Маленький Фил лежал в постели. Комната была погружена в оранжевые сумерки. Тонкая игла солнечного света проникала сквозь задёрнутые занавески. Фил был сегодня более беспокоен, чем всегда.
— Который час? — крикнул он, хотя он уже спрашивал раньше и ему отвечали, что он должен лежать смирно.
— Час такой, что тебе ещё рано вставать, — ответила мисс Фулкс через коридор. Голос у неё был заглушённый, потому что она надевала своё голубое платье: её голова была в шёлковой темноте, а руки тщетно старались попасть в рукава. Сегодня должны были приехать родители Фила; их ожидали в Гаттендене к ленчу. Обстоятельства требовали, чтобы мисс Фулкс облачилась в своё лучшее голубое платье.
— А который час? — сердито прокричал мальчик. — Который час на ваших часах?
Голова мисс Фулкс вышла на свет.
— Без двадцати час, — отозвалась она. — Лежи смирно.
— А почему не час?
— Потому что не час. А теперь я больше с тобой не разговариваю. Если ты будешь кричать, я расскажу маме, какой ты гадкий.
— Сама ты гадкая! — отозвался Фил с плаксивой свирепостью, но так тихо, что мисс Фулкс почти не слышала его. — Ненавижу тебя! — Конечно, он вовсе не испытывал к ней ненависти. Но он выразил протест — честь была спасена.
Мисс Фулкс продолжала приводить себя в порядок. Она была взволнованна, испуганна, болезненно взвинчена. Что скажут они о Филе — о её Филе, о том Филе, каким она его сделала? «Надеюсь, он будет вести себя хорошо, — думала она, — надеюсь, он будет вести себя хорошо». Когда он хотел, он умел быть таким ангелом, таким милым. А если он не был ангелом, на это всегда имелась причина; но, чтобы увидеть эту причину, нужно было знать, нужно было понимать его. Вероятно, они не сумеют понять причину. Они отсутствовали слишком долго; они, должно быть, забыли, какой он. Да они и не могут знать, какой он теперь, каким он стал за последние месяцы. Этого Фила знает только она. А ведь настанет день, когда ей придётся расстаться с ним. Она не имеет на него права, она только любит его. Они могут отнять его у неё, когда им вздумается. Её отражение в зеркале заколебалось и пропало в тумане радужного цвета, и внезапно слезы потекли по её щекам.
Поезд пришёл минута в минуту; автомобиль ожидал их на станции. Филип и Элинор уселись в машину.
— Как чудесно, что мы снова здесь! — Элинор взяла мужа за руку. Её глаза сияли. — Но, Боже милосердный, — с ужасом добавила она, не дожидаясь его ответа, — они настроили там на холме уйму новых домов. Как они смеют?
— Да, что-то вроде города-сада, — сказал Филип. — Какая жалость, что англичане так любят природу! Они убивают её своей любовью.
— И все-таки здесь хорошо. Неужели ты можешь оставаться спокойным?
— Как тебе сказать, — осторожно начал он.
— Неужели ты не радуешься даже тому, что снова увидишь своего сына?
— Само собой, радуюсь.
— Само собой! — насмешливо повторила Элинор. — И таким тоном! В таких вещах не может быть никакого «само собой». А я вот чувствую, что никогда в жизни так не волновалась.
Оба замолчали. Машина неслась по извилистой дороге среди холмов; дорога шла вверх. Они поднялись сквозь буковый лес на лесистое плато. В конце длинной зеленой аллеи высился, залитый солнцем, самый грандиозный памятник величия Тэнтемаунтов — дворец маркиза Гаттенденского. Флаг развевался по ветру; значит, его светлость у себя в резиденции.
— Надо будет навестить как-нибудь старого безумца, — сказал Филип.
Красновато-жёлтые олени щипали траву в парке.
— Зачем люди путешествуют? — спросила Элинор, взглянув на оленей.
Мисс Фулкс и маленький Фил ждали на лестнице.
— Кажется, автомобиль, — сказала мисс Фулкс. Её одутловатое лицо побледнело; её сердце билось с удвоенной силой. — Нет, — добавила она, напряжённо прислушиваясь. Она слышала только тревожный стук своего сердца.
Маленький Фил беспокойно топтался на месте, испытывая только одно желание — пойти «в одно место». Он чувствовал себя так, точно у него в животе ворочается ёж.
— Неужели ты не рад? — спросила мисс Фулкс с деланным энтузиазмом, забывая о собственных неприятных предчувствиях и желая одного — чтобы ребёнок проявил дикую радость при виде родителей. — Неужели ты можешь оставаться спокойным? — Но ведь они могут отнять его у неё, если им вздумается, отнять его, и она никогда больше не увидит его.
— Да, — рассеянно ответил маленький Фил. Он был слишком поглощён тем, что происходило в его внутренностях.
Его спокойный тон огорчил мисс Фулкс. Она испытующе посмотрела на него.
— Фил? — Она наконец заметила его беспокойный чарльстон. Ребёнок кивнул. Она взяла его за руку и потащила в дом.
Минутой позже Филип и Элинор подъехали к опустевшей лестнице. Элинор была разочарована. Она так ясно слышала его крики. А теперь на ступеньках не было никого.
— Никто нас не встречает, — грустно сказала она.
— По-твоему, они должны были торчать тут все время и ждать нас? — отозвался Филип. Он ненавидел всякую суету. Ему было бы приятней всего вернуться домой в шапке-невидимке. То, что их никто не встречал, было тоже приятно.
Они вышли из автомобиля. Входная дверь была открыта. Они вошли. Три с половиной столетия дремали в молчаливом, пустом холле. Солнечный свет проникал сквозь сводчатые окна. Панели по стенам, выкрашенные ещё в восемнадцатом столетии, были бледно-зеленого цвета. Старинная дубовая лестница, вся залитая светом, вела в верхние этажи. В воздухе носился еле слышный аромат старого саше, словно многовековая тишина старого дома, претворённая в запах. Элинор посмотрела вокруг себя, она глубоко вздохнула, она дотронулась кончиками пальцев до полированной поверхности стола орехового дерева, согнутым пальцем она постучала по стоявшей на столе круглой венецианской вазе; стеклянная нота нежно прозвенела в ароматной тишине.
— Как замок спящей красавицы, — сказала она. Но стоило ей произнести эти слова, как чары рассеялись. Неожиданно, точно пробуждённый к жизни звоном стекла, дом наполнился звуками и движением. Где-то наверху открылась дверь, и оттуда вместе с санитарным шумом спускаемой воды донёсся пронзительный голос Фила; маленькие ножки мягко затопали по ковру коридора, потом застучали, как копытца, по дубовым ступеням. В то же мгновение дверь быстро распахнулась, и в холле появилась колоссальная фигура старой горничной Добс.
— Как! Миссис Элинор? А я и не слышала…
Маленький Фил выбежал на последний марш лестницы. При виде родителей он громко вскрикнул; он побежал ещё быстрей; он почти скользил со ступеньки на ступеньку.
— Тише, тише! — беспокойно закричала его мать и побежала к нему навстречу.
— Тише! — как эхо отозвалась мисс Фулкс, поспешно спускаясь с лестницы позади Фила. И неожиданно из гостиной, выходившей в сад, появилась миссис Бидлэйк — белая и молчаливая, с развевающейся вуалью, как величавый призрак. В маленькой корзиночке она несла букет только что срезанных тюльпанов; садовые ножницы болтались на жёлтой ленте. За ней с лаем следовал Т'анг III. Поднялся шум, потому что все говорили разом, обнимались и жали друг другу руки. В приветствиях миссис Бидлэйк была величественность ритуала, торжественная грация древнего священного танца. Мисс Фулкс извивалась от смущения и волнения, стояла то на одной ноге, то на другой, принимала позы модных картинок и манекенов и время от времени пронзительно смеялась. Здороваясь с Филипом, она извивалась так отчаянно, что едва не потеряла равновесия.
«Бедная девушка! — подумала Элинор в промежутке между вопросами и ответами. — Вот уж кому действительно необходимо замуж! Сейчас это ещё заметней, чем когда мы уезжали!»
— Но как он вырос! — сказала она вслух. — И как изменился! — Она отодвинула ребёнка на расстояние вытянутой руки жестом знатока, рассматривающего картину. — Раньше он был вылитый Фил. А теперь… — Она покачала головой. Теперь широкое лицо удлинилось, короткий прямой носик (смешная «пуговка» Филипа, над которой она всегда смеялась и которую так любила) стал тоньше, и на нем появилась маленькая горбинка, волосы потемнели. — Теперь он очень похож на Уолтера. Правда, мама? — Миссис Бидлэйк рассеянно кивнула, — А когда он смеётся, он по-прежнему очень похож на Фила.
— А что вы мне привезли? — спросил маленький Фил с беспокойством. Когда люди уезжали и потом возвращались, они всегда привозили ему что-нибудь. — Где мои подарки?
— Что за вопрос! — ужаснулась мисс Фулкс, краснея от стыда и извиваясь.
Но Элинор и Фил только рассмеялись.
— Когда он серьёзен, он совсем как Уолтер, — сказала Элинор.
— Или как ты. — Филип переводил взгляд с сына на жену.
— Не успели папа и мама приехать, а ты уже спрашиваешь о подарках! — упрекала мисс Фулкс.
— Гадкая! — ответил мальчик и откинул голову назад с сердитым и гордым выражением.
Элинор едва удержалась от смеха. Когда Фил вскинул подбородок, это движение было пародией на надменную манеру старого мистера Куорлза. На мгновение мальчик превратился в её свёкра, в крошечную карикатуру её нелепого и жалкого свёкра. Это было комично и вместе с тем все это было очень серьёзно. Ей хотелось рассмеяться, и в то же время она с угнетающей ясностью увидела перед собой тайну и сложность жизни, пугающую загадку будущего. Перед ней её ребёнок, но в то же время в нем Филип, в нем она сама, в нем Уолтер, её отец, её мать, а теперь, когда он поднял подбородок, в нем неожиданно проступил жалкий мистер Куорлз. И в нем могут быть сотни других людей. Могут быть? Они есть в нем. В нем тётки и двоюродные сестры, с которыми она почти никогда не виделась; деды и бабки, которых она знала в детстве, а теперь совершенно забыла; предки, умершие давным-давно, и так до начала времён. Целая толпа чужих людей населяла и формировала это маленькое тело, жила в этом мозгу и управляла его желаниями, диктовала ему мысли — и ещё будет диктовать и ещё будет управлять. Фил, маленький Фил — это имя было абстракцией, условным обозначением, вроде имени «Франция» или «Англия», именем целого коллектива, вечно меняющегося, состоящего из бесконечного количества людей, рождавшихся, живших и умиравших внутри его, как рождаются и умирают жители страны, составляющие одно целое — народ, к которому они принадлежат. Она посмотрела на ребёнка с каким-то ужасом. Какая огромная ответственность!
— Это корыстная любовь! — не унималась мисс Фулкс. — И ты не должен называть меня «гадкой».
Элинор тихонько вздохнула, усилием воли вывела себя из задумчивости и, взяв мальчика на руки, прижала его к груди.
— Ничего, — сказала она, обращаясь наполовину к мисс Фулкс, наполовину к самой себе. — Ничего. — Она поцеловала сына.
Филип посмотрел на часы.
— Пожалуй, надо бы пойти и привести себя в порядок перед ленчем, — сказал он. Он был очень пунктуален.
— Но сначала, — сказала Элинор, считавшая, что не человек для ленча, а ленч для человека [159]Автор перефразирует евангельское изречение: «Суббота для человека, а не человек для субботы» (Евангелие от Марка, 2:27)., — сначала мы просто-таки обязаны зайти на кухню и поздороваться с миссис Инмэн. Если мы не пойдём, она нам не простит такой обиды. Вперёд. — Все ещё держа на руках маленького Фила, она прошла через столовую. Чем дальше они шли, тем сильней становился запах жареной утки.
Чувствуя себя неловко от сознания собственной непунктуальности и оттого, что ему придётся, хотя бы и при посредничестве Элинор, разговаривать с туземцами кухни, Филип неохотно последовал за ней.
За ленчем маленький Фил отпраздновал приезд родителей невыносимым поведением.
— Он слишком разволновался, — повторяла бедная мисс Фулкс, стараясь оправдать ребёнка, а тем самым и себя. Она готова была заплакать. — Вы увидите, миссис Куорлз, какой он будет, когда привыкнет к вам, — говорила она, обращаясь к Элинор. — Вы увидите: он бывает таким ангелом. Это от волнения.
Она так полюбила своего воспитанника, что его победы и поражения, его добродетели и пороки заставляли её торжествовать или сетовать, испытывать удовлетворение или стыд, точно это были её собственные победы и поражения, добродетели и пороки. Кроме того, здесь была затронута её профессиональная гордость. Все эти месяцы ответственность за него лежала на ней одной; она учила его, как нужно вести себя в обществе, и объясняла, почему треугольник Индии окрашен на карте в малиновый цвет; она сделала, сформировала его. И теперь, когда предмет её нежнейшей любви, продукт её опытности и терпения кричал за столом, выплёвывал непрожеванную пищу и разливал воду, мисс Фулкс не только краснела от стыда, точно это она сама кричала, плевалась и проливала воду, но испытывала то унизительное чувство, которое переживает фокусник, когда его тщательно подготовленный трюк не удаётся при публике, или изобретатель, когда его идеальная летательная машина решительно отказывается подняться с земли.
— Ничего, — утешала её Элинор, — этого следовало ожидать. — Ей было искренне жаль бедную девушку. Она посмотрела на своего сына. Он кричит, а она думала, что к их приезду он станет совсем другим, совсем взрослым и разумным существом. Сердце у неё упало. Она любила его, но дети невыносимы, просто невыносимы. А он все ещё дитя. — Слушай, Фил, — строго сказала она, — перестань сейчас же. Ешь без разговоров.
Мальчик заорал ещё громче. Он очень хотел бы вести себя хорошо, но он не мог остановиться и перестать вести себя плохо. Он сам привёл себя в то состояние, когда человеку все становится противным и он против всего бунтует; а теперь это было сильней его самого. Даже если бы он захотел, он не мог бы вернуться к прежнему настроению. К тому же он никогда не любил жареной утки; а теперь, после того как он добрых пять минут думал о жареной утке с отвращением и ужасом, он просто ненавидел её. Его действительно тошнило от её вида, запаха и вкуса.
Между тем миссис Бидлэйк пребывала в метафизическом спокойствии. Её душа неуклонно плыла, как большой корабль по волнующемуся морю или, вернее, как воздушный шар, парящий высоко над водами в спокойном и безветренном мире фантазии. Она говорила с Филипом о буддизме. (У миссис Бидлэйк было особое пристрастие к буддизму.) При первых воплях она даже не поинтересовалась узнать, в чем дело, и только возвысила голос, чтобы его можно было расслышать среди этого шума. Но вопли не прекращались. Миссис Бидлэйк замолкла и закрыла глаза. В красноватой темноте, наполнявшей её закрытые глаза, скрестив ноги, сидел безмятежный и золотой Будда; его окружали жрецы в жёлтых мантиях, сидевшие в той же позе, что и он, погруженные в экстаз созерцания.
— Майя [160]Одно из ключевых понятий древнеиндийской модели мира; означает иллюзорность бытия, действительность, понимаемую как грёзу божества, и мир — как божественную игру., — сказала она со вздохом, точно обращаясь к самой себе, — Майя — вечная иллюзия. — Она открыла глаза. — Утка, правда, жестковата, — обратилась она к Элинор и мисс Фулкс, которые безуспешно пытались уговорить ребёнка.
Маленький Фил жадно ухватился за этот предлог.
— Она жёсткая, — заревел он, отталкивая вилку, на которой мисс Фулкс, чьи руки дрожали от сильных переживаний, протягивала ему ломтик жареной утки и половину молодой картофелины.
Миссис Бидлэйк снова на миг закрыла глаза, потом повернулась к Филипу, продолжая обсуждать «Восемь путей к совершенству».
В этот вечер Филип сделал довольно большую запись в своём дневнике, куда он заносил без всякого порядка мысли и события, разговоры, виденное и слышанное за день. Страница была озаглавлена: «Кухня в старом доме».
Изобразить её довольно легко. Тюдоровские оконницы, отражающиеся в донышках развешанных на стенах медных кастрюль. Массивная чёрная плита, отделанная блестящей сталью, огонь, вырывающийся из-под полузакрытых конфорок. Ящики с резедой на окнах. Жирный кастрированный кот огненного цвета, дремлющий в корзине возле шкафа. Кухонный стол, такой истёртый временем и постоянным отскребыванием, что прожилки дерева выступают на нем, точно какой-то гравер изготовил клише отпечатка гигантского пальца. Балки низкого потолка. Тёмные буковые стулья. Тесто, раскатываемое на столе. Запах стряпни. Наклонный столб солнечного света и толкущиеся в нем пылинки. И наконец, старая миссис Инмэн, кухарка: маленькая, хрупкая, неукротимая, творец стольких тысяч обедов! Отделать немножко — и картина готова. Но мне этого мало. Зарисовать кухню во времени, а не только в пространстве: намёком раскрыть её значение в космосе человека. Я нишу одну фразу: «Лето за летом, с тех времён, когда Шекспир был мальчишкой, и до сих пор, десять поколений кухарок пользовались инфракрасными лучами, чтобы разбить молекулы протеина в насаженных на вертел утках. („Мне — смерть, тебе — бессмертье суждено“ [161]Строка из «Оды соловью» Д. Китса (перевод Г. Кружкова). и т. д.) Одна фраза — и вот уже я погружён в историю, искусство и все науки. Вся история вселенной заключена в любой её части. Внимательный глаз, заглядывая в любой предмет, видит сквозь него, как через окошко, весь космос. Запах утки, жарящейся на старой кухне; сделай его прозрачным — и ты увидишь все, от спиральных туманностей до музыки Моцарта и стигматов святого Франциска Ассизского.
Задача художника — в том, чтобы выбрать те точки, которые он хочет сделать прозрачными, выбрать их так, чтобы позади близких и знакомых нам предметов открылись только те перспективы, которые наиболее существенны для человека. Но во всех случаях предметы, видимые в конце перспективы, должны быть достаточно странными, чтобы обыденное казалось фантастическим и таинственным. Вопрос: можно ли достичь этого, не впадая в педантизм и не развёртывая вещь, которую пишешь, до бесконечности? Над этим нужно подумать как следует.
А пока что — как чудесна кухня! Как дружелюбны её обитатели! Миссис Инмэн служит здесь с рождения Элинор. Красивая, прекрасно сохранившаяся старуха. И какое спокойствие, какой аристократически-повелительный тон! Тот, кто был неограниченным владыкой над всем, за чем он присматривает, поневоле приобретает царственный вид, даже если то, за чем он присматривает, всего лишь кухня. А кроме того, есть ещё Добс, горничная. Добс появилась в доме недавно — незадолго до войны. Персонаж из Рабле. Шести футов ростом и соответственной толщины. В этом огромном теле живёт дух Гаргантюа. Какой полнокровный юмор, какая жажда жизни, какие анекдоты, какой громогласный хохот! Хохот Добс внушает почти ужас. А когда мы зашли в кладовую, я заметил на полке шкафа зеленую склянку с пилюлями. Но какими пилюлями! Такими, какие дают лошадям, вводя их в горло с помощью резиновой кишки. Какое гомерическое несварение желудка должно быть у того, кто их принимает!
Кухня хороша; но и гостиная не хуже. Возвращаясь с прогулки, мы застали там викария с женой, которые за чашкой чая разговаривали об Искусстве. Да, об искусстве. Потому что это был их первый визит после посещения Академии [162]Имеется в виду ежегодная выставка Королевской академии искусств..
Это ежегодный обряд. Каждый год на следующий день после торжественного открытия они садятся в поезд восемь пятьдесят две и воздают искусству тот долг, который воздаёт ему даже религия. Официальная религия официальному искусству. Они обходят все уголки выставочного помещения, испещряя каталог замечаниями, юмористическими там, где допустим юмор: мистер Трюби (похожий на Ноя из игрушечного ковчега) принадлежит к тому разряду весёлых священнослужителей, которые при всяком удобном случае отпускают шутки, стараясь показать, что чёрное облачение и пасторский воротничок не мешают им быть «добрыми малыми», «славными парнями» и т. п.
Хорошенькая и пухленькая миссис Трюби менее громогласна, чем её супруг; она — как раз то, что состоятельные обыватели, читающие «Панч» [163]Юмористический еженедельник, издающийся в Лондоне с 1841 г., называли бы «доброй и весёлой душой»: она способна невинно развлекаться и все время отпускает шутливые замечания. Я смотрел и слушал как зачарованный, пока Элинор заставляла их говорить о приходе и об Академии. У меня было такое чувство, точно я Фабр [164]Фабр, Жан Анри (1823-1915) — французский энтомолог., наблюдающий жизнь жесткокрылых. Изредка чья-нибудь реплика достигала противоположной стороны духовной пропасти, отделяющей мать Элинор от внешнего мира, выводила её из задумчивости и вызывала с её стороны какую-нибудь неожиданную реакцию. Невозмутимо, тоном оракула, с серьёзностью, которая казалась почти устрашающей рядом с шутливыми замечаниями четы Трюби, она подавала голос из другого мира. А за окнами — зелёный цветущий сад. У старого Стокса, садовника, длинная борода, и он похож на Старца Время. Бледно-голубое небо. Щебечут птицы. Как здесь хорошо! Нужно было объехать весь земной шар, чтобы понять, как здесь хорошо. Почему бы не остаться? Не пустить корни? Но корни — это цепи. Я боюсь потерять свободу. Быть свободным, не связанным ничем, никакой собственностью, делать, что хочешь, ехать, куда взбредёт на ум, — это хорошо. Но и здесь хорошо. Может быть, даже лучше! Чтобы получить свободу, приходится что-нибудь приносить в жертву: дом, миссис Инмэн, Добс, жизнерадостных Трюби из прихода, тюльпаны в саду и все то, что значат эти вещи и люди. Приносишь в жертву что-то ради того, чтобы получить нечто большее: знание, понимание, большую интенсивность жизни. Большее ли? Иногда я в этом сомневаюсь.
Лорд Эдвард и его брат совершали прогулку по Гаттенденскому парку. Лорд Эдвард шёл пешком, пятый маркиз ехал в колясочке для инвалидов, которую вёз большой серый осел. Маркиз был калекой. «Что, к счастью, не мешает движению мыслей», — любил он говорить. И мысль его двигалась всю его жизнь то туда, то сюда по самым запутанным дорожкам. Серый осел медленно брёл по парку. Впереди братьев и позади простиралась знаменитая гаттенденская аллея. Впереди, на расстоянии одной мили, стояла копия колонны Траяна из портлендского камня [165]Оолитовый строительный камень, добываемый на острове Портленд., увенчанная бронзовой статуей первого маркиза; на пьедестале была надпись крупными буквами, в которой перечислялись заслуги, дававшие ему право на неувядаемую славу. Он был, кроме всего прочего, вице-королём Ирландии и отцом научного земледелия. В другом конце аллеи, тоже на расстоянии одной мили, возвышались фантастические башни и башенки Гаттенденского замка, построенного для второго маркиза Джеймсом Уайеттом [166]Уайетт, Джеймс (1747-1813) — английский архитектор, прославившийся постройками в псевдоготическом стиле; Строберри-Хилл — замок, построенный неподалёку от Лондона писателем и любителем старины Хорасом Уолполом (1717-1797); классический образец псевдоготики. в псевдоготическом стиле Строберри-Хилла и имевшего более средневековый вид, чем любая подлинная средневековая постройка. Маркиз жил в Гаттендене постоянно. Нельзя сказать, чтобы замок и окружающие ландшафты особенно нравились ему. Он едва замечал их. Когда он не читал, он думал о прочитанном: мир явлений, как он любил вслед за Платоном называть видимую и осязаемую реальность, не интересовал его. Этим своим безразличием к миру он как бы мстил ему за то, что сам он был калекой. Он жил в Гаттендене просто потому, что это было единственное место, где он мог безопасно передвигаться в своей коляске. Пэлл-Мэлл — не совсем подходящее место для серых осликов и разбитых параличом старых джентльменов, которые читают и размышляют во время прогулок. Он уступил Тэнтемаунт-Хаус своему брату, а сам продолжал совершать прогулки на ослике среди буков Гаттенденского парка.
Осел остановился, чтобы пощипать травы у дороги. Пятый маркиз спорил со своим братом о Боге. Время шло. Они все ещё говорили о Боге, когда полчаса спустя Филип и Элинор во время послеобеденной прогулки по парку вышли из буковой рощи и чуть не наткнулись на колясочку маркиза.
— Несчастные старики! — сказал Филип, когда они отошли подальше. — О чем им ещё говорить? Они слишком стары, чтобы говорить о любви, — слишком стары и слишком благонравны. Слишком богаты, чтобы говорить о деньгах. Слишком интеллектуальны, чтобы говорить о людях, и к тому же при их отшельническом образе жизни они встречают слишком мало людей — не о ком и говорить. Они слишком скромны, чтобы говорить о самих себе, слишком неопытны, чтобы говорить о жизни или даже о литературе. О чем же ещё говорить несчастным старикам? Больше не о чем как только о Боге.
— Имей в виду, что при теперешних темпах жизни, — сказала Элинор, — через десять лет ты станешь точно таким же, как они.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления