Часть вторая

Онлайн чтение книги Люди города и предместья
Часть вторая

1

Сентябрь, 1965 г., Хайфа.

Письмо Хильды Энгель матери


Дорогая мама!

Поздравляю тебя с днем рождения. К сожалению, не могла тебе позвонить, потому что мы с Даниэлем ездили на несколько дней в Иерусалим, ходили там по разному начальству: в совет по делам религий, в латинский патриархат, пришлось даже идти на прием к одному русскому архимандриту – все это связано с одним потрясающим планом. Не знаю, получится ли, но очень хочется. Опишу тебе потом все в подробностях. Но сначала – про твои дела.

Из твоего последнего письма я знаю, что последние анализы нормальные. Слава Богу. Конечно, это ужасно, что ты так тяжело заболела, но я нахожу в этом и нечто хорошее – никогда у нас с тобой не было таких сердечных отношений. За тот месяц, что я провела с тобой, я гораздо лучше стала тебя понимать. И чувствую, что и ты меня тоже лучше понимаешь. Неужели для того, чтобы понимать друг друга, надо обязательно заплатить такую цену?

Ты просишь писать поподробнее о том, что я делаю. Трудно ответить – я делаю очень много движений, но они далеко не все имеют смысл. Брат Даниэль – о нем чем больше знаешь, тем больше хочется рассказывать – постоянно надо мной смеется и дразнит меня. Он говорит, что я машу руками, как ветряная мельница, но сыплется из меня не мука, а носовые платки, кошельки и авторучки…

Я действительно на прошлой неделе опять потеряла кошелек, но в нем было всего 15 лир. К счастью, как раз в этот день утром я отнесла 300 одной нуждающейся семье и 800 перевела за учебу одной девушки. В прошлом месяце пришло пожертвование из Германии, и мы смогли заплатить долг за электричество. Понимаешь, мы оплачиваем электричество в арабской церкви: у них служба утренняя, и они свет не жгут, а у нас – вечерняя, и без света мы не можем. С тех пор как они разрешили нам у них служить, плата за электричество возросла в четыре раза.

Теперь про наш план. Некоторое время тому назад мы пошли на экскурсию на гору Кармель – Даниэль повел человек десять наших молодых прихожан, и я, конечно, пошла. Чудесное место, старинная друзская деревня. Про друзов ты вряд ли слышала. Такой народ довольно редкостный, ни на кого не похожий. Даниэль сказал, что они происходят от мусульман, но почитают неизвестного мусульманам святого Аль-Хакима, который во многом напоминает Иисуса, и как и христиане они ожидают Второго Пришествия. Что свою веру они держат в великой тайне. Почитают Тору, Новый Завет и Коран, но имеют еще и какие-то свои книги, секретные. И даже у них есть какой-то особый принцип – забыла, как называется, – который предписывает им скрывать свои подлинные взгляды и внешне приспосабливаться к нравам и религии окружающих. Как всегда, Даниэль рассказывает очень интересно. В деревню не заходили, поднялись по горе выше…

В этих местах, где ни копни, обязательно уже что-то стояло в древности. Недалеко от этой деревни Даниэль показал не совсем еще развалившуюся старую церковь, и мы подумали, как бы хорошо ее приспособить для себя – ведь община у нас есть, а своего помещения нет. Мы бы отстроили сами. Правда, здесь нет ни водопровода, ни электричества, ближайший источник – у друзов. И электропередача на них кончается. Без электричества еще кое-как можно прожить, а вот без воды – никак. Даниэль сказал, что попробует поговорить со старейшиной деревни, может, они дадут разрешение на отвод воды, и если эта затея удастся, будет гениально: мы сможем уехать из Хайфы, жить здесь автономно, а Даниэлю пешком до монастыря – пять километров, приятная прогулка. А если ехать на машине, надо делать крюк чуть ли не в тридцать.

Да, еще Даниэль сказал, что от друзов воду получить проще, чем разрешение от церковного начальства. Вот мы и ездили хлопотать. На днях он пойдет к друзскому старейшине. Я хотела идти с ним вместе, а он сказал, что лучше пойдет один, а потом все подробно мне расскажет.

Пишу и чувствую, что нечто важное забыла написать: Даниэль мне сказал, что с моим вполне приличным ивритом я могла бы пойти поучиться в университет. Обещал поискать для этого деньги. Там есть такое отделение подготовительное – мехина называется. Есть курс – очно-заочный: на лекции надо приезжать раз в месяц на несколько дней, а остальное самостоятельно готовить. И после этого первого года переводят на первый курс иудаики. Мне бы очень хотелось.

Все, надо спать ложиться, а то завтра вставать в пять утра. Целую. Большой привет всей семье.

Твоя Хильда .


Не успела отправить, и как раз Даниэль приехал – от друзов. Очень доволен.

Главное – воду они разрешили отвести. И рассказ про них тоже очень интересный. Деревня довольно большая, дома современные, все очень чистенько. В одном дворе под навесом сидел старик, что-то шил большой иглой, видимо шорник. Даниэль сказал первому встречному, что хочет поговорить со старейшиной, и человек сразу же повел его к себе в дом – угощать. Оказалось, что старейшина у них в деревне учитель и сейчас он как раз на занятиях в школе. Пока они разговаривали, этот парень сварил кофе. На задах дома шла какая-то тихая суета. Как потом выяснилось, резали ягненка для плова. Выпили кофе, и хозяин дома Салим повел Даниэля по деревне. Первое место, которое ему показали, – кладбище. Двенадцать человек из этой деревни погибли, один полковник, несколько офицеров и солдатики. Показывал с гордостью – мы военный народ. Странно, потому что по виду очень мирные люди, крестьяне – у них сады хорошие, виноградники. Потом пошли дальше, и Даниэль спросил, почему нет мечети и ничего такого… Мечетей у них нет, а есть хальва – дом для молитвенных собраний. Мусульмане их за своих не почитают, потому что у них, кроме Корана и Библии, и еще другие, их собственные священные книги, которые они от всех держат в тайне. И есть особая доктрина, удивительная, называется «такийя». Тайное учение, только для друзов. И старейшина их, посвященный в эту тайную доктрину, передает ее устно только достойным. Но главный принцип жизни – что они живут в мире с религией той страны, где обитают. Нет у них родины, их родина – их учение. И Даниэль сказал даже с грустью – вот, Хильда, ведь и у христиан так должно было быть, так хотели. Только не получилось. А у друзов, выходит, получилось. Они принимают внешние меняющиеся законы мира, но живут по своим внутренним, незыблемым.

Еще они считают, что Бог воплощался в мире семь раз – в Адаме, Ное, Аврааме, Моисее, Иисусе, Мухаммаде и в их святом фатимском шейхе Хакиме… Они проповедовали свое учение до XI века, а потом произошло «Закрытие Ворот», и с тех пор уже нельзя было стать друзом – они себя называют «муахиддун». Друзом можно только родиться. Вот закрытая религия – можно только выйти, войти нельзя. Нет никакого прозелитизма. Дверь затворилась.

Потом пришел «уккаль» – их старейшина и учитель. Очень старый и приветливый. Сели есть плов.

Вина не пьют – вода и сок. Под конец, когда Даниэль сказал, что хочет восстановить церковь на горе, но воды там нет, старейшина сказал, что вода есть. Был в старину источник, но ушел. И его можно найти. Еще он сказал, что если источник снова не выйдет, то они свою воду дадут. Земля там не друзская, а арабская. Арабская деревня, которая стояла на этом месте до 48-го года, вся ушла. А развалины эти старые, здесь еще крестоносцы первый храм христианский построили. Что же касается друзской деревни, уккаль сказал, она в те времена уже была. Даниэль в этом сомневается. Старейшина сказал, что когда друзы пришли сюда из Египта, здесь еще храма не было. При них строили. Даниэль говорит, что это правдоподобно, что друзы тоже из Египта вышли, только гораздо позже, чем евреи. Мне забавно стало – он говорит так, как будто все это своими глазами видел.

– Стройте, – сказал друзский старейшина, – мы никому не враги – ни иудеям, ни христианам, ни мусульманам. Но мы этой страны граждане, и мы ее защищаем.

Вот такой народ, мама. Старейшину зовут Керим. На днях Даниэль познакомит меня с друзским строителем, который будет нам помогать с восстановлением храма. Они, как и арабы, хорошие строители. А начальником стройки буду я! Можешь себе представить? Я должна подготовить проект, составить смету, найти деньги и рабочих. Скажи, пожалуйста, об этом моему отчиму и напиши, как он на это отреагировал!

Целую, Хильда .

2

1961 г., Кфар Тавор.

Гражина – Виктории


Дорогая Виктория!

Как ты обрадовала меня своим письмом! Любимая школьная подруга, четыре года на одной парте сидели. С тобой связаны самые приятные воспоминания детства. Помнишь, как мы в начальной школе ставили спектакль? А как мы убежали из дому и потерялись? А как мой братик в тебя был влюблен? Я уверена была, что ваша семья в России сгинула. Какое счастье, что выжили, вернулись. Счастье, что ты меня разыскала. Счастье, что получили квартиру после стольких лет мучений. Как же я хотела бы тебя повидать! Могу себе представить, что вы пережили после высылки в Россию. Это было в конце 44-го? Или уже в 45-м? Мы до конца 51-го еще жили в Кельце.

Уже больше десяти лет прошло, как мы уехали в Израиль, а мне иногда кажется, что это было давным-давно, и та жизнь отодвинулась очень далеко. За эти годы я только один раз была в Польше, когда мама умерла. Сама понимаешь, что это была за поездка – одна печаль и горечь: мама так и не простила мне Метека. Тоскую я очень. Иногда во сне снится, что мы с братом гостим у бабушки в Закопане. Вспоминаю Краков, куда я один раз со школой ездила. А Кельце стараюсь и не вспоминать – тяжело очень.

Я, конечно, передала твое приглашение приехать в гости Метеку, но он только и сказал: «Никогда, Гражина, никогда я туда не поеду. Если хочешь, поезжай одна».

У него к Польше сложное отношение – он по культуре поляк, польскую поэзию наизусть знает, Шопен – бог для него. Но простить не может полякам Келецкого погрома. Он говорит, что шесть миллионов евреев, погибших в войне, – это космическая катастрофа, какое-то злодеяние планет, а вот те сорок два еврея, которые погибли в Кельце уже после войны, в июле 46-го года, на совести поляков. Слышала ли ты об этих событиях, или до вас в России это не дошло?

Говорят, что погром организовал комитет госбезопасности, польский или советский, значения не имеет. И милиция, и армия были замешаны. Какая разница? Убийства были совершены польскими руками. Все как в Средневековье – опять пущен был слух о похищении христианского младенца. Кровь, маца, еврейская пасха…

И все это произошло после того, как почти все келецкие евреи погибли в лагерях смерти, и вернулось-то после войны человек двести выживших. Поселили их на улице Планты. Там, в большом доме, квартиры на верхних этажах заняли еврейские коммунисты, чекисты и все, кто привечал новую власть, а внизу жили простые люди. Вот на них и обрушился погром. Метека в тот день в городе не было, он поехал на два дня в Варшаву на прослушивание, вроде его пригласили в оркестр.

Погром начался с того, что ворвались в нижние этажи дома. Сначала искали похищенного младенца, а потом золото. Какое золото? Все были нищие. Ничего не нашли и стали убивать.

У Метека вся семья в лагерях погибла, только Ривка, младшая сестренка, выжила. Когда Метек вернулся из Варшавы – Ривки не было в живых. В сарае возле станции лежали убитые. Его вызвали на опознание.

Похоронили ее, и Метек мне сказал: «Гражина, не могу здесь оставаться. Поедем в Палестину». Я согласилась, Виктория. Он мой муж, уже Анджей родился, и я не хотела, чтобы мой сын рос в страхе.

Пять лет Метек добивался выезда. Не понимали, почему всех отпускают, а его нет. Потом Метек догадался – потому что он из Кельце и в этом сарае был. Власть скрывала правду об этих послевоенных погромах, а Метек был свидетель. Еще были погромы в Кракове и в Жешуве, и Метек потом встретился с краковскими евреями, которых тоже долго не выпускали по той же причине. Наконец дали в пятьдесят первом году разрешение, и мы уехали.

Сказать, что мне в Израиле легко, не могу. Но и в Польше сердце мое разрывалось на части – от сострадания к мужу. Единственное, что придает смысл этому переезду, – детям здесь очень хорошо.

Характер Метека нелегкий, да и пережил он столько, что его постоянную подавленность можно объяснить. Признаюсь тебе, дорогая Виктория, что мы хорошие супруги и составляем друг для друга смысл существования. Мы, конечно, очень любим детей, Метек особенно привязан к дочке, у меня, пожалуй, более близкие отношения с сыном, но мы с мужем как одно существо. Только благодаря нашей любви нам удалось выжить – и в войну, и теперь. Здесь очень-очень нелегкая жизнь.

Милая Виктория! Пришли мне свою фотографию. Я посылаю тебе наши фотографии – чтобы мы узнали друг друга, если Бог приведет нам увидеться. Может, со временем?

Я так рада, что ты снова появилась в жизни. Надеюсь, уж теперь-то мы друг друга не потеряем.

Целую.

Твоя Гражина .


Март, 1965 г., Кфар Тавор.

Гражина – Виктории


Здравствуй, Виктория!

Вот уже две недели, как я дома, и никак не могу прийти в себя. Перед поездкой у меня еще была мысль, что, может, можно поменять жизнь, вернуться в Польшу. Сейчас вижу – нет.

После смерти Метека, когда я поняла, что могу уехать из Израиля, меня останавливала только Хана. Метек ее обожал. С Анджеем у него никогда не было таких близких отношений. Анджей был отчужден, и никогда мы уже не узнаем, почему в отношении к отцу был у него холодок. Анджей был мой любимец. Хана, наоборот, остается и по сей день «папенькиной» дочкой и весь год после смерти Метека очень тоскует. У нее трудный возраст, и такая смесь слабости и отчаянной дерзости. Как ее оставить одну?

После гибели Анджея в армию ее не возьмут – есть такое правило, что если остается единственный ребенок, его не призывают. А она спит и видит пойти в армию, причем дразнит меня, говорит, что пойдет в десант. Она музыкальна, как Метек, у нее хорошая фигура, как у меня была в юности, и красива – неизвестно в кого. Мы с Метеком не были такими красивыми никогда. После гибели Анджея, после смерти Метека я бы сразу же вернулась в Польшу. Но Хана! Она обожает Израиль. Вся здешняя молодежь обожает свою страну. Она никогда отсюда не уедет. Потом – что ей Польша? Да и какая она католичка? Хотя мне так хотелось сохранить ее в нашей вере. Все детство я водила ее в церковь, и она охотно ходила, без всякого сопротивления. А потом – как отрезало. Сказала мне, что хочет принять гиюр, то есть стать еврейкой. Она, как дочь христианки, не считается по здешнему закону еврейкой, ей иудаизм надо было принимать.

«Мне до Бога нет никакого дела, я хочу быть как все», – это она так говорит, потому что она девочка еврейская, израильтянка, мечтает поскорее пойти в армию, взять в руки автомат. Она ходила прежде со мной к здешнему ксендзу, он тоже из Польши. С самого начала он говорил: человек всюду должен сознательно принимать решение, а особенно здесь, в Израиле. То, что ты ее крестила, ничего не значит, пока она не вырастет. Говорил, води ее в церковь, пока она маленькая, но в наших сложных условиях надо ждать от человека самостоятельного решения. Он оказался прав: она больше в церковь не ходит. Ясное дело, отрезанный ломоть. Она со мной в Польшу никогда не поедет. А у меня теперь нет никого, кроме нее. Ей семнадцать лет. Я уже мечтала, что она вырастет, выйдет замуж, и я уеду доживать на родину. А теперь, когда я увидела Польшу после стольких лет, поняла, что мне и там будет плохо. Почему так сложилось: нет как будто для меня на земле подходящего места – плохо, очень плохо мне в Израиле, плохо и в Польше. Здесь я всегда устаю от шума, от повышенной экспансивности людей – орут соседи, орут в автобусе, орет хозяйка в мастерской. Арабская музыка вечно. Мне все время хочется выключить звук. Здесь слишком яркое солнце, и тоже хочется немного пригасить. Жара меня изнуряет – а в нашем домике летом невыносимо, у меня от жары такое чувство, что кровь спеклась. Подхожу к окну – из окна виден Табор. Гора Преображения. Нет, лучше новостройки Кельце. А теперь, вернувшись из унылого нашего Кельце, поняла, что и там не смогу. Все, что у меня есть, – две могилы на Святой земле.

Я очень благодарна, Виктория, что ты меня так радушно приняла. Ты мне оказалась ближе сестры, но это не основание, чтобы возвращаться в Польшу. Там все так серо, так бесцветно, и люди слишком уж молчаливы.

Вчера была годовщина смерти Метека. Он умер за два дня до своего пятидесятипятилетия. Анджей погиб за два дня до двадцати. Пришли вчера сослуживцы из музыкальной школы, соседи, принесли и еды, и водки. Так хорошо про него говорили. Хана сначала смеялась до неприличия, потом рыдала. У нее вообще характер истерический. Анджей был полная противоположность – такой светлый, спокойный. Вчера я поняла, какая же была счастливая у нас семья четыре года тому назад. Смириться невозможно. Молиться не могу. Вместо сердца камень. Хана хоть плачет. А у меня слез нет.

Виктория, дорогая, приходят в голову разные темные мысли. Так хочется уснуть и не проснуться. Самое ужасное именно пробуждение. Во сне мне хорошо – снов у меня нет, и меня совсем нет, и это так хорошо, когда расстаешься с собой и своими мыслями. Сначала просыпаешься, как младенец, после сна все смыто, разглажено. Потом удар: приезжают двое военных, полковник и сержант, – сообщают о смерти Анджея. Все как заново обрывается во мне, и за минуту прокручивается вся эта лента – до похорон в закрытом гробу. Такая дыра в сердце.

Потом – опять неожиданно – в мастерскую ко мне пришел директор музыкальной школы и пожилая преподавательница по классу фортепиано, Элишева Зак. Здесь в Израиле свой ритуал сообщения о смерти: редко по телефону звонят – приезжают. И каждое утро заново я проживаю эти смерти, мальчика моего и мужа. А лет мне сорок шесть, и здоровье хорошее, так, как с Метеком, – остановка сердца, и все! – со мной не будет. И просыпаться мне еще сорок, а то и пятьдесят лет вот так каждое утро, а потом тащиться в мастерскую и строчить на машинке занавески, занавески, занавески… А без занавесок этих не могу. Пенсия у меня за сына большая, но если не строчить, я повешусь. Даже не замечу, как это сделаю. Без всяких колебаний, решений, подготовки. Это так просто, слишком просто.

Какая нелепая и странная жизнь: лучшие годы – как теперь вспоминается – годы оккупации, когда я каждую ночь бегала в подвал соседнего разбомбленного дома, по тайной тропочке, через узкий лаз, куда только я одна и могла пронырнуть. И действительно – пронырнуть, потому что трех ступенек не было, и спрыгнуть в темноту. И Метековы руки встречали меня. Зажигали свечечку. Метек не любил меня обнимать в темноте, говорил, что красоту мою хочет видеть. Виктория, Виктория, кругом лютая смерть, убивают и убивают, а мы как в раю. И рай наш длился полтора года. Он одного не знал и никогда не узнал: что сосед Мочульский подсмотрел, выследил, как я по ночам к Метеку ходила, и шантажировал меня. А что у меня было, ничего у меня не было, кроме того, что бабы под юбкой носят. Он старый, он противный, он негодяй – а зовет меня, и я иду. Требовал-то нечасто, силы не было. А я встряхнусь – и к Метеку, очиститься от мерзости. Ну, Господь с Мочульским распорядился по справедливости: он попал к русским в лагеря после войны, тоже по какому-то доносу, и его бандиты зарезали в лагере году в 47-м.

Метек любил меня да музыку, ну, детей еще наших любил. И это весь мир для него, а в центре я. Из-за меня он и карьеру музыкальную не сделал. Ему в Америке место предлагали в Бостонском симфоническом оркестре, в пятьдесят первом году, я сказала – ни за что в Америку не поеду. Ну и поехали в Израиль. Вот тебе судьба! Он всегда поступал так, как я хотела. Ты, говорит, столько горшков с моим дерьмом вынесла, что заслужила золотой памятник. Вот он, памятник мой, – две могилы. А жить мне совсем не хочется, Виктория, милая.

Так подробно я тебе все это описываю, чтобы ты поняла меня, не сердилась и не обижалась, но теперь я окончательно решила в Польшу не возвращаться. Привет передавай Ирэнке, Вячеку, всем нашим, кого увидишь.

Сохрани тебя Бог.

Твоя подруга Гражина .

3

Апрель, 1965 г., Хайфа.

Даниэль Штайн – Владиславу Клеху


Какая невыразимая печаль, дорогой брат, sic transit все на свете… Я погружен в уныние и горечь. Обычно я не знаю, что такое настроение, это слишком большая роскошь для занятого человека иметь настроение. Но последние несколько дней – печаль и горечь. Хоронил одну прихожанку-самоубийцу. Я знал ее с первых дней в Хайфе – тихая полька, скорее деревенского, чем городского облика, но очень приятного. Из породы утренних женщин – которые с утра веселы и нежны, а к вечеру устают и закрываются, как цветы. Я большой знаток женщин, для монаха – исключительно большой. Я вижу твою насмешливую улыбку, дорогой Владек. Я думаю, что мои обеты спасли мир от большого ловеласа, потому что мне очень нравятся женщины, и это большое счастье, что я не женат, потому что я причинял бы много беспокойства жене, заглядываясь на женщин. Тем более что почти все они кажутся мне очень привлекательными. Но Гражина, о которой я пишу, была действительно прелестная женщина, похожая на лисичку, рыжеватая, с узким подбородком и острыми зубками, как у зверька.

Война ужасные вещи проделала с людьми, даже если они уцелели физически, но души у всех покалечены. Кто стал жесток, кто труслив, кто отгородился от Бога и от мира каменной стеной. Гражина с ее мужем Метеком очень много пережили, она прятала его полтора года в подвале, натерпелась страху, родила старшего ребенка еще до освобождения, вынесла тяжелый разрыв с семьей из-за этого ребенка, потом они поженились. Он был сумрачный, артистический человек, не вполне удавшийся скрипач. Первенец их – я знал его совсем немного, потому что он погиб в тот год, когда я сюда приехал, – погиб в последний день военной службы, его машина подорвалась на мине по дороге из расположения части в Иерусалим. Гражина готовила в этот час дома праздничный стол, но до дома сын не доехал. А через несколько лет Метек неожиданно скончался от остановки сердца, и она совсем замкнулась и съежилась. Я несколько раз за это время с Гражиной разговаривал, но разговор всякий раз оказывался вежливым и совершенно бессодержательным. Единственное, что я понял, что очень ослабли те нити, которые связывают человека с жизнью.

Про смерть я знаю еще больше, чем про женщин. И опять – война, война, нет ничего гаже и противоестественней на свете. Как война искажает не то что жизнь, но и смерть. Смерть на войне кровава, полна животного страха, всегда насильственна, а то, что мне приходилось видеть – массовые убийства, казни евреев и партизан, – еще и смертельно разрушительно для исполнителей этого ужаса. О тех, кто убивал, мало знают. А я был близко знаком с такими убийцами, с одним, белорусом Семеновичем, жил под одной крышей и видел, как он напивался и какие жестокие страдания испытывал. Это были не только физические страдания и не только нравственные. Нет, пожалуй, это было неразделимо. Адские страдания.

Уже став священником в польском приходе, я увидел другую сторону смерти – как же умирали после войны деревенские старухи! Меня вызывали к ним для причастия, и бывали такие минуты, когда я отчетливо видел, в чьи руки их передаю. Их встречали Небесные Силы, и они уходили со счастливыми лицами. Не все, не все, но несколько раз я это видел и потому знаю, как это должно быть в мире неискаженном.

Но самоубийство, дорогой Владек, самоубийство! Свидетельство того, что сама душа отказывается от своего бытия. Бедная Гражина! Люди с экстравертным характером обычно не совершают этого поступка, они всегда находят способ вывернуть свое страдание наружу, разделить его с кем-то, дистанцироваться. Мужа своего она спасла, а сама оказалась нежизнеспособна в его отсутствие. Он всегда ее сопровождал. Она никуда не выходила из дому без него. Утром он провожал ее в пошивочную мастерскую, где она работала, вечером встречал. Если у него был вечерний урок, она ждала в мастерской и час, и два, пока он за ней не приходил. Он всегда приводил ее на мессу и терпеливо ждал в садике, пока служба не закончится. Когда я приглашал его зайти посидеть с нами после службы за столом, он чаще отказывался, но иногда и заходил. Сидел молча и никогда ничего не ел. Аскетичное, очень красивое еврейское лицо. Говорят, он был очень хороший преподаватель, к нему возили из окрестных городов маленьких мальчиков с крошечными скрипочками.

Год Гражина терпела, потом устроила поминки, попросила местных евреев собрать миньян, прочитали кадиш. Через неделю ее дочка ушла в армию, а на следующий день она выпила что-то и не проснулась.

Много лет я не сталкивался с самоубийствами. В партизанском отряде, среди евреев гетто самоубийства были нередки. Люди были загнаны в самый темный угол и отвергали дар жизни, предпочитая мучительным испытаниям – голод, страх, гибель и мучения близких и ежеминутное ожидание лютой смерти – самую смерть. Попытка отчаявшегося человека забежать вперед. На меня в свое время произвело ужасное впечатление сообщение о самоубийстве Геббельса вместе с его шестью детьми. Он не доверял Богу, полагал, что ни сам, ни его дети не заслуживают снисхождения. Он вынес приговор и сам привел его в исполнение.

Но – бедная Гражина! Ей нужна была только любовь мужа, а другой любви она не знала. Или мало знала. И о той жестокости, которую проявила к дочери, не подумала. Бедная Хана – брат, отец, теперь мать. Ей дали в армии отпуск на три дня, но она приехала на несколько часов, только на похороны. Не захотела остаться. Не вошла в дом. С какой травмой девочка будет теперь жить!

Похоронили Гражину на местном арабском кладбище. Это небольшое католическое кладбище наших братьев на окраине города. Арабы пустили меня служить в свой храм, я служу мессу на одном с ними алтаре. В Страстной четверг у нас была с ними общая служба. Служили мессу на арабском и на иврите. А в пятницу она не проснулась.

Христианам, дорогой брат, в Израиле трудно жить – по многим причинам. Очень трудно христианам-арабам – недоверие и ненависть евреев, еще большее недоверие и ненависть арабов-мусульман. Но как сложно христианина похоронить, особенно если это не монах, живущий в монастыре со своими садами, землями и кладбищами, и не араб, которые здесь обжились лучше других, а человек не укорененный, более или менее случайный в Израиле и не принадлежащий ни к духовенству, ни к чиновникам.

Сколько здесь трагедий: приезжают иммигранты со смешанными семьями, с ними старушки-матери, часто католички, иногда православные, и когда они умирают, начинается нечто неописуемое: невозможно похоронить. Есть еврейские кладбища, где хоронят только иудеев, есть христианские монастырские, где тоже отказываются хоронить «посторонних» за недостатком места. Из-за дикой дороговизны земли участок на кладбище стоит таких денег, каких нет у бедных людей. Но мы, люди из Польши, прекрасно знаем, сколько людей может вместить земля.

Араб – настоятель храма, в котором мы сослужим, позволяет мне изредка хоронить на здешнем кладбище, и Гражину мы похоронили там. Прошу твоих молитв, дорогой брат Владек.

Я написал тебе такое сумбурное письмо, что, только перечитав, понял, насколько оно жалобное, а вовсе не благодарственное, как я собирался писать. Дело в том, что я получил три книги от тебя, и одна из них оказалась очень нужной, и я тебе благодарен также за полное понимание, которое ты высказываешь в своем письме. Кроме того, должен тебе признаться, что в моем сложном положении поддержка твоя для меня чрезвычайно важна.

Твой брат во Христе Д .

4

Декабрь, 1965 г., Краков.

Из письма Владислава Клеха Даниэлю Штайну


…Ну, Даниэль, ты не перестаешь меня удивлять. Письмо твое и впрямь сумбурное. Горе твое понятно – жалко погибшую женщину. Но самоубийство давно уже определено Церковью как грех, и ты позволяешь себе эмоции, которые только опустошают душу и ослабляют веру.

Все мыслимые вопросы уже давно поставлены, и ответы на них получены. Другое дело, что мы не умеем читать, и там, где нашим предшественникам все было ясно как божий день, нам, в нашем лукавстве, представляется сложным и запутанным. Неужели ты считаешь, что все разделения и схизмы чисто человеческие? А нет ли в них Божественной правды? А может, наоборот: то, что Бог разделил, человеку не соединить?

Нет, даже и слышать не хочу о таком твоем направлении мыслей. Если, как ты говоришь, создать общую литургию всех христиан, куда прикажешь определить тех протестантов, которые вообще отказались в своей практике от евхаристии, как мы ее понимаем? Не знаю, не знаю, дорогой Даниэль. Если такое и будет, то не при нашей жизни. А скорее в Царствии Небесном. Сдается мне, что жизнь в Израиле изрядно мутит твое ясное сознание. Прежде ничего подобного ты не высказывал.

Ты писал мне не однажды, как велики разногласия среди христиан на Святой земле, но каковы, интересно мне, взаимоотношения с иудеями? А уж если христиане между собой не могут договориться, то как разговаривать с евреями? О мусульманах я даже и не упоминаю – еще один неразрешимый вопрос.

Морозы в этом году очень сильные, у меня тут нищий возле костела замерз. Это не у вас, в теплых странах, надо строить приюты для бездомных, а у нас, на севере. Или устроить трансфер – наших нищих вам переправить?

Твой брат в Господе Вл .

5

Сентябрь, 1966 г., Хайфа.

Из письма Хильды матери


Не огорчайся, мама, что я не приеду в этом году. Подумай сама, какой может быть отпуск, когда все строительство на мне. Ты представить себе не можешь, как много мы успели сделать за этот год. Это при том, что со всех сторон – одно противодействие, и со стороны церковных властей, и со стороны государства. Единственная помощь – из Германии. Еще нам подарил один местный араб машину камня. В Германии это стоило бы целое состояние, а в Израиле строительный материал дешевый. В июле приехала целая бригада немецких студентов, они два месяца работали на стройке, вырыли котлован для церковного дома и начали рыть еще один – для приюта. Студенты, которые приехали, почти все из Франкфурта, какие-то особенные ребята. Я таких в Германии просто не встречала. Воду уже отвели из друзской деревни.

А храм какой красивый! Восстановили стены, поставили двери. Есть крыша! Только окон нет. Даниэль говорит, что не надо вставлять рамы, а просто ставни сделать от непогоды, и достаточно будет. Помещение небольшое, – он говорит, – летом без рам обойдемся, а зимой дыханием обогреем. И хотя еще стройка не закончена, мы уже здесь служим. Есть алтарь, есть навес, где можно в тени посидеть. Нашли заваленный источник, восстановили его, не без помощи соседей-друзов. Так что мы теперь называемся храм Илии у Источника. Правда, красиво?

Я готова была сюда совсем перебраться уже сейчас, но Даниэль говорит, что он мне одной здесь жить не разрешит. Пока студенты жили, мы устроили вроде лагеря под открытым небом, даже палаток не ставили, потому что в палатке очень душно. Еду готовили на очаге, а ели раз в день, вечером. Утром чуть-чуть – лепешки с медом и кофе.

Можешь себе представить? Я веду всю бухгалтерию, все расчеты с рабочими, которых пришлось нанимать для работы на крыше. Кровлю сделали черепичную, это дорого, но нам помогли.

Брат Даниэль проводил здесь очень мало времени, так что почти все решения я принимала сама. У него и летом много работы, но основная масса туристов приезжает как раз осенью, на еврейские праздники. Он возит экскурсии по всему Израилю. Мне тоже в этом году удалось с ним поехать, правда, совсем недалеко, в город Зихрон Иаков. Помнишь, в Библии упоминается роза Сарона. Это роза из долины Шарон. Здесь земледелия не было тысячу лет, все заболочено. И вот в конце XIX века приехали десять еврейских семей из Бессарабии, они хотели здешние места снова превратить в сады, но у них ничего не получалось, пока барон Ротшильд не дал им денег и не прислал специалистов. Тогда у них дело пошло, все болота осушили. Начали заново осваивать землю. Даниэль показывал нам эти виноградники и сады. Эти роскошные плантации видны от могилы Ротшильда, потому что он завещал себя здесь похоронить. Вот ведь счастливый человек, как он мудро распорядился деньгами, болота с помощью денег стали садами, и теперь по всему миру фрукты из этих садов продают. Здесь есть генетическая лаборатория, в ней просто чудеса творят. Главное, что Даниэль все это знает, показывал нам разные сорта и рассказывал про цветы. Он точно знает, какие растения здесь с библейских времен, а какие завезли потом. В Зихрон Иакове даже есть маленький ботанический сад с растениями, которые в Библии упомянуты. Нет только кедра ливанского, он почему-то не хочет сам расти. Теперь, чтобы вырастить кедр, надо много усилий приложить. За каждым деревом уход. Даже паспорт заводят на каждое дерево! А в древние времена здесь были кедровые леса и дубравы.

Представляешь, что есть такая наука – библейская палеоботаника, эти ученые восстановили картину здешней природы, какой она была две и три тысячи лет тому назад. Когда мы осматривали этот сад, пришел как раз ботаник, местный араб Муса. Он показал такое растение, с виду ничего особенного, но оно очень похоже на тот куст, из которого с Моисеем говорил Бог. Оказывается, у этого растения очень высокое содержание эфирных масел, и даже, как он сказал, если очень аккуратно зажечь спичку, тогда масла будут выгорать, и вокруг куста будет пламя, а сам куст останется цел. Неопалимая Купина!

Муса происходит из старинной арабской семьи, образование он получил в Англии. У них здесь много земли, и им принадлежал тот участок, на котором сейчас государственная тюрьма для палестинцев, которые воюют с евреями всякими незаконными способами. Это тюрьма Дамун. Но смотреть на эту тюрьму мы не поехали, потому что было мало времени. Зато я успела посмотреть вместе с группой еще одно потрясающее место, в направлении города Шхема. Там пасли скот братья Иосифа, он их сначала не нашел, а потом нашел, и они сбросили его в сухой колодец, разозлившись на него за толкование сна. Даниэль показал нам такой сухой колодец. Возможно, тот самый. Километрах в двадцати есть еще один сухой колодец, и, скорее всего, именно в этом или в очень похожем месте они его вытащили из колодца и отдали проходящим купцам. Неподалеку по дну высохшего русла – вади – проходил караванный путь. То есть вся история, которая описана сначала в Библии, а потом у Томаса Манна, просто буквально вот здесь происходила. Купцы купили Иосифа как раба, это стоило на современные деньги гораздо меньше, чем сегодня стоит овца, и отвезли в Египет. Вот такая история. А эта караванная дорога местами еще видна. Там же, возле сухого колодца, мы встретили двух арабских мальчиков, которые пасли коз.

Муса сказал, что козы – самые вредные для страны животные: они съели всю Древнюю Грецию и Палестину. Я это слушаю, развесив уши, и понимаю, что больше всего на свете хочу пойти учиться в Иерусалимский университет. Даниэль говорит, что это вполне возможно, и он сам об этом думал, но ему будет трудно без меня обходиться. Ты себе не представляешь, как это мне было приятно слышать. Теперь я быстро дописываю письмо и отдаю одной немецкой девушке, которая едет в Германию и опустит его в ящик прямо в Мюнхене. Я надеюсь, что со здоровьем у тебя все в порядке и ты не будешь на меня сердиться, что я не приеду в отпуск.

Если все организуется, как говорит Даниэль, с января у меня начнется учеба в университете. Совершенно не представляю себе, как это я буду успевать. Но очень хочется.

Привет всем домашним.

Твоя Хильда .

6

Сентябрь, 1966 г., Хайфа.

Записка, найденная Хильдой в тот же вечер в ее собственной сумке


Хильда, если ты не возражаешь, чтобы я приехал на вашу стройку, позвони, пожалуйста, по тел. 05-12-47 и скажи только, что не возражаешь. Муса .

7

1996 г., Хайфа.

Из разговора Хильды с Эвой Манукян


Нет, нет, меня совсем не удивляет, что три дня общения с Даниэлем развернули твою жизнь в другом направлении. Я ведь тоже выжила только благодаря Даниэлю. Он пас меня, как козу. Много лет. История эта началась тридцать лет тому назад и уже давно закончилась. Мне иногда кажется, что это вообще не из моей жизни, а из какого-то бульварного романа.

Осенью 66-го, обнаружив в сумке записку от Мусы, я ему позвонила, и он приехал. Я знала, что семья его очень богатая, и надеялась, что приезд его связан с тем, что он хочет сделать взнос на строительство.

Мне было двадцать лет, и для своего возраста я была исключительно по-женски глупа. Когда мужчина смотрел на меня, я испытывала беспокойство, что у меня что-то не в порядке – пятно на блузке или рваный чулок. У меня всегда была очень низкая самооценка, мои сводные братья называли меня «доской».

В детстве я очень страдала из-за моего роста – мне хотелось быть маленькой и пухленькой, и с полным лифчиком добра, но лифчик надевать мне было решительно не на что. Меня можно было приспособить к какому-нибудь спорту – к лыжам или к бегу, туда, где требуются длинные ноги, – но я терпеть не могла соревнований, и отсутствие спортивного духа сразу же чувствовали все тренеры, какие попадались на моем пути. На спорт меня направлял мой отчим, большой болельщик всего на свете, но все, что исходило от него, мне заранее не нравилось. Мать в те годы не очень мной интересовалась, мой младший брат Аксель был очень болезненный, мать постоянно с ним возилась. Излишек роста и недостаток любви – вот диагноз, который я поставила себе много лет спустя.

Позднее, когда я уже переехала в Израиль, после того, как мама перенесла онкологическую операцию, наши отношения стали лучше. Даже можно сказать, что они вообще возникли только после ее болезни. Сейчас я знаю о ней гораздо больше, чем в юности, и многое мне стало понятно. Хотя я навещаю ее довольно редко, раз в два-три года я бываю в Мюнхене, но мы постоянно переписываемся, и у нас очень близкие отношения. Она, несмотря на плохое здоровье, приезжала сюда несколько раз. Но в юности мы были очень далеки, я была очень одинокой девочкой.

Встретив Даниэля, я перестала быть несчастной, потому что он распространял вокруг себя радость. С тех пор, как я увидела его в первый раз, я почувствовала, что хочу быть с ним рядом. Конечно, он заменил мне отца, и он прекрасно это знал. Он многим кого-нибудь заменял – отца, старшего брата, погибшего ребенка, даже мужа. Половина прихожанок были в него тайно влюблены, а некоторая часть – вполне явно. Была даже одна сумасшедшая, которая преследовала его своей любовью лет восемь, пока он ее не выдал замуж.

Но я хочу рассказать о Мусе. Он приехал на строительство, я обрадовалась, ожидая от него денег на строительство. Но в тот раз он привез чудесные арабские сладости. Через несколько дней приехал еще раз, помог рабочим вкапывать столбы. Студенты уже уехали. Потом не появлялся месяц, но приехал с небольшим экскаватором. В тот же вечер закончили копать яму под фунудамент для служебного строения, и он оплатил эту работу. Мы с ним почти не разговаривали – только за столом, когда ужинали, перекидывались несколькими словами, и он уезжал. Я видела, что он очень красив, любовалась его руками – таких рук не встретишь у европейцев. Вообще у арабов – и у женщин, и у мужчин – руки совершенной формы и необыкновенного благородства. Наверное, оттого, что тела их так укутаны одеждой, и это единственное у женщины место, которое можно не держать под покрывалом, и руки стараются взять на себя все. И у мужчин тоже ведь лица не особенно видны – растительность, куфии головы покрывают. Так, один нос торчит, как у Арафата. Арабы тела не показывают. А я там работала в шортах и в маечке без рукавов, и Муса не смотрел в мою сторону, потому что «глазам было больно» – так он потом говорил. Он умирал от страсти – но я об этом не догадывалась. Он был в отчаянии, потому что думал, что я его не считаю за мужчину. В каком-то смысле так оно и было. Только дело было в том, что это себя я не считала за женщину.

Однажды он сказал, что спланировал сад, который посадит, когда строительство закончится, и рассказал, какие там будут растения. Перед ним лежал лист бумаги, и он рисовал на нем синим фломастером. Ушел и оставил этот листок на столе, а я его положила в деловую папку.

Почти год мы общались, и он мне очень нравился – как нравятся красивые вещи: бронзовый древний предмет, или картина, или переплет старинной книги. Он весь был золотистым и коричневатым, как скорлупа лесного ореха, но тело его не было жестким, оно было мягким и плотным, и он умел плакать от любви. Все это я узнала потом. И я уверена, что никогда бы ничего об этом не узнала, если бы весной меня не ужалила змея. Мы сидели под навесом возле нашей уже почти законченной стройки и пили чай, который он приготовил. Это было место, на котором мы всегда проводили самые жаркие часы, когда работать невозможно, и оно было ровным, утоптанным, и почему никто не увидел заползшей туда змеи, даже удивительно. Я взяла стакан чая из рук Мусы и устроилась поудобнее, опершись на левую руку. Тонкий укол в предплечье, и как будто метнулся в боковом зрении темный шнурок. Я даже не поняла, что произошло, но Муса уже смотал полотенце в жгут и крепко затянул мне руку выше укуса.

– Цефа. Это была цефа, – сказал он.

Цефа – местная разновидность гадюки, я знала, что весной они бывают очень активны. Муса припал к моей руке и, как мне показалось, сильно укусил. Потом сплюнул. Змеиный укус был такой маленький, что я его даже не разглядела. Он взял меня на руки и понес вниз к машине.

– Я сама, я сама! – кричала я, но он сказал, что мне нужно быть очень спокойной и не совершать никаких движений, пока не введут сыворотку. Притащил меня к своей машине, усадил на заднее сиденье и повез в больницу. Рука у меня болела в том месте, где он ее цапнул.

Он отвез меня в больницу, мне сразу же сделали укол и велели час лежать. Возле раны было покраснение и синяки – следы зубов Мусы. Врач сказал, что если через час никакой реакции не будет, значит, Мусе удалось высосать весь яд, и это очень редко бывает, чтобы удалось так быстро это сделать.

Меня положили на кушетку, а Муса ждал меня в коридоре. Потом он вошел и сказал, что он чуть не умер от страха за меня. И он заплакал, а я не заплакала, потому что я поняла, что он меня любит, и это меня изумило больше, чем укус змеи.

А дальше все произошло так быстро – мы ведь целый год к этому готовились. То есть я не готовилась, но я весь год купалась в его любовных взглядах, и у меня тогда даже прыщики прошли – до этого у меня иногда высыпали мелкие прыщики на лбу и на подбородке, а тут сделалась у меня такая кожа, как будто я ее в салоне красоты холила и лелеяла.

Я тогда снимала маленькую квартирку в Среднем городе, у арабов, – комната размером с большой диван и кухонька. А Муса жил в Верхнем – в большом доме с садом… Настал день, когда он домой не вернулся.

Нет-нет, совсем не то, что ты думаешь. Он про меня ничего не знал, но все чувствовал. Он был эмоциональный гений. Он подходил ко мне так осторожно, как к тени или к миражу. Я была дикое, совсем дикое животное, с полностью придавленной женственностью. Я думаю, что я из той породы, которым легко было бы прожить до смерти девственницей. Очень медленно я научилась ему отвечать. Прошел почти год, прежде чем тело мое смогло ему ответить. Во мне в тот год как будто вырастало другое существо, не имеющее ко мне отношения.

Потом была Шестидневная война. Все были в эйфории – Восточный Иерусалим, часть Иудейской пустыни, Синай, Самария, Голаны. И только два человека настроены были очень осторожно – Даниэль и Муса. Даниэль говорил, что это залог, что захват земель – не решение вопроса, а его осложнение. Муса, которого и в армию как араба не брали, говорил, что последствия будут непредсказуемые.

Я помню, как они однажды утром здесь беседовали – и Даниэль сказал: эта Шестидневная война как будто глава из Библии. Победа совершается по мановению руки…

– А поражение – другой руки? – быстро спросил Муса, и мне вдруг стало страшно.

Внешне мало что поменялось – я работала с утра до ночи, мы тогда организовали что-то вроде детского сада при церкви: большинство наших женщин не могли работать, детских садов очень мало, к тому же трудно деток возить, и транспорт дорог, у нас была такая группа для работающих мам, и одна-две мамы дежурили с детьми. Обычно это была какая-нибудь кормящая женщина. Помню, была одна, Вероника, которая половину общинных детей своей грудью подкармливала. Тогда же мы закончили строительство нашего храма – Илии у Источника. Источник нам друзы нашли, но он оказался такой маленький, что только птиц мог напоить.

Теперь мы стали действительно общиной, даже немного коммунистической. В церковном доме постоянно жили люди, у которых не было жилья, иногда совсем случайные, бездомные, к нам прибилось несколько наркоманов, и один из них совершенно отошел от наркотиков, и поднялся, и выучился даже. Мы с Даниэлем покупали еду, и были какие-то благотворительные коробки, мы варили, кормили, мыли посуду, молились. Он совершал литургию, большая часть которой звучала на иврите. Муса часто приходил, тоже помогал. Иногда он приглашал меня погулять, показывал какие-то красивые места. Всегда, когда он звал меня куда-нибудь, я спрашивала у Даниэля, отпускает ли он меня.

Он сердился:

– Зачем ты меня спрашиваешь? Ты взрослый человек, сама за себя отвечаешь. Ты знаешь, что Муса женатый человек. Если ты можешь не ходить, лучше не ходи.

Конечно, я знала, что Муса женат. Но я знала, что его женили, когда он был совсем еще мальчик, ему было семнадцать лет, жена его была старше, приходилась ему родственницей по материнской линии, и были какие-то семейные интересы, которые обязывали его жениться. Впрочем, его и не спрашивали. У него тогда было трое детей.

Двадцать один год – с того дня, когда он сунул мне в сумку записку, до его смерти. Двадцать один год страдания, счастья, разрывов, примирений, непрерывных угрызений совести, стыда и такого божественного единения, о каком только можно мечтать.

В самом начале я пришла к Даниэлю в смятении, долго не могла ничего сказать, а потом сказала только одно слово «грех». Он молчал, молчал, потом снял заколку с моих волос, они рассыпались. Он погладил меня по голове и сказал:

– Какие у тебя красивые волосы, и лоб, и глаза, и нос… Ты для того и создана, чтобы тебя любили. Грех на другом человеке. Он брал на себя обет. Но и его я могу понять, Хильда. Женщины в любви почти всегда жертвы. Женщины больше страдают от любви. Может, они больше получают. От жизни никак нельзя уклониться, она свое берет. Не казни себя. Потерпи. Постарайся себя защитить.

Я почти не поняла, что он такое говорит. Удивительное дело: к нему приходили люди с банальными проблемами, а он никогда не давал банальных ответов.

Много раз мы пытались с Мусой расстаться. Не получалось. Как два шарика ртути, мы постоянно липли друг к другу. Такая химия любви. Или страсти…

Я помню, как, в очередной раз порвав с Мусой, я пришла к Даниэлю с готовым решением: в монастырь! Я думала, что за монастырскими стенами я смогу укрыться от беззаконной любви.

Даниэль достал конфеты – вишню в шоколаде – кто-то ему привез красивые итальянские конфеты, – поставил чайник. Он хорошо заваривал чай, с большим вниманием, не то китайским, не то русским способом – полоскал чайник кипятком, накрывал его полотенцем. Разлил в чашки – это было у Илии, на горе, поздно вечером. А я все жду, что он скажет, потому что желание мое уйти в монастырь огромное, почти такое же большое, как моя любовь.

– Деточка, мне кажется, ты хочешь в монастырь убежать от любви. Это неправильное решение. В монастырь идут от любви к Богу, а не от любви к мужчине. Не надо себя обманывать. Так будет только хуже. Когда ты вылечишься от своей любви, тогда мы об этом будем говорить.

А я все свое тяну:

– В монастырь! В монастырь!

И тут он так рассердился! Я его таким гневным, пожалуй, никогда и не видела:

– Что ты хочешь подарить Богу? Свои любовные страдания? Это ты хочешь ему принести в дар? Что ты там будешь делать? Ты, может, большая молитвенница? Будешь своей молитвой удерживать мир, как еврейские тридцать шесть праведников? Или ты умеешь созерцать? Может, ты Франциск Сальский или Тереза Авильская? Может, ты хочешь, чтобы у тебя над головой засверкало это самоварное золото, которое рисуют на восточных иконах? Не морочь мне голову! У нас здесь дел невпроворот. Работай здесь!

Но я все его не слышу. Даже немного в душе возмущаюсь. Я чуть-чуть рассчитывала, что он меня похвалит, благословит. Умилится моей решимости. А он – рассердился, взмахнул рукой, чашка упала со стола и разбилась.

– Если ты ничего не можешь изменить – терпи. Так не может длиться вечно, кто-то из трех человек всегда сдается. Сдайся ты, отойди сама. А не можешь – так жди. Не связывай себя обетами. Монашество – тяжелый путь, он мало кому по плечу. Вот мне, например, не по плечу. Мне так тяжело быть монахом, всю жизнь я тоскую – без детей, без семьи, без женщины… Но моя-то жизнь была мне столько раз подарена, что она мне уже не принадлежала, и я принес ее. Потому что она мне совсем уже не принадлежала. Ты пойми, я не жалею, что я принял монашеские обеты, я сказал да, и, с Божьей помощью, доживу в монашестве до конца жизни, но никого, слышишь, никого я на этот путь не благословлю. Хочешь служить Богу – служи в миру. Здесь есть кому служить.

И снова нас с Мусой подбросило на какой-то любовной волне, и мы сбежали на Кипр. Прожили там четыре месяца – он хотел, чтобы мы поженились. Я была в смятении и мечтала умереть, чтобы поскорее все закончилось. Мне и Даниэль тогда сказал: пора остановиться, иначе кто-то погибнет. Я хотела, чтобы это была я. Я даже молилась, чтобы это произошло само. О самоубийстве я не думала – это был слишком простой выход, и я знала, что для Даниэля это будет ужасный удар. Он за меня отвечал.

В разгар всех этих страстей на Кипр пришла телеграмма от отца Мусы, что Давида, среднего сына Мусы, сбила машина. Пятнадцать лет ему было тогда. Мы сели на паром и вернулись в Хайфу. Мальчика оперировали четыре часа, но в себя он не приходил, был в коме. Мы с Даниэлем молились в храме двое суток.

Я приняла обет, что с Мусой никогда больше ничего у меня не будет. И он тоже принес такой обет в этот же самый час. Мы не сговаривались. Оба поняли, что надо это отдать. Выжил мальчик.

Мы с тех пор с Мусой виделись только иногда в церкви. Рядом стояли и молились вместе. Слова друг другу не сказали.

В 87-м году, когда началась первая интифада, мусульмане вырезали всю семью Мусы. Дядя Мусы держал маленький ресторанчик возле автостанции. Место бойкое, у него собирались разные люди, потому что его любили за приветливость и старание. Справляли день рождения отца, собрались всей семьей в ресторане. Мусульмане ворвались и всех порезали. Это были террористы, они хотели в кафе устроить место встреч, а дядя им отказал. Тогда они велели продать им кафе – сказали, что деньги заплатят, но чтобы дядя убирался. Он отказался. Отомстили. Четверо мужчин, две женщины и трое детей погибли. Давид, сын Мусы, был тогда в Англии. Он не смог приехать на дедушкин день рождения. Об этой трагедии тогда много писали.

Хотя ты знаешь, Эва, самого важного никто тогда не сказал: положение арабов-христиан в Израиле гораздо худшее, чем положение самих евреев. Евреи живут как на острове во враждебном арабском мире, а арабы-христиане под подозрением и тех, и других. Даниэль это понимал лучше всех здесь. У него было потрясающее чувство юмора – однажды он сказал мне, что отсутствие великодушия у одной пожилой женщины по имени Сарра и ее неразумная ревность привели к тому, что семейный конфликт принял масштаб мировой катастрофы. Если бы у нее хватило великодушия полюбить Исмаила, старший брат не стал бы заклятым врагом младшему… Мы много говорили об этом с Мусой, и у меня сохранилось всего три письма от него, и одно из них как раз посвящено его переживанию, которое он называл «быть арабом». Он ведь не только ботанику изучал в университете. Он знал и философию, и психологию. Но бросил эти занятия, потому что решил заниматься тем, что давало ему наслаждение, – растениями… Он происходил из хорошей семьи – его предки сажали сады всем восточным правителям, а Персидские сады Бахайского храма его дедушка планировал.

В последние годы жизни Даниэль называл меня «дочкой». А тебя, Эва?

8

Декабрь, 1966 г.

Запись беседы брата Даниэля в храме Илии у Источника


Эльдар сделал такой замечательный стол, за которым может сидеть множество людей. Спасибо тебе, Эльдар. Поставьте тарелки в таз, потом помоем. А стаканы не убирайте. Наверняка кому-то захочется пить. Да. Теперь стало гораздо удобнее, стол прекрасный. Хильда приготовит нам чай, а Муса сварит кофе, он лучше всех это делает. И мне чашечку, хорошо?

На минувшей неделе я возил паломников и попал в Иерусалиме на кладбище, это под Старым городом, где ведут раскопки, и там нам показали очень интересные захоронения II века, где вместе похоронены евреи и христиане – члены одной семьи. Это было время сосуществования еврейского христианства с иудаизмом, когда все вместе молились в синагогах, и между ними не было конфликта. Правда, евреи – ученики и последователи Христа – еще не называли себя христианами. Однако раннее христианство теснейшим образом было связано с иудейской средой того времени хотя бы уже потому, что сам Иисус вышел именно из этой среды. У Иисуса была мать иудейка Мириам, он говорил на древнееврейском и арамейском языках. Когда ему исполнилось восемь дней, над ним был совершен обряд обрезания. Иисус, как мы знаем из текстов Нового Завета, соблюдал субботу и посещал Храм. Как доказывают современные знатоки иудейской письменности того времени, свое учение излагал тем же языком, приводил те же примеры, что и раввины той эпохи.

В I веке еще были живы многие участники и свидетели событий, живы были и ближайшие родственники Иисуса, жива была и сама Мириам. После смерти и Воскресения Учителя апостолы Петр, Иаков и Иоанн выбрали в епископы Иакова, двоюродного брата Иисуса, и он возглавил Иерусалимскую общину.

Для апостолов Воскресение Иисуса – это то эсхатологическое событие, о котором возвещали пророки Израиля. Поэтому ученики Христа настаивали, чтобы все иудеи признали, что они и есть истинный Израиль – община Нового Завета. И тут они столкнулись с упорной, непрекращающейся враждой официального иудаизма. Тогда апостолы образовали особую группу, существовавшую внутри иудаизма, наряду с другими иудейскими сектами. Но они оставались верными предписаниям Закона, храмовому богослужению.

В 49-м году на Иерусалимском Соборе был узаконен обычай, согласно которому христиане, обращенные из язычников, «языкохристиане», должны были соблюдать лишь заповеди, данные Ною, – числом семь: они не обязаны были совершать обряд обрезания и выполнять другие предписания иудейского Закона. Апостол Павел считал, что и сами иудеохристиане не обязаны придерживаться древних правил, например могут не соблюдать запрет есть вместе с язычниками, а разделять трапезу с христианами из необрезанных. Многие иудеохристиане не были согласны с таким решением.

Это как раз и стало причиной спора, возникшего в Антиохии в том же 49-м году. По мысли апостола Павла, обрезание, соблюдение субботы и храмовое богослужение отныне упразднялись даже для иудеев, и христианство высвобождалось из иудейской политико-религиозной среды навстречу другим народам. Помните видение апостола Петра на крыше дома кожевника в Яффо – ему спускается с неба полотняный сосуд с животными, считающимися «нечистыми» для иудеев, и сопровождается это зрелище возгласом: «Что Бог очистил, того ты не почитай нечистым!»

Именно здесь и наметилась развилка – Иерусалимская церковь не порывала с иудаизмом, а учение апостола Павла вело к этому разрыву, который и произошел вскоре, но уже после смерти Павла.

Хильда, дорогая! Чайник стоит на краю плиты, и он сейчас опрокинется, а в нем кипяток. И среди нас нет никого, кто смог бы тебя мгновенно исцелить.

Разрыв углубился, когда в 70-м году римляне разрушили Иерусалимский Храм. После поражения восстания Бар-Кохбы около 140 года разрыв оформился окончательно. Прежде иудеохристиане жили в Пелле и других городах Заиорданья, теперь Палестина эллинизировалась, иудеохристиане стали покидать Ближний Восток. С конца II столетия иудеохристианство на Востоке – в Палестине, Аравии, Иордании, Сирии и Месопотамии – вообще угасло. Последние иудеохристианские общины пять веков спустя были поглощены исламом. В современном христианстве заметны лишь редкие «археологические» остатки в богослужении в Эфиопской и Халдейской Церквах.

Спасибо, Муса, кофе у тебя бесподобный. Существует множество книг на эту тему. Не буду забивать вам головы. Самое удивительное, что древнейшие иудео-христианские литературные памятники мало чем отличаются от мидрашей – особого литературного жанра толкований текстов, которые составляли раввины того времени. В произведениях таких церковных писателей, как Варнава, Иустин, Климент Александрийский и Ириней, еще присутствует иудейская традиция.

Период сосуществования иудейского и греческого христианства закончился в IV веке. С этого времени нееврейская христианская церковь стала могущественной, она приняла греко-римскую форму, она стала религией империи. В современной церкви нет места еврейской церкви. Христианство, которое существует в наши дни, – это христианство греческое. Оно отторгло от себя еврейские течения. Еврейская традиция, связанная со строгим монотеизмом, проявилась скорее в исламе, который тоже представляет собой своего рода интерпретацию иудеохристианской религии. Именно иудеохристианская церковь предлагает возможности для будущего диалога в трех направлениях – иудаизма, ислама и христианства.

В церковь должен быть возвращен ее изначальный плюрализм. Среди многих христианских церквей, говорящих на языках мира, должно найтись место и для еврейской христианской церкви… Мы должны вернуться на место былого расхождения и понять, что можно исправить. Историческое христианство совершило множество ошибок. Исправить, конечно, нельзя, но понять, в чем они заключались и отчего проистекали, можно. И новое понимание может принести хорошие плоды – примирения и любви. Потому что из-за отсутствия евреев христианство теряет свою универсальность. Уход евреев – незаживающая рана христианства. Греческая, византийская составляющая во многом исказили сущность первоначального христианства. И мне хотелось бы вернуться к источнику. Вместе с вами.

9

Декабрь, 1966 г.

Докладная записка


В Иерусалимскую патриархию

монсиньору Маттану Авату

от брата Илии


11 декабря 1966 года священник Даниэль Штайн провел беседу со своей общиной в недавно восстановленной церкви Св. Илии у Источника, содержание которой, записанное на пленку, я предоставляю в Ваше распоряжение.

Бр. Илия

10

Июнь, 1967 г.

Из письма Хильды матери


…У Даниэля была высокая температура, а я знаю, что он терпеть не может лечиться. Я накупила ему всяких лекарств и пошла пешком в «Стелла Марис», потому что транспорт из-за этой войны очень плохо ходил, и было ясно, что чем ждать автобуса полтора часа, лучше уж идти пешком – те же полтора часа. И вот, представь себе, я поднялась на гору, подошла к привратнику и передаю ему кулек с лекарствами для Даниэля. А привратник говорит, что Даниэль рано утром уехал и приедет только вечером. Я возвращаюсь в Хайфу. Почти дошла до города. Вижу – по дороге мчит мотороллер «веспа», на котором восседает Даниэль в развевающейся сутане, а на заднем сиденье трясется тощий хасид, который одной рукой держится за свою широкополую черную шляпу, а другой за Даниэля. Ничего смешнее и вообразить нельзя, вся улица просто умирает со смеху. На другой день война закончилась, и что здесь творилось, не могу тебе описать. Такое ликование, такое счастье. Войну сразу же назвали Шестидневной.

И вот, посреди всеобщей радости, приходит довольно хмурый Даниэль, садится на стул и говорит:

– Поздравляю с победой. Про эту войну до скончания века будут писать во всех военных учебниках. Арабы никогда не простят нам такого унижения.

А Муса, который тоже в этот день зашел, говорит:

– Даниэль, я лучше знаю арабов, они найдут способ истолковать это поражение как большую победу. Арабы не дадут миру над собой смеяться.

Даниэль кивнул – он очень любит Мусу, у них глубокое понимание, – и сказал:

– Конечно, Муса, только внутренне свободный человек может и сам посмеяться над собой, и другим дать над собой посмеяться.

Тут я вспомнила сразу эту уморительную картину, как он вёз хасида на мотороллере, и сказала:

– Да, позавчера над тобой вся Хайфа смеялась, когда ты вёз хасида!

– Ты что, видела? – испугался Даниэль.

– Конечно, – говорю, – видела. Не я одна, весь город чуть от смеха не лопнул!

По-моему, он расстроился. Стал объяснять:

– Понимаешь, он опаздывал на кадиш, и ни одного такси, ни одного автобуса. Я увидел, как он мечется, остановился, предложил подвезти. Он и сел. Ничего особенного. Я довез его до места, он сказал «спасибо», вот и все. Чего такого уж смешного?

Муса просто за живот схватился от смеха. А Даниэль недоумевает:

– Нам было в одну сторону!

– Это потому, что вы оба евреи, а с арабами никогда евреям не будет в одну сторону. Это я тебе как араб говорю. Нам, арабам-христианам, вообще деваться некуда – и от ваших побед, и от ваших поражений.

Потом мы выпили кофе, перед уходом Даниэль мне говорит:

– Хильда, а ты своим языком не особенно размахивай про то, как я хасида вёз.

– Даниэль, я никому ни слова не скажу, но ведь весь город видел!

– А может, это был не я, а какой-нибудь другой священник?

Честное слово, другого такого нет.

11

1967 г., Иерусалим.

Записи Хильды

КОНСПЕКТ ПРЕДЭКЗАМЕНАЦИОННОЙ

КОНСУЛЬТАЦИИ

ПРОФЕССОРА НОЙГАУЗА

Приписка сбоку : Обсудить с Даниэлем!


1. Период Второго Храма заканчивается в 70 году. Храм был разрушен, и храмовые жертвоприношения прекратились. Началась эпоха синагогального богослужения. Считается, что пока Храм существовал, евреи приходили в Храм три раза в год – на Суккот, Песах и Шавуот.

Приписка сбоку : Последние два соотносятся с христианской Пасхой и Пятидесятницей, а про Суккот надо спросить.

Трудно себе представить, чтобы крестьяне из Галилеи три раза в год совершали такие паломничества – дорога в один конец занимала в те времена неделю, еще неделю длились праздники. Может ли крестьянин оставить на три недели хозяйство? В синоптических Евангелиях сказано, что Христос один раз за все свое отрочество был в Иерусалиме на празднике. Более реально предположение, что такое паломничество совершалось каждым иудеем раз в несколько лет.

Шмуэль Сафрай, современный исследователь, считает, что уже в начале I века, еще до разрушения Второго Храма, существовали синагоги – собрания верующих, где иудеи собирались по субботам для чтения Торы и совместной молитвы. Именно на таких собраниях Христос исцелял больных.

Хотя обычно иудейские исследователи не пользуются христианскими источниками, в данном случае интересно посмотреть, что говорит Новый Завет?

Упоминаний о синагогах в тексте Нового Завета множество. Возможно, что речь шла о частных домах богатых людей, предоставлявших помещение для совместных молитв и чтения священных текстов соседями односельчанам.

Думаю, что существующие по сей день развалины Капернаумской синагоги, христианской святыни, датируются неправильно, но это оставим на совести современных археологов и туристического бизнеса. Но по существу, эта синагога являет собой доказательство того, что Храм еще не был разрушен, а синагогальные службы уже существовали.

Далеко не все исследователи разделяют эту точку зрения – приверженцы более консервативной школы считают, что эпоха синагогальная началась только спустя несколько лет после разрушения Храма. Я склонен разделять точку зрения Шмуэля Сафрая.

Напомню вам, что ожесточенная борьба за запрещение всякого богослужения, помимо храмового, началась за сотни лет до этого времени! Все это дает нам основания предположить, что еще до разрушения Храма велась подспудная работа, подготавливающая новый этап существования иудаизма – послехрамового, синагогального, которому предстояло оформиться во всем многообразии уже во времена изгнания.

Почему синагоги создавались уже тогда? Это было историческое предчувствие? Непоколебимая вера в пророчества о разрушении Храма? Предусмотрительность религиозных лидеров того времени, предвидевших катастрофу? Вот вам вопрос для размышления.

Как воспринимали Храм разные слои народа? Харизматичные и экзальтированные кумраниты сторонились Храма как пристанища коррупции. Интеллектуалы считали идеологию Храма слишком жесткой. Фарисеи делали упор на изучение Торы, а не на храмовое богослужение. В результате Храм принадлежал священникам и простому народу. Первые, как всегда и везде, имели власть и богатство, вторые ни за что не отвечали по своему невежеству…

В I веке новой эры, в переходный, острейший и определивший дальнейшие судьбы мира период, между иудеями и христианами еще нельзя провести четкой границы. Они еще вместе в богослужебном общении и в сотворчестве. Они еще иудеохристиане – одна Тора, одна Псалтирь, одни и те же благодарения и прошения к Господу. Даже тексты Евангелий еще не сложились. Новый побег маслины еще не отрублен от ствола мечом апостола Павла.

2. Еще один вопрос для размышлений: к этому времени статус Храма пошатнулся. Кумранская община начинает молитвенное творчество, оторванное от храмового. Ныне найдены эти тексты.

Около 50-го года I века умер Филон Александрийский – тот самый Филон, который ездил в Рим к императору Калигуле во главе делегации александрийских евреев ходатайствовать против помещения статуй императора в синагогах Александрии и в Иерусалимском Храме. Сохранилось его описание этой малоудачной поездки. Благодаря христианам до нас дошли в греческом оригинале многие сочинения Филона. Он изумительно смелый и талантливый популяризатор Торы. С точки зрения ортодоксии – заражен платонизмом, стоицизмом и другими новомодными греческими влияниями. Но благодаря его трактату «О созерцательной жизни» мы знаем о существовании секты терапевтов.


Приписка сбоку : Надо посмотреть!


Филон пишет: «Если ты не принес свои грехи на алтарь своего сердца, незачем идти в Храм. Но если ты пришел в Храм и думаешь о каком-то ином месте, то в нем ты и находишься». Филон легко переносил «материальное» в духовный план. «Мы не едим свиньи, потому что она являет образ неблагодарности, потому что она не знает своих хозяев», – пишет Филон Александрийский. Вслед пророкам он говорил об «обрезании сердца». Он был современник Иисуса и в некоторых вопросах – единомышленник. При Филоне Александрийском некоторые семьи в общине не делали обрезание своим сыновьям, а он им мягко пенял: «Надо соблюдать обычай, чтобы не соблазнять других». Как это близко… Здесь я лучше остановлюсь – к Филону Александрийскому у меня личная слабость.


Приписка сбоку : Обязательно взять в библиотеке этого Филона!


Вернемся к богослужению. Богослужебные часы христиан восходят к иудейскому расписанию. В Торе Господь предписал евреям совершать утреннюю и вечернюю жертву. До построения Соломоном Первого Храма жертвы приносили на алтарях под открытым небом. В пору Вавилонского пленения евреи начали молиться в молитвенных собраниях, в помещениях. Служба сводилась к чтению в определенные часы Торы, псалмов и гимнов – кровавую жертву стала заменять «жертва хваления». Этот тип богослужения – выработанный в вавилонском изгнании – послужил прообразом позднейшей литургии в христианских церквах. Вот прекрасная тема для самостоятельной работы – сравнение богослужебных текстов в их историческом движении! Невозможно представить себе христианство без Торы. Новый Завет родился из Торы.

Затем иудеи и христиане прерывают молитвенное общение и начинают молиться в разных помещениях. Постепенно у христиан возникают тексты нового типа, направленные против иудаизма и евреев. Здесь огромное поле для исследования.

Вернемся к этому вопросу, когда будем говорить о литургии.

3. О литургии. Особо острая точка. Есть параллелизм между еврейской пасхальной службой и христианской мессой (сравните текст пасхальной агады и мессы, очень интересно!). Христианская литургия теснейшим образом связана с еврейской пасхальной службой. Все, что я сейчас говорю, носит отрывочный характер. Просто напоминаю основные положения, общее место, в некотором роде. Но при этом я призываю вас всё рассматривать критически, творчески.

Я призываю вас всё проверять, всё оспаривать. Знание, добытое без личного усилия, без личного напряжения, – знание мертвое. Только пропущенное через собственную голову становится твоим достоянием.

Итак: текстологический анализ пасхальной еврейской службы и современной литургии как Западной, так и Восточной Церкви указывает на структурную связь между ними, а также на использование в обоих богослужениях одних и тех же молитв. Внимательно просмотрите записи лекций на эту тему. Повторяться сейчас не буду.

Отдельный вопрос, который постоянно исследуется и иудейскими, и христианскими авторами: антисемитский характер некоторых христианских текстов, в особенности периода Страстной недели, то есть кануна Пасхи.

Второй Ватиканский Собор 1962–1965 годов исключил большинство этих текстов, в частности те, которые были написаны отцами церкви, например Иоанном Златоустом.

Восточные церкви отрицательно относятся к таким изъятиям, во многих православных церквях эти тексты читаются до сего дня.

Эта тема болезненна, она ставит под удар некоторые крупные авторитеты как в христианском, так и в иудейском богословии. В трудах Маймонида, известного в еврейских источниках как Моше Бен Маймон, или Рамбам, иудейского учителя и комментатора XII века, встречаются острые выпады против христиан, столь же мало обоснованные, как и антиеврейские высказывания некоторых из Отцов Церкви.

Так углублялась пропасть между иудейским и христианским миром. Она огромна, но мне она не кажется непреодолимой. Работа с этим материалом требует знаний, честности, открытости и смелости. Как говорил Отец Церкви Григорий Великий – если истина может вызвать скандал, лучше допустить скандал, чем отрицать истину.

Дорогие студенты! Последнее, что я хочу вам сегодня сказать, – сдать этот курс практически невозможно. В нем переплетена религиозная история и история человеческого рода. Здесь трагедия еврейства и трагедия Европы. Сердце истории бьется именно в этом месте. Поэтому экзамена не будет. Будет собеседование. С каждым из вас поговорим о том, что показалось наиболее существенным в моем курсе. Если хотите, подготовьте тезисы в письменном виде. В особенности это разумно для студентов, приезжающих издалека. Можно провести сравнительный анализ документов. Вот ты, Арад, как эфиопский еврей, мог бы взять тексты эфиопских христиан, у меня есть очень интересные, и сравнить их с еврейскими того же периода. Да, да! Обязательно так и сделай! Теперь мы с вами прощаемся на неделю, затем я жду вас в соответствии с расписанием.


Приписка внизу : Про Нойгауза ходит анекдот, что на собеседовании он спросил у студентки, сколько существует канонических Евангелий. Она не знала. Он больше не стал задавать ей вопросов и поставил зачет. А когда его спросили, почему он так поступил, он сказал – она не ответила только на один вопрос!

12

1967 г., Хайфа.

Письмо Даниэля Штайна Владиславу Клеху


Дорогой брат В.!

Как видишь, я долго запрягал! Зато потом хорошо побежал, да так быстро, что сломал ногу. Положили гипс, сразу же отпустили, а теперь вот выяснилось, что положили неправильно, и пришлось делать операцию. Так что я должен теперь несколько дней провести в больнице, что, как оказалось, совершеннейший санаторий. Эта остановка на бегу дает полное отдохновение. К тому же нога болит, так что у меня нет ощущения, что отлыниваю от своих обязанностей. Наконец-то я могу написать тебе обстоятельное письмо о моем теперешнем настроении. Перед самым отъездом из Кракова в Израиль настоятель нашего монастыря говорил мне, что для католического священника Израиль представляет собой еще более тернистое поле деятельности, чем послевоенная Польша, что христианская миссионерская деятельность невозможна среди израильских евреев. Строго говоря, она даже запрещена законом.

Он оказался прав. Евреи во мне не нуждались. Религиозные евреи – те вообще были уверены, что я приехал сюда только с целью обращать евреев в христианство. Нуждались, конечно, проживающие здесь католики. Я не знаю, сколько здесь католиков из Польши, думаю, больше тысячи, есть и множество детей от смешанных браков, и их проблемы еще сложнее, чем проблемы католичек-полек. Вообще здесь не одни поляки, каждой твари по паре: католики из Чехии, из Румынии, из Франции, из Литвы и Латвии. Почти половина моих прихожан не знает польского, но все приехавшие изучают иврит.

Таким образом, моя возвышенная мечта совпала с суровой необходимостью, поскольку единственный общий язык моих прихожан – это именно иврит. Парадокс в том, что Церковь, говорящая на языке Спасителя, – это не Церковь евреев, а Церковь перемещенных лиц. Отверженных, малоценных, незначительных для государства людей… Вот тебе христианская лингвистика: в ранние времена богослужение, целиком вышедшее из иудаизма, перешло с иврита на греческий, на коптский, позднее на латынь и славянские языки, теперь ко мне явились поляки, чехи и французы, чтобы молиться на иврите.

Как раз евреев в общине всего меньше. За те годы, что я здесь живу, я крестил троих. Красиво крестил – в Иордане. Это были мужья католичек. Я надеялся, что они останутся в Израиле. Все они уехали. И не только они. Я знаю и других евреев-христиан, которые покидают Израиль. Несколько семей арабов-католиков уехали во Францию и в Америку. Я не знаю, как примут их там, но я понимаю, почему они уезжают.

Крещеное христианство в свое время покинуло Израиль, ушло в мир. А здесь остались некрещеные апостолы. Спаситель никого не крестил. Довольно загадочная история. Вообще отношения этих двух великих – Иоанна и Иисуса – весьма загадочны. Если не считать встречи их беременных матерей, когда «младенец взыграл во чреве», у них была единственная встреча, по крайней мере описанная встреча, – на Иордане. Всю жизнь они прожили на одном пятачке, страна-то крохотная, и не встречались. И это при том, что они состояли в родстве и, вне сомнения, были общие семейные события – свадьбы, похороны… Не встретиться здесь можно только намеренно. Встречаться им не хотелось! Какая за этим тайна! Заглянуть мне в нее помог замечательный собеседник, профессор иудаики Давид Нойгауз. Он изучает еврейские религиозные течения периода Второго Храма. Две важнейшие для него фигуры – «исторический Иоанн Креститель» и «исторический Иисус». Нойгауз пользуется источниками, мало известными христианским исследователям. Признаюсь, меня охватывает волнение, когда я соприкасаюсь с еврейскими документами тех лет. Здесь лежит, запечатанный семью печатями, ответ на главный для меня вопрос – во что веровал наш Учитель? И веровал ли Он в Отца, Сына и Святого Духа? В Троицу?

Нойгауз анализирует различие в воззрениях Иисуса и Иоанна Крестителя. Разница – в представлении о Спасении. Иоанн был уверен в скором конце света и ожидал Страшного суда, как перед ним кумранские мудрецы и как после него Иоанн Богослов в «Апокалипсисе». По мнению Нойгауза, эта жажда немедленного суда и желание безотлагательно покарать нечестивых были чужды Иисусу. Иисус не последовал за Иоанном Крестителем, хотя известность и авторитет последнего были очень высоки. Могу предположить, что Иисуса отталкивали от Иоанна Крестителя его эсхатологические чаяния, страстная нацеленность на конец света. Последующая проповедь Учителя вся посвящается жизни, ее ценности и смыслу.

Живой Бог для живых людей.

Историческое христианство впоследствии пыталось вершить суд над миром. И суд над евреями. Именем Иисуса, немедленно! То есть Божественный суд заменялся человеческим и вершился от имени Церкви.

Давид Нойгауз изучает Иисуса в контексте еврейской истории. Ответ на вопрос «Во что веровал наш Учитель?» можно получить только таким образом, исходя из еврейского контекста.

Профессор Нойгауз пригласил меня домой, что большая честь. У него красивый дом в старом иерусалимском районе, который когда-то начали строить выходцы из Германии. Сейчас там живут богатые люди – много университетских профессоров, знаменитых врачей и юристов. Напоминает немного уютный пригород южного европейского города. Я вошел в дом – большой холл, зеркало, столик, все такое приличное и буржуазное, а на самом видном месте стоит скульптура – довольно порядочная свинья. Я немедленно спросил, почему он оказывает честь столь презираемому животному. Ответ был такой:

– Я родом из Чехии. Когда немцы оккупировали Чехию, поначалу они выдавали евреям разрешение на выезд. Я подал бумаги на выезд в Палестину, а когда пришел получать разрешение, немецкий офицер, оформлявший документы, потребовал, чтобы я три раза прокричал: «Я – грязная еврейская свинья!» Так что эта зверушка стоит в память о том событии.

Тут я увидел из окна, что подъехал заведующий отделением, и я пойду попробую его уговорить, чтобы он меня отпустил. Если отпустит, я немедленно поеду по делам и тогда закончу это письмо при первой возможности.

Д .

13

Ноябрь, 1990 г., Фрайбург.

Из бесед Даниэля Штайна со школьниками


Начальник белорусской окружной полиции Иван Семено́вич привез меня из деревни в город Эмск и поселил в своем доме. Он хотел, чтобы я постоянно находился при нем. Жил Семенович с молодой женой-полькой. Жена его Беата удивила меня полным несоответствием с простым и грубым Семеновичем. Она была очень хороша собой, образованна и даже аристократична. Потом выяснилось, что она действительно из очень хорошей семьи, отец ее директор гимназии Валевич, а старший брат отца – местный ксёндз.

Иван был влюблен в Беату много лет, но она ему долго отказывала и вышла за него недавно, когда он стал начальником полиции. Таким образом она пыталась спасти семью от гонений. Польских переселенцев, более образованных, чем местные белорусы, было немного, потому что основную часть польской интеллигенции выслали в Сибирь еще при русских.

Нацисты преследовали не только евреев. Они считали расовонеполноценными цыган, негров и славян. Но иерархия была такова, что на первой очереди к уничтожению стояли евреи. Я назвался поляком.

Местные поляки отнеслись ко мне хорошо – им было известно, что я полунемец-полуполяк, и, оформляя документы уже здесь, в Эмске, я записался поляком, хотя мог записаться и немцем. Выбор мой был совершенно сознательным – единственным документом, оставшимся от прежней жизни, была моя ученическая книжка, в которой национальность не была указана, но был указан город. Немцы легко могли сделать запрос, и тогда я был бы разоблачен… Но в глазах поляков мой выбор значил только одно – что я польский патриот. Семья Беаты тоже придерживалась патриотических взглядов.

Вскоре я всех их узнал ближе. Семья Беаты – отец и ее сестры Галина и Марыся – оказалась прекрасная. Там была такая теплая домашняя атмосфера, что уходить от них не хотелось. Изредка заходил в дом и сам ксендз, старший брат хозяина дома. Когда мы встречались в их доме, я всегда напрягался: я не знал, как надо вести себя католику в присутствии священника. Но он был доброжелателен и не требовал никакого специального к себе отношения.

Сестры были приблизительно моего возраста – Галина на год старше, Марыся – на год моложе. Они были единственными, с кем я мог поболтать и немного сбросить напряжение, в котором постоянно находился. Приходил я к ним чуть не каждый день и оставался до вечера. С сестрами мы играли в карты, забавлялись и валяли дурака. Я рассказывал им какие-то забавные истории, которые иногда приключались даже в полиции.

Общение с евреями вне службы было исключено, я бы тут же навлек на себя подозрения. Да и сами евреи при виде моего черного мундира отводили в сторону глаза и старались стать невидимыми.

Конечно, о полной близости с семьей Валевичей не могло быть и речи, потому что я каждую минуту помнил, какая непреодолимая пропасть отделяет меня, скрывающегося еврея, от этих милых, симпатичных и интеллигентных христиан… Я был влюблен в Марысю и знал, что ей нравлюсь. Но также я знал, что никогда не перейду грани, не решусь на серьезные отношения, потому что я подверг бы ее ужасному риску. Не знаю, как сложилась бы моя жизнь, если бы я встретил ее в мирное время, в мирной стране. Но бедную Марысю и всю ее семью ожидала скорая смерть, и никого из них я не смог спасти.

Служебные обязанности мои были довольно разнообразны: во-первых, я был переводчиком при контактах между немецкой жандармерией, белорусской полицией и местным населением, во-вторых, мне приходилось заниматься расследованием уголовных и бытовых преступлений, собирать показания. От «политических» дел, связанных с расследованием деятельности бывшей советской администрации, коммунистов и появившихся вскоре после оккупации партизан, я старался держаться подальше. И в особенности от дел «еврейских». Но меня к ним не привлекали – это была наиболее засекреченная часть работы.

Я жил поначалу в доме Семеновича, кормился за его столом и, кроме официальной работы переводчика, занимался с ним немецким языком, впрочем, довольно безуспешно. Утром я седлал лошадей, и мы уезжали в контору. Вечером, когда можно было бы заниматься, Семенович обычно напивался.

Семенович был доволен моей работой: до меня переводчиком был один поляк, который плохо знал немецкий и к тому же был пьяницей. Теперь Семенович взвалил на меня всю работу по переписке, по канцелярии, я должен был составлять бесконечные бессмысленные отчеты, которых требовало немецкое начальство. Я справлялся, и Семенович это ценил.

Прошло немало времени, прежде чем Беата сказала мне, что она с первого взгляда заподозрила во мне еврея, но, когда увидела меня на лошади, отказалась от этой мысли: я сидел в седле как настоящий кавалерист, а не как деревенский еврей. Я действительно был хорошим наездником, любил и лошадей, и верховую езду и даже выигрывал несколько раз скачки, когда мы состязались с одноклассниками в манеже.

Вообще Беата относилась ко мне хорошо. Я жил в ее доме, помогал ей чем мог, и мне не раз приходилось вместе с ней усмирять Семеновича, который в пьяном виде был буйным и злобным. Всякий раз после большого запоя он испытывал ко мне благодарность. Я это чувствовал. Я бы даже сказал, что он меня уважал. Своим уважением он поставил меня однажды в очень сложное положение. Он прекрасно понимал, что, будучи поляком, я должен быть католиком. По той иерархии, которую установил Семенович, еврей стоял ниже белоруса, а поляк – выше. Что же касается арийской расы, ее превосходство было для Семеновича несомненным. Он был, конечно, идеальным полицейским: его душа не испытывала никаких беспокойств по поводу проводимых антиеврейских акций. В эти месяцы уничтожали еврейские хутора и небольшие поселения в 30–60 человек, и эти акции проводила поначалу белорусская полиция. Почему вдруг Семеновичу пришла в голову мысль, что те из его полицейских, кто принадлежит по рождению католической церкви, должны ходить на исповедь, я не могу объяснить, но в один прекрасный день он мне дал очередное задание – отвечать за то, чтобы полицейские-католики ходили на исповедь.

В этом был даже не абсурд, а какая-то адская усмешка: убийцы должны были соблюдать религиозные обряды, исповедоваться и причащаться. Я понял, что того же ждут и от меня.

С пятнадцатью полицейскими я пришел в костел. Все ждали своей очереди к исповеди, я был последним. Я сидел на деревянной скамье в ожидании и боялся разоблачения, потому что совершенно не знал, как вести себя на исповеди. Разве могло мне тогда прийти в голову, что пройдет несколько лет, и я сам буду принимать исповеди у прихожан?

Когда все полицейские ушли, я подошел к ксендзу, с которым уже несколько раз сидел за столом у Валевичей, и спросил, не собирается ли он сегодня идти к своему брату в гости.

– Нет, – ответил он, – я буду у них в середине недели.

Мы простились, и я ушел. Никто из полицейских не заметил моей хитрости.

Я не знал тогда, что священник Валевич сочувственно относится к евреям и даже, как выяснилось впоследствии, помогал. Я и до сегодняшнего дня не знаю, догадался ли он, что я еврей. Я это допускаю. До сих пор я очень печалюсь, что не удалось его спасти, хотя я и сделал попытку.

Спустя полтора месяца, возвращаясь со службы домой поздно вечером, я увидел стоящую у обочины колонну грузовиков. В белорусскую полицию на этот раз ничего не сообщили о готовящейся антиеврейской акции. Это могло означать только одно: грузовики предназначались для поляков, и в белорусскую полицию не сообщили, потому что Семенович был женат на польке, и всем это было известно, а мне не сказали, потому что я слыл польским патриотом.

Я побежал к Валевичу, сообщил о грузовиках и высказал свою догадку. Я считал, что они должны немедленно скрыться, уйти в лес, на какой-нибудь дальний хутор. Я просил его, чтобы он предупредил своего брата и всех друзей-поляков, но Валевич мне не поверил. Он ненавидел и коммунизм, и фашизм, но считал, что он лояльный гражданин и не может подвергнуться репрессиям.

В ту же ночь забрали всю их семью, патера Валевича, инженера, врача и еще двадцать человек. Польскую интеллигенцию. Они были расстреляны в ту же ночь. За Беатой не пришли.

Милая Марыся, бедная Галина… Список тех, за кого мы молимся, бесконечно длинен.

Спасся только один поляк, которого я успел в тот вечер предупредить, – он в тот же час покинул Эмск.


Когда Семенович привез меня в Эмск, местных евреев уже переселили в старый замок. Я узнал о трагедии, которая разыгралась за две недели до моего приезда: евреям было приказано собраться на городской площади, куда они послушно пришли к указанному часу – с детьми, стариками, узелками одежды и припасами на дорогу. Здесь, на центральной площади, между двумя церквями, православной и католической, произошло настоящее побоище – полицейский отряд совместно с зондеркомандой расстрелял более полутора тысяч мирных жителей. Оставшиеся в живых евреи, около восьмисот человек, были переселены в полуразвалившийся замок, который превратили в гетто.

Уже после этого события в город приехал новый начальник, майор Адольф Рейнгольд, профессиональный полицейский с тридцатилетним стажем. Он нашел ведение дел очень плохим и принял свои, «цивилизованные» меры по наведению порядка. Он организовал настоящее гетто на территории замка, организовал его охрану, причем охрана возлагалась в первую очередь на самих жителей гетто, отчасти на белорусскую полицию, но под немецким контролем.

Майор Рейнгольд начал с того, что конфисковал дом, прежде принадлежавший католическому монастырю, разместил в нем полицейский участок, а монахинь выселил в соседний, в котором прежде жила погибшая в погроме еврейская семья.

Сопровождая Семеновича в качестве переводчика, я, естественно, попался на глаза Рейнгольду, и спустя несколько недель тот сказал, что хочет забрать меня в свое подразделение. Семенович не мог ему отказать. У меня и вовсе не спрашивали, хочу ли я работать в гестапо. Семенович считал, что я буду счастлив сделать такую карьеру. Я вспоминал о своей работе в деревенской школе как о самом лучшем месте. А теперь я должен работать прямо у немцев! Отказаться я не мог, бежать было некуда. Я согласился. При этом я понимал, что теперь мое положение стало еще более опасным.

Мои рабочие обязанности в гестапо мало чем отличались от прежних: как секретарь я отвечал на телефонные звонки, распределял дежурства полицейских, вел финансовую отчетность. Разумеется, в мои обязанности входил перевод бумаг и работа с населением. Свою работу я делал добросовестно, я старался предельно точно переводить, когда речь шла об уголовных делах – а их было множество: драки, кражи, убийства. Однако работая в гестапо, я понимал, что разделяю ответственность за то, что там происходит. Хотя я и не участвовал непосредственно в убийствах людей, я чувствовал свою сопричастность. Именно поэтому у меня была острая потребность создать внутренний противовес тому, в чем я косвенно принимал участие. Я должен был вести себя так, чтобы потом не стыдно было смотреть в глаза моим родителям и моему брату. Может быть, мне не всегда удавалось использовать все ситуации, чтобы помочь людям. Но, мне кажется, я не упустил ни одной возможности попытаться это сделать.

Работать в полиции было очень трудно: то ли туда подбирались особо жестокие, особо тупые люди, то ли сама работа в полиции выявляла в людях самое дурное, что в них было. Были среди них и настоящие садисты, и люди умственно отсталые в медицинском смысле. Большинство из них очень плохо кончили. Вспоминать об этом не хочется. Вообще, очень много в памяти такого, что хотелось бы забыть. Но помню…

Как это ни поразительно, но самым достойным человеком среди всех был майор Рейнгольд. Член нацистской партии, по природе своей он был добропорядочный человек и добросовестный исполнитель. До войны работал в полицейском управлении города Кельна. Проработав под его началом несколько месяцев, я заметил, что он избегает участия в акциях по уничтожению еврейского населения, а когда присутствует, пытается соблюсти видимость законных действий и обойтись без лишних жестокостей.

Еще одно поразительное и печальное обстоятельство касается общей атмосферы того времени и того места: на мой стол текли потоком заявления от местных жителей – доносы на соседей, жалобы, обвинения, почти всегда безграмотные, часто лживые и все без исключения подлые. Я был постоянно в угнетенном и подавленном состоянии, которое должен был всячески скрывать от окружающих. Причина была в том, пожалуй, что прежде я никогда не сталкивался так близко с человеческой подлостью, неблагодарностью, гнусностью. Я искал объяснения этому и находил только одно: местное белорусское население было страшно бедное, необразованное и забитое.

И все-таки мне довольно часто удавалось помочь людям, на которых соседи писали доносы. Большую часть разбирательств я вскоре стал вести самостоятельно, и мне удавалось защитить невинных, отвести подозрения от людей, замеченных в связях с партизанами, просто способствовать справедливости. Я постоянно искал случая сделать что-нибудь для людей – это было единственное, что давало мне силы проживать день с утра до вечера.

Валевичей уже не было, их имущество разграблено, несколько белорусских семей захватили их дом и никак не могли его поделить. Бедная Беата – единственная из семьи уцелевшая – лежала целыми днями лицом к стене и никого не хотела видеть. Она была на последнем месяце беременности. Семенович пил и свирепствовал. Мы с ним виделись нечасто. Я целые дни проводил в участке. Было очень много бумажной работы: сводки, законы, оповещения. Их надо было переводить на польский и белорусский, чтобы население могло с ними ознакомиться.

Партизанское движение становилось все более заметным, оно очень беспокоило немцев. Прямой связи с партизанами у меня поначалу не было, но всякий раз, когда я получал доносы от местного населения относительно передвижения партизан, я делал все от меня зависящее, чтобы оперативные сведения запаздывали или вообще не доходили до начальства. Я не принадлежал ни к какой организации, ни к какой группе сопротивления, но через некоторое время мне удалось установить контакт с евреями из гетто.

Встреча эта произошла прямо в полицейском участке. Евреи не имели права выходить из гетто, за исключением тех, кто работал в городе на немцев. В участок каждый день приходили две еврейские женщины-уборщицы, но я не рискнул с ними заговорить. На конюшне работал еще один еврей, не вызывающий у меня доверия. Потом конюх заболел, и вместо него прислали другого. Это был знакомый по Вильно, тоже член «Акивы», Моше Мильштейн. Он меня сначала не узнал: черная форма действовала как маскировочный халат. Через Моше организовалась цепь связных, и я смог передавать информацию о готовящихся против евреев и партизан акциях.

Первая моя попытка спасти от уничтожения еврейскую деревню провалилась. Связной передал сведения о предстоящей операции в юденрат, но юденрат потребовал, чтобы им раскрыли источник информации. Связной отказался, понимая, что подставит меня под удар. Все боялись провокации. Наконец юденрат послал в деревню предупреждение, и там история повторилась. Деревенские жители послали в Эмск девушку, чтобы она узнала, насколько достоверны сведения. Когда девушка через двое суток вернулась домой, в деревне не было ни одного живого человека.

Так случилось, что именно эта деревня была первой, куда меня отправили как переводчика. Майор Рейнгольд, чтобы избежать излишней жестокости и, как он выражался, «свинства», обязал команду непременно собирать всех евреев и зачитывать приказ, объявлявший их врагами Рейха, и – в качестве таковых – расстреливать. Сам он избегал подобных мероприятий и посылал вместо себя своего вахмистра, который как раз и отличался особым садизмом.

Когда я туда ехал, я надеялся, что усадьба будет пуста. Но люди, к моему ужасу, не ушли. Их собрали в одной комнате, я прочитал указ, после чего вахмистр записал фамилии взрослых, а детей пересчитал поштучно. Всех отвели в сарай. Спрятавшись за сараем, я не выходил, пока не смолкли выстрелы. У меня до сих пор такое чувство, что это было вчера…

После таких операций обычно устраивали пьянки. Я сидел за столом, переводил солдатские шутки с белорусского на немецкий. И очень жалел, что у меня не было склонности к алкоголю.

После того случая юденрат уже не проверял мою информацию. Иногда людям удавалось спастись в лесах.

Удивительная загадка человеческой психики: эти старые евреи пережили на своем веку множество погромов, они пережили массовый расстрел на площади, но поверить в плановое и организованное мероприятие по уничтожению евреев они отказывались. У них был собственный план: они уже сговорились с одним из местных белорусских начальников, что он не допустит уничтожения гетто, если евреи выплатят ему огромную сумму. Денег этих не было, начальник соглашался на рассрочку, и аванс ему уже выплатили.

Многие понимали, что это обман и шантаж, но продолжали надеяться…

К счастью, в гетто были люди, которые решили сопротивляться и задорого отдать свои жизни. Это были главным образом молодые сионисты, которые не смогли уехать в Палестину. Оружия у них почти не было. Я организовал доставку в гетто оружия. Довольно часто перевалочным пунктом мне служил дом Семеновича.

14

1987 г., Редфорд, Англия.

Письмо Беаты Семенович к Марысе Валевич


Дорогая Марыся!

Прошла неделя, и вот только сейчас я собралась с силами тебе написать о смерти Ивана. Он умер 14 мая, после года жестоких страданий. Тот вид рака, которым он был болен, не поддавался никаким обезболивающим средствам, и только водка немного облегчала его страдания. Правую ногу ему отняли за год до смерти, и, возможно, это была ошибка, потому что саркома эта ужасная после операции распространилась, как пламя по сухой траве, по всем костям, и он страдал безмерно. В клинику он ехать не хотел, потому что его до конца мучил страх, что его выкрадут евреи. Почему-то был уверен, что при мне, из дома, они его не заберут, а из клиники – непременно. У него была целая подборка из газет о военных преступниках, которых евреи выкрадывают даже из Латинской Америки и передают суду. Но еще больше, чем суда, он боялся, что дети узнают о его прошлом. У них и так всю жизнь были непростые отношения. Дети приехали на похороны и на другой день уехали.

Целыми днями я брожу по дому. Он довольно большой. Внизу столовая и кухня, наверху четыре комнаты. Самую уютную, окнами на запад, я в мыслях моих отдала тебе. Так я мечтаю – ты приедешь в Англию, поселишься в этом доме, и мы с тобой будем так же счастливы, как в детстве. Разве монахинь не отправляют на пенсию? Тебе скоро исполнится 63 года, мне 68. Мы еще проживем с тобой десяток годов. Будем ходить вместе к мессе, как в детстве. Я буду готовить бигос из местной, совсем непохожей на польскую, капусты и драники.

После Ивана осталось мне хорошее наследство: его жадность, от которой я так страдала всю жизнь, обернулась очень приличной суммой, нам с тобой хватит, чтобы безбедно, ни в чем себе не отказывая, прожить остаток жизни.

Нет никого в мире ближе тебя, ты – часть той моей жизни, которая была такая счастливая, – довоенной, в нашем любимом доме, с папой, мамой и Галинкой.

Я так любила всех, что решилась на жертву, пошла за Ивана, надеясь, что он спасет семью. Никого не спасла, только свою жизнь изуродовала.

После похорон я чувствую опустошенность. Тяжелые мысли – старые и новые, и они меня не оставляют ни на минуту. Когда я была молодой, я ненавидела мужа. После гибели нашей семьи и рождения Хенрика Иван старался, как мог, помогал мне прийти в себя, даже на время перестал пить – весь первый год Хенрика почти не спускал его с рук. Если было в нем что-то хорошее – его любовь ко мне и сыновьям. В сущности, я виновата перед ним, потому что вышла за него замуж, нисколько его не любя. И даже ненавидя. Но он-то меня любил очень. А когда началось отступление немцев, и мы уходили с ними, сколько раз я малодушно молила Бога, чтобы Он освободил меня от него. Но как бы ни были велики преступления Ивана, передо мной он ни в чем не виноват. Виновата перед ним была я. Если кто-то и может его судить, это не я.

Дорогая моя Марыся! Может быть, и моя судьба сложилась бы иначе, если б мы нашли друг друга раньше, до конца войны. Тогда у меня могло хватить сил уйти от Ивана, но десять лет прошло, прежде чем оказалось, что ты выжила, и только чудом нам удалось найти друг друга. Я бы и не стала тебя разыскивать, потому что Иван тогда узнал точно, что всех поляков в ту ночь расстреляли. Кто же знал, что тебе удалось спастись… Предложение мое, чтобы ты приехала, очень трезвое, я делаю его не в состоянии отчаяния, как-то необдуманно. Я предвижу, что ты не захочешь переезжать в Англию, но, в конце концов, мы могли бы обосноваться где-нибудь в Европе. Купили бы домик в тихой деревне на юге Франции или в Испании, в Пиренеях. Там очень красиво, я это помню по тому ужасному путешествию, которое мы проделали через Францию и Испанию. Я не представляю себе жизни в теперешней Польше, но, в конце концов, я готова и об этом подумать.

Обе мои невестки, жены Хенрика и Теодора, никогда не переедут в этот дом. Да и что им делать в глухой провинции? Здесь даже приличной школы нет. Я так и буду жить до смерти здесь одна. А если бы ты решилась приехать, вдвоем мы бы жили с тобой очень счастливо. Прошу тебя, сразу не отвечай, подумай хорошо.

В конверт я кладу фотографии. Правда, они довольно старые, Иван снимал, когда был здоров. Это наш сад около дома. Он сейчас немного запущен, я последний год все забросила. Но соберусь с силами и приведу в порядок. На одной фотографии виден фасад нашего дома, а на второй, снятой с балкона, сад. Были еще фотографии комнат, но они получились очень темными, и я их сразу же куда-то подальше засунула и теперь не могу найти.

Целую тебя, дорогая моя сестра.

Вспоминай нас в своих молитвах.

Беата .

15

Декабрь, 1987 г., Бостон.

Из дневника Эвы Манукян


Вчера я впервые рассказала Эстер о том, что меня так тревожит последнее время. Испытала огромное облегчение. Оказалось, что она единственный человек, с кем я могу об этом говорить. Тем более что говорить, собственно, не о чем. Нет ничего конкретного. Но пока я подбирала слова, пытаясь рассказать о важных для меня вещах, я как-то сама собиралась с мыслями. Ее молчаливое присутствие очень помогало мне. Я давно это знаю: когда общаешься с умным и положительным человеком, как будто от него идет такое излучение, что и сам ты приобретаешь эти качества. Когда я разговариваю, скажем, с Ритой, – как раз наоборот – делаюсь агрессивной и туповатой. Ненавижу себя. В последний раз, разговаривая с Эстер, я впервые вслух высказала самые ужасные мои подозрения.

История-то на самом деле очень долгая. Когда мы познакомились с Гришей, Алексу было шесть лет. Я тогда была замужем за Рэем, и брак наш еле теплился. Карьера его в этот момент как раз шла на подъем, он стал много гастролировать, я уже знала, что возникли какие-то женщины. Начались хорошие заработки. Но – легкие музыкантские деньги! – как пришли, так и улетели. Я не могла уйти с работы, сидела в своей лаборатории, делала анализы почв и психовала. И тут – Гриша! Такой мальчик! Он влюбился без памяти. Уличное знакомство, между прочим. Увидел меня и пошел за мной. А мне это было так нужно…

На этом месте моего рассказа у Эстер слегка поднялись брови. Она, конечно, из той породы женщин, которые на улицах с мужчинами никогда не знакомятся.

Но я ей рассказываю все, как было. Стали мы с Гришей встречаться. Он меня на десять лет моложе. Рэй, между прочим, старше, и вообще у него всегда были проблемы сексуального характера. У меня такое подозрение, что вся его агрессия, запал, темперамент, за который так любят его поклонники, он тратит на музыку, а на себя немного остается. Ну, это совершенно не имеет значения. Появился Гриша, и это было потрясающе, и у меня даже отношения с Рэем улучшились, потому что теперь мне было на него плевать…

Умница моя Эстер смотрит на меня с изумлением, положила ручку мне на руку и говорит:

– Эва, то, о чем ты говоришь, я знаю только из художественной литературы. Должна тебе признаться, хотя рискую потерять твое уважение, что я плохой эксперт: всю жизнь у меня был единственный мужчина, мой муж, и я плохо понимаю про любовников. Наши отношения с мужем были столь полны, что мне никогда не хотелось к ним что-то прибавить. Продолжай, но не рассчитывай, что я смогу дать тебе разумный совет в этой сфере.

Тут я понимаю, что преамбула слишком длинна, и говорю совсем не о том, что меня действительно волнует.

– Да, да, я не за советом по поводу моих отношений с Гришей. Дело совершенно в другом, и все гораздо больнее.

Алексу было шесть лет, когда мы с Рэем развелись по обоюдному соглашению. Он в то время еще не был так знаменит и богат, как сейчас, но, в общем, суд был в мою пользу, и мы с Алексом вполне обеспечены. Алекс обожал отца. Когда мы с Гришей поженились, он с трудом принял нового мужчину. Алекс все время указывал на предметы – на стул, на тарелку, на подушку – и требовал, чтобы Гриша не трогал ничего, потому что это папино. Психолог посоветовал поменять обстановку, мы поменяли квартиру. Алекс не принимал Гришу, не хотел вечерами ложиться спать без папы, хотя Рэй никогда не укладывал его спать. Словом, два года Алекс страдал и портил нам с Гришей кровь. Потом я попала в больницу, лежала почти месяц, и за это время все наладилось. Они остались без меня, и Алекс, видимо, почувствовал, что Гриша готов его защитить, не только я. Рэй в это время уже переехал в Калифорнию и крайне редко общался с сыном. Алекс обижался и однажды отказался встречаться с отцом, когда тот приехал в Бостон. Рэй забыл поздравить его с днем рождения, и Алекс очень переживал.

Последние три-четыре года отношения у Алекса с Гришей замечательные. Алекс обожает Гришу. Гриша проводит с ним много времени. У них множество общих интересов. Эстер, что к этому добавить. Им так хорошо без меня, что я ревную…

Она не поняла, что я имею в виду. Да я и сама это кошмарное подозрение высказала в первый раз. В момент, когда я это произнесла, у меня как будто что-то оборвалось. Я ощутила, что это правда. То есть я не знаю, какая там степень близости, что именно происходит между ними, но стало вдруг очевидным, что они влюблены друг в друга…

Алексу пятнадцать лет. У него прекрасные отношения с одноклассниками. Но он совершенно не интересуется девочками. Я не знаю, что мне сейчас делать. Я боюсь узнать наверняка то, что вызывает смутные подозрения. Я в полной растерянности. Я пытаюсь предвидеть разные варианты. Да, а вдруг мои подозрения подтвердятся? Что я должна делать? Убить Гришу своими руками? Посадить его в тюрьму? Немедленно с ним разъехаться?

Я, конечно, схожу с ума, но во всем этом кошмаре есть еще и ревность… И ужасное женское унижение… Я совершенно не готова к такому повороту событий, при котором окажется, что мой муж и мой сын – гомосексуалисты.

В общем, я все это ей выпалила.

Тут я и поняла, что такое настоящая мудрость. Такое отношение к жизни – немного с высоты птичьего полета.

Эстер вытащила из глубины шкафчика темную бутылку без этикетки, между прочим початую, поставила две большие рюмки и сказала:

– У Исаака был любимый напиток, кальвадос. Стоит со времени его смерти. Один его молодой коллега из Франции привез ему бутылку очень крепкого, с нормандской фермы. Видишь, она даже без этикетки. Ручной работы, так? Исаак не успел ее допить. Он пил по рюмочке, вечером…

Она разлила темную, похожую на коньяк жидкость. Мы выпили. Напиток был мягкий и одновременно обжигающий.

Потом она мне сказала буквально следующее:

– Мы пережили жуткую войну. У нас убили всех родственников. Мы видели деревни после экзекуции. Мы видели оттаявшие после зимы горы трупов, укрытые под снегом, объеденные животными. Расстрелянных детей. Я запретила себе об этом вспоминать. Но сейчас я вынуждена тебе сказать: твой мальчик живой и счастливый. Если все обстоит так, как ты говоришь, это несчастье. Для тебя. Но не для него. Есть множество несчастий, о которых я и не догадывалась. Конечно, я смотрю на это как на большую беду. Но твой мальчик жив и доволен жизнью. Я ничего не знаю об этих отношениях. Они вызывают у меня недоумение и даже протест. Но это – вне моего опыта. И вне твоего опыта. Оставь пока как есть. Подожди. Наверное, тебе сейчас трудно общаться с Гришей. Все это надо обдумать, но не торопись. Если эта ситуация действительно такова, то возникла она не вчера. Помни только, что никто не умер.

Какое счастье, что есть на свете Эстер!

Там было еще полбутылки, и я все выпила. Эстер посадила меня в такси, я оставила машину около ее дома. Когда я вернулась, Гриша с Алексом сидели у телевизора, как голубки, и смотрели какой-то фильм.

Я сразу пошла спать, но меня колотил такой озноб, что только Гриша давно испытанным способом сумел меня согреть.

16

Апрель, 1988 г., Хайфа.

Письмо Эвы Манукян к Эстер Гантман


Дорогая Эстер!

Ты помнишь, в какой спешке и панике я уезжала. Могла бы так не торопиться. Уже прошла неделя после инсульта, и ситуация, как говорят врачи, стабилизировалась. Все обстоит довольно грустно, но все-таки лучше, чем похороны. Сегодня ее перевели из реанимации в палату. Она по-прежнему вся опутана проводами, лежит пластом. Но врачи говорят, что есть положительная динамика. Врачи очень хорошие. Они сделали ей операцию, убрали гематому в мозгу и считают, что мать может до какой-то степени восстановиться. Во всяком случае, чувствительность правой половины тела есть, хотя ни рука, ни нога не двигаются. Она не говорит. Но мне кажется, что она просто не хочет со мной разговаривать: после того, как я поехала на Санторини вместо того, чтобы приехать к ней. Вчера при мне она довольно явственно сказала медсестре «сволочь». После чего я поняла, что могу собираться домой. Уход здесь хороший, гораздо лучший, чем можно найти в Америке, если не говорить о частных клиниках. Нет, не думай, что я прямо сегодня уеду. Я побуду здесь еще какое-то время. По крайней мере, пока ее не переведут обратно в ее богадельню.

Но маленькую радость я все же себе позволила – съездила на два дня в Иерусалим. Я была там несколько лет тому назад, как-то мельком, и стояла такая жара, что я носа из гостиницы почти не высовывала. К тому же в прошлый раз я решила взглянуть на мои корни и пошла в религиозный квартал. Там меня побили. Ну, не совсем побили, скорее поцарапали. Но было страшно интересно – мужской пол был весь в пейсах и кафтанах, а женский в париках и шляпках. В Америке тоже иногда такое встречается, но здесь все выглядело аутентичнее. Лица такие притягательные. Я смотрела на них с острым интересом, потому что понимала, что при каком-то повороте судьбы эти средневековые существа могли бы быть моими родственниками, друзьями, соседями. Пока я таращила глаза, все было ничего. А потом я заглянула в лавочку, чтобы купить воды, и здесь на меня накинулись две тетки. Одна щипала меня за преступно голые руки, а вторая вцепилась в волосы. Сумасшедшие совершенно. Я еле-еле от них отбилась и убежала. Уже на окраине этого кошерного рая я остановилась у ограды школы. Там как раз началась перемена, и мальчики всех калибров, от тощих пятилеток до упитанных тельцов вышли степенно во двор и начали прогуливаться попарно, временами сбиваясь в кучки и солидно обсуждая какие-то важные вопросы. Я, рот разинув, стояла у ограды и ждала, когда они начнут играть в футбол или хоть подерутся. Но не дождалась. Так в тот раз совершенно бесславно закончилось мое исследование корней. Корешки эти показались мне малопривлекательными, да и руки мои поцарапаны.

Так что в этот раз я решила заглянуть в историческое прошлое с другого бока: пошла в Старый город с намерением осмотреть две главные точки – Храм Гроба Господня и Дом Тайной Вечери. Храм Гроба Господня не произвел на меня ожидаемого впечатления. Толпа народу, обычные туристические экскурсии, как во всем мире. Даже японские группы были. А к месту, где была когда-то погребальная пещера, а сейчас небольшая часовня, стоит очередь, и перед входом каждый турист поворачивается и следующий его фотографирует. Тут я и ушла. Нашла по путеводителю Дом Тайной Вечери. Должна тебе признаться, милая Эстер, что со времен моего католического детства у меня осталось несколько любимых сюжетов. Тайная Вечеря – один из них. Я вошла внутрь и почувствовала, что в этом помещении никогда ничего подобного не было. Не собирались здесь двенадцать учеников с Учителем, не преломляли хлеб и не пили вина. Они сидели в другом месте, где нет никаких леонардовских окон. Та комнатка была маленькой, может, и вовсе без окон, и где-нибудь на скромной окраине города, а не в том самом месте, где гробница царя Давида. В общем, мне такая Тайная Вечеря не годится. Зато на следующее утро я поднялась в Гефсиманский сад, и там растут очень подлинные масличные деревья, такие старые, что они могли здесь и тогда стоять. И эти оливы оказались очень убедительными. Я стояла и страшно хотела отодрать на память веточку, но не решалась. И тут вышел из какой-то двери маленький монашек вполне нищего вида, отломил веточку и дал мне. И я была очень счастлива. Потом я поднялась выше по Масличной горе, вдоль стены старинного еврейского кладбища, и пришла к часовне. Это современной постройки здание, небольшое, каплевидное – часовня Плача Господня. Dominus Flevit. Господь плачет. На этом месте Христос оплакивал будущее разрушение Иерусалима. С тех пор его столько раз разрушали и восстанавливали, что теперь совершенно непонятно, о каком именно случае он плакал – ждать ли нам очередного или уже достаточно. Вид открывается неописуемый. А само место уютное, домашнее – травка яркая, в ней мелкие маки и какие-то белые цветы вроде маргариток. Напоминает мой любимый гобелен из Клюни. Только нет ни Единорога, ни Девы, но кажется, что они на минуту отлучились. Это из-за драгоценной травы. Здесь весна такая короткая, ты знаешь, и оттого, что через неделю все сгорит и станет белесым сеном, особенно сильно переживаешь это блаженное место.

Потом я все-таки зашла на старинное еврейское кладбище, которое занимает полгоры. Сначала не хотела – я не люблю кладбищ. Но все-таки зашла. Если уж я в Париже на Пер-Лашез потащилась, то сюда сам Бог велел. Пыль, камни, щебень. Возле какого-то камня вдруг возник пожилой араб, который предложил мне за десять долларов показать кладбище. Я отказалась, сказавши, что я не американская туристка, а простая женщина из Польши. Тогда он предложил мне выпить чашечку кофе. Мне показалось, что это серьезное предложение с далекоидущими последствиями, и я опять отказалась. Тогда он стал рассказывать, что у него есть пятьдесят верблюдов. Я выразила восхищение. Говорю – вот это да! Пятьдесят верблюдов – это получше, чем пятьдесят автомобилей. Он страшно обрадовался, и мы расстались друзьями. Скажи мне честно, Эстер, есть ли у тебя знакомый, у которого пятьдесят верблюдов?

Потом взяла такси и доехала до автобусной станции. Через несколько часов была в Хайфе. Побежала в больницу. Посидела под огнем ее глаз. Она не говорит, но я и так знаю до единого слова все, что она хочет мне сказать.

На дне моей души шевелится постоянно мысль об Алексе и Гришке, но я гоню ее прочь.

Целую.

Твоя Эва .

17

Апрель, 1988 г., Бостон.

Из письма Эстер Гантман к Эве Манукян


…Никак не могу тебе дозвониться. У меня возникла просьба. Не уверена, что ты сможешь выполнить, но пока ты в Израиле, может, тебе удастся мне помочь. Дело в том, что я все последнее время занимаюсь разборкой бумаг Исаака, которых очень много, и неожиданно наткнулась на нераспечатанную бандероль – оказалось, книга, присланная ему с аукциона уже после его смерти. И вот, через два года после его смерти, я раскрыла бандероль, в ней оказалась дивной красоты старинная книга – она, как мне кажется, рукописная и с прелестными миниатюрами. Я отнесла ее в Еврейский музей, и мне сказали, что это Агада, довольно редкое издание. Они сразу же предложили купить ее, но продавать книги я пока не собираюсь. А вот чего я действительно хочу – отреставрировать некоторые попорченные листы. В музее сказали, что такие книги лучше всего реставрировать у израильских мастеров. Но тот, который работал на них, недавно умер, а новыми они еще не обзавелись. Может быть, узнаешь у своих друзей, не найдут ли они такого мастера? Если нет, то и нет. В конце концов, лежала эта книга столько времени, может и еще полежать в таком виде.

Целую.

Эстер .

18

Апрель, 1988 г., Хайфа.

От Эвы Манукян к Эстер Гантман


Милая Эстер!

Задержалась еще на неделю. Дату вылета опять перенесла, теперь на шестое мая. Наконец взяла напрокат машину. У них все машины были с механической передачей, а я отвыкла, давно с автоматом езжу, и не хотела рисковать. Страна такая маленькая, что если рано встать, можно до четырех успеть полстраны объехать. Я была на Мертвом море и на Киннерете еще раз. Только до Эйлата не добралась. Как же мне нравится эта страна своей миниатюрностью! Все – рядом. Стоит только протянуть руку. Да! Твоя просьба! Один из лучших реставраторов – сосед моих иерусалимских друзей, Стива и Изабель. Только заикнулась – и в этот же день оказалась у него в гостях. Здесь, в Израиле, каждый человек – целый роман. Такие затейливые истории, такие биографии, что даже моя меркнет. Узнав от Стива, что я родом из гетто, реставратор проникся таким сочувствием, что пригласил меня вечером в пятницу к себе в дом. Таким образом, я первый раз оказалась на настоящем Шаббате. Ты, конечно, прекрасно знаешь, как он выглядит, но для меня это было в первый раз и произвело большое впечатление. Я ведь говорила тебе, что я все детство мечтала о настоящей семье. Приют, потом детский дом, потом жизнь с матерью, начисто отрицающей семейные ценности, жизнь с Эрихом, кое-какая, без любви и дружбы, одна возня в койке. Потом неудавшаяся попытка с Рэем: когда родился Алекс, он даже и не подумал отменить гастроли! Когда появился Гриша, мне казалось, что наконец-то все сложилось… Но то, что я предвижу, – провал моей мечты о семье полный и окончательный!

И вот, представь себе, стол со свечами. Красивая немолодая женщина – русская, принявшая иудаизм, как потом я узнала. Такая большая, с крупными руками, движется, как большое животное, может быть, корова, но в хорошем смысле: медленно поворачивает голову, медленно двигает глазами. Грудь большая, нависает над столом, волосы рыжие, но уже немного полинявшие. А какие у нее прежде были волосы, видно по сыновьям – два мальчика огненно-рыжих. А две девочки похожи на отца – с тонкими носами, тонкими пальцами, миниатюрные. Потом оказалось, что эта Лея совсем ненамного выше мужа, но Йосеф такой бесплотный, узенький, похож на престарелого ангела. Я, кажется, тебе говорила, что из России вывезла любовь к иконам. Знаешь, я вдруг поняла, почему у евреев нет икон – и быть не могло: у них у самих такие лица, что никакие иконы уже не нужны.

Перед ужином Йосеф повел меня в рабочую комнату. Показал свою работу, она очень искусная. Были книги миниатюр, были и просто молитвенники старинные. Он сказал, что большая часть работы сейчас приходит из Америки – американские евреи покупают на аукционах старинные еврейские книги и реставрируют, а потом передают в музеи. Такая мицва . Йосеф бывший москвич, закончил какое-то реставрационное отделение и в России занимался реставрацией икон. Жил несколько лет в монастыре. Наверное, был православным, но я не стала спрашивать. Интересно, не правда ли? Отсидел три года в тюрьме – реставрированные им иконы уплывали контрабандой на Запад, и на него кто-то донес. С женой своей познакомился тоже по реставрационному делу – она была старостой в православной церкви и давала ему работу. Это он все сам мне рассказывал. Потом улыбнулся – и замолчал. Я поняла, что там история еще на небольшую повесть. Мне уже потом друзья сказали, что старший мальчик от ее первого брака. Говорили мы по-русски, пока за стол не сели. На столе свечи. Лея их с молитвой – еврейской! – зажгла. Я постеснялась спросить, что это за молитва. Но и без перевода ясно, что какое-то благодарение. В общем, чего я тебе буду описывать то, что ты и без меня отлично знаешь?

Потом хозяин дома с молитвой разломил хлеб и налил в большую рюмку вино. Просто евхаристия, и все тут. А дальше всякая еда: две халы под салфеткой, которые Лея сама пекла, рыба, какие-то салатики, жаркое… И еще за столом сидела русская старушка Прасковья Ивановна, Леина матушка. В платочке! Перед едой перекрестилась. И сморщенной ручкой тарелочку свою перекрестила! Шаббат шалом, Христос Воскрес!

Я прямо иззавидовалась вся – это именно то, чего я всю жизнь хотела. Половина людей, с которыми я в этот приезд познакомилась: врачи, эти реставраторы, еще одна соседка моих друзей, медсестра-англичанка из больницы, – у каждого затейливая история.

Рите явно лучше. Она меня встречает словами: а, явилась… Как будто мне пятнадцать лет и я пришла под утро с гулянки. На будущей неделе ее уже перевозят в приют. Я пробуду здесь еще несколько дней.

Целую.

Эва .

19

1988 г., Хайфа.

Кассета, отправленная Ритой Ковач Павлу Кочинскому


Дорогой Павел!

Вместо письма я посылаю тебе кассету. Писать я уже не могу – руки не слушаются. Ноги тоже. Вообще лежу почти как труп, одна голова работает. Это самая ужасная мука, которую только Бог может выдумать. Я думаю-таки, что Он есть. Но скорее – черт. Во всяком случае, если наличие дьявола можно рассматривать как доказательство существования Бога, то я признаю, что эта парочка существует. Хотя и не вижу между ними принципиальной разницы. Враги человека. И вот теперь я зачем-то жива, вместо того чтобы лежать себе спокойно на кладбище, никому не мешая. Ты себе не представляешь, какую они подняли вокруг меня суету и этот старый мешок с костями зачем-то оживили. Что я ни попрошу, все выполняется. Даже принесли мне пшенной каши. Но у меня есть одна заветная просьба, которой они не исполнят, – дать мне умереть. Я это говорю совершенно спокойно. Я часто попадала в такие ситуации, что была на волосок от смерти, но мне хотелось жить и бороться, и я всегда выигрывала. Знаешь, ты мне не поверишь, но я всегда побеждала – даже в лагере. В конце концов, они дали мне реабилитацию, это значит, что я победила. Теперь для меня победить значит умереть, когда я хочу. А я хочу. Они меня лечат. Понимаешь, они меня лечат. Самое смешное, что у них даже немного получается – меня перетаскивают на кресло, я потихонечку двигаю руками, ногами, это называется «положительная динамика». Во всей этой динамике я хочу только одного – чтобы я могла дотащиться до окна, перевалиться через балконные перила и слететь вниз – там прекрасный вид, и он меня все более к себе притягивает.

Кроме тебя, никто мне не поможет. Ты любил меня в мои молодые годы, я любила тебя, пока вообще эта телесная чесотка во мне жила. Ты мой товарищ, мы из одного гнезда, и потому ты единственный, кто может и должен мне помочь. Приезжай и помоги мне. Я никогда ни о чем никого не просила. Если бы я могла обойтись без посторонней помощи, я не стала бы никого просить. Но я самостоятельно даже на горшок не могу сходить. Если бы мы были на войне, я бы попросила пристрелить меня. Но моя просьба более скромная – приезжай и выведи меня на балкон. Это такая малость.

Твоя Рита .

20

1988 г., Хайфа.

Рита Ковач к Павлу Кочинскому


Вот, Павел, пишу, как курица. Зато сама. Руки кое-как двигаются, ноги – нет. Я от тебя ничего другого и не ожидала: когда ты нужен, тебя нет. Не надо. Не думайте вы с Эвой, что я без вас ничего не могу. Есть и другие люди, которые готовы оказать мне поддержку. Передай поклон своей жене Мирке. И пусть помнит, что инфаркт лучше, чем инсульт. Что касается твоего сына, я разделяю твое горе. Что он такого натворил, твой троцкист? Не забывай, что я отсидела восемь лет в польских тюрьмах и еще пять в русских. Не думаю, что французская хуже. Три года – небольшой срок. Тем более он еще молодой. В теперешних западных тюрьмах дают кофе по утрам, меняют постельное белье раз в неделю и ставят в камере телевизор, чтоб заключенный не скучал. Это приблизительно то, что и я имею сейчас, со всеми моими наградами. Только телевизор в коридоре.

Рита .

21

Май, 1988 г.

Из дневника Эвы Манукян


Как это во мне глубоко сидит! Мало того, что я регулярно хожу к Эстер как на исповедь и получаю от нее отпущение грехов, мне еще надо это записать. Печальная правда заключается в том, что я не могу выбросить из головы обвинений, которые накопила к матери за всю жизнь. Я давно уже не испытываю ни ярости, ни гнева, которые она во мне вызывала в юности. Мне бесконечно ее жалко – лежит бледная, сухая, как высохшая оса, а глаза как фары, наполненные энергией. Но – Господи, помилуй! – что это за энергия! Очищенная, концентрированная ненависть. Ненависть к злу! Она ненавидит зло с такой страстью и яростью, что зло может жить спокойно. Она и такие, как она, делают зло бессмертным. Мне уже давно, глядя на Риту, всякая социальная несправедливость кажется милее, чем борьба с ней. В молодости у нее были планетарные идеи, потом они стали сворачиваться, сейчас, кажется, она борется с несправедливостью судьбы по отношению к ней лично. Перед инсультом она сосредоточилась на директоре дома престарелых, толстом лысом Иоханане Шамире. Сначала она с ним ругалась, потом стала писать на него доносы, потом приезжала какая-то комиссия, потом – не знаю всех подробностей – он ушел на пенсию. В мой предыдущий приезд этот Иоханан при мне ее навещал, и она с ним любезно разговаривала. Ну, это все до последнего инсульта. Сейчас она уже немного разговаривает. Но не поднимается, конечно. Даже сесть самостоятельно пока не может. Сначала, когда это случилось, я подумала – умрет бедняга, наконец. С облегчением. Потом мне стало стыдно. Теперь мне еще стыднее – что же, я ей смерти желала? А теперь я ей уже ничего не желаю, я думаю только о том, как она терзает меня до сих пор – почему я с утра до ночи думаю даже не о ней, а о моем к ней отношении. Конечно, она считает, что я сволочь. О чем не раз мне говорила. Но теперь я тоже считаю, что я сволочь – потому что не могу ее простить, не могу ее любить, мало ее жалею.

Эстер слушала все эти мои бессвязные излияния, потом сказала: я тебе ничего не могу посоветовать. Мы – обреченные люди. Те, кто остается, всегда чувствуют себя виноватыми перед теми, кто ушел. Это – временное явление, пройдет несколько десятилетий, и твой Алекс будет рассказывать какому-нибудь близкому человеку, как он виноват перед тобой, потому что мало тебя любил. Это вроде элементарной химии человеческих отношений. И сказала очень твердо: «Оставь себя в покое, Эва. Что считаешь возможным и нужным делать – делай, а что не получается – не делай. Разреши себе это. Суди по Рите – она не может быть другой, и ты позволь себе остаться такой, какова ты есть. А ты хорошая девочка». И после этих слов стало мне хорошо.

22

1996 г., Галилея.

Авигдор Штайн – Эве Манукян


Дорогая Эва!

Ноэми привезла на днях письмо, которое она получила от Даниэля лет двадцать назад, когда лежала полгода в санатории – ее лечили от костного туберкулеза. Это одно из немногих его писем, которое сохранилось. Посылаю тебе копию. Ты себе не представляешь, сколько людей ко мне приезжают, чтобы порасспросить о брате, – и журналисты из разных стран, один американский профессор приезжал, потом из России какая-то писательница. Милка шлет тебе привет. Если надумаешь приехать в Израиль, мы всегда рады тебя принять.

Авигдор .


1969 г., Хайфа.

Копия письма Даниэля к Ноэми


Хорошая моя Ноэми!

Представь себе, одна очень привлекательная особа – весьма пушистая и зеленоглазая, втянула меня в свою жизнь и требует, чтобы я усыновил ее троих детей. Случилось это так. В монастырских кельях замков нет. Украсть у нас, кажется, нечего. К тому же в жилую часть монастыря посторонних вообще не пускают. Дверь моей комнаты закрывается не очень плотно, ее можно открыть без всякого усилия. Так вот, представь себе, поздно вечером я прихожу домой и вижу, что дверь как будто чуть-чуть приоткрыта. Я вошел в комнату, умылся, не зажигая света, сел на стул и задумался. Это у меня с юности такая привычка – перед сном немного подумать о прожитом дне и о тех людях, которых я встречал или, наоборот, не встречал. Например, о тебе… Я ведь тебя не видел уже больше месяца и очень скучаю по твоей любимой мордашке. И вот сижу я в темноте и потихоньку размышляю о том о сем, и вдруг чувствую, что я не один. Еще кто-то есть, и совершенно определенно, что это не Ангел. Почему я в этом уверен? Дело в том, что я с ангелами никогда лично не общался, но мне кажется, что если бы Ангел явился, я бы сразу догадался: вряд ли приход Ангела можно спутать с приходом садовника или нашего игумена. В общем, кто-то есть. Я затаился, но свет не зажигаю. Очень странное ощущение, даже небольшой опасности.

Ночь была лунная, поэтому темнота не очень темная. А скорее серенькая. Я начал оглядываться по сторонам и увидел, что кто-то лежит в моей постели. Небольшой и кругленький. Я очень осторожно, почти не дыша, подошел к постели и обнаружил там большущую кошку. Она проснулась, открыла глаза, и они сверкнули страшным пламенем. Ты же знаешь, как в темноте горят глаза животных! Я с ней поздоровался и попросил уступить мне место. Она сделала вид, что не понимает. Тогда я ее немного погладил, и она сразу же громко замурлыкала. Я ее еще погладил, и оказалось, что она не просто кошка, а ужасно толстая кошка. И очень понятливая. Потому что она немедленно подвинулась, чтобы дать мне место. Я стал ей объяснять, что я монах и никак не могу делить ложе с дамой. Не может ли она переместиться, скажем, на стул. Она отказалась. Тогда мне пришлось положить на стул свой свитер, а ее – на свитер. Она не сопротивлялась. Но когда я лег, она сразу же вернулась ко мне на постель и деликатно устроилась на моих ногах Я сдался и заснул. Утром, когда я проснулся, ее уже не было. Но вечером она снова появилась и продемонстрировала незаурядный ум: представь себе, я нашел ее спящей на стуле. Когда же я лег в постель, она опять улеглась мне на ноги. Признаться, мне показалось это даже приятным.

Пять дней по вечерам я находил ее в своей комнате на стуле, и каждый раз после того, как я укладывался, она переходила на мою постель. Разглядеть ее мне так и не удавалось, потому что когда я просыпался, ее уже не было. К тому же утром я всегда тороплюсь, и у меня не было времени искать ее по всему монастырю или по монастырскому саду, который довольно большой.

Так вот, представь себе, настал вечер, когда я не нашел кошки на стуле. Я даже испытал нечто вроде разочарования или ревности: к кому, подумал я, она переселилась, кого выбрала взамен меня? Я даже днем об этом вспоминал: я переживал измену!

Каково же было мое удивление, когда, придя на следующий день домой, я обнаружил у себя на постели целое кошачье семейство! Так вот где она пропадала прошлой ночью – укрывшись от людей, в темноте и в тайне она родила троих котят и принесла их ко мне. Мне было даже приятно, что кошка сочла меня столь надежным человеком, что доверила мне своих новорожденных. Словом, вот уже месяц она живет на моем синем свитере вместе с Алефом, Беткой и Шином. Относительно Шина у меня есть сомнения, возможно, он окажется впоследствии Шиной.


Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином LitRes.ru Купить полную версию
Даниэль Штайн, переводчик
Часть первая 11.11.19
Часть вторая 11.11.19
Часть вторая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть