Онлайн чтение книги Мелодия The Melody
2

Фотографию Бузи в костюме и бинтах первыми опубликовали «Хроники», а в конце недели – «Личности». Позднее тем летом она пробилась на шутливые страницы «Нью-Йорк таймс», «Бавариан», «Лондон иллюстрейтед ньюс», «Л’Экспресс», «Дайджест ов Валлетта»… А потом? Потом – повсюду. Кто не видел этой фотографии? Она распространялась через агентства и передовицы, как летняя лихорадка, принося небольшие деньги и вызывая либо недовольные сомнения, либо приступы возбуждения каждый раз при своем появлении за рубежом. Официальному фотографу нашего города, снимавшему светские события, хватило чувства и предвидения признать, насколько она странная и красноречивая и, вероятно, взывает ко всем, кто предпочитает преувеличивать, а потому он заявил, не вполне в рамках правил, авторские права на нее. Для него это изображение превратилось в нечто подобное песням Бузи «Вавилон, Вавилон» или «Тонущий моряк говорит о любви», источнику карманных денег на двадцать или больше лет.

Неподобающее изображение, которое было фарсовым или зловещим в зависимости от доверчивости зрителя в годы, следовавшие за атакой на Бузи, в журналах подвергалось ретушированию и глянцеванию. То, что в газете было нечетким, становилось более резким и очерченным. Лицо Бузи – хотя не всегда его имя, которое часто писалось с ошибками или не включалось в заголовок – снова стало узнаваемым даже молодыми. Если какой-то незнакомый человек здоровался с ним, когда он прогуливался по набережной, это с такой же вероятностью объяснялось как тем, что случилось у двери в кладовку и, конечно, катастрофической неделей после этого, так и тем, что возродилась его слава мистера Ала. Репродукция, которую большинство туристов таскают с собой даже теперь в «Путеводителе Бома и Ганне» – пока они, отправившись из порта в экипажах или таксомоторах, мотаются между набережной и фортом, базиликой и несколькими муниципальными музеями, ботаническими пастбищами и сувенирными галереями в городе, перед тем как отправиться в дальнее путешествие на запад в леса, кишащие дикой жизнью, – представляет собой обкорнанную фотографию с лицом посередине за свежими белыми бинтами недавно обработанных ран. В заголовке стоял вопрос: «Не отсутствующее ли это звено?», вопрос, конечно, относился в большей степени к нападавшему, а не к Бузи. За этим следовало развязное краткое изложение «обезьяньей атаки» на пострадавшего и рассуждения о том, что нападавший являет собой живое свидетельство – для крипто-антропологов по всему миру и всех других, интересующихся всякими диковинками – того, что популяция первобытных антропоидов, возможно, выжила в наших проклятых глубинках вдали от города. «Эти девственные леса теперь стали доступными для посетителей. Экскурсии по дикой природе ежедневно отправляются с проводниками на рассвете и с наступлением сумерек из порта в лесные массивы и поля парка Скудности, названного так не из-за нехватки красоты или искусственной ухоженности, а из-за неплодородной почвы, непригодной для пахоты. Там, под древними пологами, выживают только самые примитивные. Участники могут питать надежду увидеть представителя самых редких видов человека, возможно, последних неандертальцев» – так кончался текст путеводителя, за которым следовали контакты и перечень других видов, которых с большей вероятностью можно было увидеть, сфотографировать, покормить.

Но утром, после произнесения Бузи его речи – ему это удалось, хотя он и нервничал, хотя у него болели голова и его раны, – сам певец не чувствовал ни фарса, ни пагубности. Он разложил «Хроники» на столе перед окном, где свет и увеличительное стекло позволили ему внимательно изучить страницы, он пролистал списки выставленных на продажу объектов недвижимости, судебные сообщения, передовицы и, наконец, нашел фотографию, которую и надеялся увидеть. Он в этот момент не стал тратить время на чтение отчета о его принятии в Аллею славы в саду при здании муниципалитета, не стал искать одобрения или чего-либо иного, вызванного его речью. Его не волновало, что сочетание его официального костюма, медалей на груди и лацканах и «поля сражения» в виде бинтов – а они были у него на лице, на запястье и торчали из-за воротника – может показаться странным и унизительным.

На фотографии, воспроизведенной без всякого редактирования, певец восседал в мэрском кресле с высокими подлокотниками, резным гербом и ножками, более прочными и лучше обработанными, чем его собственные ноги. По просьбе фотографа Бузи удалось напустить на себя вид бодрый и гордый, насколько это позволяли обстоятельства (и синяки, и мучительные повреждения). Он сумел удержать на лице довольно убедительную улыбку. Кожаный тубус, который он сжимал с такой же силой, с какой сжимал свою трость-колотушку несколько часов назад, содержал выполненное каллиграфическим почерком описание медали «За достоинство», которую он только что получил. Кресло расположили стратегически под недавно открытым мраморным постаментом с недавно отлитой скульптурой, изображающей мистера Ала с запрокинутой назад в песне головой. Темечко живого Бузи с его живыми волосами почти касалось его бронзового подбородка. Нужно сказать, что скульптура была – по крайней мере, в этом единственном случае – больше похожа на оригинал, чем сам оригинал.

Но Бузи искал другое лицо. Вовсе не лицо молодого бизнесмена, который стоял справа от кресла и с избыточной непринужденностью улыбался на камеру, положив одну руку на плечо певцу, но вовсе не для того, чтобы как-то ограничить его. Это был его племянник Джозеф, тот самый, который так настаивал, чтобы дядюшка обзавелся горничной и жильцами. А еще дробовиком. Он этим утром уже дважды повторил свое предложение. Дядюшка одним выстрелом смог бы отпугнуть всех этих беспокоящих тварей от своей двери, сказал он после получения затребованного им объяснения – смущенного – насчет бинтов, и тогда не было бы никаких ран с бинтами, по крайней мере, полученных от человеческого существа.

– Ты должен тщательнее дисциплинировать себя, – сказал он в конце Бузи. – Читай, например, письма, которые получаешь. Оставайся на связи. Попытайся отвечать на них.

Этакое странное непоследовательное замечание.

Бузи не находил у себя в сердце любви или хотя бы привязанности к племяннику. Внимание Бузи к странице приковала мать Джозефа, Катерин, старшая сестра Алисии. На фотографии она стояла чуть сзади, слегка опираясь на постамент и не касаясь сестриного вдовца, разве что своей тенью, которая невесомым саваном ложилась на его плечо. По выражению его лица невозможно было понять, что Бузи – не впервые в жизни, далеко не впервые – в этот момент был одержим желанием, неодолимой страстью поцеловать эту женщину, эту сестру Алисии, прижать свои покусанные губы к ее губам. (Меня тоже иногда одолевало подобное желание… но нет, это его, а не моя история; не моя скульптура выставлена в один ряд с мэрами и генералами.)

Именно Катерин (или Терине, как ее называли в семье) Бузи позвонил посреди ночи, чтобы попросить о помощи. Это было непросто. В физическом смысле. Ребенок-животное впился зубами в его плоть между мизинцем и запястьем правой руки. Набирать номер ему пришлось левой, и это было нелегко и даже унизительно, потому что он чувствовал себя неловким, к его потрясению добавлялась дрожь в руках. Ему пришлось прикладывать умственные усилия, чтобы перенаправлять пальцы, убеждать их действовать по часовой стрелке на его старом и капризном стоечном дисковом телефоне, невзирая на их импульсивное желание крутить диск в другую сторону. Он чуть не со слезами на глазах чувствовал, что его мир сменился на свою зеркальную противоположность. Он чуть не впал в детство, стал неуклюжим, жалким, косноязычным. Но еще он странным образом чувствовал возбуждение не только оттого, что сестра его жены на свой действенный манер примется опекать его, но и от ощущения, что его синяки и раны знаменуют окончание траура. Все подлежало переменам или по меньшей мере послаблению. Теперь его вдовство начнет расцветать. Нет, это было неподходящее слово. Может быть, созревать. Или закаляться.

Она нашла его у дверей кладовки, он пытался навести порядок, разбирал хаос перевернутых контейнеров и разорванных пакетов. Он собрал рассыпанную муку и немного риса в ладонь раненой руки, а потому их объятие получилось неловким – ему пришлось обнимать ее вытянутой рукой, чтобы защитить другую и сохранить расстояние между телами. Она следила за своей одеждой и не хотела, чтобы та испачкалась едой или кровью. Но все же это было утешение почувствовать подобие жены, пусть и на короткое время, в своих объятиях. Он тут же отвернулся, смущенный тем, что у него случилось восстание плоти. Он был бос и в ночной рубашке, и хотя кровь на его лице, горле и руке засохла и потемнела, она все еще оставалась липкой, как сливовый сок, и раны не затянулись.

– Что ты сделал? – спросила она, словно повреждения, полученные им, были его виной, будто он сам нанес их себе ради ее общества и внимания. Она и в самом деле могла так подумать; он понял, что это первые слова по меньшей мере за три дня, обращенные напрямую к нему. И потом, когда он рассказал, что, по его мнению, произошло у двери кладовки, она спросила:

– Так ты его, значит, вовсе и не видел?

Опять этот тон. Так оно и было. Он вообще не видел ребенка. Ему достались от него только укусы, царапины, запах.

– А в полицию звонил?

Бузи отрицательно покачал головой – то, что случилось, не было преступлением. Она с этим не согласилась, тоже отрицательно покачала головой.

Терина усадила его на кухонный стул и, крепко, как давно, когда он был мальчишкой, это делала его мать, ухватила за подбородок и повернула голову то в одну, то в другую сторону, разглядывая повреждения.

– На мой взгляд, это похоже на кошачью работу. Поверхностные повреждения. На глубину кожи, – сказала она решительно, с ноткой нетерпения в голосе. И из-за этого ее подняли с кровати? Да, неприятно, да, кроваво, но повреждения вовсе не такие серьезные, как он давал ей понять по телефону.

– Животное, – сказал он. – Но при этом ребенок.

Она снова покачала головой.

– Не знаю, – сказала она, и это могло означать как то, что она обескуражена повреждениями его лица, так и то, что она ни на секунду не поверила объяснению. – Ты этому котяре очень не понравился, это я тебе точно могу сказать.

Бузи знал, что со свояченицей лучше не спорить. «Это точно был не кот», – подумал он, но ничего не сказал, а она принялась оттирать засохшую кровь шерстяной материей, намочив ее, потом стала очищать раны той же жгучей целебной мазью, которой пользовалась его мать, когда он выходил из кустарника с царапинами и ссадинами.

– Коты или собаки, – сказала она наконец. – Так или иначе, тебе нужны инъекции.

– Зачем?

– Укусы, слюна, вирус. От столбняка для начала. И, конечно, от бешенства. А теперь вытяни губы. Дай-ка я тебе их почищу. Я могу тебе доверять – ты не укусишь меня своим бешеным зубом?

Бузи подумал, что он бы на ее месте доверять ему не стал.

Терина с семейной тщательностью исполняла роль брюзгливой медсестры, обращаясь с пациентом как с ребенком. Бузи воспользовался предоставившейся ему возможностью, по крайней мере, не стал ей противиться: пока она залечивала раны, он сел прямее на стуле и уперся руками в ее бедра. Ее изящный, крепкий торс придал ему устойчивости. А когда она наклеила на худшие из ран лейкопластыри, он уперся лицом в ее живот и испустил вздох, который выражал скорее томление, чем передавал горесть или боль. От запахов у него перехватывало дыхание, и не только от запаха Терины, который был почти неотличим от запаха его жены, но и от паров карболового обеззараживающего средства, которое она использовала, и это – по причинам, на которых он не желал останавливаться, – он счел провоцирующим коктейлем своих сексуальных воспоминаний.

Бузи можно было простить его необычную слабость. Эта ночь захватила его в свой поток, выбросила на камни, выбила из колеи. Он не мог заставить себя отпустить ее. Он не мог заставить себя отказаться от безрассудства. Два года прошло с того дня, когда он прикасался к женщине, прижимал к себе. Он был в таком возрасте (и до сих пор остается, говорит он, несмотря на мои пустые протесты), когда большинство его знакомых предпочитают вежливо пожать ему руку, чем обнять при случайной встрече, как это, кажется, происходит у молодых, или поцеловать в щеку, как это принято. Что говорить, в последний раз он обнимал женщину на кремации и панихиде Алисии, и опять же той женщиной была Терина. Ее объятия, ее поцелуи, однако, были не более чем обязательными в такой ситуации и естественными между свояченицей и вдовцом. Все пришедшие на похороны смотрели на нее, оценивали, конечно. А как иначе? Ему казалось, что одета она была так искусно, так хитроумно: в нечто не совсем синее и не совсем черное, смесь скорби, уважения и изящества, что было скромно и одновременно подозрительно. Он до сих пор помнил, как позвякивали ее сережки – как его персидский колокольчик на двери в кладовку, когда при виде катафалка в дальнем конце тополиной аллеи она взяла его под руку, наклонилась к его голове и прошептала что-то утешительное. После этого он с трудом мог сосредоточиться на том, что говорил оратор, и не смотреть на нее, как мальчишка, которому снятся сны наяву. Будь Алисия жива, стой она здесь, она сказала бы: «Терина снова берет первое место. Лучшая кобыла на выставке», но без малейшей ревности или негодования. Обе сестры были довольны быть тем, кем они были, – Телом и Сердцем.

Но Алисия, вероятно, не была бы довольна, если бы увидела эту немую сцену на кухне ее виллы, две чуть покачивающиеся фигуры через несколько часов после нападения неизвестного существа. Бузи уже пора было отпустить ее, Алисия заметила бы, что его рука обхватывала сестру за талию, что его нос уткнулся в ее грудь. Это всего лишь нежность, говорил он себе. Но Терина яснее представляла себе, что происходит. Это было своеобразное приятное подтверждение того, что, несмотря на возраст, – они с Бузи были почти ровесниками, чуть не день в день, – у некоторых мужчин она еще вызывает желание. Она обнаружила, что в основном это женатые мужчины. По правде говоря, она изо всех сил старалась быть привлекательной – не только хорошо одевалась, но и принимала меры, чтобы не выглядеть старой, выдерживала нечто среднее между жеребячьей худобой, непривлекательной в женщине за шестьдесят, и женской полнотой, той полнотой, в которой была виновата Алисия и которую она, старшая сестра, считала уступкой возрасту. Помогали, конечно, и духи. И косметика. Но самыми большими ее помощниками были жакеты, платья и туфли. Мода была ее латами, защищавшими ее от внешнего мира.

Терина не позволяла себе появляться на публике, прежде чем ей удавалось найти что-то, в чем она смогла бы хорошо выглядеть, льстящее ей и дорогостоящее. Даже в ночное время, когда ее вытащил из постели лихорадочный звонок Бузи, молившего о помощи, она нашла время одеться должным образом до прибытия такси. Ее не устраивали ни полотняные слаксы, ни домашняя одежда, ни уличная, выбранная по принципу удобства, ни повседневная, рабочая. Нет, юбка, на которой лежала рука Бузи, блузка, на которой покоилась его голова, даже пояс, за который он засунул большой палец, – все это было частью тщательно подобранного ансамбля, который выставлял в максимально благоприятном свете ее фигуру, цвет кожи, рост. Она была – ах, как она хотела, чтобы это было иначе! – невысока ростом.

– Я думаю, мы должны обратить внимание на твою руку, – сказала она Бузи, отойдя от него.

Терина провела рукой по своей одежде спереди, чтобы разгладить ее, но и подать себя в лучшем виде, позволить ему оценить выбор, который она сделала, после его звонка: подобрала серые и пастельные тона, текстуру тканей. Покрой и движения юбки чуть подчеркивали очертания ее фигуры под одеждой. Материал и ткани оставались мощным средством воздействия, даже когда старела кожа. Мужчины лишь делали вид, что их не волнует, как одеваются женщины, но на самом деле, как она обнаружила, некоторые вещи их еще волновали. И тем не менее в ее намерения не входило сексуально возбуждать ни зятя, ни какого другого мужчину, если уж на то пошло. Очаровать – да, но не более. В ее время телесное соревнование не было приоритетом, когда она выходила из дома. Она главным образом искала изящества, надеялась привлекать и взгляды женщин, хотела, чтобы женщины поворачивали ей вслед головы, замечали и одобряли ее манеру одеваться. Любовно выбранная одежда позволяла ей оставаться молодой – так думала она. И все же ей кружило голову, когда ее изучали с таким желанием, как Бузи, даже если восторженным поклонником был этот ее несносный зять, которого она хороша знала. Ей не нужно было смотреть на его пах, чтобы понять, какое влияние ее демонстрация оказала на него. Она видела это по его лицу, слышала в тишине комнаты. Она чувствовала его взгляд на своей спине, когда повернулась, чтобы взять дезинфицирующее средство, мазь, бинты из кухонного ящика. Она ни за что в жизни не разденется для него, но ведь она могла насладиться воображением, представляя, как он ее раздевает, правда? В ее возрасте куда как благодарнее было оставаться одетой и желанной, чем позволить овладеть собой.

Бузи переполняло и тревожило не столько желание обладать ею, сколько размышления, всего лишь размышления об упущенных возможностях, отдаленных и тающих возможностях, о том, что могло произойти когда-то, а не более волнующем и героическом том, что могло случиться сейчас или в будущем. В последние годы, еще до смерти Алисии, Бузи заметил, что его вожделения медленно теряют остроту. Ну и бог с ним, думал он иногда, потому что в его годы, вероятно, ждать с нетерпением чего бы то ни было расточительно, бесполезно и саморазрушительно. Ждать чего бы то ни было означало без толку тратить жизнь в надежде на конец зимы, потому что стремиться к весне значит подгонять и без того малое оставшееся тебе время. Даже его сексуальная жизнь стала сплошным оглядыванием назад. Да что говорить: в особенности его сексуальная жизнь. Неужели это возраст, спрашивал он себя? Или просто ностальгия, сентиментальная тоска по тому, что потеряно? Или это его вдовство? Он наверняка мог представить, как занимается сексом со свояченицей в прошлом, но он откровенно не мог припомнить, чтобы они целовались там и тогда. Была черта – и не одна, – за которую он никогда не мог зайти, как хотелось ему думать. Он не был такого рода вдовцом. Не был такого рода дураком. В песнях, конечно, он пересекал эту черту тысячу раз. Он пел о любовницах и о страсти: «Тсс, тсс, не торопись, вот тебе мой час» и «Стой, стой; стой, прощай». Его песни говорили о страсти, вожделении, желании – он все пускал в ход. Но его непубличная жизнь была скучной. «Благонамеренной», наверное, более мягкое слово. Бузи в целом не был одержимым человеком, он был человеком увлекающимся, иными словами, его преданности коренились глубоко. Изменить им было бы против его природы, а может быть, и против Природы вообще. И все же он улыбался и одобрительно кивал, глядя, как Терина разглаживает на себе одежду на свой трогательный манер, и при этом он все же чувствовал брожение крови. Он мог позволить себе фантазии: как он, помоложе, лежит в ее более молодых объятиях.

Мягкая часть правой руки Бузи – ведущей руки пианиста – получила более глубокое ранение, чем его лицо, где царапины и укусы были поверхностными. Кожа на руке была разорвана и расцарапана чуть не до кости. Были все еще видны и отметины, оставленные плоскими зубами, и форма раны в виде раскрытой пасти, но очистить ее и забинтовать не составляло труда. Терина подтащила второй стул и поставила лицом к нему, но чуть сбоку, положив себе на юбку полотенце. Он уперся ладонью в ее колено, как она и сказала ему, позволил ей очистить рану и нанести мазь.

– Типичный кот! – сказала она. – Кот с хорошими зубами, судя по виду раны.

Он все еще размышлял, каковы были шансы – нет, какими могли быть шансы много лет назад, если бы только он мог повернуть время вспять, – на то, чтобы свояченица ублажила его другим способом. Она сделала это – или что-то похожее – один раз в его гримерной после концерта, но то было много десятилетий назад, когда они были молоды и не обременены заботами. И до того, как Терина представила его своей «не настолько уж маленькой сестренке».

– Ты отремонтирован, – сказала она, делая шаг назад, чтобы восхититься своей работой.

Только рана на его верхней губе (его певчей губе, той, которую он так незабываемо выгибал, когда смирял и держал ноту) все еще была видна с первого взгляда. Губы трудно обрабатывать и бинтовать. Терина только почистила ранку, но губа теперь распухла и казалась ободранной. Чертова ранка почернела, что было особенно заметно на фоне «стеганого одеялка» хирургических пластырей, которые чуть ли не комически пестрели на его лице.

– Я выгляжу идиотом. И завтра буду выглядеть идиотом, – сказал он.

Через шесть или семь часов ему придется предстать перед честной компанией в выходном костюме и произносить речь.

– Ты похож на героя битвы, военного, как и все другие на постаментах.

Они рассмеялись над этими словами: генерал Ал. Генералиссимус.

– Мы с Джозефом, конечно, тоже придем. Гарантируем вежливые аплодисменты. Ну, могу я еще что-то, что-нибудь для тебя сделать… прежде чем уйду?

«Ну, могу я еще что-то, что-нибудь?…» – он уже слышал эту фразу прежде. Неловкая фраза, всегда думалось ему. Дразнилка. Что это было сейчас – рассчитанная провокация, завуалированное приглашение? Бузи сомневался, вот только он всегда подозревал, что все слова и поступки Терины – провокация, рассчитанная или нет. Она не говорила, не садилась и не вставала, не выходила из комнаты, не входила, не присоединялась к группе, не покидала ее без явного желания взбудоражить присутствующих. Так было ли еще что-нибудь, хоть что-то? Что могла она иметь в виду? На что надеялась? Эта женщина была загадкой.

Терина вздернула бровь, явно ошеломленная и удивленная его молчанием.

– Ответь, – сказала она.

Он поднял голову, посмотрел на нее, но помедлил еще секунду. Что она может подумать и сказать, если он предложит ей остаться на ночь, или на то, что осталось от ночи, «просто для компании»? Если только для компании. Он может приготовить кровать в соседней комнате или предложить ей собственную, хотя она вся переворошена, скомкана, а он мог бы лечь на диван для чтения. Она могла бы остаться хотя бы до завтрака, даже если ни один из них не будет пытаться уснуть. Они могут посидеть у балконного окна, посмотреть, как занимается заря, как врезается своим плугом в море. Вид становился лучше и сильнее задевал за живое, если им наслаждаться в компании. Она могла бы даже снова держать его за руку. Это, конечно, было возможно, хотя у него разыгрывалась похоть в таких ситуациях, чреватых чем-то более женственным и более нежным, чем-то мило невинным, чем-то более дружелюбным. Но больше всего ему, конечно, хотелось не встречать очередной рассвет в одиночестве.

– Ты помнишь? – сказал он, удивляя себя самого. – Ты помнишь в тот раз, вечером, когда я пел «Колючую розу», а ты поднялась в мою гримерную?

– Нет, не помню.

Она сразу же припомнила то, о чем он говорил.

– Не помнишь? – Он пропел последние строки: – Добьюсь я поцелуя, / Не угрозой, / Я заманю тебя / Колючей розой. / Она всегда со мной, / Когда не спится, / В такие вечера / В моей петлице. – Ему всегда нравилось то, что ему удавалось и в жизни соответствовать словам «добьюсь» и «заманю». Другие авторы не позволяли себе такой откровенности. – Ну, эта песня тебе ничего не навевает?

– Есть какие-то причины, по которым я должна ее помнить?

– Освежить тебе память? Нет, пожалуй, не стоит.

Они оба улыбнулись, но про себя, не глядя друг на друга, не идя на бóльшие риски. Опасность и страсть остались в прошлом. Бузи не мог читать ее мысли, но для себя он понял, что старость не так уж и плоха, если он хотя бы может думать, как молодой. Еще он понял – и вовсе не к сожалению, – что ничего предосудительного, ничего неправильного, ничего, скажем, бестактного и физического не может и не должно произойти в этом доме, любимом доме его жены. Ему придется искать удачу где-то в другом месте, найти маленькое пристанище, номер в отеле, если он и в самом деле снова хочет любви, если он и вправду хочет освободиться от любви. Он все еще улыбался, когда приехало такси, чтобы увезти его искушение – на юбке которого появилось маленькое пятнышко крови Бузи – в отступающую темноту города, ставя точку в этой самой необычной из ночей.

К тому времени, когда первые блики восхода разгрузили небо над склоном за виллой и стих ветер, освободив место дню его введения на Аллею славы, Бузи уже принял душ и оделся, хотя еще и не в торжественный костюм, который пока – вместе с планками медалей – лежал на кровати, выглаженный и безжизненный, как манекен. Он не пытался уснуть после ухода Терины. Какого отдыха мог он ожидать? Вместо этого он, несмотря на ранний час, сел за рояль в репетиционной и в полутьме попытался проделать несколько простых упражнений. Главным образом его интересовало, насколько тверда его рука, насколько сильно повреждена и выведена из строя правая, но ему хотелось также и отобрать у ночи с помощью звука комнаты и лестницы, и не важно, как неловко будут при этом вести себя его руки. Вилла казалась более зловещей, чем когда-либо раньше.

Рука болела гораздо меньше, чем Бузи опасался или даже хотел, впрочем, она все еще оставалась негибкой и давала о себе знать. Плавность движений отчасти была утрачена, пальцы растягивались до предела медленно и неохотно, аккорды давались нелегко, цеплялись за свежие бинты. Он подумал, что было бы хорошо растягивать руку и пальцы, прежде чем раневая ткань затянется и затвердеет, но, с другой стороны, может, он нанесет руке больший ущерб, не давая ране зажить. И все же он хотел быть искалеченным. Он хотел чего-нибудь длительного, чего-то физического, что он мог бы показывать на протяжении недель как знак и доказательство того, что случилось этой ночью. Насмешливая реакция Терины расстроила и раздразнила его. Как же – коты. Кот на ощупь все равно что коврик, плотно сплетенный, ворсистый. Он знал, что человеческая кожа изменчива, она не всегда чистая, чувственная или глянцевая, как лоснящаяся материя, не всегда чуть теплая, как кожа Терины, а иногда – липкая, холодная, шершавая, как картофельная кожура. Но она никогда не бывает покрыта шерстью. Он знал разницу. Его раны могли быть свидетельством того, что это не была атака кота. Он выгнул правую руку, чтобы вызвать боль и убедить себя в том, что повреждения серьезны, в особенности для человека, который играет на рояле для города, а теперь, вполне вероятно – хотя жалел об этом только он, – больше не сможет играть так же технично, как прежде.

После нескольких тактов Бузи театральным жестом положил правую руку на поднятую крышку клавиатуры и принялся играть только левой более глубокие и меланхоличные ноты. Доски и балки виллы дрожали при ударах по клавишам, поглощая и усиливая их. Низкие тона распространяются лучше всего и быстрее всего, по крайней мере, в деревянном доме, хотя на открытом воздухе лучше всего разлетаются высокие. Когда Бузи, будучи моложе, репетировал ранними утрами, сопровождая пение аккомпанементом, Алисия, которая в это время еще крепко спала, нередко говорила, что ее будили бас и баритон, а не высокие частоты и сопранные звуки мелодии. Бузи мог представить ее в постели в такой момент, как она воспринимает эти ноты, и ее ничуть не тревожит отсутствие более высоких нот правой руки. Иногда в лучшие свои дни она ему подпевала, до него издалека доносился ее контральто, хотя она и не могла похвастаться лучшим из голосов. Она всегда пела, пела песни, которые запоминала по кинофильмам или дневным исполнениям в кафе. Песни, которые не могли понравиться Бузи, но подслушивать их он любил.

Он закрыл глаза и поиграл еще немного вслепую. Теперь все было, как оно и должно быть. Он добавил веса и громкости нотам. Он проталкивал их вверх по лестнице, через площадку и в спальню, на подушки под ее головой, к ее образу: первому – дышащему, просыпающемуся под ноты, и второму – мертвому, глухому и недоступному. Как бы ему хотелось все еще быть в состоянии выклянчить у нее поцелуй, добиться любви.

Теперь – чуть ли не со слезами во второй раз за этот день – он оставил Алисию в бесконечном покое и аппетитно вытолкал музыку в коридор, ведущий в кухню, и к двери в кладовку. Мог ли он левой рукой пробудить крохотные персидские колокольчики и вызвать ответный звон, хотя ему и не хотелось думать о том, чей это мог быть ответ? Он после нападения, конечно, закрыл на щеколду дверь, выходящую во двор, но не исключал вероятности того, что в доме есть какое-то животное, теперь загнанное в угол, ошеломленное и опасное. Он спрашивал себя, как этот ребенок-животное, никогда не слышавший инструментальную музыку прежде, воспримет ее мрачность, гулкие и громкие звуки, которые выходили сейчас из-под его пальцев? Ему пришлось открыть глаза и проморгаться от этой мысли. Что могло бы случиться, скажем, тремя годами ранее, когда Алисия все еще чувствовала себя неплохо, когда к ней вернулся аппетит, если бы она спустилась посреди ночи, невооруженная, босая, беззвучно ступая, с глазами, еще не разлепленными от сна, чтобы найти, чем бы перекусить, и тут обнаружила бы, как Бузи всего несколько часов назад, это существо у дверей кладовки? Тварь. Животное. Кота без шерсти. Ребенка. Туземца. Бузи услышал бы с их кровати высокие металлические нотки Персии, музыку правой руки на цепочке колокольчиков, уличную дверь ресторана, и счел бы это абсолютно нормальным: еще одна брачная ночь в любви, и вскоре его жена вернулась бы к нему, пахнущая своей едой. Или иначе – ночной кошмар, а не сон – она возвращается поцеловать его с разорванной и окровавленной губой. Или ему приходится самому спешить вниз, где он обнаруживает, что так долго задерживало ее у дверей кладовки: она лежит на полу, на ее шее зияет рана, кожа холодна, как плитка пола.

Бузи в голову пришла идея новой песни, которая вернула его к роялю низкими нотами, наигранными им прежде, и высокими нотами, которые он надеялся услышать в ответ. «Персидские колокольчики», раненый дзинькающий плач о… да, трудно было понять, кто из двух будет объектом его жалости. Жена или ребенок? Может быть, оба. Он вернул поврежденную правую руку на клавиатуру, давая отдохнуть левой, нашел последовательности, которые более всего напоминали колокольчики. Он искал фразу, которая может подсказать мелодию, если он начнет над ней работать. Найдет ли он энергию, чтобы работать над этим? Он не писал ничего достойного уже целый год и больше, так зачем начинать теперь? Он осознавал, что в недавнем прошлом каждый раз, когда он объявлял на концерте, что следующая песня – новая, в зале слышалось скорее сожаление, чем возбужденное ожидание. Публика приходила на встречу с известной ей музыкой. Репертуар Бузи напоминал его нынешнюю сексуальную жизнь: ретроспективный, пожилой. Они будут лучше слушать дурацкие игривые припевки «Любовь подобна мотоциклу,/ Обоим нужны два колеса», или смеяться под «Мы завтра там были», или присоединяться к хору «Сделай или умри», а потом уже будут готовы снести последнюю скорбную песню «Персидские колокольчики».

Несмотря на боль в руке, Бузи некоторое время еще искал последнюю фразу на клавишах, подумал, что она многообещающая, хотя, что получится – то ли песня любви к жене, то ли что-то более широкое и более дикое (спальня или дверь в кладовку), – он пока не мог сказать. Возможно, ответ дадут стихи, но они придут только с пением, а Бузи пока не мог ни петь, ни тренировать голос. Верхняя его губа для этого слишком болела. Сейчас она слишком болела даже для разговора. Слишком болела, может, для произнесения этой чертовой речи всего через несколько часов. И уж чтобы жевать – точно. Слишком болела, чтобы целоваться? Безусловное да. Он снова тряхнул головой, чтобы прогнать воспоминание о свояченице и ее недавних заботах о нем. Оно возвращалось и возвращалось, хотя он теперь был одет, и рассвет отрезвил его, рассвет, худший за много недель.

Что, если бы Терина ответила на его чуть ли не громогласные домогательства и провела с ним время до рассвета, чтобы не оставлять его одного? Не было бы никаких поцелуев, никаких клевков. Да и нежности никакой тоже не было бы. Он слишком давно знал свою свояченицу, чтобы предположить, что между ними возможно что-то глубокое, кроме пропасти, но они встречались, и между ними всегда возникало трение, эхо тех мгновений в гримерной на концерте, когда, после того, что было кратчайшей из связей, она – только игриво, сказала бы она, чтобы потом хвастаться, что она была со знаменитым певцом, мистером Алом, и получила кое-что побольше, чем его автограф, – расстегнула его пояс, засунула под него свою узкую ручку с длинными ногтями и непростительными колечками, засунула в глубь его трусов. Ничто в его жизни, в его сокровенной жизни, то есть до и после, не потрясло его с такой силой. Или не испугало его. Какие бы песни он ни пел, он был неопытен в делах соблазнения. Даже тогда ее знаки внимания были клиническими и больничными, без обязательств, нетребовательными и удивленными. Впоследствии, озадаченный ее холодностью, отсутствием щедрости, он небрежно – но не беззаботно – пригласил ее прогуляться на следующий вечер по набережной, а потом выпить аперитив в одном из полуподпольных баров, теперь уже давно уничтоженных, где моряки и солдаты ожидали своей очереди. Он чувствовал: это тот минимум, который он может сделать, чтобы отблагодарить ее. Он был в долгу перед ней. Но она отклонила его предложение, как он того и хотел.

– Ну, могу я еще что-то, что-нибудь?… – спросила она в тот вечер «Колючей розы», стоя у полуоткрытой двери гримерной и оглаживая на себе одежду.

Он так никогда и не расшифровал, что она имела в виду этой неоконченной фразой – ни тогда, ни теперь.

– Нет, ничего, – ответил он тогда, ответил слишком поспешно. Она смутила его. И он фактически (хотя она никогда не признавалась в этом даже самой себе) оскорбил ее.

Уход от него Терины в тот вечер в концертном зале, с точки зрения Бузи, был не менее неожиданным и пугающим, чем ее дерзость. Он всегда думал, что она действовала по плану. В те времена она была красавицей и, возможно, приходила в восторг, видя то желание, которое может пробуждать в мужчинах. От одного ее взгляда они могли лишиться чувств. Она могла как провоцировать, так и укрощать их, всего лишь сложив руки на груди, или закинув ногу на ногу, или (ее привычка, которую Бузи хорошо запомнил) коснувшись кончиком языка впадинки на верхней губе. Каждое ее движение завораживало мужчин. Счастливчиков она удивляла своими услужливыми руками, думал Бузи. Он сомневался, что был единственным, кто столько претерпел от этого.

И в то же время она была безумно целомудренна. У нее были свои представления о поведении с мужчинами и ее манипуляциях, ни одна из которых не нарушала ее одежды, не размазывала помады или румян. Ни одна из них – и это самое важное – не требовала использования контрацептивов и не была чревата для нее никакими опасностями. Если Терина была женщиной, которая «кормилась» мужскими слабостями, как без всякого неодобрения говорила Алисия, то ее старшая сестра не имела свойственного женщинам желания настоящей близости с мужчинами. Ее неожиданный брак – с Пенсиллоном, предпринимателем, торговавшим лесом, старше ее на двадцать лет, чье здоровье стремительно ухудшалось, – поразил всех. Это случилось в лето ее короткой интрижки с Бузи в его гримерной; но брак продолжался недолго – чуть больше года, по истечении какового срока инфаркт поставил на браке и на Пенсиллоне жирную точку. Ходили слухи, подтвержденные двумя горничными, которые работали в доме, что брак так никогда и не был консуммирован. Они сообщали приснопамятное: у пары даже общей спальни не было или кровати, не говоря уже о ласках или нежностях. «Лес» предпринимателя больше не стоял, когда дело касалось любви, – так они говорили. Мистер и мадам Пенсиллон клали свое грязное белье – полотенца, одежду и простыни – в разные корзинки, при этом требовали, чтобы белье не находилось вместе даже в тазу для стирки.

Но если эти двое никогда не «делили ложе», то это, как гласила уличная мудрость, означало только одно: Джозеф, сын Терины, появился на свет божий благодаря трудам не больного предпринимателя, а кого-то другого. Но Алисия неизменно утверждала, что это не так, муж ее сестры, безусловно, был родителем мальчика, у которого с самого детства чувствовалась предпринимательская жилка, говорила она, а как это получилось, никого не касается. Невзирая на разные корзинки для белья, Джозеф, как и лесоторговец, был высок, имел крепкое сложение, говорил с теми же интонациями, хотя его отец и умер до рождения сына.

Тем не менее было немало мужчин, которые, убедившись, что их матери и жены не слышат их, любили намекать, что они и есть отцы Джозефа… только, пожалуйста, между нами; они не рассказывали – ха-ха – о подробностях того, что случилось в той кровати, или машине, или номере отеля. Другие задумывались об этом надолго и всерьез, они думали о радостях пребывания в одной постели с Катерин Пенсиллон, думали о восторге обладания ею, воображали, как собственным языком касаются этой соблазнительной впадинки на верхней губе. И неизбежно находились такие, кто связывал имена Альфреда и Терины любовными узами, они никогда не сомневались в том, кто отец ребенка. Они слышали, что по меньшей мере в одном случае певец с «крылатым голосом», «голубок шансона», использовал седативное средство и афродизиаки его обезоруживающих песен, чтобы иметь интимные отношения с целомудренной и прекрасной Катерин в его гримерной. Но если был один раз, то почему не десяток, спрашивали они себя, почему этого не происходило постоянно за спиной лесоторговца?

Бузи познакомился с Алисией в то время, когда слухи эти ходили особенно активно, но она, если и слышала их, с ним на эту тему не говорила. Она знала, что ребенок, Джозеф, конечно, высокий, требующий к себе внимания мальчик, который рано начал ходить и говорить, с густыми темными волосами и страстью к собирательству – монет, марок, бабочек. Они были близки. Время от времени, может быть, пока сестры ели, дядю Альфреда и его племянника можно было увидеть вместе на прогулке в городе или в Такс-музее, как его называли (Институт таксономии и таксидермии). Дядя Альфред помогал как мог. Но никто не мог всерьез подумать, что Бузи с его аккуратно уложенными волосами отец мальчика. Он ведь почти не прикоснулся к Терине, это она прикасалась к нему.

Знала ли Алисия об этом его единственном, на одну скорую руку контакте с ее сестрой? Бузи сомневался. Он сразу же решил, что умнее всего не говорить ей. Подробности не льстили ему. Но впоследствии, когда их брак укрепился, он счел, что его скрытность – это ошибка, которую исправлять теперь поздновато. Конечно, с Териной всегда оставалась потенциальная опасность: если между сестрами вспыхнет ссора, между стройной и пышной, то старшая может бросить гранату – рассказать о том, как ее домогались, когда она была молодой невинной женщиной, доверчивой поклонницей, и домогался не кто иной, как муж Алисии, этот волокита, ее не такой уж безупречный мистер Ал. Признание в этой короткой встрече жене много лет назад купировало бы, конечно, эту опасность, устранило бы его тревогу. Но Бузи был человеком осторожным. Расчетливым, он бы сказал. Осмотрительным. Как же он мог признаться: «Твоя старшая поиграла со мной разок. Я до сих пор краснею, вспоминая об этом (в то же время я все время об этом думаю)»?

И теперь с первым лучом солнца нового дня, упавшим на крышку рояля, Бузи опять попытался сосредоточиться на упражнениях, посмотреть, сможет ли он перевести мелодию «Персидских колокольчиков» в более трогательную последовательность нот и тонов. Такое напряжение было ему не по силам. Его сосредоточенность рассеивалась – ее рассеивали ребенок, а также прошлое, – и практически бессонная ночь вымотала его.

Еще раз поднялся он по лестнице на площадку, где этой ночью неуверенно стоял в ослепительной темноте. Теперь тени, которые пугали его своей глубиной, своими контурами и формами, тянулись по лестничному пролету и по площадке, длинные и низкие. Ночи его не пугали. Солнечный свет тоже. Но вот эти утра, скупо освещенные начинающимся днем, были для него совершенно невыносимы. Не совсем утро. Не совсем вечер. Но этот серый и уступчивый час в промежутке, когда только погода должна производить звуки и только смертные грехи обитают на улицах.

И опять он взял свою трость-колотушку и всматривался в углы комнаты, заглядывал под столы и стулья. Он должен был проверить все места, убедиться, что вилла принадлежит только ему, что в здании никого другого нет, что он здесь один. Бузи готов был расправить плечи и бить по всему, что попытается на него напасть.


Дом был пустее пустого. И насколько он мог судить, глядя из маленького окошка в ванной первого этажа, двор внизу был тоже пуст. Он был бы не прочь глянуть – спокойно, ободряюще, бескровно взглянуть на ребенка, но не увидел даже ни одного кота, слизывающего влагу с плиток двора, ни одной птицы, ни одного грызуна, пьющего из дренажного стока или ворующего из мусорного бачка. Он прижал ухо к стеклу и услышал лесок, раздраженный стон деревьев, распевки шаманских жаб, но больше ничего.

Спальня была последней комнатой, которую он проверил на присутствие животных или обнаженного ребенка. Он, завершив свои упражнения на рояле, все еще не мог войти в комнату в это время дня, не представив, что Алисия сидит среди подушек, а он несет ей кружку кофе, теплые бриоши и абрикос или виноградную гроздь. «Я точно знаю, как возбудить и удовлетворить женщину в постели, – любил говорить он. – Завтрак на подносе». В это утро он ничего не мог с собой поделать – мысли его имели противоположное направление: на самом-то деле, несмотря на возраст, он никогда не знал, как удовлетворить женщину сексуально. Вероятно, даже Алисию. Неужели для него слишком поздно играть на этой сцене? С кем-то другим – не Алисией? Он вспомнил одного своего знакомого музыканта, трубача, который в позднем возрасте, когда дыхание стало подводить его, попытался перейти на игру на аккордеоне. «Это был адюльтер, – сказал его знакомый. – Я так никогда и не освоил его. Слишком поздно. Слишком старый».

Последнее место, которое предстояло проверить Бузи, чтобы окончательно успокоиться, было под кроватью. Он не стал опускаться на колени – суставы у него не работали, и на ногах он нетвердо держался; спаси Господь его суставы – он поколотил своей тростью в темноте, укрытой лоскутным одеялом, только на миг испуганно подумав, что оттуда может появиться пара рук, ухватить его за щиколотки, и еще на более короткий миг пожелав и найти там прячущегося ребенка, которого он смог бы приручить, накормить, цивилизовать, даже усыновить, любовно воспитать. Если мужчины и женщины могут сходить с ума по коту, несмотря на его неприручаемые когти, или обожать собаку, несмотря на ее жестокие клыки, то почему не ребенка, даже если этот ребенок одичал? Нашел он там только чемоданы, коробки с нотами и липкое скопление паутины. Он покачал головой, осуждая собственную глупость и собственное одиночество. Чем скорее он выйдет из дома на улицу, тем лучше. Пусть начнется день.

Его лучший дневной костюм благородной синевы сидел на нем чуть свободнее, чем обычно. Он мог легко засунуть руку под пояс брюк, а сзади они были мешковатые. Ему пришлось потуже затянуть пояс, так что пуговицы оказались сбоку. Его шея, подумал он, торчала из воротника, как цыплячья, в особенности после того, как он завязал узел галстука, и плечи его ощущали необычный простор в пиджаке. Но теперь, полностью одетый, он чувствовал себя более сильным духом. Ему оставалось только сунуть в карман пиджака свой ископаемый талисман на удачу и надеть медали, подобающие случаю, его ряд полированного тщеславия. Медалей у него был целый ящик. Таковой была застоялая привычка города уже на протяжении нескольких сотен лет – раздавать эти украшения (то есть раздавать мужчинам) за какие-либо достижения, не важно, если они незначительные или низкие: за, скажем, завершение строительства здания, или за длившуюся всю жизнь работу в ресторане, или на золотой юбилей свадьбы. Носить их означало вывесить на своей груди сверкающую краткую биографию.

Избранная биография Бузи в то утро его речи заявляла о нем как о члене Троянской публичной лиги, на протяжении сорока лет благотворителе «Граждан», а также почетном докторе Музыкальной школы, победителе Афинского фестиваля песни в своей категории и «полномочном представителе в области искусств на всех торжественных представлениях и симпозиумах мира». Он прицепил пять наград к своему лацкану и повернулся к зеркалу в полный человеческий рост, находившемуся в спальне, – такими вещами редко пользуются в нынешние времена. Нет, что бы он ни надел, что бы ни сделал, ему не скрыть наклеек и бинтов, не спрятать распухшую, кровавую соплю шрама на губе. Вообще-то он ничего не имел против. Это были его видимые глазу извинения за плохую речь или за неважный подбор благодарственных слов. Люди начнут волноваться за него, будут спрашивать подробности. Он скажет, что коты тут ни при чем, проливая свет на случившееся с ним. Как ни при чем и другие животные. На него напал голодный ребенок. Нет, даже точнее, на него напал мальчик. Он знал достаточно о своем городе и его исконном похабстве, а потому сразу же хотел исключить всякую вероятность того, что его поцарапала и покусала девочка, свирепая и абсолютно голая девочка. О да, о да, мы слышали это и раньше, скажут они. Нет, это был ребенок, и определенно это был мальчик. Мальчик будет более безопасным выбором. А еще он с нетерпением ждал возможности рассказать аккуратно причесанную историю.

Альфред Бузи вышел на улицу, покинув виллу не через двор, покрытый слизью кашеобразной еды и отходов, которые надлежало вымести, смыть из шланга, а через высокие двойные двери с их уникальным тяжелым ключом, как то и подобает человеку в костюме и с медалями. Было рано. Времени ему хватало, и он мог обойтись без такси или одного из экипажей с пони, которые все еще обслуживали туристов на набережной. Он решил пойти пешком. До Аллеи славы было недалеко, даже если идти обходным безопасным путем – по многолюдным бульварам и проездам, избегая трущоб и многоквартирных домов. Бузи двинулся в путь к городу, и солнце светило ему в спину, а он наступал на собственную тень, подгонял ее. Он выбрал представительную сторону улицы, поближе к магазинам и офисам, на которой уже начались ранние ежедневные труды. Он надеялся, что его узнают, остановят, будут расспрашивать: «Что это за бинты, мистер Ал? Что с вами сделали?»

Его и в самом деле вскоре поприветствовали. Он едва отошел десять шагов от своей двери. Коренастого сложения женщина в простецкой одежде лет двадцати с лишком, и он сразу же предположил, что это одна из «студенток», живущая в доме по другую сторону двора. Она обратилась к нему скорее с оживлением, чем с тревогой. Ах, как молодые любят неожиданные перемены.

– Она идет на снос, – сказала она и показала на виллу, в которой жила, а на Бузи почти и не посмотрела. Когда он подошел к ней, она взяла его под локоть с легкой, детской фамильярностью, но не назвала по имени и не пожала его руку, уж не говоря о том, что ни слова не сказала о его бинтах или травмах, как и не спросила, почему он весь в медалях и так строго одет. Ее явно куда больше волновало поскорее сообщить о своей новости, чем соблюсти формальные социальные условности. Но нет, он не стал указывать ей на невежливость, не стал демонстрировать свою неловкость, освобождая локоть.

– Что идет на снос? – спросил он, глядя на балкон без подпор и на всю деревянную конструкцию. С ремонтом и восстановлением виллы – обеих вилл – уже давно запоздали.

– Наш домохозяин согласился на продажу. Она идет на снос, – повторила она.

– Ваша вилла? – Неожиданный прилив пота хлынул ему под мышки. – Вся?

– «Кондитерский домик». Это сплошные пыль и мусор. Я бы сказала, сплошные кондитерские крошки. Все уже подписано, – заметила она. – И нас выселяют. Без крыши над головой.

Эта новость явно не тревожила ее. В городе имелось немало крыш.

– И когда это произойдет? Вам уже сказали? – Теперь он сдерживал дыхание и весь покрылся липким холодным потом, как сыр моцарелла.

– Я думаю, скоро. Нет, я не знаю. Они с нами не хотят говорить. До того как к делу приступят кувалды и динамитчик, я надеюсь. Как вы думаете, нам выплатят компенсацию? – Она снова взяла его под локоть, словно они были старые друзья, и наградила печальной шаловливой улыбкой. – Нет платы – наши палаты; нет платы – надеваем латы.

Он видел, что она подыскивает другой девиз или новые рифмы. Он зарабатывал на жизнь, находя рифмы.

Наконец она отпустила его локоть и изобразила грядущее разрушение, надув щеки и воспроизведя звук взрыва, при этом энергично раскинула руки. Солнце, которое спряталось за узкий шарф облака, появилось в тот миг, когда она кончила говорить, и осветило фасады обеих вилл, словно девица своим представлением вызвала более яркую подсветку.

– А жаль, – сказала девица. – По виду приятные сооружения, правда? При свете? – И теперь наконец она повернулась и посмотрела на Бузи, может быть, даже почувствовала, что ее новость ранила его. – Черт меня побери! – сказала она наполовину себе и добавила: – Что вы с собой сделали?

У Бузи уже не осталось достаточно мужества и энергии для ответа. Он мог только стоять у плеча своей соседки, глядя на два здания, на лесок и перспективу крутого, голубого дня, и желать снова вздохнуть полной грудью, почувствовать нормальную температуру и исчезнуть в направлении Аллеи славы. За их спинами волновалось море, утаскивая на глубину гальку, подтачивая высокий и могучий берег.


Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином LitRes.ru Купить полную версию
1 - 1 20.08.20
Часть первая. Сад Попрошаек
1 20.08.20
2 20.08.20
3 20.08.20

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть