтных мастерских, и о легких заработках, изобретенных новым казначеем, — куда как мило и достойно: играть на бирже и в лотерее! И о грудах нетронутой еды, бездумно, бесхозяйственно отправляемой в помойные баки.

Бахрав вдруг поднялся и на едином дыхании изложил все свои требования: три тысячи лир за каждый проработанный год! За сорок пять лет…

Казначей Карми вскочил на ноги и вытянул вперед свои белые холеные руки, как человек, который умоляет освободить его от необходимости выслушивать подобные глупости, никчемные пустые слова.

— Да вы представляете себе, какой банковский процент мы за это уплатим? Вы вообще-то понимаете, что это значит?

Обхватил голову обеими руками, словно на него внезапно обрушилось страшное несчастье, потом начал торопливо и воровато рыться в лежавших перед ним бумагах, вытащил из общей кипы какую-то одну и голосом обвинителя принялся докладывать:

— Вот! Он требует компенсации за сорок пять лет. Между тем здесь отмечено, что в течение целого года после безвременной кончины нашего дорогого товарища Пнины, он не занимался ничем иным, кроме оформления и украшения могил на кладбище. Очищал землю от камней и высаживал на могилах цветы. Все это прекрасно, но не в рабочее время! Газоны на территории кибуца засыхали, дорожки зарастали чертополохом, гибли редкие сорта роз, специально выписанных из-за границы, а товарищ Бахрав посвящал свои дни…

— Дело не в этом! — раздраженно прервал его Яблонский. — Главное, что человек оказался способен наплевать на все то великое, что мы тут создали своими руками. — И, обернувшись к Бахраву, спросил в упор: — Ты готов все это бросить на произвол судьбы?

Юваль между тем заметил рассудительно и безапелляционно:

— Эйн ха-Шарон способен обеспечить престарелых родителей точно так же, как родители в свое время обеспечивали нас, своих детей. — И замолк, будто подведя окончательный итог всему сказанному.

Бахрав мог бы объяснить им, что жизнь в кибуце потеряла для него всякий смысл, что он безумно тоскует без своей дочери Шароны, без Дани и Пнинеле, готов был пообещать, что в сырые холодные вечера там, на скалах Иерусалима, будет рассказывать внукам о золотых дюнах Эйн ха-Шарона, о запахе цветущих апельсинов, о мужестве товарищей, без устали боровшихся и с суровой природой, и с коварным безжалостным врагом. И ни единым словом никогда не заикнется о том, как жалок, одинок и беспомощен был он здесь, среди всего того величия, что они создали, как выражается товарищ Яблонский, собственными руками.

— Вы не понимаете, — произнес он, заикаясь, не в силах унять дрожи, но вполне отчетливо, — я здесь… Как чужестранец!.. Я здесь в изгнании!

Сендер тут же потребовал, чтобы он взял свои слова обратно. Биньямини сказал:

— Если это действительно отражает настроения одного из старейших членов хозяйства…

Но Карми не дал ему закончить и гневно бросил в пространство:

— Я называю это предательством!

Яблонский, не произнеся больше ни слова, захромал к выходу. Тогда поднялся Юваль и спокойно заключил:

— Ничего не поделаешь, товарищи, придется вынести обсуждение этого вопроса на общее собрание.

Бахрав знал, что судьба его предопределена. Осторожно, неторопливо, опасаясь, что сердце, так дико забившееся при слове «предательство», вот-вот выскочит из груди, выпрямился и поволок отяжелевшие ватные ноги к дверям. Все жилки его тела напряглись в ожидании той секунды, когда кровь поднимется, волна за волной, к голове и окончательно затопит сознание. Но этого не случилось. Сердце так же неожиданно успокоилось, древняя мелодия зазвучала в ушах и подступила к губам:

Покой пришел к утомленному воину,

Успокоение от всех трудов…

5

С зарей Бахрав уже стоял в душе и подставлял то один, то другой бок прохладным струям. «Ясная голова на свежем теле», — напевал он снова и снова, едва ли не весело, как некогда Йораму, сыну своему — когда тот еще был рядом. Вернувшись после утренней пробежки по дорожкам апельсиновых рощ, они обливались холодной водой, смеялись и шутили. Именно во время этих пробежек он и обратил внимание сына на удивительное богатство оттенков утренней зари. Иногда удавалось полюбоваться и высокой радугой в небесах. Если выдавалось туманное утро, вставала многоцветная радуга — от горизонта до горизонта.

— Чернота туч и сияние солнца — это еще не все, Йорами.

Теперь, стоя в душе, сквозь водяные брызги поглядывал он на коробки с марками, расставленные на столе. Коробки были черные, и веселые квадратики, спрятанные внутри, никак не проявляли себя. Марки разложены и рассортированы, все до одной, как и требовал Шейнман. Только конверты с марками «первого дня» упрятаны подальше, на дно чемодана.

Пока полотенце растирало продрогшее тело, он еще раз продумал предстоящие переговоры с Шейнманом. Бахрав, конечно, социалист, кибуцник, но и в его жилах течет кровь поколений предков-торговцев. Это будет проверкой. Испытанием. Альбом — он выложит его в последнюю очередь — вот тот козырь, который должен побить все карты Шейнмана!

Выходя на этот раз из дому, он распахнул во всю ширь окно и дверь тоже не стал запирать. Канат остался валяться, закинутый под кровать, как ненужная ветошь. Дождь приветствовал его снаружи. Бахрав твердо и прямо смотрел в удивленные лица встречавшихся ему на дорожке товарищей и ни разу не свернул ни перед кем ни вправо, ни влево. Только на остановке с тоской поглядел на наемных рабочих, вываливавшихся в этот час из автобуса. Что ж, есть кому заменить его… Протянул водителю деньги и, даже не пересчитав сдачи, уселся. Чувствовал на себе взгляды товарищей и немые вопросы: почему это он в будний день облачился в субботние одежды? И что это за чемодан у него в руках? Цель их поездки была ясна любому и каждому: в кармане у них направление на рентген или к глазному врачу, а может, к зубному — зубы непременно надо лечить. Заурядные телесные недуги, которых не приходится стыдиться.

Холодный ветер, врывавшийся в оконные щели, остудил его пылающий лоб. Он опустил голову на руки и незаметно задремал. И снова увидел себя бегущим по краю апельсиновой рощи, но теперь ноги его увязали в рыхлом песке. Страх охватил его — не выбраться ему отсюда. И сына, Йорама, нет рядом… Товарищи кибуцники сидят вокруг пустых столов, холодный неоновый свет освещает их лица. Он хочет позвать на помощь, но сам не слышит своего голоса. Изворачиваясь всем телом, пытается вытащить ноги, но сухая глинистая земля рассыпается в прах, засасывает в пустоту… Под конец властная рука ухватила его за плечо. Он открыл глаза. Это водитель призывал его покинуть автобус — прибыли, конечная. Рабочие уже ждут, чтобы начать мыть и чистить машину.

На двери магазинчика Шейнмана обнаружил записку: «Тотчас вернусь». Бахрав стоял и ждал. Замер, как конь, достигший места назначения, и больше не двигался. Только склонился всем корпусом над чемоданом, словно старался укрыть его от потоков дождя. Глаза тем временем изучали витрину. Марки отвечали ему своими цветастыми глазенками: синие треугольники, розовые прямоугольники, желтые ромбы. Названия дальних стран царапали сердце тоскливым коготком: Того, Гаити, Камерун — таинственные неведомые места. На мгновение он даже пожалел, что всю жизнь собирал только марки Земли Израиля.

Шейнман подкатился наконец на своих коротеньких ножках. Глубоким низким голосом, вызывающим безусловное доверие, извинился, что повесил эту записку «Тотчас вернусь», поскольку не думал, что задержится.

— Разве может человек что-нибудь знать? — добавил философически. — Если за что и можно поручиться, так только за свое отбытие…

Бахрав переступил за ним следом порог магазинчика и поспешил извлечь коробки из чемодана. Крышки были наконец подняты, и освобожденные из тесного темного плена марки выглянули наружу. Бахрав перенес руки на пояс, словно готовя самого себя к предстоящему важному свершению, и глянул на Шейнмана. Однако торговец в полном равнодушии, вытягиваясь шаг за шагом вверх по деревянной стремянке, мел метелочкой из перьев по полкам. Коротенькие ручки умудрялись забираться даже в самые потаенные уголки.

— Мы готовы! — воскликнул Бахрав браво.

Шейнман глянул с высоты, оставил метелку и спустился на землю. Сунул толстые пальцы в ворох марок. Бахрав почувствовал болезненный спазм в животе.

— Прекрасно, прекрасно, — забормотал, выражая свое восхищение. — Все израильские?

Бахрав кивнул.

— Очень мило, — снова выразил торговец свое одобрение. — Но стоимость их не так уж велика, — заметил как бы невзначай. Марки ручейком заструились у него между пальцев и застыли пушистой горкой на прилавке. — Что ж, заплачу за них согласно ценнику. — Взглянул на Бахрава и запустил руку в задний карман брюк, где хранился кошелек.

Бахрав не ответил, лишь принялся молча собирать марки.

— Есть и другая возможность, — объявил Шейнман, и тонкие его губы растянулись в улыбке. — Только это займет значительно больше времени, а в результате выйдет то же самое — столько же, сколько я предложил. — Он сделал паузу, словно ожидая ответа Бахрава, и продолжил: — Но если вы не торопитесь, можете сесть и пересчитать их по одной.

Бахрав остался. Снял пальто, засучил рукава рубахи — словно в жаркий день в поле — и принялся за пересчет. Не так уж это и сложно, думалось ему. Ведь марки уже разложены согласно номинальной стоимости и году выпуска. Хотя Шейнман, конечно, будет стоять и следить за ним. Он поднял глаза и с удивлением увидел, что тот сидит поодаль за маленьким столиком с лупой в одной руке и щипчиками в другой. Не исключено, что Шейнман все-таки порядочный человек. Ведь это именно он объяснил Бахраву, как следует рассортировать марки, и пообещал в надлежащее время заплатить за них как следует. Наличными. Хорошие деньги. Когда Бахрав поинтересовался, когда наступит это «надлежащее время», ответил, что день назначит он сам, Бахрав. Бахрав попросил назвать сумму, на которую он может рассчитывать, поскольку вовсе не исключено, что его дальнейшая жизнь зависит от этих клочков бумаги. «Что значит — клочков бумаги? — притворился Шейнман возмущенным и обиженным. — Любая марка стоит денег. Иногда даже больших денег. — И заключил таинственно: — Это от многого зависит».

Продолжая свою работу, Бахрав произнес вдруг доверительно:

— Это все, что осталось у меня от сорока пяти лет жизни… — Замолчал и поправил очки.

Шейнман не ответил. Лысая его голова оставалась склоненной над кругленьким крошечным столиком. Лишь изредка он покачивал ею, то ли в ответ на слова Бахрава, то ли поражаясь своим открытиям, совершенным с помощью лупы.

— Они еще узнают, — пробурчал Бахрав себе под нос и даже пригрозил этим подлым невидимым типам кулаком. — И Гершон тоже… Еще поползает передо мной на брюхе…

Снова поник головой и продолжил раскладывать и пересчитывать марки. Такой опытный торговец, как Шейнман, должен выразить свое мнение и о внешнем виде, и о состоянии марок. Чистенькие аккуратненькие марки. Бахрав попытался представить себе свою будущую иерусалимскую квартиру. Долгосрочный найм — это именно то, что ему требуется. С виду скромненькая, но милая и уютная — как выразился поэт. Он уплатит хозяину за пять лет вперед. Число лет по числу коробок. Не попросит у Шейнмана ни копейкой больше, чем следует. Однокомнатная квартирка. Пускай даже с удобствами во дворе, не важно. Главное, начать все сначала. Как в Эйн ха-Шароне. Что там было? Общий барак с тощими перегородками и убийственная жара. Летом. А зимой холод. И ничего — выжили. После работы он будет водить Пнинеле в зоопарк. Йорама и Шарону он водил в птичник. Они радовались и принимались гоготать, как индюшки: глот! глот! А может, Дани захочет бегать с ним по утрам. По Крестовой долине, рядом с домом… Мы еще поглядим, кто кого обгонит!.. Среди тех самых деревьев, из которых делают кресты… А в субботние вечера он будет приносить детям подарки. Гершону — бутылка коньяка, из самых лучших. Это прежде всего. У Гершона изысканный вкус, он сумеет оценить хороший коньяк. Отпразднуем мир, Гершон — на пять ближайших лет! А что принести Пнинеле? Куклу. Такую, которая закрывает глаза и умеет плакать. А для Дани он начнет собирать марки — опять, сначала…

Бахрав рассмеялся и с тревогой взглянул на Шейнмана. Тот стоял к нему спиной и опускал жалюзи. Что ж, человек его возраста обязан беспокоиться о своем здоровье, подумал Бахрав с сочувствием. А что может быть полезнее послеобеденного отдыха? Шейнман подошел и зажег настольную лампу — чтобы Бахрав мог продолжать свою работу. На порядочность кибуцника он полагается, кибуцнику можно доверять с закрытыми глазами. Шейнман усмехнулся и указал на раскладную кровать, которую расставил посреди лавки.

Бахрав не замечал, как летели часы. Столбцы серий росли и удлинялись на белых листах бумаги, рука продолжала механически записывать. Дважды колонки цифр сливались в железные стержни, готовые ударить его по рукам, но он пренебрег угрозой и записывал дальше. Даже не слышал, как Шейман встал и убрал кровать, как он поднял жалюзи, налил кофе и поставил рядом с Бахравом дымящуюся чашку. Только когда закончил и хриплым голосом позвал: «Все готово!» — заметил кофе.

Поднял чашку обеими руками и поднес ко рту. Глаза его глядели прямо на проникавший в окно свет уличного фонаря и не щурились.

Шейнман приблизился, молча смахнул марки в коробки, взял исписанный лист, принялся делить и умножать, вычитать и прибавлять и при этом что-то беззвучно бормотал, словно на молитве.

Бахрав стоял в напряженном ожидании, не сводя глаз с шевелящихся губ торговца, и повторял за ним как заклинание:

— Семь тысяч пятьсот шестьдесят четыре раза — агора[10]Агора — мелкая монета, сотая часть израильской лиры или шекеля, теперь уже не имеющая хождения. с половиной… Три тысячи семьсот пятьдесят семь раз по три агоры… — Пока не ощутил легкого похлопывания по плечу и увидел лист, подпихиваемый ему в руки.

— Никогда, мой друг, не доверяйте торговцам марками! — ласково уговаривал Шейнман. — Всегда внимательнейшим образом проверяйте счет. Хоть и говорят: доброе имя дороже драгоценных масел… — Вытащил четыре купюры по сто лир, бросил на прилавок и произнес великодушно: — Сдачу можете оставить себе. — Отошел к своему столику и поинтересовался громко: — И что же товарищ кибуцник станет делать с такими огромными деньжищами?

Возможно, гневное молчание Бахрава заставляло Шейнмана продолжать свои возмутительные издевки, не позволяло сдержаться, остановиться и прикусить язык. Принялся с деланным возмущением рассуждать о нынешних распутных, развратных временах, когда люди уже не желают довольствоваться тем, что имеют. Вот когда он сам был кибуцником — членом того знаменитого кибуца в Галилее, то запросто обходился несколькими грошами в месяц. А теперь корысть и тщеславие овладели сердцами. Каждый стремится переплюнуть соседа. Вот накупит наш дорогой друг товарищ Бахрав подарков внукам, как настоящий буржуй. Для Пнинеле, например, — так ведь ее зовут? Как же, как же — Шейнман помнит… Купит какую-нибудь роскошную куклу. А себе — не исключено — приобретет кресло-качалку. Действительно, зачем ему дожидаться, пока подойдет его очередь в кибуце? Ветеранов много, попробуй пережди всех. А в его возрасте почему не побаловать себя креслом-качалкой? Как будто возвращаешься в младенчество, верно? В ту самую люльку в родительском доме… А? И захохотал во все горло.

Бахрав прикрыл глаза, но и сквозь веки продолжал видеть красное лицо Шейнмана, седую щетину на его подбородке, горящие глаза. Три раза уже проверил он счет и сверил с ценником, выпускаемым Обществом филателистов. Четыреста лир без двух. Все верно. А Шейнман все упрашивал проверить еще раз. Потому что немало его хороших друзей, не про нас будь сказано, буквально заболели из-за того, что сочли себя обманутыми. А если ему, Бахраву, кажется, что он получил недостаточно, что ж, пусть получше пороется в карманах или на дне чемодана и выложит марки подороже. Такие, что действительно стоят сотни и тысячи лир. Тогда оба мы поздравим себя с настоящей сделкой!

Бахрав вскочил и вытряхнул все, что было в чемодане. С видом победителя шлепнул на прилавок альбом. С напряжением следил за протягивающейся рукой Шейнмана: с осторожностью открывает, толстые пальцы бродят между листов… И под конец заметил презрительную усмешку на его губах.

— Двадцать лир!

— И про вас еще говорят, что вы честный человек! — Бросил на обманщика убийственный взгляд и не стал рассказывать ему, как экономил каждый грош из своего жалкого личного бюджета, отказывал себе во всем, лишь бы купить эти конверты первого дня.

Шейнман приблизился и взял его под руку.

— Поймите, — забормотал, как врач, пытающийся смягчить ужасный приговор ласковым прикосновением. — Вы сами… Поставьте себя на мое место. В ваших жилах тоже наверняка течет кровь многих поколений торговцев. Вы обязаны понять меня: эти конверты приобретали многие. Предложение превышает спрос. Я завален этим товаром. — И вдруг вскричал страстно: — Принесите мне «доар иври»![11]«Доар иври» — «еврейская почта», первая серия израильских марок, поступившая в обращение 16 мая 1948 года, через два дня после провозглашения Государства Израиль. Единственная серия, не несущая на себе надписи «Израиль», поскольку в момент ее создания еще не было известно, как будет называться возрожденное еврейское государство. «Цфат в блокаде»[12]«Цфат в блокаде» — марка, отпечатанная в отрезанном от остальных еврейских поселений Цфате за неделю до провозглашения Государства Израиль. принесите мне!

Бахрав уронил голову.

— Душу мою в блокаде я вам принесу… В теснине и заточении…

Взял деньги, альбом положил обратно в чемодан и поволок свои затекшие ноги прочь из магазина.

6

Целые лужи воды вливались в ботинки, и с ними вместе вливались отражения звезд на небе и уличных фонарей на земле. Он не чувствовал, что ноги его промокли. Встречные с лицами, спрятанными под зонтиками, наталкивались на него, увлекали, закружив, куда-то в сторону, сбивали с пути. Он ничего не замечал.

— Это конец, — произнес он вдруг громко.

Кто-то остановился и извинился: дескать, не расслышал вопроса. Бахрав не ответил. Заметил впереди магазин игрушек и вошел. Попросил куклу — большую и красивую. Такую, которая закрывает глаза и умеет плакать. Продавщица принялась объяснять, что большие красивые куклы у них французского производства, поэтому вместо «има» они говорят «мама», а таких, чтобы плакали, вообще нет.

Бахрав выбрал ту, у которой золотые, как солнечные лучи, волосы и нежное ангельское личико. Заплатил, вышел из магазина и поехал на центральную автобусную станцию. Через два часа он уже стучался в дверь дочери. Попытался оправдаться: да, он знает, что время позднее, но просто обязан был привезти подарки.

Испуганная Шарона появилась из кухни. Ей показалось, объяснила она, что она слышит стук в дверь, поэтому она послала Гершона открыть. И еще ей показалось, так она сказала, что слышит голос отца. Она где угодно различит голос отца. Даже среди самого отчаянного гвалта, даже в полнейшей тишине. Слишком хорошо она знает голос своего отца. Извинилась, что у нее грязные руки — она разделывает рыбу к субботе.

— Я так испугалась, — сказала она и вдруг заплакала. Тряхнула головой и откинула на затылок длинные пряди. — Ой, папа, как ты меня напугал! — прижалась к нему и обвила руками его шею, стараясь держать на отлете измазанные ладони.

И руки, и лицо ее были теплыми и влажными. Бахрав попытался пошутить:

— Что ж тут пугаться? Неужто я такой страшный? — Вытащил из коробки куклу и поставил на стол. — Разве нельзя, чтобы дедушка-кибуцник привез внукам подарки?

— Конечно, можно, папочка, — улыбнулась Шарона сквозь слезы. — Конечно, можно. Но почему в такое время? — И снова поглядела на него испуганными глазами.

Голосом, не терпящим возражений, Бахрав потребовал, чтобы ему немедленно показали внуков. Сейчас же, сию минуту. Гершон воспротивился — дети спят, и вообще не время: нынешним вечером он обязан закончить составление финансового отчета для одного из своих клиентов. Который, кстати, обещал хорошо заплатить. Но Бахрав не уступил, и сонная Пнинеле была доставлена в гостиную в маминых объятиях. Маленькие кулачки терли зажмуренные глазки. Дани, босой и в пижаме, из которой он успел вырасти, в смущении топтался в дверях. Бахрав подозвал его, намереваясь вручить альбом. Мальчик сделал несколько неуверенных шагов и снова замер с таким видом, словно его вынуждают ступать по битому стеклу.

— Тебе уже скоро тринадцать, — пробормотал Бахрав неуверенно, — пора начать собирать марки… Конверты первого дня! — добавил громко и рассмеялся. — Никогда нельзя знать, что случится…

Шарона передала дочку Гершону и поцеловала отца в щеку.

— Папа, ты такой смешной, — сказала она печально.

Бахрав вытащил из кармана оставшиеся у него деньги и положил на стол. Гершон сделал протестующий жест. Шарона взяла у мужа Пнинеле и вместе с Дани скрылась в детской.

— Несмотря на то что сумма невелика, — произнес Бахрав, — я все-таки прошу передать Йораму его часть. Когда он вернется из Парижа. Он скоро вернется. Обязан вернуться. Пусть купит себе краски. И нарисует кипарисы. В Эйн ха-Шароне много кипарисов. На холме… Пусть нарисует их в сезон листопада! — воскликнул в отчаянье.

Потрясенный Гершон отступил от стола и пробормотал в растерянности:

— У кипарисов… не бывает листопада… — Но тут же беспомощно уронил руки, постоял в раздумье, наконец, словно очнувшись, подошел к буфету и вытащил бутылку коньяку. Налил в две рюмки, покосился на лежащие на столе деньги и провозгласил тост: — За здоровье богатого американского дядюшки!

Бахрав не дотронулся до коньяка, только снял зачем-то пальто, переложил с одной согнутой руки на другую, словно взвешивая, сколько воды оно успело впитать, и объявил, что должен немедленно вернуться домой. Да — поскольку час поздний, а дел невпроворот. Координатор работ не сумел найти ему замены. Его ждут. Хохотнул скрипуче: разумеется, разве эти мальчишки могут заменить Бахрава!

Гершон процедил многозначительно:

— Я понимаю…

— Что ты понимаешь? — спросил Бахрав строго и поглядел ему прямо в глаза.

Шарона вернулась все в том же перепачканном кухонном переднике и загородила входную дверь.

— Папа, ты никуда не поедешь! — сказала голосом Пнины. — Ты должен напиться горячего чаю и лечь в постель. Сейчас же. Если хочешь, можешь занять нашу спальню. На двуспальной кровати выспишься вдвое лучше, — прибавила она и заставила себя улыбнуться. Черные глаза смотрели при этом очень серьезно и испуганно.

Бахрав принялся сопротивляться. Нет, он не собирается оставаться. Его беспокоит погода. Завтра она может окончательно испортиться. А в Иерусалиме в это время года легче легкого схватить простуду. А потом и воспаление суставов. Человек в его возрасте должен быть осторожен. Пнина, ее мать… Ведь все началось с обыкновенной простуды. Пустячной простуды. Шарона, конечно, помнит, как медсестра давала ей аспирин — да, надеялась вылечить ее аспирином! А она взяла и умерла… Совершенно неожиданно.

— Теперь отдыхает, — закончил со странной усмешкой, — в просторной двуспальной кровати… — Наклонился и поцеловал Шарону ледяными губами в лоб.

Напрасно она соблазняла его завтрашним общением с внуками и обещала угостить фаршированной рыбой — он остался непреклонен.

Пожатие Гершона было крепким. Как и положено между мужчинами.

Хайфский автобус-экспресс специально ради него остановился в излучине дороги. Час был поздний — за полночь. На минуту у него даже возникла мысль попросить шофера о таком исключительном одолжении: доставить его прямо к воротам кибуца. Но пока он раздумывал, чем обосновать такую необычную просьбу — усталостью, возрастом, болезнью или давним ранением, полученным на этом самом шоссе (в те дни регулярно простреливаемом арабскими бандами), — автобус уже затормозил, раскрыл двери и выпустил его в беспросветную ночь.

Бахрав двинулся вниз по склону и спустя какое-то время оказался на проселке — страшно одинокий и безумно усталый. Дорога была длинная. Бесконечная. Она все растягивалась и растягивалась, в точности как тогда, когда он сопровождал сельскохозяйственных рабочих на плантации — ехал в своем пикапчике перед грузовиком и высматривал мины, подложенные за ночь врагом.

Он не захотел пройти через главные ворота, поскольку помнил, что нынешней ночью там дежурит Биньямини. Не хватает только отвечать на его вопросы. В ограде сада имеется дыра. Зашагал по мокрой траве и вдруг почувствовал безмерную тяжесть пустого чемодана. Опустил его на землю и сам опустился рядом. Лег, вытянулся во весь рост и уставился на темные тени над головой. Что ж, утром сюда явятся рабочие, занятые на уборке яблок, со своими корзинами и песнями, и найдут его распластанным на жестком бурьяне… Сообщат дежурному.

Нет, только не это… Он собрался с силами и пополз. Дотянулся до ствола ближайшего дерева, ухватился за него руками и заставил себя подняться. Медленно-медленно двинулся от дерева к дереву, не то приподымая повисшие ветки, не то опираясь на них. Добрел до первого домика, миновал его, не постучав и никого не потревожив, и в конце концов оказался возле собственного крыльца. Зашел в комнату и остановился у окна. Апельсиновая роща на холме казалась теперь темно-зеленой, и горы на горизонте уже окрасились в голубовато-малиновые рассветные тона. Какие дивные краски… И запахи — такие сильные, яркие… Золотые апельсины один за другим рождались на ветках из сумрака блекнущей ночи. Красиво, подумал Бахрав. Новый день… И опустил жалюзи.

1975 г.


Читать далее

Шамай Голан. Кипарисы в сезон листопада

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть