ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Онлайн чтение книги Мы не прощаемся
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

В книгу включены роман «Где вязель сплелась» и две повести: «Смотрины», «Мы не прощаемся». Все они затрагивают актуальные жизненные и производственные проблемы уральских сельчан шестидесятых-семидесятых годов. Произведения насыщены острыми коллизиями туго закрученного сюжета, отличаются ярким, самобытно сочным, характерным для всего творчества Н. Корсунова языком.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Как наутюженный, слегка парил Урал. Под черной корягой, похожей на осьминога, сопела и чмокала вода. Казалось, она хотела вывернуть ее из донного ила и пустить по течению.

Из перелеска, влажного от росы, вышел молодой тонконогий лось. С хрустом вдавив копытами прибрежную гальку, он спустился к воде, неторопливо напился; потом, взбивая красноватые брызги, стал все больше и больше входить в реку. Течение подхватило его, но сохатый был сильнее, при каждом рывке он чуть ли не до половины выскакивал из воды. На той стороне вышел почти против того места, от которого поплыл. Тряхнул рогами, словно хотел сбросить зацепившееся за них утреннее солнце, и скрылся в кустах.

Андрей, высунувшись из шалаша, долго глядел туда, где исчез сохатый.

Деревья обступали шалаш, и вверху было лишь небольшое озерцо неба, его с пронзительными криками чертили проворные стрижи. За ними трудно было следить, как трудно было сосредоточиться на одной мысли.

Завтра — последний экзамен, школьный. А что дальше?.. Сохатый легко пересек уральное стремя. Многие ли так проходят стремнину? Иных выносит на мутные водовороты... Завтра — последний экзамен, и надо браться за учебники.

Домой Андрей собрался только после обеда. С грустью посмотрел на шалашик из кольев и веток: придется ли еще сюда приехать?

* * *

Спорыш и подорожник мягко выстлали тропу. Колеса велосипеда катились бесшумно, лишь изредка, задевая ветви кустов, тихонько позванивали спицами. Было душно от сладковатой прели палой листвы и дурмана разомлевших трав. Хотелось пить. К влажному лицу липли крохотные парашютики пуха — отцветали тополя.

Порядком попетляв, стежка вдруг выскочила на речной яр и повела вдоль его изломистой кромки. Деревья отступили, и в глаза плеснулось солнце. Зато река овеяла прохладой.

Андрей сунул велосипед в кусты и стал искать, где бы спуститься к воде. И сразу увидел внизу девушку. Она собиралась купаться. Андрей недовольно хмыкнул и хотел было идти к велосипеду, но, еще раз кинув вороватый взгляд на белокурую купальщицу, замер. В ней он узнал Граню Буренину. Понимал, что подглядывать пошло, что нужно немедленно уйти или окликнуть девушку, оправдать свое появление шуткой.

Понимал — и не трогался с места, томясь радостным страхом. Удивить бы ее чем-нибудь, чтоб ахнула, чтоб поразилась. Да ее удивишь разве: не из тех она! Говорят, сызмалу атаманила над всеми мальчишками поселка. Даже он помнит, что у нее была самая лучшая, из красной резины рогатка. С шалью, вместо парашюта, прыгала Граня с урального яра — отделалась вывихом ноги. На спор выстрелила из самопала, во весь ствол набитого порохом. Ствол разворотило, а окровавленные руку и щеку торжествующей девчонки заштопал фельдшер. На щеке так и остался серпик шрама...

Граня осторожно, смотря под ноги, вошла в реку. Вокруг загорелых икр весело заулюлюкала вода. Затем поправила на затылке узел косы и шумно бросилась в глубину, играючи пошла саженками к тому берегу. Так стремительно и сильно плавают только уралки, выросшие на быстрой, недремлющей реке. От середины Граня повернула обратно.

Он следил за ней с тревожным восхищением. Прикажи ему сейчас Граня броситься вниз головой с яра — бросится, позови за собой к черту в пекло — пойдет. Но она и не говорила, и не звала. Держалась всегда так, словно знала Андрея понаслышке. И немудрено: она была значительно старше, вились вокруг нее орлы не чета ему.

Граню снесло к песчаной косе. Она выскочила на берег и, прижав руки к небольшим крепким грудям, побежала к одежде. Остановилась и ладонями провела по черным плавкам, отжимая воду. Потом подняла к волосам руки, стала вынимать шпильки. При низком солнце вся она была, словно литая из меди.

— Здравствуйте, Граня! — сказал Андрей.

— Здравствуй, Андрюшенька, — буднично, словно они час назад расстались, ответила она, не вынимая из зубов шпилек. Легким движением головы рассыпала волосы по круглым зрелым плечам, чтобы просохли. — Я уж считала, ты там до утра простоишь.

— Вы видели меня?

— С первой минутки. Нехорошо подсматривать.

— Да я... попить. Не хотел мешать вам...

— Урал велик... Иди, пей, что ж ты!

— Сейчас, я быстро...

Хватаясь за древесные корни, обнаженные обвалившимся яром, Андрей поспешил вниз. Сорвался, проехал спиной по солонцеватому уступу и оказался у босых ног девушки.

— Ну вот, и майку порвал! Теперь тебе от мамки влетит. — Граня откровенно насмешничала над пареньком. Через плечо оглянулась и, мягко поведя лопатками, вызывающе бросила: — Ну-ка... помоги... Ну же!

И Андрей немеющими пальцами долго не мог попасть пуговкой в крохотную петельку против влажной ложбинки между лопаток.

— Справился? Молодец!

Граня издевалась над ним.

Он отошел к воде, припал к ней ртом. Упругое стремя рвало из-под губ речную прохладу, а он все пил, пил больше, чем хотелось. После этого окунул чубатую голову и в отчаянии подумал: сейчас закипит вода от его ушей. Когда встал, вытирая ладонью губы, Граня уже оделась и вытряхивала из туфель песок. Она взбежала на яр прежде Андрея. Пока он выбирался наверх, ее зеленые продолговатые глаза пристально, чуть исподлобья смотрели на него. Подала руку.

— Помочь?.. Гордый!

Некоторое время молча стояли лицом к лицу. Губы ее, свежие, не знавшие помады, дрогнули в усмешке:

— Нравлюсь?

— Еще чего не хватало! — обозлился он не столько на нее, сколько на свою неуклюжесть.

— Врешь, Андрюшенька, по глазам вижу.

Сорвал с велосипеда насос, начал ожесточенно подкачивать заднее колесо. Из неплотно привинченного к вентилю насоса со свистом вырывался воздух.

Граня засмотрелась на Андрея: «Боже мой, да ведь он уже взрослый! Такой обнимет — косточки застонут. И красивый...»

— Откуда припозднился, Андрюшенька?

Он не уловил в ее вопросе тех колких иголочек, что были прежде: она говорила мягко, дружелюбно. И Андрей поостыл.

— К экзамену готовился. А вы?

— Картошку полола.

— Устали, наверное? Берите велосипед, а я дойду, тут недалеко...

— А если мне хочется вместе? — продолговатые глаза опять начали дразнить, бедово щуриться. — Подвезешь?

Андрей замялся.

Граня вырвала у него руль.

— Садись! Я тебя подрезу. Не хочешь? Тогда... — она боком вспрыгнула на раму, нетерпеливо оглянулась: — Ну!

Он вспомнил одного заезжего студента, хвалившегося перед дружками: «Доступная, как... Поцелуешь — аж вянет!» Врешь, студент, врешь!

Лицо ее матовое — к нему никогда не пристает загар — было совсем-совсем рядом. А от волос девушки чисто, молодо пахло речной водой.

Встав на педаль, Андрей тяжело разогнал велосипед и сел. Всегда находчивый, сейчас он тупел от ее близости. Прохладное плечо Грани касалось его груди и, должно быть, ощущало сумасшедшие толчки сердца. Он гнал велосипед — скорей бы поселок!

— Запалишься, торопыга!

Хохоча, Граня резко дернула руль. Ширкнув по травам, велосипед ткнулся в мшистую лесину, и они упали — запутались в мягкой цветущей вязели. Как во сне: смеющийся, перепачканный пыльцой рот Грани, рука, будто невзначай, в страхе обхватившая его шею, запутавшиеся в волосах смятые лесные цветы...

— Не дрожи, дурной, не дрожи...

От насмешливого, почти спокойного шепота Андрей как-то мгновенно отрезвел. Сел, бросив горячее лицо в ладони: «Началось! Вот она, скверна в душе». Граня прислонилась к нему, туго обтянув колени платьем.

— Глупый ты, Андрюша, совсем несмышленыш.

Откинулась на податливую густую траву. Молчала. В тишине кузнечиком стрекотали ее часы.

— Ты... ты ведь красивая, Граня, — он ненавидел ее за свою слабость, горел жарким стыдом и мучительно подыскивал слова, которые не унизили бы, не оскорбили девушку даже сейчас. — Зачем ты такая...

— Какая? — она села, дыша часто, коротко, крылья прямого носа побелели. — Какая?!

Граня долго с презрением смотрела в его лицо.

— Что ты понимаешь! Все вы, голубчики, хороши, только сулемы на вас нет...

Пошла по тропе — гордая, непрощающая. В опущенной руке ее свисал помятый лесной колокольчик.

2

Ужинали Пустобаевы в летней кухоньке. Горка отказался от щей, выпил стакан молока и начал с бритвой и зеркалом устраиваться возле лампы. Мать, постно поджав губы и скрестив на плоской груди руки, стояла у плиты и ждала, когда отужинает муж, чтобы нести самовар со двора.

Но Осип Сергеевич не спешил. Он любил, чтобы во щах была косточка. А коль есть косточка, то ее можно обстоятельно обсасывать, так же неторопливо хрустеть хрящиком и не забывать вести нравоучительную беседу с женой и сыном.

— Значит, на вечер собираемся, Георгий Осипович, на выпускной? И, стало быть, бесповоротно решено остаться здесь, то есть в колхозе? Тоже, понимаешь, похвально! Однако все трое вы — дураки, как у вас там, дураки в квадрате, в кубе, да, в кубе. Ладно, Нюрка, как вы ее там, Нюрка-расколись, ей простительно: волос длинен... и так далее. А вас с Андреем следовало бы настегать по заду, следовало.

Осип Сергеевич старательно вытер пальцы о полотенце, дотянулся до лампы и привернул фитиль, скупо, по-хозяйски экономя керосин. Горка уже трижды порезался безопаской, а теперь ему и вовсе не виден был подбородок. Но смолчал.

— Арришенька! — вдруг зычно, как команду, выкрикнул отец.

— Ты что, Сергеевич, так блажишь? Ай не видишь?

— Становь самовар!

— Кричит — инда иконы со стен валятся.

Чай Осип Сергеевич тоже пил долго и с удовольствем, держа блюдце на растопыренной пятерне. Только, кажется, эти долгие обеды и ужины не шли ему впрок.

Был он до крайности поджар, на его впалых щеках и висках всегда копились тени, подчеркивая блеск лихорадочно подвижных глаз.

С улицы донесся свист. Горка поспешно ополоснул лицо из кружки, метнулся к двери.

— Иль собачьей породы? — Осип Сергеевич подтягивал к себе восьмую чашку чая.

Тенью выскользнула вслед за сыном Арина Петровна, ласково окликнула:

— Горынька!

Сын остановился, окинул глазами сумеречную улицу. У калитки стояли двое. Мать подошла, притянула его голову к себе и чмокнула в лоб сухими губами, мелко перекрестила:

— Дай тебе бог счастья!

На заднем дворе шумно вздохнула корова, а Горке показалось, что это Андрей на улице демонстративно вздыхает. Зло сомкнув зубы, рванулся к калитке. Петровна поджала губы, но не обиделась: сын всегда был неотзывчивым на ее ласки. И еще был он неразговорчив, всегда себе на уме. Петровна втайне гордилась: уж этим-то в нее выдался! Осип Сергеевич сидел в кухне и вел с котом вдумчивую беседу:

— Нет, ты понимаешь, Васька, какая история! Написал я приятелю в юридический, договорились честь по чести: поможет Георгию устроиться на учебу. А Георгий Осипович, сын кровный, выпрягся: никуда не поеду, останусь в колхозе! Это резон, я тебя спрашиваю?! Ни шиша ты, Василий, не понимаешь. Дураки вы оба. — Осип Сергеевич пнул кота и вылез из-за стола.


Андрей, Горка и Нюрочка-расколись бежали в ночь. Напрямик. Падали через канавы и ямы, хохотали и снова бежали — до обрыва. Внизу волны укачивали оприколенные будары. Мягко распластавшись на стремнине, недвижимо лежал туман. На том берегу коромысло Большой Медведицы почти касалось черных верхушек деревьев, обещая скорый рассвет.

— Какая большая-пребольшая тишина, — сдерживая дыхание, прошептала Нюра.

— Как на уроке директора.

Минутное оцепенение прошло. Всем троим было немножко жарко от произнесенных на выпускном вечере речей.

— У меня такое... такое настроение! — саженный Горка в жажде подвига выбросил руки вперед. — Я...

Зашуршала, осыпаясь, земля, булькнуло несколько камешков.

— Обрушится яр! Привалит.

— Пока что нас, Нюра, ни вода, ни земля не примут — нет расчета. Не-це-ле-со-образно!

— Мальчишки, идемте на бударе кататься! Такая ночь...

Крутая тропка виляла меж глинистых глыб. Держась за руки, спустились к отмели. Постояли, слушая рассвет. Под замшелыми днищами будар поскрипывала галька, а волны, ласкаясь к бортам, точно уговаривали: спите, не плачьте, рано еще!

Горка прошелся вдоль лодок, погремел замками — все будары на приколах. Андрей выбрал потоньше врывину, взялся раскачивать ее: дескать, была — не была, сегодня все прощается! А Нюре подумалось: какой он широченный и сильный...

Горка сел на весла, Андрей на корму, а Нюрочка устроилась на средней доске. Едва остроносая бударка сошла с отмели, как невидимое речное стремя подхватило ее и понесло. Белая водянистая пыль легла на лица и руки мокрой паутиной. Даже рядом с бортом ничего не видно. Будара то неожиданно ударялась о плывущее бревно, то начинала кружиться, попав в «котел». Совсем близко выворачивался и пугающе шлепал трехпудовый сом.

Было красиво и как-то страшновато мчаться в белой тьме тумана, слышать редкие всплески весел, бульканье стекающей с них воды.

— Мальчишки, где вы? — радостно и словно бы издалека окликнула ребят девушка.

— Здесь, Нюра. — Горка перестал грести и сунул руку в волглую пустоту. — Вот...

Их руки встретились. Горка робеюще сжал прохладную маленькую кисть Нюры и не выпустил, когда девушка нерешительно потянула ее к себе. Он, пугаясь своей смелости, чувствовал, что делает что-то не то, что это вовсе не похоже на их обычные рукопожатия в школе, да и рука у Нюры точно бы другая: слабая, робкая. Сглотнув от волнения, он петушиным фальцетом выпалил:

— Рука у тебя — как воробышек!..

Она выдернула ее, за туманом Горка не видел Нюриного лица. «Мы стали взрослыми, — подумал Андрей, — и нам все с непривычки кажется иным».

Подхваченный ветерком туман пополз на низкий левый берег реки, запутался, растерял в кустах серые клочья. Лодку влекло по вишневой густой воде. Андрей встал.

— Ребята!

Над рекой прокатилось эхо.

— Даже природа не любит громких слов. — Сказал тише, значительнее: — Пусть это будет неоригинально и высокопарно, но я предлагаю... Знаете, я предлагаю дать вот здесь, дать клятву всю жизнь быть честными людьми, никогда не кривить душой.

— Клянусь! — Девушка поднялась, строгая, непохожая на Нюрочку-расколись.

— Клянусь! — выпрямился и Горка.

«Клянусь!..» — «Клянусь...» Все дальше катилось слово, все тише долетало оно сюда, будто за рекой и за лесом многие их сверстники повторяли клятву.

3

Отец и мать Андрюшки, облокотившись на жердяные воротца, смотрели, как по уличной дороге уезжали на велосипедах их сын и соседский Горка. Андрей ехал спокойно, а Горка сутулился и все вилял: мешали ему длинные ноги. Обычный велосипед для них был мал. Парни выехали за поселок и нырнули в прохладный утренний подлесок. На слоистой дорожной пыли остались два плетеных следа: один прямой, словно отбитый шнуром, другой — вихляющий.

Елена Степановна еще некоторое время щурилась на повитый дымкой тумана лесок, укрывший ребят, вздохнула и усталым, притухшим взглядом окинула мужа с головы до ног.

— Третьеводни сменился, а уже выпачкался — мазут капает. Чисто не ты на тракторе ездишь, а он на тебе. На одного не настираешься, а тут еще и Андрюшка... Нет бы в какой институт ехать, с медалью-то.

Иван Маркелыч легонько обнял ее худые плечи, коснулся губами щеки.

— Ничего, Еля, у тебя уж помощница большина-то вон какая! Спит?

— Спит, — чуть улыбнувшись, она кивнула на мазаную крышу чулана: там, натянув байковое одеяло до макушки, спала двенадцатилетняя Варя.

— Балуешь ты ее, мать. Солнце в полдерева, а она все вытягивается.

— Пускай. — Опять окинула взглядом его пропыленную, в жирных маслянистых пятнах одежду. — Корыто со стиркой не уйдет от нее. Пускай, пока при матери...

И снова в ее пепельных глазах отразилась то ли беспредельная усталость, то ли горечь от трудно прожитой жизни. Иван Маркелыч заметил эту тяжелую опустошенность ее взгляда, и в его груди будто еж ворохнулся. Когда в сорок третьем вернулся из госпиталя кое-как подлатанный, увидел: его Еля состарилась на добрый десяток лет. Женщин рвала непосильная работа, старили думы о тех, кто воевал. А Еля незадолго до его приезда похоронила старшего сынишку, отравившегося кашей из колосков, собранных в поле весной... Потом... Потом — тоже разное было... А вот сейчас вроде бы и достаток пришел в дом, и дети подросли, да только радует ли ее это? Неужто навсегда прахом равнодушия и усталости присыпаны эти когда-то ласковые и голубые-голубые глаза? И это всего-то в пятьдесят лет!

Широкой, как штыковая лопата, ладонью Иван Маркелыч неумело погладил ее поредевшие седые волосы, а она, смутившись этой необычной мужниной ласки, чуть отстранилась, оглянулась по сторонам.

— Будет тебе, люди кругом...

— Пусть смотрят! — В живых карих глазах — озорство. — Ты мне жена, а не забавница. Воды нагрела, Ель? Отмоюсь — да спать. Уработался за ночь.

И уже по пояс голый, блаженно фыркая под горячей водой, которую лила ему на спину и голову Елена Степановна, продолжил начатый у ворот разговор:

— Ты, мать, говоришь: в институт бы Андрюшке. А я думаю, пускай поест ему пот глаза. Сразу Андрюха видеть лучше станет. Рассмотрится и поймет: в институт ли ему, в академию ли, здесь ли работать... Ель! Ты что это уставилась на меня и молчишь?

— Да так, вспомнилось разное. — Она забрала у него полотенце.

В утреннюю тишину улицы ворвался яростный конский галоп. Шарахались из дорожной пыли куры, отчаянно взвизгнул чей-то поросенок.

На вороном жеребце пронеслась Граня.

— Убьется!

— Гранька? Ну, нет!

На площади возле школы ей удалось справиться с непокорным злым буденовцем, повернуть его назад. Иван Маркелыч залюбовался Граней.

— Отчаянная девка!

У Елены Степановны ревниво сузились глаза.

— Непутевая.

Он не успел ответить — жена ушла. Иван Маркелыч улыбнулся: «Обиделась! Ох, эти бабы, всегда им что-то взбредет...»

У ворот Пустобаевых Граня соскочила с коня, кинула повод на плетень и — бегом во двор. Сейчас же оттуда донесся надтреснутый голос Петровны.

— Осинька!.. Сергеевич!.. Ай ушел куда?.

Появилась Граня так же бегом. Взялась за луку, но жеребец приседал, пятился — больно уж непривычный наездник. В седле она сердито оправила взбившееся выше колен платье. Увидела Елену Степановну, идущую с водой от колодца.

— Теть Еля, вы не видели Пустобаева, дядь Осю? — Конь под Граней нетерпеливо танцевал, кружил на месте, щеря желтые зубы.

— Нет, не видела.

— Куда делся... На ферме корова подыхает...

Концом повода стегнула жеребца, он крутнул хвостом и с места взял наметом. Елена Степановна постояла, посмотрела вслед и пошла искать на заднем дворе цыпленка, заблудившегося в лебеде у самого плетня Пустобаевых. Ее привлекло чье-то счастливое воркование и поросячье повизгиванье. Она заглянула через плетень. В небольшой загороди, сонно похрюкивая, лежала на боку породистая свинья. Около ее торчащих сосков уютно копошились поросята. Осип Сергеевич сидел на корточках, нежно брал их в руки, подсовывал к свободным соскам и мурлыкал «У них же вчера свинья опоросилась!» Елена Степановна окликнула соседа:

— Шабер! А шабер! — Пустобаев не слышал, влюбленно сюсюкая возле подвалившего богатства. Она улыбнулась: — Да ты оглох, что ли, от радости?! Шабер!

Пустобаев вскочил, одернул под ремнем гимнастерку, поправил съехавшую на затылок полувоенную фуражку.

— Фу, ей право, испугала ты меня, соседка!

— Граня Буренина тебя ищет. Говорит, корова кончается.

— Хм! Нашла время!

Длинный, костлявый, как иссохшее на корню дерево, пошел он в избу за планшеткой и чемоданчиком. Планшетка его памятна забродинцам с той давней военной поры, когда Осип Сергеевич председательствовал в колхозе. Носил он тогда еще и полевой бинокль.

Теперь бинокль висит в переднем углу, рядом с иконой, а планшет, порыжелый и лоснящийся, по-прежнему сопровождает ветеринарного фельдшера Пустобаева в его поездках по фермам.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Стан сенокосного отряда был на краю большой поляны, примыкавшей к обрывистому берегу Урала. Целыми днями млела здесь глухая лесная тишина. Лишь издали доносились гул тракторов да торопливое верещание косилок.

В эти часы, когда все были на сенокосе, оставалась тут повариха Василиса Фокеевна, женщина не то чтобы молодая, но шибко обижавшаяся, если кто-либо ненароком назовет ее бабушкой. Едва выдавалась в ее хлопотной работе вольная минута, Фокеевна садилась к столу, подпирала кулаком полное, в волосатых родинках лицо и пела. И голос был немудрящим, а получалось хорошо. Заведет негромко, вполголоса «Уралку»:

Кто вечернею порою

За водой спешит к реке,

С распущенною косою,

С коромыслом на руке?..

Дома она не могла усидеть. Зимой ходила по гостям. Наденет с полдюжины юбок одна другой шире, низко, по самые брови повяжет косынку, сверху накинет кашемировую шаль с кистями и плывет по Забродному мелкими шажками. А с весны и до осени кашеварила там, где народу погуще.

Нынче она первой встретила приехавших на велосипедах Андрея и Горку. Оглядев их из-под припухлых век, милостиво разрешила располагаться, как дома.

— Стало быть, вступили в стремя, выросли? Ногой в стремя, да оземь темем? Так, что ль? Механик был. Сказывал про вас: с завтрева будете на косилках работать. — Помолчав, справилась: — Моего-то любезного не трафилось видеть?

— Видели, Василиса Фокеевна, вчера видели. Кланялись через дорогу.

— Чай тяжелехонек?

— Сам шел, тетя Васюня, — очень серьезно продолжал Андрей. — И сапожки у него, знаете: скрип-скрип, скрип-скрип. Наверное, не пьет уже.

— Не пьет, только за щеку льет. Я вот поеду, я его проздравлю, он у меня прохмелится. — Фокеевна крошила на столе лук, отворачивалась, как от дыма. — А Граня?

У Андрея высушило рот. Выручил Горка.

— Была у нас вечером. Такое устроила! Отец даже ужинать расхотел.

Фокеевна засмеялась, показывая густые молодые зубы.

— Она, она! Из всех детей только ее помню, как росла. Три ремня у зыбки оторвали, качали закадычную. — Накинулась на ребят: — Ну, чего стоите, рты раскрыв? Чай не праздновать приехали! Андрейка, пошел, принеси воды из-под яра. А ты, Горка, дровец набери.

Посмеиваясь, парни разбежались выполнять поварихин наказ. Весь день она не давала им присесть, и они уже не чаяли, когда отряд поужинает, чтобы после этого можно было избавиться от докучливой опеки Фокеевны.

— Неужели вы не устаете, Василиса Фокеевна? — спросил Андрей, закончив копать яму для отбросов и вытирая лоб. — Ведь с темна и дотемна на ногах! Наверное, так укачивает, что...

— Ха! Меня ни в море, ни в самолете не укачивало, а на земле и подавно. Меня, бывало, девчонкой на ледянке — ноги выставишь — крутили разов до ста, а — ни синь пороха в глазу. Операцию среднего уха собирались делать, зачем-то крутили на стуле. Доктор закружился, милосердная сестра закружилась, а мне хоть бы хны! А краковяк я, бывало, танцевала — батюшки мои!.. Завсегда я, Андрюшенька, была к работе злая, как неполивной лук, злая. Вот посмотрю, и Аграфена моя точь-в-точь такая же... Ба, опять уши растопырили! Яму-то накрыть надо! Ай догадки нет?..

Вечером, как повелось, сенокосчики расположились у костра. Кто после ужина ковырял соломинкой в зубах, кто курил самокрутку, кое-кто, вытянувшись на животе, почти совал нос в огонь, лишь бы комары не донимали.

Горка, морща тонкую кожу лба, подкидывал в костер влажноватое сено, куревом отгоняя настырное комарье.

Андрей лежал на боку, подперев голову рукой, и следил, как из-под ножа Фокеевны неистощимо вилась картофельная кожура. Так же неиссякаемо журчал поварихин казачий говорок.

— Было это как раз на вешнее заговенье, в воскресный день. Встречаю его у порога. От какого, говорю, дохода напился? Рыба-то где? Ай потерял спьяну? Глухой он, а улавливает, об чем спрашиваю. «Н-нет!» — отвечает. Я ему опять: значит, ты ее прозевал, лавку закрыли? А он: «Выз-зевал!» Потом сказал: «Я ее прожмурил!..».

Громче и охотнее всех смеялся Василь Бережко.

«Подхалимничает! — недоброжелательно посмотрел Андрей на приземистого и широкого, как копна, тракториста. — В зятья метит. Странный у Грани вкус». Отсмеявшись, Василь завистливо крутнул головой:

— От даете! Сколько слухаю вас, Василиса Фокеевна, и николы вы не повторяетесь. Вы и в девках такой интересной булы?

— Интересной, Васенька, была ли, нет ли, а уж молодая-то была.

«А правда, какая она была в молодости? — Андрей с тревогой искал в ее лице Гранины черты. — Неужели Граня такая же будет? Может, и я в старости буду кривым и глухим, как Гранин отчим? Ну и устроена жизнь!»

Тогда, в лесу, Граня ушла. Но он догнал ее. До самого поселка шли молча, враждебные друг другу. Лишь в поселке покосилась насмешливо: «Значит, взрослый? Куда думаешь с аттестатом? Не надумал? Зря? — Почему-то вздохнула и добавила: — А я сразу надумала, да черт ли толку: пятый годочек лежит мой аттестат в сундуке, нафталином пропах». Ушла непонятно грустная, непохожая на себя всегдашнюю... Слышно, с Бережко у нее любовь закрутилась. Другой бы к такой на локотках уполз, а Василь сидит себе, побаски слушает да ржет...

— Рожей не выспел, пупленыш! — честила кого-то донельзя разгневанная Фокеевна. — Мелко плаваешь — спина наружи! Ба-ау-шка! Да ежель хочешь знать...

Смех вспугнул какую-то птицу, заночевавшую на вершине вяза, и долго еще гулкими обручами перекатывался по реке.

— Что? Ай не так сказала? — хитро прищурилась повариха.

Смеялись косари. Окунаясь, чмокало корневище обвалившегося в реку осокоря, будто слушать Василису Фокеевну для него — одно удовольствие. Но Андрей заметил, что сама Фокеевна как-то вдруг переменилась, в скобку сжала сухие губы. Так же вот внезапно замолкать и меняться в лице могла Граня.

— Много казачков не ворачивалось домой, ой, много, соколики! То льдину с рыбачишками отнесет в море, то в разводину какой провалится и уйдет под ледяную покрышечку. Да мало ли еще каких бед припасало на их голову Хвалынь-море! Вот уже тогда пропадай, супружница любезная, при казаке ты барыня, а без него — побирушка с кучей детишков. Никаких тебе ни пособий, ни пенсий. У меня у самой папаня так-то вон не вернулся, осталось нас после него, как чесноку в головке, мать — шестая. Хлебнули! Люди пировали, а мы горевали.

— Зато теперь! — энергично отозвался молодой голос из-под марлевого полога. — У меня вон теща в Уральском — восемьдесят рублей пенсии отхватывает. А она — хоть в борону впрягай, рысью повезет.

— Теперь, теперь! — заволновалась Фокеевна. — Что теперь?! Ты у своей родительницы спроси, что она тебе обскажет. Мы с ней равных лет, с первых дней в колхозе и сроду лени не ведали. А какую нам пенсию назначили?

— Сами ж сельхозустав принимали! Голосовали!

— Сами! Нам сказали, мы и приняли. В ту пору и такой рады были. Только с той поры многонько в Урале водицы убегло, а устав преподобный — ровно пень на дороге: ни перешагнуть, ни объехать.

Заспорили, загалдели. Фокеевна бросила в ведро последнюю картофелину и поднялась с чурбачка.

— Ну, айдате спать! Сколько языком ни мели — помолу не будет.

Андрей и Горка еще засветло натянули полог, натаскали под него сена. Укладываясь спать, Горка спросил:

— Слушай, к тому времени, когда мы будем стариками, много изменится в пенсиях, правда?

Андрей не отвечал. Усыпляюще тюрлюкали сверчки. В ворчливых омутах беспокойно колотилась рыба. Под Горкой, который никак не мог улечься, шелестело сено. Андрей брал кошенину и подносил к лицу: чем только она не пахла! Властвовал дух подвяленных листьев табака и чая. А вдохнешь глубоко раз, другой и уловишь пряный запах полынца, пресный, сладковатый — вязели и пырея, горклый — клейкого молочая. Терпко, горчично пахнет сурепка. Теплые, тревожные запахи детства, совсем недавнего, но уже далекого!

— Как ты считаешь, Андрей? — напомнил о себе Горка.

Где-то близко захохотал филин. Будто испуганные этим, примолкли сверчки. Парни повернулись друг к другу спиной, старательно засопели.

2

Фокеевна гремела посудой, перемывая ее в большом блюде, а Савичев сидел в тени дуба на длинной скамейке. Он курил и следил, как невдалеке прыгала вокруг обглоданного мосла сорока. Нахальная птица, нахальная и в то же время трусливая: топчется вот около кости, один раз клюнет, а десять раз осмотрится, сверкая черными, как паслен, глазками.

— Хуже, чем в бане! — Савичев расстегнул ворот свежей наутюженной рубашки, пошарил рукой у горла.

— Это тебе после хвори, ослаб. Шиповный чай, Кузьмич, пей. — Фокеевна протерла тарелки, влажное полотенце раскинула на ветке боярышника. — Значит, припутал ты моего Мартемьян Стигнеича?

— А что делать, Василиса Фокеевна? Пастух заболел, а другого... Никто не хочет, простите за грубость, в коровьи командиры идти. И план по молоку к чертям летит. — Председатель растер окурок на спичечном коробке. — Думаете, подведет?

— Да кто его знает. Он если б не кинулся в вино... А так он крепкий. Дён сорок назад, как раз ластынька гнездо лепила, приехала я домой. Нет Стигнеича. Ну, значит, у Астраханкина, они ж ходят друг за дружкой, как на собачьей свадьбе, один без другого рюмки не выпьют. Ушла в клуб. Уж картину начали крутить, смотрю, Стигнеич входит. Тверезый. В темноте место шарит. За рукав его — садись рядом. «Здравствуйте! — шепчет мне. — Извините». Ладно, смекаю, дома будешь извиняться. Нашла его руку — чувствую, сомлел мой хрыч, аж ладонь вспотела. Думает, чужая какая прислонилась. Ах ты, ругаюсь себе, перечница старая, у самого не токмо песок — голанцы скоро посыплются, а туда же, чужатинки вознамерился прихватить!.. В общем, не скажу я тебе, Кузьмич, много ли толков будет от его пастушества, а так — крепкий! Словом, попытка — не пытка.

— В том-то и оно. Поеду, посмотрю...

— А ты вон туда поезжай, — Фокеевна высвободила из-под платка ухо, прислушалась. — Сюда-сюда! Васьки Бережко отчего-то не слышно. Поди, сломался?

Савичев, припадая на протез, пошел к «газику». Фокеевна смотрела ему вслед, внезапно закручинившись, скорбно приложив руку ко рту. Сколько их, таких вот хромых, безруких, изувеченных, ходит по родимой земле! Оставили они в блиндажах и окопах свою недопетую, недоцелованную, недолюбленную молодость. Вот и Кузьмич, только сыграл свадьбу — война. Вернулся с войны, а жена другого нашла, укатила с ним — доселе неведомо куда. Годов пять горевал, бедолага. Потом женился. Сказывают, любит новую, да, видно, любовь эта, как поздняя осень, приятна, но не так уж радостна.

А председатель поехал туда, куда посоветовала Фокеевна. Минутой позже Андрей взвился от нестерпимого ожога. Рядом подскочил грузный Василь Бережко. Он разом сел на копне, матерясь и чихая. Оба увидели над собой Савичева. В руке Павла Кузьмича еще дрожала жидкая красноталовая хворостина. Невдалеке чуть слышно работал мотор председательского «газика» — ждал хозяина.

— Чи ты сказывся, председатель, туды тэбэ и... апчхи!

— Спите, с-сукины дети? — в щелках век бешено метались глаза, под тонким горбатым носом вздрагивали колечки усов. — Ревнивы! Только не к работе!

— Нам бежать, Павел Кузьмич, или подождать, пока вы еще огреете? — Андрей, багровый, с отпечатками травы на щеке, потирал плечо.

— Тикай, вин зараз кусаться почнэ! — Василь отчаянно мотал головой и рычал, как трактор при переключении скоростей: — Агр... пчхи!..

— Ух, вы! Лодыр-рюки! И ты... с аттестатом... Образование не позволяет в жару работать? Без ножа, подлецы, режете.

Прочихавшийся Василь мощным плечом попер на Савичева.

— А ты чего дерешься? Нет, ты чего волю рукам даешь, га? — Свернул из толстых коротких пальцев кукиш, сунул под самый нос председателя. — Бачишь? Богато вас кричать да в машинах кататься. Спытай таку ось бурьяняку! Через него мышь не пролезет, а ты с дрючком... Не сверкай очами, чихав я на тебя!

Тяжелея от страха, Андрей готов был кинуться разнимать, если они сцепятся драться. Ясно же, председателю не устоять против широченного Василя. Но Павел Кузьмич нервически откинул прут и шагнул к трактору.

— Показывайте, что у вас тут....

— Хай Андрей показуе, а я трошки в председательской машине...

— Василь! Не дури. — Андрей видел, как побледнели савичевские скулы и под ними выдавились желваки. — Идем, еще раз попробуем...

— Дулю з маком! Меня николы не билы, меня всегда культурно, вежливо воспитывали...

Савичев молчал. Жалел уже, что «переборщил», протянув парней хворостиной. Но извиняться перед ними не хотел: он не верил, что косить нельзя — другие-то косят! Зная толк в машинах, решил сам попробовать. Он был уверен, что наладит работу, что потом с полным основанием скажет: «Надо было кнутом вас, стервецов!»

Сзади громко зафыркал мотор, коротко квакнул сигнал. Савичев и Андрей оглянулись. Потрескивая колесами по ломкой низкой стерне, трогался с места «газик», за рулем его сидел и нахально улыбался Василь. Ошеломленный Андрей бросился к нему, но Василь прибавил скорость и скрылся за мыском сизого терновника.

— Вот скотина! — Андрей беспомощно опустил руки. — Сбегать за ним?

— Зачем? А если он в поселок уехал. Дураков, знаешь, не сеют, не жнут... — Савичев намотал шнур на шкивок пускача, завел трактор. — Садись! — кивнул Андрею на сиденье прицепленых сзади граблей и полез в кабину, трудно затаскивая протез.

Сердито рыкнув, трактор тронулся. Заспешила, залилась треском ножей навесная косилка. Высунувшись из кабины, Савичев хмуро смотрел, как все пять полотен, словно растопыренные пальцы, лезли на густую стену трав. Видать, больно уж плотна была эта цветущая стена молочая и татарника, косилка судорожно подергивалась, работала с натужным подвыванием. Но вдруг она запела звонче, быстрее затарабанил гусеницами трактор, а Савичев ахнул: за левым крайним полотном трава, будто после унизительного поклона, распрямлялась и заносчиво высилась меж скошенных рядков.

Павел Кузьмич выключил скорость, осторожно, на здоровую ногу, спрыгнул с гусеницы. Андрей уже сидел возле отказавшего полотна.

— Что?

— Косу порвало. Скорость мала. Может, отцепим грабли?

— Нет! У других косят, а у нас... запасная есть? Ставь. Попробуем на повышенной...

На повышенной скорости трактор тут же закапризничал, заквохтал на гаснущих оборотах. Савичев остановил его, тяжело подошел к Андрею, бледный, в испарине. Сел на раму граблей, зло сплюнул: «Как все равно полынный веник жевал!» У него только что закончились страшные головные боли, второй день как спала высокая температура, и теперь нестерпимо зудело в ушах, чесались десны.

— Сильно? — сочувственно покосился на голое плечо Андрея, помеченное белым крапивным рубцом. — Прости, не стерпел.

— Бог простит, Павел Кузьмич! Он, страдалец, терпел и нам велел.

— Молодец! — хмыкнул Савичев. — Закурим? Ну и ладно, мне больше достанется.

Андрей все оглядывался: не идет ли Василь.

Духота размаривала. Обступившие поляну деревья наглухо закрыли доступ малейшей струе живого воздуха. Сваленные косой травы, источая одуряющий запах, холмились в валках, как братские могилы, украшенные вянущими цветами. Над ними потерянно колотились бабочки.

Слева белел частокол сухостоя. В прошлом году там выела листву гусеница и деревья пропали. За мертвой чащей слышалась скороговорка косилок. «Будто в парикмахерской, когда новобранцев стригут!» — машинально отметил Савичев, от окурка зажигая вторую папиросу. Вспомнилась война. Сорок шестой кавполк, в котором он служил. Атака с саблями наголо против автоматчиков. Госпиталь. Мечта: «Приеду домой, ух и поработаю! Чтоб кости хрустели, чтоб...» Поработал, ой, как поработал в разваленном колхозе!..

— Слушай, Андрюха, ты пошел бы на ферму работать? — Савичев повернул к Андрею горбоносое лицо. — Пастухом!

— Я?!

— Ты!

Савичев отвернулся, с силой выпустил из ноздрей дым. Смущенный Андрей близко видел смуглую кожу его лица, она шелушилась, как обожженная. В кургузом оттопыренном ухе — завитки дикого черного волоса.

— Считаешь, я спроста завел разговор об этом? Животноводство у меня вот здесь, в печенке, сидит. Мясо в цене крепнет, радоваться бы, а в душе, прости за грубость, словно кошки сходили и лапками загребли. Потому что эти денежки из рабочего кармана, они руки жгут. Надо больше мяса давать. И дешевого. А как? Корма и кадры намыленной петлей давят, — привычно затушил папиросу о спичечный коробок, поднялся. — Ладно, Андрюха. С аттестатом в пастухи... Давай-ка лучше сенокосилку налаживать. Хоть и крепок будыльник, да зимой и он хорош!..

А Василь точно забыл об Андрее и Савичеве. Оставив машину возле вагончика, он пришел к дубу, сел на скамейку. Фокеевна сосредоточенно раскатывала тесто на домашнюю лапшу.

— Что сопите так, тетка Васюня?

— Много знаю, ангел. Ты это что на чужой машине? Поди, выгнал председатель? Поругались?

— Трошки. — Василь повертел на указательном пальце цепочку с ключом зажигания. — Вин меня матом, а я его в полмата — председатель все ж таки.

— Будет болтать! Кузьмич не матерщинничает.

— Перевоспитался, — заискивающе заглянул Василь в бородавчатое лицо поварихи. — Василиса Фокеевна, поснидать есть что-нибудь?

— Не заработал еще, а лопать требуешь. — Она разложила на столе тонкую лепешку для просушки. — Рожа-то, чисто обливной горшок.

Василь раводушно зевнул, потянулся, но живо принял от поварихи миску утрешнего супа. Лег на живот в тени, начал хлебать.

— Лучше переесть, бабусь, чем недоспать.

Мудреная фраза озадачила Фокеевну, она некоторое время старалась уразуметь ее, но, так и не поняв, лишь осуждающе качнула головой. Зато, услышав, как ворчит Василь, прицепилась:

— Кошка не съест, не поворчав. То ему похлебка соль гольная, то каша пригорелая. Что на работу, что на еду привередливый.

— Не обижай, бабуся, глядишь, зятем буду.

— Избави бог!

— Или поганый?

— На лицо-то яйцо, а в середине болтун.

— А я б дуже ценил вас как тещу. — Василь лениво обгрызал баранье ребро, ухмыльчиво глядел на приближающихся косарей. — Накосились! Це не на машине руководящие указания развозить.

Фокеевна непонимающе повела на него взгляд, потом вприщур, из-под руки, отыскала глазами председателя и Андрея. Савичев шагал на протезе медленно, но четко, словно отсчитывал шаги. А парень сутулился, шел неровно, петлял.

— Андрюшка ровно побитый пес бредет.

— Мабудь, есть хоче.

— Поехал бы подвез, бессовестный.

— Хиба я похож на извозчика?

Оба увидели, что Андрей во весь дух пустился к стану, широко прыгая через валки сена. Тяжело дыша, остановился надлежащим Василем. Рубашка на Андрее прилипла к телу, с висков и лба ползли струйки пота, оставляя на измазанном лице светлые борозды.

— Скот! — грудь вздымалась высоко и часто. — Как ты смел!.. Езжай сейчас же... Человек на протезе полтора километра...

— Тю на него, тю! Тикай, бо ось, бачишь? — показал Василь кулак. — Як прислоню — всю жизнь на лекарство будешь зароблять. Тикай, пока мои нервы держуть меня.

— Ну я свинья же ты, — процедил Андрей, отходя.

Подошел Савичев, усталый, злой, кепку держал в руке, сняв ее с мокрой потной головы. Вырвал у Василя ключ зажигания.

— Какая тебя мама родила только!

— У него нет мамы, Павел Кузьмич, он отпочковался. Самородок!

— Оно и видно. — Савичев, больше, чем обычно, хромая, направился к «газику». — Доберусь я до тебя, Бережко, ох и доберусь!

— Не надо пугать, дядько Павло, не надо! Я вже пуганый. От народ!

Василиса Фокеевна кинулась за Савичевым.

— Кузьмич! Лапша вот какая хорошая — усы разведешь. Айда, похлебаешь да и подшпоришь.

Савичев улыбнулся из кабины. Когда он улыбался, то слегка щерились белые неровные зубы да задирались выше колечки тонких щеголеватых усов. Глаза под суровым изломом бровей оставались серьезными.

— Спасибо, как-нибудь в другой раз, Василиса Фокеевна!

Уехал. Фокеевна вернулась к столу, решила дощупаться до истины у Андрея:

— Вы что пыхтите сегодня, как молоко в жару? Чего не поделили?

— Нашим ремнем нас и отхлестали. — Андрей проглотил кружку воды, перевел дыхание — Пошли, Бережко!

— Наладили?! — искренне удивился тракторист.

— Нет, тебя ждали! Мог сам отрегулировать или мне подсказать...

Василь, казалось, не обиделся.

— Старайся, старайся, может, бляху на пупок повесят. — Он с подвыванием зевнул, лег на спину. — А у меня очи сплющаются, посплю трошки.

«С Граней прогулял ночь», — едва не сорвалось у Андрея, почувствовавшего в ушах гулкие и частые удары крови. Он мгновенно присел возле Василя и поманил пальцем повариху:

— Посмотрите, Василиса Фокеевна, у него действительно с очами что-то неладное. Видите? По-моему, в них совесть приморожена, а?

— Нервы нездравы, — авторитетно заключила она. — Кнута просят.

Фокеевна взяла ведерко и пошла к реке. А Василь неспешно поднялся, надвинулся на Андрея, темный и грузный, как шкаф.

— Ты глянь, яка гнида! — согнутым указательным пальцем снизу вверх черкнул по его губам и носу. — Чихну — и будешь пенсионером.

— Как сказать! — Андрей слышал в висках: тук, тук! Как вагонные колеса на стыках. — Получай!..

Когда Фокеевна поднялась с водой на яр, то увидела сначала, как Василь взмахнул руками, чуть не упал, будто поскользнулся на арбузной корке. Потом стакашком покатился по траве Андрей. Не долго думая, она выхлестнула на них ведро.

— Брысь, стервецы! Я вот вас в стенгазету!

Немного погодя Василь, сидя на скамейке, рассматривал на себе распущенную донизу рубашку, скреб пятерней затылок.

— Правда, хорошая распашонка? — съязвил Андрей, умывая лицо.

— И ты еще бачишь?

— Подфарник мировой подвесил, спасибо.

— Носи на здоровьечко.

— Ты где боксу научился? Покажи приемы. Я тебе за Савичева...

— В другой раз, когда Фокеевны не будет. Я тоби покажу, ой, и покажу ж!

— Ей пра, в стенгазету попадете! — погрозилась повариха.

— Не надо, Василиса Фокеевна, мы сейчас пойдем честно трудиться. Еще Энгельс сказал: труд создал человека, в том числе и товарища Бережко.

— Дуже ты бодрый, дуже! — Василь надел другую рубашку, пошире расстегнув ворот: любил, чтобы выглядывала спортивная майка с белой полосой. — Бодрый, як той хохол, шо хвалился после драки: «Я его кошелкой, кошелкой, а вин меня колы-колы дышлом достане...»

3

Снилось Андрею, что он ведет трактор и смотрит на работающие ножи косилки. Воздух полнился терпкими запахами травяных соков и сырой земли. А Горка сидел рядом, тряс за плечо и голосом Василисы Фокеевны ворчал: «Ну и спять! Ровно маковой воды напились...»

Уже просыпаясь, Андрей сообразил, что это вовсе не Горка, а Фокеевна треплет его за плечо. Она разбудила его, как он и просил, пораньше, на первом луче. Встав на колени и локти, Андрей по-мальчишески уткнул голову в подушку: еще бы часок поспать! Потом резко откинул одеяло и сел. Над пологом стояла и улыбалась Фокеевна:

— Всем по яичку, а сонулям — затычку. Привыкать надо, Андрюшенька, привыкать...

Он растолкал Горку:

— Пойдем, что ли, закидные проверять?

Тот долго тер кулаками глаза, с хрустом потянулся, так что из-под волглого полога высунулись большие мосластые ступни.

— Угораздило тебя поставить их...

Раздвигая мокрые от росы кусты крушины и молодого вязника, они пошли краем обрыва. Через несколько минут оказались у крутой излучины.

Парни спустились к воде, начали проверять снасти. На первой же закидной насадка была сбита, а рыбы не оказалось. Сматывая лесу на рогульку, Андрей виновато отвел глаза от мокрого, со спутанными волосами дружка. Пустым был и второй крючок.

— Скажи, пожалуйста, что ни снасть, то рыба!

Внутренне Горка торжествовал, но счел нужным буркнуть:

— Зря только поднял.

На следующей закидной бился полосатый, как арбузная корка, окунь. Обругав его шпагоглотателем, Андрей с трудом освободил глубоко проглоченный крючок, посадил окуня на кукан из хворостины. Потом сняли соменка и белого, как ошкуренное полено, судака. Андрей возвращался довольным, а Горка молчал, сказал только:

— Зря подбиваешь в пастухи. Душа не вытерпит.

— Зна-аю! Душа у тебя тонкая, чувствительная, у тебя она редькой питается, не как пузо, которому побольше мяса давай. Верно?

В этих словах Горке почудился намек на что-то, и он настороженно пошарил вокруг глазами, остановил их на коричневой шее Андрея.

— Я свой кусок мяса честно зарабатываю. А ты — пожалуйста, паси. Хочешь, дам тебе хороший сыромятный ремень? В восьмеро можно кнут сплести, до рогов будет доставать.

— Жертва, конечно, достойная, — голос у Андрея потускнел. Парень, кажется, не замечал, что хвост судака волочится по траве, оставляя неровный сырой след. — Только и я не собираюсь в пастухи, мне механик трактор обещает. Председатель правильно говорит: не всякий нож — клинок булатный.

Горка подергал губой и ничего не ответил, лишь еще глубже засунул руки в карманы брюк. Эту неистребимую привычку он нажил с детства. Рос Горка так быстро, что рукава были вечно коротки ему. Смущаясь этого, он прятал длинные руки в карманы. Сейчас, размышляя над словами Андрея, Горка шагал сзади, острыми локтями сшибая с веток росу. Дымчатые, как ягоды-тернины, капли падали в траву с тяжелым шорохом.

Может быть, они так бы промолчали до самого стана, если б не услышали на соседней стежке лошадиный шаг и своеобразную с перевиранием слов песню.

— Базыл! — оживились парни. Из кустов высунулась вислоухая, с репьями в челке голова лошади. Отведя ветку, объявился и сам Базыл. Потрескавшиеся сухие губы немолодого казаха растянулись в улыбке.

— О, Андрейка! Горка! Здравствуй!

Он сполз с седла, низкорослый, на кривых ногах. Из-под соломенной шляпы хитровато поблескивали узенькие, словно бы осокой прорезанные глаза. Глядя в них, можно было угадать, что этому степняку многое ведомо, да он помалкивал до поры. Базыл шумно топал кирзовыми сапогами, радостно жал парням руки.

— Ну как, ничего поживаете?

— Местами — ничего. А вы, дядя Базыл?

— Я? Так ничего жизнь, только хлопот до хрена. Пастбище плохой, овечка худой, помощников нет. Работаю, как волк. — Начал подтягивать подпруги, ткнул кулаком маштака в бок, тот злобно прижал уши. — Уть, понимаешь! Надулся, хитрый. — Пыхтя, справился наконец с подпругами, сел в седло. — К председателю поеду. Просить помощников.

— Вот Пустобаев хотел в чабаны. Возьмете?

Базыл, казалось, осердился.

— Чересчур из рамы лезешь, Андрейка! Зачем смеешься над стариком? Ты шибко грамотный? Я тоже мал-мал грамотный. Я все классы проходил мимо.

Андрей подавил улыбку.

— Извините, дядя Базыл!

— Не веришь? — Он достал из кармана табакерку, натрусил табаку на ноготь большого пальца и, понюхав, крякнул. — Когда я был совсем маленький, я, конечно, в школе учился. Приезжал большой начальник, всех спрашивал, как учишься. Меня тоже спрашивал. Хорошо, говорю, учусь, вот только два предмета плохо. «Какой предмет плохо?» — спрашивал начальник. Не умею писать, сказал, не умею читать, остальное все хорошо.

Парни хохотали, а Базыл лишь глаза жмурил да неторопливо нюхал табак. Не всегда можно было понять, когда он говорил серьезно, а когда переходил на шутку. Базыл, часто нарочно, еще чаще — случайно, так строил свою речь, что не смеяться было невозможно. На это он не обижался, наоборот, старался ввернуть что-либо еще смешнее.

Балагуря, он ехал впереди, то и дело натягивал поводья, чтобы подождать ребят. Базыл пас овец в барханной степи, в двадцати километрах от поселка. За долгие дни степного одиночества ему, видно, наскучило молчать и думать, думать и молчать. Он рад был выговориться. Сообщил, что заехал в отряд намеренно, посмотреть, как идет заготовка кормов. И при этом добавил: «Сеноуборная — важный мероприятие. У чабана вся работа насморк пойдет, если не будет сена...» И не улыбнулся даже, лукаво блестя щелочками глаз.

Андрею нравились жизнелюбие Базыла, его бесхитростный юмор, рожденный на дальнем приволье. Нравилось, как чабан, сидя боком в седле, болтал ногой в сапоге, наполированном жесткими барханными травами и дужкой стремени; как стряхивал с жидких, скобкой, усов табак. Было в Базыле что-то такое, чего не было ни у Андрея, ни у Горки, ни у других близко знакомых людей.

Вы, мол, суетитесь, ищете места в жизни, а я вот прожил полвека в степи, проживу еще столько, если судьбе угодно, как пас овец, так и буду пасти. И буду планы выполнять, которые вы мне составляете, и буду одевать вас в овчинные шубы, в мерлушковые шапки, в бостоновые костюмы, и буду кормить вас и бараниной, и брынзой. И будет мне хорошо и радостно, хотя рабочий день у меня не семичасовой, и даже не восьми... Круглосуточный, круглогодовой рабочий день у меня. Я никогда не жалуюсь, я только прошу дать мне помощников, потому что я стар становлюсь и по ночам очень сильно болит поясница. Дайте мне в помощники Андрейку и Горку, они молодые, я научу их пасти овец...

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Колесом велосипеда Андрей ловил впотьмах дорогу, а она все шарахалась от него, все пряталась в черноте кустов и деревьев. Андрей падал, без огорчения поднимался и, поискав непослушной ногой педаль, снова ехал. Настроение у Андрея было приподнятое. Сенокосчикам привозили аванс, и выпито было крепко, продавец автолавки остался доволен. Правда, Андрей и Горка не хотели пить, дескать, не приучены к этому, но их разожгли, высмеяли. А где рюмка — там и две! И попили, и попели, и поплясали.

А теперь? А теперь, как говорит тетя Васюня, по солнышку в гости, по месяцу — домой! Домой? Пьяным? А ну как отец дома! «Я смотрю на человека так: пошел бы я с ним в разведку или нет?..» Горка, наверное, умнее сделал, свалившись под куст. Едят его сейчас комары, будет завтра в волдырях, но зато никуда не едет, ни о чем не думает... Может быть, к Гране? Пьяным? Какой же он пьяный! Это дорога в ухабах.

Не доезжая до поселка, Андрей окунул в лесной ключ голову. Хотя хмель и бродил еще в нем, вспенивая и мальчишескую удаль, и мальчишескую робость, Андрей окончательно понял, что эта его поездка вызвана не чем иным, как желанием увидеть Граню.

Поселок спал. Чтобы попасть к Граниному дому, нужно было пересечь весь Забродный. Андрей неслышно ехал по улице, стараясь держаться как можно прямее.

Обычный небольшой домик на подклете, с коньковой крышей, каких в приуральских селениях много. Обычный, огороженный плетнем двор с бельевой веревкой из конца в конец. Обычный скворечник на шесте у хворостяных ворот. И вместе с тем — все необычное. Не так просто первый раз в жизни постучать к девушке в окно! Да еще как она этот нежданный стук примет! Да еще не выйдет ли вместо нее кто-то другой! Возле девичьего окна поневоле и слабость в ногах, и сухость во рту.

Андрей, обтирая побелку, прижимался плечом к стене, прислушиваясь к темному одинарному окну. За черными стеклами слышно было, как дышал во сне глухой отчим Грани, Мартемьян Евстигнеевич, как на комоде цокал будильник.

Казалось, едва пальцы дотронулись до холодного стекла, как в окне метнулось Гранино лицо. Минутой позже она звякнула в сенцах откинутым крючком. Помедлив, спросила улыбчиво и сонно:

— Что ж ты там застыл, ровно копыл в полозе?

Чувствуя, как ноги его тяжелеют и словно бы вязнут в речном донном иле, Андрей медленно подошел к двери. В тапках на босу ногу, в халатике, Граня прислонилась к косяку, пряча подбородок в пушистую оренбургскую шаль, накинутую на плечи. Он притянул к себе, теплую и податливую, отыскал губами ее смеющийся рот.

— И целоваться-то не умеешь...

— Научи...

Она отстранилась, вышла из дверного проема.

— Наука не пиво, в рот не вольешь...

Сели под окнами на завалинке. И Андрей уже не смел даже за руку взять Граню. «Наверное, трезвею, что ли? — жалел он, глядя на ее четкий красивый профиль. — Угораздило меня умыться в ключе!» Она повернула к нему белое, обрамленное неубранными волосами лицо. Чего в сощуренных глазах было больше: насмешки или снисходительности?

— Выпивши, никак? Одного только что уложила такого, а тут... Кажется, и зарабатывать не научился, а...

— Я работаю... Аванс получили!

— Вон как! Тогда, конечно, другое дело, тогда ты уже взрослый окончательно. Только... целоваться не умеешь. — Она сжала его щеки ладонями, подалась к нему лицом и тут же отстранилась. — Нет, не буду я тебя целовать, Андрюшка!

Андрей заерзал на завалинке. Черт знает, что творилось в его душе!

— Хочешь, — он облизнул спекшиеся губы, — хочешь, я женюсь на тебе? Хочешь?

— Хочу. Только ты ведь несовершеннолетний еще...

— Осенью мне будет восемнадцать.

— А где мы будем жить? — говорила она таким сокровенным голосом, что Андрей принимал ее слова за чистую монету.

— Ну... у вас или... у нас. Потом построим себе... Механик обещал перевести меня на трактор...

Она повернулась к нему, внезапно строгая и задумчивая, и в голосе ее теперь зазвучали иные интонации.

— Господи, какие вы все одинаковые! Пресные, — Граня нагнулась и сорвала стебелек лебеды, — как вот эта трава, пресные. Ни соли в вас, ни перца. В прошлую субботу один приезжий лекцию читал. Здорово о моральном кодексе расписал все, а сел рядом — коленку готов жать... Эх, Андрей, тошнехонько!

Граня сдернула с плеч шаль, встала, чужая и недоступная, как тогда в лесу. Андрей себе не верил, что полчаса назад он целовал ее теплые, припухлые со сна губы. Что же произошло? Может, не любит слюнтяйства? Может, ее брать на руки и нести? Может, обнять, чтобы больно и сладко охнула?

— Спокойной ночи, Андрей!

— Граня!

— Ну, чего тебе? — ничуть не смягчаясь, спросила она и приостановилась.

— Я серьезно все это.

— Со смеху пропасть можно! Ты девяносто девятый предлагаешь мне пожениться. Подожду сотого! — Глаза ее были рядом, они были неподвижны и холодны и, казалось, светились спокойной жестокостью.

Хлопнула дверью.


Ветлановы никогда не запирались. Не зажигая огня, Андрей прошел в горницу. Здесь пахло вымытыми полами и свежим полынным веником. Мать спросонья не стала выспрашивать, почему так поздно явился. Отца не было дома, в ночную работал. Андрей знал, что в тумбочке у отца всегда хранится графинчик водки — на всякий случай. Нашел его, опрокинув в рот, сделал несколько глотков. «Вот так, наверное, и пьяницами становятся», — подумал он, неверной рукой ставя графин на место.

...Очнулся Андрей на восходе. Солнце пробивалось сквозь неплотно сдвинутые шторки и, словно мечом, рассекало горницу надвое. В одной половине на неразобранной койке лежал он, Андрей, в другой были мать и отец. Иван Маркелыч понуро сидел за столом, а Степановна большой тряпкой вытирала пол.

«Это же меня вырвало!» — ахнул Андрей. Он хотел приподнять голову, но в нее словно мелких сапожных гвоздей насыпали: тяжелая и тряхнуть нельзя.

Нужно было, вставать, смотреть в глаза отцу и матери, говорить что-то. И Андрей встал, еле удержался на дрожащих ногах. С поспешностью вынул из кармана деньги, положил на край стола — двадцать рублей от тридцати полученных. Мать, не взглянув на них, выкрутила тряпку над тазом, пошла во двор.

— Ну, садись, сынок, — кивнул Иван Маркелыч на свободный стул. — И деньги забери. Ты ж собирался с первой получки книг накупить.

Он положил сцепленные руки на стол. Андрей глянул на них и незаметно убрал свои. У отца они — две заскорузлые, чугунного литья, пропитанные машинным маслом, а у него — крупные белые пышки. На неопределенное время в горницу вошла душная тишина. Шевелились, сдвигались и расходились от переносицы куцые, с курчавинкой отцовские брови. Иван Маркелыч расцепил руки, легонько пошлепал плоскими ладонями по столешнице, внезапно опять сплел их в единый двухфунтовый кулак и стремительно вздернул брови.

— Ну что, в угол тебя? На зернобобовые коленями? Не печалься, ругать не буду. Сам виноват: проглядел тебя, все считал, что маленький, а ты уже вон какой, только за порог — и уже забавницу в зеленой бутылочке нашел.

Резко встал, прошелся по горнице. Немеряная сила чувствовалась в ладно скроенном отцовском теле, не попусту говорили, что в молодости он, бывало, одному даст в ухо, а семеро валятся.

Иван Маркелыч так же внезапно остановился перед Андреем. Глаза серьезные, исследующие.

— Ералаш в голове? Ложись — к вечеру отхвораешься, полегчает. Пройдет — думай, размышляй. Говорят, неважно кем родишься, важно кем помрешь. Понял?

Все понял Андрей, да не все усвоил! Сапожные гвоздики пересыпались в голове и причиняли невыносимую боль. Отец ушел, а Андрей — была не была — свалился на койку.

Проснулся оттого, что в горницу, тихо скрипнув дверью, вкралась сестренка Варя. Думая, что он спит, она крутнулась перед зеркалом в простенке, показала себе язык и, взяв на этажерке журнал, грациозно посеменила к двери. Андрей цапнул ее за руку.

— Ну-ка, иди сюда, стрекоза! Да у тебя, никак, новая косынка? Нагнись!

— Ой, Андрюшк, ты ж вместе с ухом тянешь косынку!

— Разве? Не заметил. И бант у тебя на голове, как пропеллер. Замечательный бант!

— Пусти, вредный! Не буду с тобой водиться, всегда смеешься надо мной. Правильно тебя в «молнии» раскритиковали!

— Где? — у Андрея засосало под ложечкой.

— На клубе висит... В то время, написано там, как наши труженики борются за всемирный подъем животноводства, молодой...

— Всемерный, наверное? — Андрей тоскливо проглотил колючую слюну.

— Нет, всемирный!.. Молодой колхозник Ветланов Андрей стимулирует... Андрюшк, стимулирует или симулирует? Как?

— В пятый класс перешла, пора знать...

— Фу, задавака!

И, поводя плечами, оттопырив мизинчики, Варя вышла. Андрей ухмыльнулся: в кого такая, стрекоза? Как увидит в кино или у приезжих девчат новую прическу, так тут же начинает над своими волосами мудрить: то «лошадкин хвостик» начешет, то какой-то «домик» соорудит... Мимо незнакомых взрослых не пройдет без грациозно-кокетливой мины на конопатой рожице. Не каждый ведь заметит на ее коленях и локтях ссадины!

Варя опять заглянула в горницу.

— Андрюшк, есть будешь?

— Нет! — В эти минуты ему было не до еды.

— Ой, ну не воображай, Андрюшк, я зря, что ли, суп варила! Идем!

— Ты? Сама? И кто тебе спички доверил!

— Я же не пьяная, и меня не тошнило...

— Варька!

— И не кричи, не боюсь... Его, как хорошего, супом, а он... Мама собралась на овощеплантацию, говорит, свари Андрюшке супу.

— А отец где?

— Боишься, ремня даст?

— Варька!

— Опять кричит, как физручка на уроке. Папа не симулирует, он ушел в мастерскую комбайны ремонтировать. Говорит, урожай нынче несвозный, помогу слесарям свертывать ремонт...

— Варь, а это ты правду про «молнию?»

— Надо как! Сроду не врала. Там еще, знаешь, стишок про вас написан.

Андрей яростно крутнулся на койке, сел. Варя кошкой шмыгнула за дверь. Исчезла она и будто унесла тот добрый и хороший мир, в котором Андрей не видел теперь себе места. «Хуже всего человеку, когда у него нет сил ни подняться, ни упасть!»

Дотянулся до подоконника, взял книгу. О космонавтах. Пожалуй, не было такой книги о космонавтах, которой бы не купил Андрей. С обложки улыбался Гагарин... Подрался с Василем... Напился... Граня... Провалялся день... «Молния» на клубе... Интересно, что бы вы мне присоветовали, Юрий Алексеевич, в данной ситуации? Лететь в космос? Калибр не подходит!..

Влетела Варька:

— Мама пришла! — И только «лошадкин хвостик» мелькнул в дверях — исчезла.

Андрей сосредоточенно причесывал перед зеркалом тугие кольца волос. Они выскакивали из-под расчески и опять рассыпались березовой стружкой. Андрей не мог пересилить себя, чтобы обернуться, хотя напряженной спиной чувствовал каждое движение вошедшей матери, каждый взгляд в его сторону. Вздох, горький, тяжелый:

— Эх, Андрюшенька, хоть на улицу теперь не показывайся!

Он прижался щекой к ее худому плечу, чмокнул в седеющий висок.

— Ты, мам, не очень расстраивайся. Думаешь, мне-то хорошо?.. Не расстраивайся, мам.

А она вздыхала и мяла в руках фартук.

— Ну мам!.. Хочешь, сыграю? И спою! — потянулся за гитарой.

Любила Степановна, когда пел и играл на гитаре сын. Да и она ли только любила!

Тронул, перебрал струны, начал вполголоса, постепенно набирая силу и ускоряя темп:

Айо, мама, мне под крышей не сидится.

Айо, мама, не к лицу тебе сердиться.

Айо, мама, я тебе отвечу прямо:

Ее я только раз поцеловал!..

Столько было задора в шутливой песенке далекой Индонезии, что Степановна улыбнулась.

Вечером, управляясь по хозяйству, Пустобаев-старший сквозь решето плетня увидел Андрея. Он сидел на чурбачке, на котором хворост рубят, и вырезал узоры по красному корью тальниковой палки. Через плечо был перекинут свежесплетенный сыромятный кнут. Фельдшер подошел к плетню, перегнулся в соседский двор, точно колодезный журавель.

— Это ты что теперь строгаешь, Андрейка?

— Кнутовище, дядя Ося, красноталовое кнутовище.

Пустобаев шевельнул бровью. Отошел от плетня.

— Ариша, свинье выносила?

— Выносила, Сергеевич, а как же...

Андрей позавидовал: человек честно отработал день, а теперь со спокойной совестью возится дома, никто на него пальцем не укажет.

2

На рассвете прошумел короткий летний ливень. После него тополя и клены долго сорили крупной капелью. Было свежо, пахло мокрыми лугами.

«Таким бы воздухом Пустобаева натощак кормить, — подумала Граня, выходя со двора на улицу. — Глядишь, отошел бы. Не человек — сухарь!» Она сняла тапки и босиком пошла по прохладной траве. Мягкий курчавый спорыш приятно обнимал ступни, омывая их росой. Минуя двор Ветлановых, увидела, как голый по пояс Андрей громко, по-мужски, фыркал под умывальником. Замедлила шаги, вспомнила вдруг лес, реку, стук в окошко... Какой он еще ребенок все-таки!

Не заметила догнавшую ее Нюрочку Буянкину, ойкнула, когда та дотронулась до локтя. Отойдя, кивнула на ветлановский двор:

— Андрюшка дома, а твоего почему-то нет.

— Какого еще моего? — вспыхнула Нюра.

— Известно, какого! Горыньки Пустобаева! Трудно ему будет целовать тебя, девонька. Длиннющий — страсть. Нешто на коленки встанет, тогда...

Нюра оскорбленно остановилась, из крохотных глаз ее, казалось, вот-вот посыплются слезы-горошины.

— Если... если ты еще так будешь, то... то я с тобой больше разговаривать не стану, честное-пречестное слово!

— Ладно-ладно, не буду. Беда как он мне нужен! Его если распилить, то дров много будет, а так от него толку мало. — Граня тихо рассмеялась, взяла ее под руку, прижалась. — Какая ты вся кругленькая, ну просто ай-яй. Завидую тебе. А я второй год возле молока, а все чехонь костлявая. Отчего бы?

— Зла в тебе много.

— Ну, не скажи, милая! Я только языком злая, а сердцем очень даже слабая. Уж больно парней люблю, Анечка. К ним у меня просто мамино сердце: на кого ни гляну — всех жалко. — Граня смяла последние слова смешком. — Не сердись, подруженька, шучу я... Сами они, черти непутевые, таскаются за мной, как глина за ногами... Айда, пошли быстрее, а то вон уж и солнце всходит, стадо пора выгонять...

Прежде Нюрочка думала, самое трудное в работе доярок — это вставать чуть свет на утреннюю дойку коров. Но уже через три дня она убедилась, что к ранним побудкам привыкнуть можно, а вот приладиться к коровам — куда как труднее. Незадача в том, что ей дали группу из первотелок, дескать, такой порядок издавна заведен для новеньких. Если, мол, на первых порах не испугается тяжелого беспокойного дела, то выйдет из нее самая настоящая доярка, а если не выдержит, значит, пускай идет с богом туда, откуда пришла.

Дома Нюра с малых лет доила корову. Ей нравилось перед дойкой не спеша подмыть Буренке теплой водой вымя, слегка смазать соски вазелином, а потом так же спокойно, сосредоточенно приняться за дойку. Приятно нести полное ведро молока с шипучей шапкой пены. Мечталось Нюрочке, что и на ферме все станет так, что она то и дело раз за разом начнет подносить учетчице полнехонькие ведра и молча сливать их в молокомер. А учетчица Граня Буренина только ахать будет:

— Ну и коровы у тебя, Нюрка, надо ведь! Ворожишь ты над ними, что ли?

Нюра улыбнется и не скажет ничего. А хочется сказать, что не зря же она школу кончала, не зря всяких брошюр да книжек по животноводству натаскала из магазина и библиотеки и сохнет над ними целыми ночами.

И сохла Нюра над книжками, и дояркой она стала, да только не носила Гране полных ведер молока, не шли на язык слова о десятилетке. Да и как они могли идти, если вчера во время вечерней дойки она пришла от коровы почти с пустым подойником, села на оглоблю площадки-молоковозки и расплакалась.

— Что с тобой? — встревоженно склонилась над ней Граня. — Ай корова зашибла? Да перестань ты реветь-то! Что случилось?

— Не... не получается у меня ничего, — давясь слезами, вымолвила Нюрочка и опять уткнулась в колени.

— На вот тебе! Без году неделя, как на ферме, и уже не получается у нее. Брось слезы лить, срамиться, пошли к твоим доенкам. Пошли, пошли, поднимайся...

Вскоре и Граня убедилась, что первотелки есть первотелки. Одна не стоит, бьется, словно ей ежа подкатили под ноги; другая, поджимая хвост, валится на бок то ли от страха, то ли от дури... Недаром же у Нюры на руках и ногах так много синяков и ссадин. Но Граня не отступилась. На одну прикрикнула, другую погладила, третьей сунула в рот корочку хлеба. И нервные первотелки стали вроде бы смирнее.

Сегодня Граня тоже обещала помочь, и Нюра, хоть и обиделась на нее за Георгия, почтительно смотрела в ее матовое лицо. Под левым глазом Грани, делая его лукавее, хитрее, розовел серпик шрама. Нюра знала: этот шрамик становится белым, если Граня сердится.

— Грань, а когда ты стреляла из самопала, страшно было?

— Нисколечко.

— А когда с яра прыгала с шалью?

— Страшно. Чуть не кончилась, пока долетела. Высотища-то вон какая!

«Счастливая она, Граня! Ей все нипочем, ей все как-то легко дается, не то, что мне... И красивая, не то, что я... Почему она замуж не выходит? С такой красотой я бы и не задумывалась, только б Гора... Его разве дождешься, несмелый он ужасно-преужасно...»

— Грань, а почему ты не выходишь замуж?

У Грани чуть приметно дрогнули брови да сомкнулись густые темные ресницы. Она не отвечала. Видно, не так просто было ответить этой наивной, только что вылупившейся из школьной скорлупы девчонке.

— Парней-то вон сколько за тобой... Выходи!

— А ты пошла бы, если б посватали? — меж Граниных ресниц холодно засветилась зелень глаз.

Нюра покраснела.

— Смотря кто посватал бы.

— Глупая! Замуж, замуж! А что — замуж! Вся дорога от печки до порога. Куда торопиться? Погожу!

— Да ведь так... Ты же так можешь старой девой остаться!

— Ох и простушка ты, Нюрка! Не беспокойся, старой, конечно, буду, а девой...

— Злая ты!

— Ну вот, опять — злая. Дай я в твою пухленькую щечку чмокну и — мир! Об одном попрошу: такие разговоры со мной не заводи. Ты до них не доросла, а я... Лучше подумаем, как нам твоих непутевых выдоить.

Стойло было за поселком, у старицы, густо обросшей белоталом и камышом. Другие доярки давно управились с дойкой, а Нюра с Граней все подлаживались к строптивым коровам. Возле бидонов с молоком прохаживался Гранин отчим Мартемьян Евстигнеевич. Он сердито зыркал на девушек единственным оком и бубнил в широкую, как печная заслонка, бороду:

— Что уж вы как долго, язви вас! Поди, самим не в управу? Подсобить нешто?

Ему не отвечали, потому что бесполезно — глухой. В это спешное время и появился на стойле Андрей Ветланов. На густых волосах — огромная соломенная шляпа, в каких жители тропиков работают на рисовых полях. Сильную грудь обтягивала, как не лопалась, алая майка. Сатиновые просторнейшие шаровары на резинках в поясе и у щикоток опадали на видавшие виды футбольные бутсы. Из кармана шаровар выглядывала книга «К звездам!» — прочитала Граня на обложке и чуть не расхохоталась. Но Андрей так свирепо посмотрел на нее и поиграл кнутом, что она моментально прикрыла рот ладонью и спрятала лицо за плечом Нюрочки. Он приподнял свою великолепную шляпу и поклонился Мартемьяну Евстигнеевичу, поклонился девушкам.

— Председатель уполномочил меня возглавить это, — он небрежно повел рукой, — неорганизованное стадо коров. Каковы будут инструкции?

— Вдвое поднять удой, — сказала Граня. — Чтобы не тянулся наш колхоз в хвосте.

— Ясно, Мартемьян Евстигнеевич.

Граня напрасно пыталась поймать взгляд его глаз. «Ну что ты, глупыш, так стараешься, паясничаешь? Не понимаем, думаешь, что у тебя на душе! У меня, Андрюшенька, похуже бывало, да не умерла же». Из блокнота, где вела учет, она вырвала чистый листок и набросала карандашом несколько слов, объясняя отчиму, с какой целью пришел Андрей. Читая, Мартемьян Евстигнеевич супил большие брови, которые, казалось, занимали половину его доброго, заросшего бородой лица. Дочитав, осклабился:

— С тобой у нас, надо ожидать, неплохо получится! Поднимай коровушек, заходи с той стороны, а я отсюда...

Пыля, стадо потянулось к степи. Там и пастбищ путевых не было, но в луга гонять ни в коем случае не разрешалось. Лишь осенью нагуливался в них скот по траве, когда все выкошено и вывезено к фермам.

За стадом не спеша шагал кряжистый, в серой косоворотке старик. А Андрей в красной, как флаг, майке метался то туда, то сюда, заворачивая коров. В эти первые минуты своего пастушества он больше всего боялся оглянуться на стойло. Ему казалось, что доярки в белых халатах наблюдают за ним, смеются и наперебой злословят. Тон, конечно, задает Граня Буренина.

Сейчас Андрею хотелось уйти вместе со стадом куда-то за плоский степной горизонт, чтобы уже никогда не возвращаться в Забродный.

3

Зной до звона в ушах. Небо пусто и добела раскалено. Даже беркуты обмякли на телеграфных столбах, раскрыв кривые тяжелые клювы.

— Марит-то ноне как! — сказал Мартемьян Евстигнеевич. — Провода и те провисли — хоть белье вешай.

«Как же это я воды забыл взять с собой!» — Андрей пытался проглотить слюну, но горло было сухое и какое-то шершавое, наждачное. Из солдатской баклажки Мартемьяна Евстигнеевича он наотрез отказался пить: старику и самому мало. А пить очень хотелось.

— Стало быть, ты Ваньки Ветланова сын? Знаю я его, сызмала помню. Схожи вы с ним, только ты белявее его, от матери, верно...

Глухой старик, казалось, совсем не умел молчать. Стоило им сойтись, как он начинал без умолку говорить. А Андрей не мог ему отвечать: не догадался захватить карандаш и бумагу.

— Ты вон той коровы опасайся, у коей махалка хвоста белая. Пырячая, чисто антихрист! А красного особливо боится. Вообще, всякая скотина красный цвет недолюбливает: что корова, что индюшка... Устал, поди? А ты приляг, отдохни. Плохая стоянка лучше доброго похода. Сейчас я вон ту поблуду заверну и приду к тебе...

Андрей с трудом воткнул кнутовище в сухую каменистую землю и повесил на него шляпу так, чтобы она давала больше тени. Лег на жесткую траву, полистал книгу — не читалось. Рядом грызла твердый полынец бокастая, словно печь, корова. У самого уха слышалось методическое: храп, храп, а потом резкий выдох из широких, как раковины, ноздрей. И опять — храп, храп...

Опустив веки, Андрей сквозь ресницы наблюдал за Мартемьяном Евстигнеевичем. Старик был жилист, крепок, как невянущий ковыль, ему, кажется, и износу не будет. А вот пьет. Говорят, началось это у него давно, с той поры, как с председателей колхоза сняли. Говорят, в одночасье сняли. Якобы за нарушение сельхозустава. Сам же Мартемьян Евстигнеевич никому ничего не объяснял, лишь отмахивался: «Заслужил, стало быть». И потянулся к «злодейке с наклейкой».

Мартемьян Евстигнеевич подошел, опустился рядом. Снял старую казачью фуражку, выпустил на волю поседевшие, как степная полынь, волосы. Они резко отличались от бровей и широкой черной бороды. Когда он тасовал ее, то Андрей видел под мышками вылинявшую солонцеватыми круговинами рубаху, посекшуюся ткань.

Председатель говорил, что Мартемьян Евстигнеевич отказался от лошади, когда ему ее предложили: «Слава богу, не калека пока, пенсионер лишь!..» Андрей тоже решил обходиться без лошади. Так лучше! Тренировка для организма. Из принципа не станет брать с собой воду, чтобы испытать волю, чтобы закаленнее быть. И еще — будет носить сюда боксерские перчатки, выпросит на лето у преподавательницы физкультуры (у физручки, как ее зовет Варька). Почему бы ему не владеть приемами бокса так, как Василь Бережко, или еще лучше! Купание по утрам и вечерам в Урале — обязательно. Нужно себя во всем совершенствовать, во всем следить за собой.

— Мартемьян Евстигнеевич! Вы что же это! — и осекся, вспомнив мертвую глухоту старика.

Тарабанов спрятал бутылку в котомку, повернулся к Андрею повеселевший. И Андрею стало жутко рядом с ним, с его пугающей глухотой. Не по себе было и от его единственного глаза, мерцающего, как осколок гранита. Он поднялся и, пояснив, что обойдет стадо, ушел.

Вернулся он только через час. Возле Мартемьяна Евстигнеевича в открытую валялась пустая бутылка, а сам он сидел и невнятно бубнил в бороду. Андрей тронул его за плечо и тут же невольно отступил: старик поднял к нему заплаканное лицо. Смотрел на Андрея притупленно, совсем не видя парня. Был он мыслями, похоже, где-то в другом кругу людей, о чем-то говорил с ними.

— Больно хитер — чужими пирогами поминки справлять! — в слова Мартемьян Евстигнеевич вкладывал глубоко сокровенный, лишь ему ведомый смысл. — Время приспело и за тебя взяться... Нет, пока не печалься, спи крепче, Осинька, спи, я тебя не трону.

«О ком это! Эх, родимый дедушка, как же мне с тобой быть?! Этак-то мы с тобой напасем хвостопоголовье! Вода у тебя осталась ли! Попей, а то еще тепловой хватит... До вечера потерпи, дедуня, вечерком мы ухо в ухо с коровами добредем до поселка. Сейчас — нельзя! Жарища. И пять километров — тоже не шутка. О чем же ты так убиваешься, Мартемьян Евстигнеевич, ворошишь мне душу? И так она у меня, как неустоявшаяся котлубань...»

В минуты, когда хмель опутывал мозг и вязал движения, вспоминалась Мартемьяну Евстигнеевичу его прежняя жизнь. И все — как наяву, как будто рядом! Поехали они с папаней да дядей в соседний поселок. Невеста, Ксенечка незабвенная, была дома, а родители ее — в лугах, на сенокосе. Сваты и он, жених, — туда. Сели обедать. Всех шестеро, а из еды, кроме сдобнушек, осталось три яйца. От берет яйцо, бьет и начинает чистить. Будущий тесть голоса лишился: неужели такой недогадливый, такой недотепа? Но, видел Мартемьян Евстигнеевич, тут же отлегло у тестяшки: жених почистил яйцо, положил, взялся чистить второе, потом третье. Разрезал каждое — на всех шестерых. Танцевали глаза у будущего тестя: смекалистый зятек попался!..

Мартемьян Евстигнеевич оторвал бороду от груди, поглядел на Андрея, подавшего ему баклажку с водой. Звякнул вставными зубами по алюминиевому горлышку, отпил.

— Не знал ты ее, голубь, не знал, — были в его отсыревшем голосе ласка и печаль. — В сороковом она померла. А в сорок первом Егорку убили, старшенького. А потом и Васеньку с Гришей...

Старик отвернулся от Андрея. Из зажмуренной впадины глаза выкатилась и, подрожав на смятой бороде, упала на сухую землю тяжелая, как самородок, слеза. Страшная, точно обнаженная рана, беда открылась потрясенному Андрею. Иной в беде, в горе лютеет, ему ненавистно окружающее, а этот, будто ребенок, плакал и тихонько, словно самому себе, жаловался. И Андрею хотелось плакать вместе с ним, с этим стариком, для которого никогда не забудется то, что осталось за траурной чертой лихолетья, что не вернется — как весна. Глотая резиновый комок, Андрей бережно уложил Мартемьяна Евстигнеевича на траву. Сам пошел к стаду. За ним гляди да гляди! Пастбища ныне пятачковые, говорит Мартемьян Евстигнеевич, кругом хлеба, скотина к ним так и липнет, точно пчелье к меду.

Пробираясь в кустах таволожника, Андрей изумленно замер, увидев картину, от которой по коже мороз пошел. Большой серый еж, натопорщив иглы и подобрав лапки, живьем поедал с хвоста гадюку. Она металась в ужасе, била раскрытой пастью в иглы ежа, но только жестоко накалывалась и все больше уходила в острое рыльце врага. Жизнь ставила вопрос ребром: кто кого!

Когда по степи вытянулись вечерние стынущие лучи, Андрей повернул стадо к поселку. Мартемьяна Евстигнеевича вел, поддерживая под руку. А тот немного отошел и опять, вертя глазом, говорил без умолку, точно заведенный на все двадцать четыре часа.

У поселка Андрей передал его Гране. Она молча взяла старика под локоть, он ласково, но решительно отвел ее руку.

— Ты, доченька, наведи-ка самоварчик дома, а я на один секунд к Астраханкиным забегу, нутро горит...

Граня с укоризной покачала головой и отвела от Андрея глаза.

Свежеиспеченный пастух, видя, что доярки не обращают на него внимания, сразу же махнул к колодцу. Накачал полное ведро, бережно поднял на руках ко рту. Нет слаще колодезной ледяной воды, когда пьешь ее из ведра через край! Андрей, обливаясь, пил ее маленькими глотками, подолгу задерживая во рту. Он боялся ненароком простыть, напишут потом снова «молодой колхозник Ветланов стимулирует ...» Интересно, кто эту «молнию» выпускал?

Андрей отправился купаться. Река уже куталась в сумерки, на вечерней воде выспевали редкие звезды. С Бухарской стороны доносилась перекличка дергачей. И тянуло огуречной свежестью лугов.

От воды поднималась по взвозу девушка. Андрей стал спускаться ей навстречу. Замедлили шаги, с любопытством оглядывая друг друга. Она была в спортивной блузке и в узеньких брючках. На плече белело полотенце. Волосы ее были убраны в сложную высокую прическу. Медленно разошлись, но через несколько шагов оба оглянулись и, словно уличенные в чем-то, мгновенно отвернули головы... Андрей засмеялся и, раздевшись, прыгнул в воду.

Дома у калитки он встретил Варю и удивленно развел руками:

— Сеструха, да у тебя, никак, новая прическа!

— У новой фельдшерицы точно такая.

«Так вот кого встретил у реки!» — понял Андрей.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

По улицам растекалось стадо. Мычали у калиток невстреченные коровы, голосисто зазывали хозяйки: «Чернавка! Чернавка!.. Зорька! Зорька!..» Под уральным яром весело вскрикнул пароходик, увлекая вниз баржи с алебастром.

Ирина плохо улавливала эти вечерние звуки. Заложенными за спину руками она прижималась к мшистому колодезному срубу и зябла то ли от глубинного холода, то ли от шума баб, скандально гремевших ведрами.

А их набиралось все больше.

— Ча хоть шумите, бабоньки? — сворачивала к колодцу очередная, оставив на дороге буренку.

— А ты, милая, сунь нос в колодезь, сунь!..

Та совала и зажимала его в кулаке.

— М-да, ноздри чисто гвоздодером выворачивает! Отчего бы это, бабоньки?

Ей наскоро объясняли, что фельдшерица бросила в колодец целую пачку хлорки, и вновь брались за Ирину с таким видом, будто ее здесь и не было.

— Больно вострая, ученая больно!

— Не говори, кума! Сколько годов черпали, и никакая хворь не приставала, а теперь беги с ведром черт-те куда

— Колодец нужно немедленно вычистить и оборудовать. Идите к председателю.

— У самой-то дедов беда, чай, загусло! Сходи!

— Я уже говорила с ним.

Вволю посудачив о «теперешних грамотеях», стали мало-помалу расходиться.

Ирина осталась одна. Сама не зная для чего, заглянула в колодец. Из сумрачной шахты тянуло зимой. В черной глуби, как оброненные монеты, желтели звезды. Достать бы одну на счастье!

Утром Ирина вышла из амбулатории с намерением оглядеть поселок. Зашла в пустую, пахнущую краской школу, в детские ясли, в библиотеку, даже на ферме побывала. Встречали ее не то чтобы плохо, но и не с восторгом.

Это обижало. Ради них она отказалась от положенного после медучилища отпуска, приехала сюда на месяц раньше срока. А они... Взять хотя бы этот колодец на площади. Плавают в нем и щепки, и мусор. И воду достают каждый своим ведром — кто чистым, кто грязным.

Она — медик, как ей было поступить? Ее ж и охаяли: в этом-де колодце самая лучшая вода, а ты его испоганила, такая да сякая!

Ирина шла в амбулаторию, почти не замечая встречных. Две старухи, пропустив ее, остановились и смотрели вслед сварливыми свекровушками.

— Это как теперь прозывают их, сваха? Стельными, что ли?

— Да вроде бы... Докторша новая...

— Слышно, ведет себя больно высоко... Ногами-то, погыльди, как сучит! Ровно спутанная.

— Юбки ноне пошли... Черт показал моду, а сам спрятался в воду.

— Слышно, приехала и наперед всего спрашивает: а паликмахер есть дамский? К-хих-хи-х...

Ирина была уже возле амбулатории, а бабки все перетирали голыми деснами, все судили и нынешние моды, и нынешнюю молодежь.

В амбулатории Ирина почувствовала себя лучше. Это был ее дом, здесь был ее воздух — медицинский, на йоде настоянный. В свою комнатку, рядом, через прихожую, не хотелось идти, там и воздух другой, и обстановка другая, слишком обыденная, домашняя.

Ирина включила свет и положила перед собой чистую тетрадь. В нерешительности покусала кончик авторучки: никогда она не писала писем. Как писать? И стыдно, и больно после первых дней работы. А Игорь просил сообщить все подробно — дескать, это может пригодиться для его повести. Сейчас, говорит, я набираю для нее материал. Смешно! Будто в магазин зашел, и продавщица метрами отмеряет ему этот самый материал...

За окном сгущался вечер, глуше становились звуки. Ирина пятый раз начинала письмо. Хотелось, чтобы оно было и умным, и сдержанным, и небольшим, но так не получалось, хоть плачь.

«...Три дня здесь, а впечатлений — уйма. И уже успела поругаться с председателем колхоза. По-моему, он страдает болезненной нетерпимостью к возражениям. Познакомились мы так. Шофер попутного грузовика высадил меня возле правления: «Тут вам все обскажут!» На перилах крыльца сидел мужчина с тонкими подкрученными усами.

— Вам председателя? — спрашивает. — Садись, я тоже его жду. Дождемся ли! Третий день не прохмеляется...

Сидим, и оба возмущаемся. Подкатил брезентовый «газик», и мой собеседник уехал. А в правлении мне сказали, что это и был председатель. Ты можешь понять, как я возненавидела его. А тут и колодец...»

В дверь постучали, тихо, но настойчиво. Ирина прикрыла тетрадь и сказала: «Войдите!» Шторки на окнах колыхнулись, словно вздохнули, — вошел Андрей. Она узнала его, но не подала и виду, с докторской бесстрастностью стала перевязывать красный набухший глаз.

— Что с ним?

— Кулак с полки упал.

— А серьезнее?

— Песчинка попала. Натер.

У Ирины небольшие ловкие руки, бинт в них летал, как снежок. Она старалась, и от этого ее угольно-черные глаза, казалось, косили, а губы сжались в круглую спелую вишенку. Но именно это старание Андрею было не по душе, ему почему-то хотелось, чтобы она перевязывала как можно дольше.

— Все.

— Все?

Он с сожалением поднялся со стула. У порога подумал: «Нет ли еще какой болячки? Кажется, нет. А жаль!»

Андрей плечом толкнул дверь. Отойдя от амбулатории, вернулся вдруг к освещенному окну. Стукнул в ставню. Ирина, севшая к письму, недовольно отодвинула шторку.

— Извините, а когда на перевязку приходить?

Она улыбнулась, подняв круглое девчоночье лицо.

— Завтра!

2

По утрам Ирину будили ласточки. Солнце еще только собиралось всходить, а уж они вылетали из сарая, садились на бельевую веревку и так радостно щебетали, словно не виделись бог знает сколько.

Сегодня это, как обычно, продолжалось до тех пор, пока на плетень не взлетел соседский петух. Он захлопал крыльями и заорал свое: «Гляжу за реку-у!» А за окном время от времени раздавалось тихое посвистывание не то малиновки, не то синицы.

Ирина босиком прокралась к окну — подсмотреть незнакомую певунью. Окно выходило в соседский огород. У стены никли подсолнухи. За их золотыми коронами виднелся зауральный лес, пронизанный солнцем. Привыкнув к яркому свету, Ирина увидела зелень ботвы, белые тыквы и Андрея. Он водил пальцем по матовой от росы тыкве и тихонько насвистывал. Поля широкой шляпы лежали на его коричневых от загара плечах.

— Извините, товарищ доктор! — Андрей поправил на лбу бинт. — Я пришел сказать вам... Срочная работа. Если не возражаете, я вечером на перевязку...

— Н-ну... хорошо, приходите вечером.

— Вот спасибо! — из необъятного кармана шаровар Андрей осторожно достал кулек из лопухов, в нем была крупная сизая ежевика.

— Благодарю. Откуда такая?

— А я по утрам в Азию плаваю. Нарвал.

Скрипнув покачнувшимся плетнем, перескочил в проулок, помахал шляпой.

Когда Андрей скрылся за углом, Ирина высунулась в окно: какие он там рецепты на тыквах выписывал? Почти на каждой тыкве было выведено: Ирина... Вечоркина... Ирина... Как жалко, что сейчас поднимется солнце и высушит все! А может, к лучшему? Чтобы ничто не напоминало об этом парне в красной майке и огромной шляпе. А что сейчас Игорь делает?..

На тумбочке, под букетом ромашек в стакане, — неотправленное письмо. Ирина перечитала его. Оно показалось ей длинным и неинтересным. Взяла и красным карандашом начеркала через всю страницу:

«Если б ты знал, как я соскучилась по тебе!»

Вложила в конверт и побежала к почтовому ящику. Вернулась, а у порога — Фокеевна. Она не говорила, а сипела, как проколотая камера. И начала не с недуга, а с того, что обстоятельно оглядела амбулаторию и натужно зашелестела:

— Гожехонько, гожехонько! Я это еще по окнам приметила. Сама навела блеск, ай санитарочку приспособила?

Ирина сказала, что нет у нее пока санитарки. Фокеевна покивала головой, уселась на стул и раскрыла рот:

— Посмотри, желанная, какая там у меня беда стряслась. Прямо сердце коробом ведет от страха, уж лучше оглохнуть, как мой благоверный. Вечор какая история вышла. Ребяты доняли в бригаде: спой да спой, Фокеевна, «Уралку!» Ну как я вам, говорю, спою, благим матом, что ли? А ноне встала — вовсе голос сел. На машину да айда к тебе. Не может того быть, чтобы лишилась я насовсем речи.

— У вас обыкновенный ларингит...

— Как ты сказала, милая?

— Воспаление слизистой оболочки. Будем применять ингаляционный метод лечения.

— Какой хошь, сударушка, применяй, абы голос вернулся... Ты вот что! — Фокеевна поманила Ирину, зашептала ей в ухо, словно кто-то другой мог ее слышать: — Ты приветь-ка меня. Года мои большие, да ты не бери это в причину. Буду санитарить, до коих силов хватит. У нас-то сенокос кончается, а без людей я, как в пустыне. Возьмешь, ай нет? Ну вот и гожехонько! Будем мы с тобой две подружки.

Фокеевна ушла.

Ирина начала письмо родителям:

«...Серьезных больных, к сожалению, еще не было. Кажется, люди пока не особенно доверяют мне...»

Дописать письмо не удалось. В амбулаторию ввалился красный, пропыленный Базыл. Грудь у него носило, точно бежал он наперегонки со своим вислоухим маштаком. Кое-как Ирина поняла: у него тяжело заболела мать. Увидя, что фельдшерица стала собираться, он немного успокоился и смущенно пояснил:

— Старый бабушка, восемьдесят один лет, а все равно жалко.

Ирина уехала на машине, а Базыл тюхал сзади на маштаке. Он теперь не торопился, он верил в медицину.

Возле больной Ирина пробыла двое суток, пока той не полегчало. Ночами, задремав возле старухи, она то и дело вздрагивала и просыпалась: в мазанке все время потрескивали жерди потолка.

Утром она спросила, правда ли, что он, Базыл, всегда перевыполняет план.

— Правда, правда, конечно! — закивал чабан. — Парторг сказал, соревнуюсь за коммунистический труд. Я шерсти много даем, ягненка много даем.

«Парторг сказал! А что живешь в сырой мазанке, наверное, не сказал».

— Критиковать надо, требовать, а вы молчите!

Базыл вздыхал и чесал под мышкой:

— Как требовать? Люди думать будут: Базыл гонит одну овцу, а свистит на всю степь.

На поселочной площади Ирина сразу же заметила над колодцем навес из свежих досок, а рядом — огромную лужу. В ней блаженно похрюкивал подсвинок. К цепи была прикована потная от холодной воды бадья. Ирина посмотрела в колодец и в далеком чистом круге увидела свои торжествующие глаза: то-то же!

И захотелось ей сейчас же, немедленно пойти к председателю и высказать ему все о жизни Базыла. У Савичева было какое-то совещание. Она перешагнула порог, и колхозники умолкли. А Савичев так смотрел, словно хотел сказать: «Опять с претензиями, опять чем-то недовольна?» — и нетерпеливо подергивал подкрученным усом.

— Спасибо за... колодец, Павел Кузьмич...

Переглянулись, кое-кто улыбнулся. Савичев кивнул.

— Все?

Ирина вызывающе подняла подбородок.

— Нет, не все, Павел Кузьмич!

И вот теперь-то она высказалась. Горячо, не очень связано, но зато — прямо: бани нет, землянка рушится, от постоянной сырости у старухи хронический бронхит... Колхоз столько денег получает за счет повышения цен — куда они деваются?!

Савичев откинулся на спинку стула. Под его скулами вспухали и опадали желваки, создавалось впечатление, что он хочет раскусить песчинку и никак не раскусит. И это вроде бы злило его.

— Сколько вам лет, Вечоркина?

Неожиданный вопрос смутил Ирину, она растерянно посмотрела на колхозников, которые показались ей сейчас хмурыми и недоброжелательными, ответила невнятно, сбивчиво:

— Мне? Восемнадцать... почти... скоро будет...

Савичев провел ладонью по глазам и как-то очень устало навалился грудью на край столешницы. И той, удивительно похожей на эту фельдшерицу, было восемнадцать. Почти восемнадцать. Ирина была похожа на его первую жену. Он нервно посучил между пальцами тонкий ус.

— Вот что, девушка милая. Подайте заявление о вступлении в колхоз, а тогда, простите, и спрашивайте с правления. А пока оно вам не подотчетно. Больше нет вопросов? До свидания! — Савичев повернулся к бухгалтеру: — Сколько мы на сегодня хлеба сдали? Сорвем декадный график?..

Второй раз Ирина шла по улице вот так: непонятая и оскорбленная. Второй раз за каких-то полторы недели! Неужели и дальше все так будет? Неужели это именно она гонит одну овцу, а свистит на всю степь?..

Не попадая ключом в скважину, Ирина кое-как открыла амбулаторию и упала лицом в подушку.

Если бы Андрей знал все это, то, понятно, обошел бы огонек амбулатории стороной. Но он не знал. В поздние сумерки шагал он к амбулатории.

Как и в тот раз, Ирина писала. Опять она писала! От недавних слез у нее и маленький нос опух, и вишневые губы опухли. «Кажется, некстати! — забеспокоился Андрей. — Наревелась, видать, по маковку. Кому она все пишет, да еще со слезами?»

Фельдшерица боком посмотрела на Андреевы разбитые бутсы. Он тоже глянул на них: не очень наряден, зря не зашел домой, не переобулся. Наследит еще на крашеном!..

— Слушаю вас.

«Верно! Некстати», — пожалел Андрей, но уходить сейчас счел неудобным. Покрутил в руках шляпу.

— Знаете, ухо стреляет. Спасенья нет.

— Вам дня мало? — в голосе раздражение.

Андрей переступил с ноги на ногу, точно гусь на скользком льду: «Лучше бы я сразу ушел! Подлаживайся теперь...»

— Извините, конечно, только днем я...

Она опять из-за плеча посмотрела на его бутсы. «Мог бы не объяснять, и так знаю, что пастух. С серебряной медалью причем. Наверное, не найдешь, как выкарабкаться из пастухов, вот и ходишь».

Ирина надвинула на лоб круглое зеркальце-рефлектор, велела сесть. Она поворачивала его голову, засматривая тонким лучом то в одно ухо, то в другое. Наконец решительно сняла с головы зеркальце,положила на стол.

— Мне кажется, вы симулируете. За это в стенгазетах протягивают.

Захлопнутая Андреем дверь дохнула на Ирину ветром. Наступила тишина. Ирина скомкала неоконченное письмо и бросила в корзину.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Пригнав вечером стадо, Андрей сразу же пошел в правление, надеясь застать там Савичева. Но время было субботнее, и в кабинетах царило запустение. Лишь уборщица вытряхивала из пепельниц окурки, сварливо мела сизым полынным веником обрывки бумаг и подсолнечную шелуху, кашляла от кисловатого, застойного табачного дыма.

— Свернут, анчибелы, с трубу самоварную и вот кадят, вот кадят, того гляди, из носу сажа посыплется... Председатель, Андрюша, давеча был, уехал кудай-то... Дома, чай, не мусорят столько, там жена...

Андрей вышел. «Подожду. Может быть, подъедет». Он прислонился к шершавому, как необработанный гранит, стволу старого клена. Искривленный ветрами, клен тихо шелестел лапчатой запыленной листвой. Еще в первом классе, едва выучив азбуку, Андрей прочитал по складам на его стволе: «Павел + Нина». Эти вырезанные ножом буквы сохранились и поныне, только стали бугристее и больше. Кто этот Павел, и кто эта Нина?

Надпись отвлекла Андрея от предстоящего разговора. Он нащупал в кармане складной нож: о себе память, что ли, оставить? Усмехнулся. Посмотрел вокруг. С ближних полей долетали звуки жатвы: звенящая скороговорка комбайновых ножей, сигналы грузовиков. Солнце сплющилось на горизонте и, брызгая окалиной, ослепляло глаза.

От Астраханкиных брел и без ветра качался Мартемьян Евстигнеевич. Держа фуражку на отлете, он истово раскланивался не только со встречными, а и с теми, кто был на противоположной стороне улицы. Откланявшись, брел дальше, затягивая и не оканчивая одну и ту же песню:

Двор мой брошен, разгорожен

И зар-рос густой травой...

С горечью и сочувствием проводил Андрей кряжистую, но шаткую фигуру старика: «Это ж Гране с ним столько канители!..»

Решив, что председателя ему не дождаться, Андрей с тяжелым сердцем направился домой. Совершенно случайно глянув на савичевский двор, увидел серый от пыли председательский «газик». У Андрея похолодело под ложечкой — от предстоящего разговора. Войти? Или отложить?

Издалека долетело пьяненькое, горюющее:

Двор мой брошен, р-разгорожен...

«Авторитетов боюсь, выходит? Начальству виднее? А если оно не право? Может, с трусости все и начинается... Один говорит, а остальные поддакивают, вместо того, чтобы поправить вовремя...»

Павел Кузьмич сидел в горнице возле приемника, на вошедшего Андрея даже бровью не повел. Андрей опустился на стул и, нахлобучив шляпу на колено, стал терпеливо ждать окончания концерта. Однако Савичев внезапно выключил приемник.

— Бах! — резко, как-то даже раздраженно бросил он, поворачиваясь к Андрею. — Иоганн Себастьян Бах. Раньше смеялся, а теперь злюсь, — стукнул кулаком по крышке приемника. — Злюсь! Как ты относишься к симфонической музыке?

— Сочувствую тем, кто ее слушает.

— Остришь, негодяй. А тут плакать надо, что мы такие серые, неумытые, — Савичев начал медленно прохаживаться по комнате. Говорил он отрывисто, сердито: — Был на курорте. Пошел на симфонический концерт. Все слушают, на физиономиях — божественное сияние. А я злюсь: ни черта не понимаю. В чем прелесть этой музы́ки? Как понять ее, прости за грубость? Как? Ну!.. — остановился перед Андреем. — С каким вопросом пожаловал?

Андрей с удовольствием ушел бы, не начиная разговора. Он поднялся со стула, опустив шляпу в руке так, что край ее соломенного поля терся о половицу.

— Хорошо информированные круги... — Андрей чувствовал, что фальшивит дико, что его наигранное бодрячество Савичеву видно насквозь, и все-таки не мог найти такой нужной сейчас простоты. — Хорошо информированные круги утверждают, будто я не пастух, а так...

— Правильно утверждают.

Под холодным немигающим взглядом Савичева Андрей вдруг начал зябнуть. Сказал совсем не то, что намеревался сказать.

— Отпустите на трактор. Я технику люблю.

— И не любишь коров. Обожаешь молоко и вареники в сметане. И не перевариваешь коров. — Савичев, локтем отодвинув горшок с цветком, присел на подоконник, закурил и пустил в открытое окно струю дыма. — Какие вы, черт возьми, хитроумные пошли. Так и норовите цапнуть, что поближе лежит. Трактор ему дай! А нам не нужны трактористы, даже хорошие не нужны. Нам хорошие пастухи нужны. Трактор ему!

— Ладно, не надо трактора, — Андрей вновь уселся на стуле, шляпу бросил к ногам. — Коровам, Павел Кузьмич, есть нечего. Трава выстрижена ими под нулевку. О каких тут надоях можно говорить!

— Ну-ну! — Савичев затушил окурок о спичечный коробок, швырнул в окно. — Дальше.

— Кукурузой надо подкармливать. Ведь много посеяли.

— А зимой, извини, что в ясли положишь? Шляпу?

— В прошлом году под снег триста гектаров ушло. Отец говорит, не успели скосить. Нынче, говорит, еще больше посеяно. Опять не сумеем всю убрать. Так лучше...

— Под копыто пустить?

— Факт! Гектаров триста — четыреста.

— Долго думал об этом?

— Весь день.

— А я, дорогой мой стратег, — триста шестьдесят пять дней в прошлом году, столько же — в позапрошлом, столько — в позапозапрошлом...

— Так что же мешает?! Классическая музыка, что ли?

Как от удара, быстро отвернул Савичев лицо свое к окну. Сидел так минут пять. На подсиненных сумерками скулах двигались желваки, мелко-мелко дрожал острый кончик уса. За окном слышались будничные вечерние звуки: жена Савичева, Мария, звала теленка, кто-то промчался на трескучем мотоцикле-козлике.

Андрей искренне жалел о сказанном, потому что видел, насколько болезненно реагировал председатель на его неуместную реплику о музыке. Так у него частенько случалось: сначала ляпнет, а потом подумает. Хотел было извиниться, но Савичев опередил. С видимым трудом разжав челюсти, точно были они у него сцеплены леденцовой конфетой, он кивнул, не поворачивая головы:

— Дурак — не дурак, и умный не такой.

— Полудурок, Павел Кузьмич. Извините!

Савичев и слова сказать не успел, как Андрей вылетел из горницы.

— Тьфу! — раздосадованный Савичев включил и выключил приемник, прошелся по комнате, — Ну и молодежь нынче! Наверное, зря обидел. Да и он хорош!.. Грачев под самую сурепицу хвост отрубит за эту кукурузу, попробуй только страви... В прошлом году, действительно, триста гектаров сгубили. Машин не хватало силос отвозить. А если повторится? Грачев сказал: «Транспорт будет! С Украины целая автоколонна придет на подмогу». Ох, смотри, товарищ Грачев!..

Возле клуба стояли два грузовика с наращенными решетчатыми бортами, и в них с хохотом лезла молодежь. На передних скамейках уже сидели пожилые колхозники, большей частью из конторских. Все они сурово и молчаливо, как оружие, сжимали между колен желто-белые черены вил. Маленькая Нюрочка Буянкина прыгала возле колеса и никак не могла влезть в кузов. С мольбой обратилась к подошедшему Андрею:

— Ой, Андрюшк, ну, подсади! Все только смеются, а руки не подают...

Он легко вскинул ее над бортом. В машинах загомонили все разом:

— Айда с нами! На ударник!

— Сено метать в лугах.

— Самые большие вилы ему. По блату.

— У него грыжа! Надорвался на животноводстве!..

И хохот, озорной, дразнящий. Андрей и голоден был, и устал за день ходьбы на жаре, но уйти не решился — засмеют! Схватился за край борта и прыгнул в кузов. Раскрасневшейся, закатывающейся от смеха Нюре кончиком ее косынки вытер нос:

— Кланяться надо, спасибо говорить дяде, а ты заливаешься. — Демонстративно поддернул свои пышные шаровары, вызвав еще больше шуток и смеха. — Не ужинал, на одном интеллекте держатся.

— Ужасно интеллектуальный человек.

Андрей обернулся: Граня. Уголки ее губ приподняла чуть заметная улыбка. А на кончике скамьи увидел Ирину. В узких брючках, в белом платочке, завязанном под круглым подбородком, она смотрела в сторону и словно бы ничего не слышала. «Нарочно отвернулась! Красивая, но холодная. С ней, наверное, скучно быть вместе».

Сузившиеся глаза — от этого они стали еще длиннее — Граня повела на Андрея, не знавшего где сесть, потом на молчаливую бесстрастную Ирину.

— Он, девочки, еще не умер от голода, но доступ к его телу открыт. Не теряйте времени.

— В порядке живой очереди! — Машина тронулась, и Андрей, не удержавшись на ногах, плюхнулся Гране на колени. С лихой решимостью обхватил ее шею и — была не была! — больно поцеловал в губы. — Будешь первая!

Граня спокойно поправила косынку на голове и коротко, звучно стеганула ладонью по щеке Андрея.

— Если желаешь — не последняя.

Грохнул смех, дружный и уничтожающий. Даже Ирина улыбнулась.

Андрей оглянулся, точно затравленный. Слегка коснувшись рукой Нюриного плеча, перемахнул через борт. Летя в придорожные кусты, слышал, как в уходящей машине испуганно затарабанили кулаками по кабине.

— Остановите!

— Такая скорость! Убился...

«Шиш — убился! Что я — дурак?..» Ободранный Андрей выбрался из зарослей крапивы и шиповника на лунную полянку, оцепленную вербами. Пошел в противоположную от машины сторону. Вдогон — насмешливый голос Грани:

— Субботнику пятки показывает...

«Ничего себе мотивировочка! — Андрей сел на пенек и зло сплюнул солоноватую слюну: — Губы, что ли, разбил?.. Вечно она язвит...» Андрей знал, что теперь в машине на его счет отпущено немало шуточек. И, как всегда, поджигает Граня. Андрей никак не мог понять, что с ним происходит. Если это любовь, так почему же вот сейчас он больше всех на свете ненавидит Граню? Если не любовь, то отчего сердце по-сумасшедшему колотится о ребра, как только он, Андрей, увидит ее? Да и Граню не понять: то она такая, то такая. Похожа на куст шиповника: весь в цветах, но подойди — уколешься.

От поселка шла машина, ныряя в низинках. По трем ярким фарам Андрей определил — председательский «газик». «Уеду с ним на субботник!» — Андрей встал и сразу же почувствовал, что коленка у него голая. Нагнулся: от поясной резинки до щиколотки штанина была разодрана. Он сжал зубы и снова сел: как не повезет, так уж не повезет!

«Газик» промчался мимо.

Домой Андрей пришел темнее тучи. Хорошо, что Варя уже спала, положив возле себя где-то добытый журнал мод. А мать не стала донимать расспросами, заметила лишь, что можно бы поаккуратнее рвать штаны.

Переодевшись и выпив кружку молока, Андрей перепрыгнул через плетень в пустобаевский двор. Под ногами сочно хрустнула молодая тыковка. Он выругался и, раздвигая руками подсолнухи, пошел к избе. Нужно было поговорить с дядей Осей, он член правления, ветеринар. Осип Сергеевич если захочет, то настоит на своем, уломает упрямого Савичева.

Бывать у Пустобаевых в избе Андрей не любил. Ему казалось, что в просторной горнице всегда стоят сумерки. От хмурости, нелюдимости хозяев, что ли? Или от большой золоченой иконы в переднем углу, с которой лаковыми скорбящими глазами глядела божья матерь? Андрею неприятен был ее немигающе следящий взгляд.

Петровна в излюбленной позе, подперев подбородок рукой, стояла у голландки и наблюдала, как ест блины ее сын. Блины — Горкина слабость. Но сегодня и они были не в радость: будто раскаленная заклепка, десну прожигал разболевшийся зуб. Блины Горка глотал «живьем», поворочав их кое-как во рту.

Поздоровавшись, Андрей надавал кучу советов, но Горка, страшно косноязыча, послал его к черту. У Горки были основания не доверять приятелю. Как-то в прошлом году он зашел за Андреем, чтобы вместе идти в школу, а у самого глаза наизнанку выворачивало от ноющих зубов. Андрей порылся в круглой пластмассовой шкатулке, где мать хранила всевозможные порошки и таблетки, нашел пакетик пургена.

— Знаешь, вот эти помогают — сила! Глотай сразу две, скорее подействует.

Горка проглотил. Зубы, как ни странно, действительно перестали болеть, но зато через каждые двадцать минут Горка, страдальчески глядя в глаза учителю, отпрашивался с уроков...

Андрея пригласили к блинам, и он не стал отказываться. Чтобы нарушить тишину, сказал:

— Люблю блины, да не люблю, кто их печет.

У Петровны опали руки.

— Почему же, Андрюшенька?

— Да больно тонкие.

Бледные щеки польщенной Петровны облились слабеньким румянцем.

— Нешто так можно шутить, сынок.

— То-то и наворачиваешь по два! — буркнул Горка.

— Да по три-то я не умею, Гора, — Андрей посмотрел на его лицо, розовое и влажное, как плохо отжатая губка. — Ты как после ударника распарился.

Горка отмолчался. После бани, после жирных блинов ему вообще не хотелось говорить. Да и зуб не успокаивался.

Стукнула дверь в задней комнатке, и в горницу, пригибаясь под притолокой, вошел Осип Сергеевич. Повесил на вешалку лоснящуюся полевую сумку, в угол задвинул чемоданчик с медикаментами. Поздоровался.

— У Базыла две головы пало, — сказал, ни к кому не обращаясь, вроде бы для самого себя. — Да, пало, пришлось вскрывать. Будем удерживать с него. А как же!.. Баня готова?

— Уж давно истопилась. Есть будешь?

— Потом. — Осип Сергеевич сунул под мышку свежее белье, от порога оборотился: — Андрейка, завтра попридержи коров, будем прививку против ящура делать. В соседнем районе объявился. Он ведь не в шляпе ходит...

— Ладно, Осип Сергеевич! — Андрею вспомнился жизнерадостный веселый чабан с Койбогара, у которого «круглогодовой» рабочий день, у которого «вся работа насморк пойдет», если не будет сена. — А за что же с Базыла удерживать? Разве он виноват в падеже?

— А кто? Я? — В голосе Пустобаева, как в разлаженной гармони, появилось металлическое дребезжание. — Вот падет у тебя корова, тогда узнаешь.

Андрей с уважением относился к Осипу Сергеевичу, хотя и знал, что кое-кто недолюбливал неулыбчивого ветфельдшера. Он был старательный работник, а отцу Андрея эта старательность почему-то не очень нравилась. «Удачлив! — говорит Иван Маркелыч. — Удача за ним — как верный пес, по пятам...» Андрей недоумевал: разве это плохо, если человек работящ и удачлив?

А вот сейчас Андрею не хотелось просить Осипа Сергеевича о том, чтобы он «серьезно и аргументированно» поговорил с председателем насчет кукурузы, Андрей и сам не мог бы объяснить, почему вдруг раздумал, хотя именно из-за этой просьбы и зашел к Пустобаевым.

После ухода Осипа Сергеевича еще ниже, кажется, навис потолок, еще сумрачнее стало в горнице. От неверного огонька лампадки по лицу божьей матери блуждали тени.

Андрей и Горка тоже вышли.

— Ну вот, а ты все в пастухи да в пастухи! — Горка, прижимая ладонь к саднящей челюсти, явно искал причину отказаться от предложения приятеля. — Как присобачут за целую корову платить... Отец на самого министра акт составит, не только на нас с тобой...

— Тебе не присобачут, не беспокойся!

— Не понимаю...

— А чего понимать? Помалкивай и все. Так-то спокойнее...

Стояли возле ветлановских жердяных воротцев, от которых совсем недавно впервые уезжали на самостоятельную работу.

— Ты все на звезды смотришь, — Горка, как обычно, побаивался внезапной молчаливости Андрея, за ней всегда что-то таилось, поэтому усиленно завязывал разговор. — Тут надоело, что ли?

— Сенца бы звездам или кукурузы! Видишь, разбрелись, как мое стадо, а щипать нечего. Месяц умаялся гонять их по всему небу. Вообще-то понимать надо: и с него, наверное, высокие удои спрашивают!.. Значит, не хочешь в пастухи? Может, на ударник двинем, а?

— Сейчас, разуюсь и побегу! — Горка говорил быстро, но из-за больного зуба не очень членораздельно. — Вместо того, чтобы отдыхать после работы, как положено человеку, вкалывай.

— Слушай, в бане не угарно было?

Горка оскорбленно пожевал верхней оттопыренной губой и ушел.

Опять Андрей остался один.

Денек выдался! В голове — чехарда. А тут еще Горка. Вот паралитик косноязычный! И ответить ему сумел.

В минуты полного одиночества воспоминания о Гране — как крик ночной птицы за Уралом: грустные и неясные. Почему он так много думает о ней?..

Там, в лугах, и фельдшерица. В ее маленьких руках черен вил, наверное, груб и тяжел. Она, эта Ирина, как видно, с людьми трудно сходится, в Забродном у нее еще нет ни друзей, ни подруг. А вот поехала. А он не поехал. Самолюбие, гонор! Оплеуху получил. А кто виноват?.. Савичев, наверное, наверху топчется: завзятый скирдоправ. Завтра не будет ступать на растертое протезом надколенье, уж это точно... Они все там! Он — один...

2

В летней кухне отчим резался в «шесть листов» с дедом Астраханкиным, маленьким остроносым выпивохой. Посреди стола зеленела поллитровка, рядом мерцала пустая рюмка, а на ней — пупырчатый, словно бы озябший, малосольный огурец. После каждого кона тот, кто выигрывал, имел законное право налить полстопки, выпить и закусить огурцом. Когда пришла Граня, эта честь выпала Мартемьяну Евстигнеевичу. Он выпил и смачно крякнул:

— А! Не шутка выпить, а шутка крякнуть. — Аппетитно принюхался к надкушенному огурцу. — Дочка, айда, причастись для компании!

Она отмахнулась и стала разжигать керосинку, чтобы приготовить обед. По столу жирно шлепали зацапанные толстые карты, а Граня размышляла о том, что зря отца отпустили из пастухов. Там он хоть при деле был, меньше о водке думал, а теперь опять сверх всякой нормы будет заливать. И жалко его, и в то же время осточертело слушать его пьяные басни, видеть добрый помидорный нос. Кабы еще не этот Астраханкин!..

Разбивая над сковородкой яйцо, прикусила губу, чтобы не рассмеяться: кривой, кривой, а узрел отчим Василису Фокеевну издали! Сразу зашебутился, заерзал: огурец в рот сунул, бутылку в карман, рюмку в горнушку.

— Мой нафталин идет! — пояснил моргавшему красными веками приятелю. — Собирай карты, теперь наше дело мокрое, не высечешь.

Только напрасно они так поспешали. Пока Фокеевна дойдет до дому, со многим можно управиться. Нескончаемо длинна главная забродинская улица, а любопытство новой санитарки — еще длиннее. Увидит, муку везут — обязательно спросит, на каком камне малывали. Из сельмага бабенка с покупками выскочила — выпытает, почем ситчик брала. Выглянувшему за калитку хворому старцу присоветует прийти в амбулаторию: «Мы тебе с Ириной Васильевной горчишники поставим — враз все болячки сымет, хоть под венец веди!..» В общем, зря торопились картежники. Покудова Фокеевна доплыла, они успели не только собраться, но и по чашке чаю опрокинуть.

Встречена была Василиса Фокеевна покорливо-благостными взглядами, и это ее насторожило.

— Вы чего несмелые нынче? Поди, управились уж, выпили? Ну-ка, дыхни! — Видимо, требование такое не впервой приходилось выполнять старому казаку: раскрыл рот, дохнул в ее сосредоточенное лицо. — Да нет, вроде бы... А ну ты, пим дырявый!

Дед Астраханкин кругло облизнул губы и, вытянувшись, пуча глаза, как на смотру, тоже выдохнул. Фокеевна недоумевала:

— Неужто не разговелись до самого полдня?

Астраханкин потоптался у порога.

— Пошли? — кивнул Мартемьяну Евстигнеевичу.

— И то, идтить надо...

И они вышли. В окно Граня видела, как старики, склоняясь один к другому, что-то говорили и счастливо тряслись в смехе: точь-в-точь нашкодившие мальчишки, которым удалось ловко провести старших.

Фокеевну подвел нос: выскочила утром в одной рубашке корову доить, а утро ералашное было, ветреное, ну и простыла.

— Надо что-то делать, мама, с отцом. Лечить, что ли? Пропадет же.

— Я посоветуюсь с Ириной Васильевной.

Граня не возражала: новая фельдшерица стала для Фокеевны непререкаемым авторитетом.

Оседлав лошадь, Граня выехала в степь. Надои молока хотя и поднимались на ферме, но очень медленно. Председатель просил съездить к Андрею, посмотреть, где и как пасет, возможно, она что-либо да и подскажет ему. Андрей, конечно, не ждет ее. Парень с характером. Никогда не подаст и виду, что и ему кисло. Отделывается шутками.

С самого раннего утра ветер, злобясь, гонял стада взъерошенных туч. Казалось, вот-вот хлынет ливень. Но ничего у ветра так и не получилось: к обеду распогодилось. По небу спешно уходили облака, а в серой степи вспыхивали и перемещались, обгоняя Граню, солнечные озера. Пофыркивая, шел конь. Плыли Гранины то ясные, то хмурые мысли. Граня не была слабохарактерной, но когда предавалась раздумьям наедине с собой, хандра охватывала ее незаметно и властно, как сон, особенно если не было рядом людей, не было дела.

Через три года — четверть века. А что сделано? Мечтала стать зоотехником. Трижды ездила поступать и трижды не прошла по конкурсу: русский язык подводил, вернее, не русский, а уральский казачий выговор. В сочинение обязательно вкрапывалось местное: «У него было много детишков...», «Ходил он наклонкой...», «На гвозде висел полотенец...»

А что теперь? Получилась из ее жизни «обыкновенная история», каких на земле тысячи. А она все чего-то ждала!.. Не родись красивой — родись счастливой. Где оно, ее счастье, на какой тропе затерялось? Пришел в полночь мальчишка, постучал — и она вышла. Поцеловал — не оттолкнула. Пришел другой — тоже...

«Нехорошие слухи о тебе, дочка, ходят». Ходят? Ну и пусть, мама, ходят! Потерявши голову, по волосам не плачут.

Мережили степь, уходили к окоему телеграфные столбы.

Справа от них рассыпалось стадо. Погромыхивало ботало, ременным гайтаном вытирая шерсть на коровьей шее.

У Грани мигом вылетело из головы все, о чем только что думала. «Никак, с ума сошел!» — ошеломленная, она натянула поводья.

Возле телеграфного столба враскорячку прыгал и весь дергался Андрей. Огромными, с бухарскую дыню кулаками он остервенело колотил по столбу, и даже над Граниной головой слышно было, как жалобно звенели провода. Поняла: Андрей упражнялся в боксе и колотил он вовсе не по столбу, а по привязанной к нему темно-коричневой кожаной «груше». И тут же вновь испугалась: опустив голову, коромыслом изогнув хвост, поджарая корова неслась к столбу. Острые рога были нацелены на красную майку.

— Андре-ей!

Граня щелкнула коня хворостиной, ударила в бока каблуками туфель. Но он вдруг взноровился и, ломая влево голову, пустился наметом, не слушаясь поводьев и далеко обходя парня. Она почти падала на заднюю луку седла, натягивая поводья, и кричала Андрею.

Он вовремя заметил чубарку с белым хвостом. Только она хотела с разгона ткнуть ненавистную майку, как Андрей в один прыжок оказался на столбе, охватив его ногами и руками. Корова озадаченно мотнула рогами и пошла к стаду.

Граня валилась из седла от смеха.

— Фотографа сюда, ф-фотографа... Умереть можно, Андрюшка!

Андрей сполз по столбу на землю и, зубами развязав на запястьях тесемки, сбросил перчатки. Майка на нем была темна от пота, к мокрому лбу прилипли волосы, выбившиеся из-под шляпы.

— Тебе, вижу, и пасти некогда. Я это чувствовала. Что молчишь? Слово купленное?

Обошел ее коня с презрительным видом.

— И не стыдно тебе, уральской казачке, на такой кляче ездить? Ее пешком обогнать можно.

— Попробуй!

— Опозоришься.

— А ты попробуй! Хвастун.

Андрея заело.

— Вон до того мара с вышкой. Р-раз... Два...

Хватили с места махом. Андрей шел вровень, локтем к стремени. Слышал хэканье коня, смех припавшей к гриве Грани. Слетела шляпа — значит, ветер обогнал. А до мара еще далеко! И коня ему, в конечном счете, никак не обогнать. Коснулся руками конского крупа — и оказался верхом, позади Грани: джигитовке отец сызмалу учил. Перед глазами — прыгающий тяжелый узел овсяных волос. Проскакали мар.

— Обнимай крепче, а то свалишься!

Кинул ногу назад и ловко спрыгнул: очень ему надо обнимать ее!

Граня завернула коня, рысью подъехала к Андрею.

— А все-таки не обогнал!

— И не отстал. Мне бутсы жмут, еще в восьмом куплены...

Назад шли пешком. Она искоса бросала на него взгляды. И зелень в них была жаркая, обжигающая. Неспокойная зелень. Андрей терялся. Понимая всю несуразность того, что говорил, он все же продолжал мямлить о надоях, о том, что нужно бы еще и ночного пастуха, нужно бы кукурузу скармливать... Граня понимала его старание. Взяла за локоть, остановила. Заглянула в глаза — близко-близко, шрамик под нижним веком показался большущим.

— Я тебе нравлюсь, Андрей?

Сердце делало какую-то бешеную скачку с препятствиями, мешая дыханию, обыкновенному человеческому дыханию. С трудом разжались губы:

— Н-нет...

— Молодец, знай себе цену. А почему ты все-таки вернулся тогда? В луга, на субботник?

— Поужинал — и вернулся.

Граня не улыбнулась. Отпустила локоть, пошла дальше. О чем она думала? А о чем он думал?

— Будь ты постарше — никому не отдала бы тебя! Ни за что. — И без всякой вроде бы связи с предыдущим заговорила о другом: — Когда я была маленькой, мне очень хотелось, чтобы меня цыгане украли. Завидовала я их веселой удалой жизни. Раскинут они шатры — кто горн раздувает, кто коней поит, а цыганки ватагой ушли, растеклись по дворам ворожить, судьбу людям вещать. Научиться бы мне, мечтала я, петь, как они, плясать, на истертых магических картах гадать... А потом прошло. Только страсть к чему-то необыкновенному осталась.

Граня помолчала. Поднялись на низкорослое взгорье. Из полынца и ковылей вылетали жаворонки, стремительно забирали высоту, небо. Степные бугры пахли полынью, разогретой глиной и лисьими норами.

— Вот скажи, ты о чем мечтал, когда в школе учился?

Рядом шла совсем другая Граня, не та, что была минутой раньше.

Андрей уже знал эти ее внезапные перемены. Сейчас с ней можно было говорить только серьезно, без всякого намека на плоское остроумие.

— В школе я о многом мечтал, а вот пришла пора выбирать... Поработаю. На трактор хочется, и в космос по ночам летаю... В общем...

— В общем, не нашел себя. — Она вздохнула, ища взглядом что-то неведомое на горизонте. — А мне бы — зоотехником. Зоотехник, Андрей, это же главный инженер и профессор в животноводстве. Я бы из них выколотила и электродойку, и механизацию... Смотри, кто это твоих коров гоняет? Наверное, в хлеба зашли! Разиню мы с тобой поймали...

У кювета, склоненный на подножку, стоял мотоцикл. А за коровами гонялся парень в темных очках и черной рубашке с закатанными рукавами.

— Новый агроном... Помнишь, на практику несколько раз приезжал?

Андрей помнил Марата Лаврушина.

Встретил он их отрывистым резким «здравствуйте!» Дышал часто, загнанно. Ростом Марат был метр шестьдесят восемь, не больше. Бойцовская короткая прическа гребнем, черная рубашка, белый галстук, темные квадратные очки — полку забродинских стиляг прибыло. Тонкие энергичные губы шевельнулись в насмешке:

— Кто же из вас пастух? Вы? Таких неразворотливых рисуют в стенгазетах.

— Знаете, — голос Андрея вскипел, — идите вы все к черту! За два месяца послешкольной жизни меня уже пятый раз собираются в стенгазету... А я передовик! — Выдернул из кармана сложенную газету, тылом ладони, ногтями пощелкал по заметке: — Вот!

Граня читала вслух:

«С малых лет Андрюшка Ветланов любил смотреть, как пастух гонит стадо и щелкает бичом. Он слышал от взрослых: у коровы молоко на языке, если не накормит ее пастух, то и молока не будет.

«Вырасту, — говорил Андрюшка, — пастухом стану!»

И вот мечта его осуществилась.

В этом году Андрей окончил школу с серебряной медалью и стал колхозным пастухом. Надои молока от стада резко поднялись... Сейчас комсомолец Ветланов соревнуется за звание ударника коммунистического труда...»

— Видите! — Андрей торжествовал с какой-то злостью. — С пеленок мечтал, дня этого не мог дождаться. А вы!..

— Н-да-а, ну извини, старик... Только твое стадо все же потравило мою озимую пшеницу. Опытный участок, сам прошлой осенью закладывал. Косить собираемся.

Он поставил мотоцикл, повертел рукояткой газа. Запуская мотор, подскочил, словно хотел прыгнуть через своего коня о двух колесах. Мотоцикл хлебнул бензину и затарахтел, кинул к ногам Андрея и Грани мягкое облачко.

— Слушай, старик, — кричал Марат, усаживаясь верхом, — ты приходи ко мне, поболтаем! Я у Астраханкиных живу, с Василием Бережко!..

Мотоциклист, падая набок, лихо развернулся в сторону поселка. Встречный ветер прижал его ежистый чуб, черная рубашка надулась сзади пузырем. А из-за плеча вырвался, махнул прощально конец белого галстука. Скрылся за косогором. Легкая полдневная пыль, купаясь в горячем воздухе, медленно оседала на придорожные травы.

Граня накинула на шею коня поводья.

— Ну, я тоже поеду. А это ты верно: ночного пастуха нужно подыскать.

— Искать нечего: Горка надумал.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Астраханкиных было двое, а изба у них большая, скучная. Вот они и пускали квартирантов, отводя им горницу. Нередко из правления приводили на постой уполномоченных, особенно, если уполномоченный явно не по душе был Павлу Кузьмичу — иначе он бы увел его ночевать к себе.

Уже три года у Астраханкиных жил после демобилизации из армии Василь Бережко — один на всю обширную горницу. А вот на днях поселился в ней и новый агроном колхоза Марат Лаврушин, Марат Николаевич, как отрекомендовал его старикам председатель Савичев.

И сразу Василь почувствовал, что горница вроде бы стала тесной от беспокойного сожителя. Всюду навалены книги, какие-то чертежи, на подоконниках появились ящики с землей. Василю это не нравилось, но он, приходя с работы, ложился на раскладушку и терпеливо молчал. Впрочем, когда он начинал ворчать, то Марат Николаевич не придавал этому значения. Агроном или копался в книгах, или перетирал в тазу комочки чернозема, чтобы высыпать в очередной ящичек, и говорил:

— Понимаю, мои занятия вас нервируют, вы привыкли лежать и смотреть в потолок.

— А мени всегда скучно.

— Это хороший признак! Скучают два сорта людей: ленивые флегматики и гении. Первые оттого, что недопонимают окружающей их обстановки, вторые оттого, что постигают ее моментально.

Рассуждения Марата были непонятны для Василя. Он предпочитал не ввязываться в сложный разговор и тянулся к тумбочке за папиросой. Пуская из ноздрей дым, как бы отгораживался от агронома, дескать, ты сам по себе, а я сам по себе.

Сегодня Василь пришел позже обычного и навеселе. Лицо его перехватывал снежно-белый бинт. Нос под ним, обложенный ватой, выпирал бугром, а подглазья натекли синевой.

— От здорово! — счастливо крутил Василь головой и рассыпал астматический смешок. Дышал он, казалось, не грудью, а животом, за счет диафрагмы. — От здорово так здорово! — И, видя, что Марат не очень торопится узнать что «здорово», начал рассказывать, невероятно гнусавя и жестикулируя: — Выпилы с получки, он каже: «Поехали на моем мотоциклете домой!» Поихалы, говорю я. А уже в лесу стемнело, а свет у мотоцикла поганый. Бачу — канава! Степан вперед меня рогами в землю летит, а я за ним лечу. Дым в глазах! Вскакую, хватаюсь за нос — точно! Свернул курок, только хрящик похрустуе... От здорово!

— Ужасно смешно! — с легкой иронией сказал Марат, отчеркивая что-то в блокноте.

— Докторша каже, шо срастется мий нос... От здорово!

Василь снял ботинки и, чрезвычайно довольный собой, растянулся на раскладушке.

— Вы знаете, Василий, каждый центнер семян озимой пшеницы дал двадцать восемь центнеров зерна! Я же говорил, что эту пшеницу надо культивировать в здешних местах... А ученые селекционеры смеялись, не давали семян! Теперь я им!.. Тысячу гектаров нынче засеем, Павел Кузьмич согласие дал...

Марат возбужденно ходил из угла в угол и строил свои агрономические планы. Василь понял, что его рассказ о «свернутом курке» не произвел на Марата впечатления. Это Василя задало.

— Ну и шо с того, с той пшеницы? Бильше килограмма все равно не съедите за день... Чи вам зарплату прибавлють?

«Как в его голове все просто устроено, — Марат бросил на подоконник блокнот. — Полный живот и полный карман... Таким, наверное, легче живется».

В задней комнате послышались голоса. Жмурясь от электрического света, в горницу вошли Андрей с Горкой. Андрей приклонил к стенке гитару.

— Здравствуйте, Марат Николаевич! Вы не знаете его? Это Георгий Пустобаев, мой заместитель по прыжкам в длину, то есть, где я не догоню корову, там он...

— Очень рад! А из-за ваших коров, Андрей, мы все-таки недобрали на участке центнеров пяток.

— Винюсь! Но теперь нас двое...

— Нас трое, — буркнул Горка, выставляя бутылку красного.

Марат посмотрел на нее, на смутившихся парней.

— Водку принципиально не пьем.

Андрея ошеломило обилие книг: «Вот это жизнь! А у меня — этажерка, и та неполная...» Но еще больше его ошеломили два человеческих черепа. Один, коричневый, с проломом! лежал на тумбочке рядом с будильником. Другой висел на гвозде над кроватью Марата.

— Это кто-нибудь из ваших близких, Марат Николаевич?

— Эти черепа неизвестно кому принадлежат... Впрочем! — Марат быстро достал из-под книг альбом для рисования и раскрыл его. — Смотрите. Это тот, что на тумбочке. Я провел линии носа, подбородка... Видите? Походит на монгола. Я показывал черепа ученым, они говорят, что этим останкам человека около восьмисот лет. Да вы садитесь, ребята! Черепа мы нашли в пятьдесят пятом, когда целину распахивали. Я этим увлекаюсь, это для души... Сейчас организуем стол.

Марат вышел, зашептался с хозяйкой. На раскладушке не вытерпел, крутнулся с боку на бок Василь, затекшими глазами нацелился на гостей.

— Если он агроном, если он Марат Николаевич, так ему и «здравствуйте, пожалуйста», а если я Василь, так...

— При чем здесь «агроном?» Лаврушин не бьет людям физиономии, а к тебе неизвестно с какой стороны подъезжать. Вставай, присаживайся!

Василь не любил повторных приглашений к столу.

Марат внес стаканы, хлеб, помидоры, масло.

— Если хотите, вот еще, — из железной банки он высыпал на газету кучу монет: тусклое, почерневшее серебро, зеленые от древности медяки и даже николаевский рубль.

— Настоящий? — Горка выловил его и потер в пальцах.

— Настоящий... Нумизматика! Тоже увлекаюсь. Интересно! Возьму любую монету и через нее вижу то время, ту эпоху... Вот рубль с царевной Софьей, что Василий держит. Смотрю на него — и перед глазами стрелецкий бунт, виселицы на Красной площади, молодой Петр Алексеевич... А это немецкие марки. Видите, одна чеканка тысяча девятьсот тридцать четвертого года, другая — тридцать седьмого. На первой орел только еще растопырил когти, а на второй уже свастику в венке держит. Но на обеих барельеф президента Пауля Гинденбурга, к тому времени скончавшегося. Думаете, Гитлер за рыцарский профиль чеканил его на деньгах? Как бы не так!.. Давайте объявим конкурс. Конкурс на смешное! Как? — Марат тряхнул стоячим чубчиком-гребнем, заговорщицки поглядел в придвинувшиеся молодые веселые лица.

— А премия? — под Василем нетерпеливо скрипнул табурет.

— Премия будет, но какая — тайна. Кто первый?

— С вас, Марат Николаевич, начнем и — по солнцу. — Андрей торопил память, но, как назло, ничего смешного не вспоминалось. Приходилось успокаивать себя тем, что его очередь будет последней.

Марат снял белый галстук и расстегнул ворот черной рубашки.

— Ладно! — сказал он, ставя на стол голые сухие локти и сплетая перед лицом пальцы рук. — Только смешного я... Не умею я смешное! Впрочем, хотите, расскажу, как меня чуть из университета не исключили? Это скорее грустное, чем смешное... Началось с того, что я уснул на лекции. Положил голову вот так, — Марат показал, как он положил на руку голову, — и сплю. Слышу: над головой — голос преподавателя. «Возмутительно! — кричит он и, я чувствую, потрясает в воздухе кулаками, чувствую, а проснуться не могу. — Возмутительно! В наше замечательное время, когда от энтузиазма людей лед на Волге тает, студент спит на лекции! Я добьюсь, Лаврушин, чтобы вас из университета отчислили!..» — «На это много ума не надо», — ответил я просыпаясь. Казалось бы, ничего особенного, а завертелось, пошла писать губерния! Вредный был кандидат. Спасли ребята. Пошли к ректору и сказали: «Кандидат наук такой-то тряс над головой Лаврушина кулаками, но не заметил на его ушах цементную пыль». Оставили, сделали из меня ученого агронома.

— А при чем тут цементная пыль? — Василь был разочарован концом и явно не понимал, почему улыбаются Андрей с Горкой.

— При том, старик. У кого было туго с финансами, ходили по ночам вагоны с цементом разгружать. Твоя очередь, Георгий!

— У нас в прошлом году отец мотоцикл выиграл по лотерее. Три раза домой из магазина прибегал и все забывал — зачем. На четвертый вспомнил: паспорт нужен!..

— Браво! Коротко и ясно! Браво!

— А где ж ваш мотоцикл? — подозрительно спросил Василь, перестав вдруг смеяться. Он хотел выиграть премию и готов был придраться к любому пустяку, лишь бы затенить соперника. Негоже, если его эти юнцы обойдут, он все-таки старший! — Где твой мотоцикл?

— Где, где! Ну, в сарае стоит. Прав-то на вождение ни у отца, ни у меня. Разбить такие деньги, говорит отец...

— Ясно! Василий, тебя слушаем...

Василь поудобнее уселся и, опустив голову, сосредоточенно уставился в столешницу. Казалось, он прислушивался к тому, как ведет себя под бинтом разбитый нос. Внезапно его маленькие толстые уши стали накаляться, а сам он мелко-мелко затрясся, почти беззвучно смеясь какому-то воспоминанию. Глядя на него, непроизвольно начали смеяться все.

— От здорово! — задыхался Василь и никак не мог остановиться. — От здорово!.. Хлопцы, вы помните, зимой приезжалы из пединститута две студентки на практику? У нас тут на квартире стоялы. Воны в горнице, а я в задней со старикамы. От здорово! — И Василь вновь заколыхался.

— Да рассказывай наконец! — прикрикнул Андрей.

— Сидим ось так все за столом, вечеряем. А мени дуже приглянулась Марусенька, така гарна дивчина з ямочками на щеках. Дывлюсь через стол на нее, вона на меня дывится, я опять на нее. Шукаю пид столом ее ногу, трохи надавливаю. Вона ничего, на меня дывытся. Я еще надавливаю. Вона перестала дывыться. Ах, так! Я еще!.. Як гаркне под столом кот, як выскочит. Дед его ложкой по потылыце. Вин через бабку да в окно! Вынес головой стекло и — в снег, да на забор!.. Я ж ему, скаженному, на лапу наступав, а думав, шо Марусеньке.

Смеялись и смотрели на большущего сибирского кота, сидевшего на борове холодной голландки. Он будто понимал, что речь шла о нем, презрительно морщил нос и жмурил рыжие разбойные глаза.

Насмеялись и попросили Андрея спеть: в итоги конкурса все равно, мол, зачтется. Горка подал гитару.

Свет от лампочки с потолка падал прямо на лицо Андрея. В светло-карих глазах его словно бы головки крохотных медных гвоздиков блестели. «Что ж, про какую-нибудь матаню нам споешь?» — Марат ничего не ожидал от Андрея и даже с некоторым сожалением взглянул на Горку с Василем, ловивших каждое движение товарища.

Это их ожидание, очевидно, смутило и Андрея, он хмыкнул и начал настраивать басы, поставив ногу на перекладину стула, склонив голову к гитаре.

И вдруг почувствовал, что не споет хорошо. Не было настроения. Хандру нагнал все тот же Василь, к которому Андрей ревновал Граню. «Разъел рожу и волочится за всеми подряд. Да еще и хвастается. Жаль, что только нос свернул... А Граня... Может, и она не лучше Василя? На свиданиях, может, вместе надо мной смеются...»

Андрей поставил гитару на место.

— В другой раз... Что-то с горлом...

— Согласны! — обрадовался Василь и, хитровато помолчав, глухо напомнил из-под повязки: — А премию кому ж?

Марат поискал на полках и вытащил неумирающего Остапа Бендера — «Двенадцать стульев. Золотой теленок». На внутренней стороне обложки написал, что эта книга такого-то числа и месяца вручена Василию Бережко — победителю конкурса «смехачей».

— С условием: прочесть в недельный срок.

Василь принял премию без воодушевления. Но побожился, что одолеет в срок: «Без брехни!» Он тут же растянулся на койке, стал листать книгу с подчеркнутым недоверием и пренебрежением.

Марат внутренне улыбался: «Наверное, легче дверному косяку привить оспу, чем этому любовь к чтению». Вышел проводить парней.

— Приходите в следующую субботу. В другие дни времени ни минуты... Стихи любите? Стихи будем читать! Как? Ты кого, Георгий, любишь из поэтов?

— Я? — Горке стал тугим ворот рубашки, он повертел шеей, расстегнул верхнюю пуговицу.

Ночь набирала тьму и предосеннюю прохладу. Окна домов, словно цветущие подсолнухи, мережили загустевший сумрак. На песчаном перекате шумела вода. Под этот шум хорошо молчится и хорошо мечтается. Днем, если даже и очень-очень тихо, все равно переката не слышно. Ночью глуше, невнятнее краски, но сочнее и ярче звуки. И не потому ль влюбленным так дороги ночи! Ночью надо быть рядом, чтобы видеть единственные, завороженные счастьем глаза, ночью малейшее движение губ доносит до слуха самое сокровенное и желанное.

Ночи, ночи! Несут они и встречи, и расставания.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Савичев, припадая на протез, шагал навстречу Ирине. Она семенила от колодца с полным ведром и никак не хотела встречаться с председателем: смотрела под ноги, словно боялась оплескать туфельки, и забирала влево, точно ее заносило тяжелое ведро. Но Савичев тоже взял в сторону и сошелся-таки с ней лицом к лицу.

— Дай напиться, красавица!

Ирина вспыхнула, но ведро подала. Он обнял его холодные бока ладонями, легко вскинул к губам. Кепка съехала на затылок, и на большой лоб выкатились кольца поредевших волос. Савичев пил, а сам из-за влажного края ведра колол девушку черным зрачком, будто пытал: доколе будешь дуться? Ирина отвернулась.

Крякнул, отдал ведро, широкой ладонью вытер губы, развел усы.

— Все сердишься, Вечоркина? Это у людей всегда бывает, когда им немного пощекочут в носу. Какие ж вы все характерные! Давеча тоже вот Аграфена с Нюркой Буянкиной подступились: дай им то, дай другое, купи для фермы доильную «елочку...» Скоро ухажеров начнут от правления требовать. Нет бы по-хорошему, по-человечески... Вот и ты — бах в колодезь хлорки, бах — нашумела на всех! Будто над вами вожжой трясут...

Ирина, перехватив в другую руку ведро, по-прежнему отводила взгляд.

Савичев подергал усом, дивясь себе: как она похожа на ту, на неверную! Всколыхнулось в душе, обожгло... Вместо слов он махнул рукой и пошагал к правлению. Внезапно остановился.

— Ты вот что, Вечоркина! Зайди как-нибудь в контору, покажу тебе решение общего собрания. Еще в январе наметили построить дома чабанам, да никак лес не поступал. Вчера пришел вагон сосны, теперь начнем...

Удаляясь, не видел, с каким отчаянием и стыдом глядела вслед ему фельдшерица. Вероятно, он ее тут же и забыл. А может, и не забыл, да не хотел оглядываться, ворошить прошлое: было оно невеселым. Мало веселого видел этот суховатый человек на протезе. И теперь его ругают за зимовку скота, за весенний сев. Легче назвать, за что не ругают!

Савичев увидел мчавшийся навстречу ему «газик».

Машина резко затормозила. Из кабины выскочил взъерошенный секретарь партбюро Заколов.

— Павел Кузьмич! — трагически запричитал он. — Скорее же, Павел Кузьмич!

— Пожар?

— Сам товарищ Грачев... В первой тракторной... Садитесь же!.. Целый час ищем вас... Весь актив уже там...

— Странно. — Савичев сел рядом с Заколовым на заднее сиденье. — Чем все это вызвано?

Машину сильно тряхнуло. Савичеву показалось, что грачевский шофер нарочно промчал через выбоину.

Савичев не стал переспрашивать. Он и без того догадывался, что начальник управления приехал за хлебом... Но ведь колхоз уже дал полтора плана!

На полевом стане играли в городки. Савичев увидел здесь Марата, Василя Бережко, самого Грачева, целящегося палкой в фигуру...

Сунув папиросу в зубы, Савичев нервно чиркал спичками, а они все гасли и гасли, как на дожде. Иван Маркелыч протянул ему лимонный огонек зажигалки.

— Все тебя ждем... Гляди, как товарищ Грачев бьет!

Большой, глыбастый Грачев, прищурив глубоко посаженные глаза, отвел назад руку с тяжелой, гладкой or ладоней палкой. Через мгновение она пропеллером прожужжала в воздухе и сильным ударом вышибла фигуру, рюхи брызнули в разные стороны, как воробьи от ястреба.

Савичев сплюнул горьковатую от табачной крошки слюну:

— Кабы по дурным головам, а то... — Из-под ломаной брови глянул на раскаленное цинковое небо: — Всю кукурузу на корню поварит. Хоть бы с десяток автомашин...

— Поговори с Грачевым.

— В сто первый раз? Хлеб — первая заповедь, какой уж там силос...

Грачев оставил игру. Он взял из чьих-то рук пиджак в крупную клетку и, накинув на окатистые сильные плечи, подошел к Савичеву радостный, не остывший от азартного возбуждения. Одной рукой с платком вытер влажный лоб, другую подал Савичеву.

— Ох, в детстве я, бывало... Сроду не мазал!..

Пальцами отведя с брови пепельную челку волос, Грачев посмотрел на рыжие от жнивья поля, но, наверное, не увидел их, сосредоточившись на какой-то мысли.

Вот так, в канун жатвы, помнится Савичеву, стоял Степан Романович на трибуне пленума обкома партии, так же обирал с бровей челку и долго молчал. А потом от имени приреченцев заявил, что колхозы и совхозы сдадут хлеба в полтора раза больше плана, призвал другие управления равняться по ним. А полтора плана — это девять миллионов пудов. Есть же только семь — просо подвело, кисть велика, да в ней больше шелухи, чем зерна. Суховей прихватил во время налива.

«Ей-богу, за хлебом приехал! — все еще не верил Савичев Грачеву, хотя тот и намекнул о каком-то важном событии. — Реванша хочет за провал зимовки... А новая зимовка?..»

Грачев взглянул на Савичева заблестевшими глазами, положил руку на плечо:

— Садитесь! Вы подали мне блестящую идею... Зачем культурные и прочие станы строить?! Старо!.. Трата средств пустая, бирючиная жизнь в степи... Купим для каждого хозяйства по два-три автобуса и... Улавливаете? — глубоко сидящие глаза скользнули по лицам Савичева и Ветланова. — Сменился — садись в автобус, и он тебя доставит к домашнему очагу. Как, товарищ Ветланов?

Иван Маркелыч неопределенно пожал плечами: ему лично пока что неплохо служил велосипед. У других были мотоциклы и мотороллеры.

— Замечательную идею вы мне подали, товарищи! — Грачев вынул записную книжку, что-то быстро записал в ней. — Мы это дело на всю республику... Ну, зовите народ, будем начинать. И так много времени вхолостую, считай...

Рассаживались кто где. Механик Утегенов опустился прямо на теплую землю, сложив ноги калачиком. Марат устроился на перевернутом вверх дном ведре. Кинув под себя замасленную фуфайку, растянулся рядом с ним грузный тяжелый Василь Бережко. Прислонившись сухой спиной к стене вагончика, сидел на корточках Осип Сергеевич Пустобаев. Его лысина белела, словно выклеванный воробьями подсолнух.

— Товарищи! — Грачев поднялся за обеденным, чисто выскобленным столом. — Товарищи, от имени производственного территориального управления...

Сбоку засмеялись. Грачев недовольно повернул голову — у всех серьезные внимательные лица.

Играя кончиком длинного белого галстука, Марат пояснил:

— Никак не могу привыкнуть к производственному территориальному, товарищ Грачев. К перестройке никак не привыкну...

Грачев посмотрел на щупленького, с торчащими волосами агронома изучающим долгим взглядом:

— Жизнь, молодой человек, не стоит на месте.

— Жизнь-то не стоит, зато мы...

К лицу Грачева прилила кровь.

— Можно подумать, Лаврушин, что вы осуждаете создание управлений и их парткомов?

— А что! — подскочил Марат, но тут же почувствовал, что его дергает за рукав механик Утегенов.

— Ай, садись, пожалуйста! Мой отец говорил... Зачем шум? Зябь надо пахать, кукурузу надо косить...

— Я отвечаю на вопрос. — Марат сел.

Грачев тер пальцами крутой раздвоенный подбородок и видел: Ветланов смотрел на агронома, улыбался, a Савичев откровенно избегал его, грачевского, взгляда, отгораживаясь целым облаком папиросного дыма. «Надо Заколову хвост наломать, запустил работу с коммунистами!..» Отыскал его. Владимир Борисович даже чуточку привстал на скамейке, видно, ждал вопроса.

— М-да... Ладно, товарищи, продолжим. Утром состоялось совместное заседание... Володя, принесите, пожалуйста, — кивнул Грачев шоферу. — Управление и его партком за успехи в хлебосдаче... Володя, снимите чехол... Здесь находится актив колхоза, так позвольте передать это переходящее...

Движением древка Грачев развернул широкое шелковое полотнище, оно опало с тяжелым шорохом. Такой шорох бывает у ссыпаемого зерна. Грачев протянул руку Савичеву:

— Поздравляю, заслужили! Колхоз первым занесен на областную Доску почета... Поздравляю!

2

К пологому речному взвозу вел тихий узкий проулок, сжатый огородными плетнями, густо увитыми тыквенной и огуречной ботвой. Среди желтеющей уже лопушистой листвы висели недоразвитые тыковки и перезрелые рыжие огурцы, расклеванные курами. Над тяжелыми облысевшими корзинами подсолнухов вились и верещали прожорливые воробьи.

Из-за угла лихо вывернул «газик», и Марат едва не попал под колеса. Прижался к плетню, ощущая ладонями шершавую, как наждачная бумага, листву ботвы. Рядом вскочил и шарахнулся в сторону белолобый теленок. «Газик» нырнул к Уралу, а теленок, цедя струйку, шафранными ноздрями брезгливо принюхивался к оставленному машиной дымку.

Марат засмеялся, проведя рукой по его податливой спине:

— Нельзя так, это же товарищ Грачев.

С реки неслось протяжное и раскатистое, как эхо:

— Эге-гей! Паро-омщи-ик!..

Паром грузился на той стороне телегами и мотоциклами. «Значит, Грачев ждет. Не хотелось бы встречаться. Впрочем...» Марат перекинул рюкзак на другое плечо и стал спускаться по обочине.

«Газик» стоял у кромки воды, а шофер, расставив длинные ноги и уперев кулаки в бока, недовольно следил за приближающимся паромом. Стальной трос, провисая в середине, сочно чмокал по воде и, вновь натягиваясь, сорил капелью. В сторонке, на полузанесенной песком коряге, сидел Грачев и, выбирая возле раздвинутых ног плоские речные голыши, ловко метал их по воде. Когда камень, рикошетя, делал пять-шесть веселых скачков, то на большом лице Грачева Марат замечал искреннее мальчишеское удовлетворение.

Увидев агронома, Грачев поднялся, отряхнул руки от песка. Марат понял его вопросительный взгляд, кинутый на рюкзак. Пояснил:

— На рыбалку собрался. За все лето впервые...

— Хорошее дело. Я тоже люблю с удочкой... А где же снасти?

— Нас целая компания, сейчас подойдут...

Больше, кажется, не о чем было говорить. Молча смотрели на сверкающую струну троса, на медленно идущий паром. И Марату почему-то вспомнилось позавчерашнее собрание в бригаде, особенно горькие слова Савичева, когда возле Грачева осталось три-четыре человека: «Ну вот, забираешь ты у нас половину фуража. У других — тоже... А когда мы животноводство поднимать будем, Степан Романович? Ты, извини за грубость, откуда берешь мясо к столу? Из магазина? Для твоей зарплаты и то цена... Нет, Романыч, не с того края беремся...»

Грачев не стал возражать, доказывать, он только невесело улыбнулся: «Побыли бы вы, Павел Кузьмич, на моем месте!..» Действительно, на его месте тоже не легче: обязательство не выполняется, а с Грачева наверняка спрашивают.

— Много еще до девяти миллионов пудов осталось, Степан Романович?

Марат спросил это с участливой заинтересованностью, но Грачеву, очевидно, почудилась в вопросе тонкая ирония. Ответил не сразу. Сначала проследил, как «газик» отбросил пробуксовавшим колесом струю песка, развернулся и, погромыхивая досками настила, въехал на паром. Только после этого, заложив руки за спину, Грачев с высоты роста оценивающе окинул Марата взглядом от чубчика до кирзовых сапог.

— Я вас мало знаю, Лаврушин, но мне кажется, у вас есть нехорошая манера вмешиваться не в свои дела.

Марат прикусил губу.

— Вы, вероятно, о моей реплике... на собрании?

— Допустим. Вы коммунист? А партийной дисциплины не знаете. Извините, меня ждут! — Грачев шагнул к причальным мосткам.

Паром отчалил, и поэтому последнее слово осталось за Грачевым. Но сам-то он не чувствовал себя победителем. Облокотившись на перила, Грачев искоса поглядывал на оставшегося у береговой кромки агронома, который все уменьшался и уменьшался. «С разных берегов смотрим мы друг на друга, с разных берегов смотрим на дела, — Грачев давил в себе ощущение вины. — Он, этот Лаврушин, считает меня дубом мореным, бесчувственным... А я за район болею, за его честь. И не мне останавливать маховик перестроек».

На этой речной переправе вспомнилась Грачеву недавняя беседа с заведующим сельхозотделом обкома партии Фаитовым. Тот был, как всегда, категоричен: «Делами своего района, Грачев, ты должен доказать правомерность перестройки сельхозорганов. Твои руки развязаны — действуй, давай качественно новый скачок. Я в тебя верю, Грачев, будь любезен, не подводи...»

Грачев, вспоминая, горестно хмыкнул: «Легко сказать — не подводи! Говорят, молот, сокрушая, кует. Я сейчас между молотом и наковальней. Молот в данном случае — Фаитов. Он из меня кует то, что считает нужным. Ему, конечно, видней, пусть кует, лишь бы не расплющил да не выбросил на свалку. Тут уж, конечно, успевай сам вертеться меж наковальней и молотом. Ну, это у меня, кажется, всегда получалось! — У Грачева настроение приподнялось. — Без определенных издержек на определенном этапе не обойтись, это аксиома». Он бодро сошел с парома, приставшего к берегу. Повел окатистыми плечами, но не оглянулся, хотя и чувствовал, что с противоположного берега на него все еще смотрит ершистый забродинский агроном. Пускай смотрит: молодо-зелено!

Марат подошел к бударе Мартемьяна Евстигнеевича, примкнутой к чугунному колесу от лобогрейки, кинул в нее рюкзак и сел на носу. Настроение было испорчено. «Что они так долго собираются?» — подумал он о Гране с Василем.

С Бухарской стороны часто летела паутина — первая проседь недалекой зимы. Журавлиный треугольник пунктиром метил малиновые донца облаков. А выше него, выше закатного солнца, реактивный самолет вел по синеве тонкую блестящую линию.

Внимание Марата привлек девчоночий радостный возглас: «Й-есть! Вот это окунище!..» В соседней бударе, зажав под мышкой удилище, снимала с крючка рыбу Варя Ветланова.

— Как клев, Варюша?

— Ой, хорошо клюет, Марат Николаевич! Целую уйму уже натаскала.

Марат перешагнул в ее будару, нагнулся к ведру: в нем плавали конопатые ерши и окуни в лампасах.

— Ого!.. Может быть, уступишь нам? А то поймаем ли сами...

— Забирайте, я еще сколько угодно наловлю! А черви есть у вас? Возьмите моих, я еще накопаю. Берите, берите! — Варя почти насильно всунула в руки Марата ведерко и консервную банку с червями.

— Спасибо! Значит, с меня плитка шоколада.

— Что я — маленькая?..

Варя смотала леску на удилище и важно, оттопыривая мизинец свободной руки, посеменила к взвозу. Но, оглянувшись и заметив, что Марат как будто бы уже не смотрит на нее, припустилась во весь дух, только загорелые ноги, как спицы в колесе, замелькали.

Марат улыбнулся. И тут же он увидел спускавшегося к берегу Василя. Тот нес на плече весла и удилища, а в руке — патефон.

— Стопроцентный культдосуг обеспечен! — Марат с усмешкой принял от него патефон и снасти, сложил в бударе. — Я уже и рыбы наловил, пока ждал вас...

— Зараз придет Граня. Нюру шукае, шоб она за нее на ферме...

На границе Европы и Азии не было таможенных досмотрщиков, и паромная переправа не пустовала. Особенно активно катались на левобережье женщины — там безданно-беспошлинно можно набирать мешки и ведра терну и грибов. Женский разноголосый галдеж был слышен даже с азиатской стороны. А оттуда начали переправляться грузовики с ароматным лесным сеном.

Мягко, бесшумно скатилась к въездным мосткам голубая «Волга». Из нее доносилась задумчивая нежная музыка. За баранкой сидела молодая красивая женщина, кинув левую руку через дверцу. В тонких пальцах слегка дымилась сигарета с золотым ободком.

— Собственная! Провалиться мне, если не куплю себе такой машины... — Василь направился к «Волге», разминая в пальцах папиросу. — Разрешите, девушка, прикурить? Спасибочки!

Храня на лице учтивость, он почти на цыпочках возвратился к Марату.

Четко и звучно, словно затвор винтовки, щелкнул замок дверцы: женщина вышла из машины. Движением головы откинула назад длинные белокурые локоны и, не обращая внимания на парней, грациозно поднялась на мостки. У края остановилась, покачиваясь с носков на каблуки. Ветерок трепал на ее коленях широкий подол летнего платья.

Василь захлебывался:

— Как играе, сатана, как играе! На лучших моих чувствах играе...

— Тонкое наблюдение!.. Берегись, старый донжуан, Граня идет...

С превосходным безразличием отвернулся Василь от незнакомки.

Запыхавшаяся Граня вскочила в будару, прошла на корму.

— Поехали!.. Насилу разыскала Нюру... Василь, ты — на весла, тебе полезно...

— Что вы, Граня, он и так кефирным созданием стал! Сердце начало заклинивать, так Ирина ему кефир да овощи прописала. Я буду грести.

Но Василь, посапывая, сел на среднюю скамейку и с характерным стуком вложил весла в уключины. Стремя подхватило будару, но сила у Василя была немеряная: береговой каймой суденышко послушно пошло против течения. Марат понял, что Василь своим умением грести рисовался перед красивой владелицей «Волги», которая наблюдала за ними с высоты причальных мостков. Граня, видимо, тоже это поняла.

— Бережко, что ты так взглядываешь туда? — с ехидцей спросила она. — Хочешь знать, кто она? Главный инженер геологической партии... Ты уж лучше к нам, дояркам, чалься, надежнее...

Марат рассмеялся, а Василь с такой силой ударил веслами по воде, что всех обдало брызгами.

— Не перевариваю тех, шо курят: целуешь, а от нее — як от пепельницы.

— Ничего, Граня, он тоже будет учиться и будет курящих любить.

— Я? — Василь иронически хмыкнул. — Чи мени жить надоело? Чи я мало заробляю? От шутник ты, Марат Николаевич!

Граня и Марат молча переглянулись.

Урал Граня знала отлично. Коротким кормовым веслом она рулила то к длинным песчаным косам, то просила Марата привязать будару к притопленным деревьям, обрушенным в реку подмытым яром. Здесь всегда колотились голодные злые жерехи. Граня брала в руки новенький складной спиннинг и, встав, ловко забрасывала блесну метров на тридцать — сорок.

Завидев металлическую рыбешку, длинный стремительный красавец жерех бугрил спиной поверхность воды и с ходу, бесшабашно хватал блесну. Попавшись на крючок-тройник, он почти не бился, лишь ошарашенно пучил желтые глаза и плямал нижней, презрительно выпяченной губой. Пока дошли до места, Граня втащила в будару трех тяжелых, как сырые поленья, рыб.

— Эх, и уха будет! ликовал Василь угребаясь из последних сил. — Двойную заварим...

— Наголодался на кефире? — Граня направила будару к правому берегу. Только ей было ведомо, почему она выбрала это место. — Будешь кашеварить.

— Я вам наварю! — угрожающе пообещал Василь.

Выгрузились на крохотной полянке, окруженной кустами и деревьями. Здесь было тихо и прохладно, пахло грибами. Распределили обязанности. Граня стала чистить рыбу. Марат пошел за валежником. А Василь завел патефон и поставил пластинку. Изогнув лебединую шейку, патефон ворковал:

Утомленное солнце нежно с морем прощалось,

В этот час ты призналась...

Василь фальшиво подпевал и заколачивал колышки, чтобы подвесить над огнем ведро с водой. Переставляя пластинку, вздохнул:

— До чего же чувствительная музыка!.. И шо за жизнь пошла — в лавке водки немае, одно вино. Прошлый раз взялы бутылку — Мартемьян Евстигнеевич не стал пить, Ионыч — не стал, я выпил стакан — тоже не стал. Якась кислятина.

— Совсем бы эту водку не выпускали, — сердито сказала Граня, бросая в ведро очищенную картошку.

— Так на рыбалке ж! Без стопки уха — не уха.

Накручивая пружину патефона, Василь вскинул глаза на шорох шагов и удивленно замер: перед ним остановился улыбающийся Андрей.

— С якого потолка?!

— Коров пасу... А тут услышал твою сердцещипательную музыку. Вот хорошо, очень рад такому соседству!

— Да бачимо, шо радуешься, рот на восемнадцать сантиметров растянувся. — Василь, наоборот, не очень рад был его приходу.

Но Андрей уже присел рядом с Маратом, который через колено ломал сухие сучья. Взял Гранин спиннинг, повертел в руках.

— Вот это да! Ваш, Граня?

— Василь подарил...

— По блату в районе достав, — самодовольно отозвался Василь. — Пластмассовый.

— Можно попробовать? — спросил Андрей после некоторого молчания.

Граня кивнула, а Василь нахмурился. Андрей спустился к воде, но тут же вернулся. Лицо его выражало горе и вину. Руки парня были пусты.

— Понимаете... Взял я его вот так, замахнулся...

— Шо?! — в предчувствии беды Василь приподнялся с корточек. — Ну, шо?!

— Понимаешь... Замахнулся вот так... И как он?!. Понимаешь, выскользнул из рук и... Хотел поплыть, да там такая глубина...

Василь чуть не плакал.

— Шоб ты сказывся, проклята душа! И чего я тебе тогда, на сенокосе, руки не переломав!.. Пятнадцать рублей закинув! Да катушка — трояк... Убить мало!..

Марат тоже жалел прекрасную рыбацкую снасть. Только Граня, отвернувшись, давилась от смеха. Она-то догадывалась, по какой причине улетел в Урал дареный спиннинг.

Андрей удрученно побрел к кустам.

— Спасибо, уху я не буду, хотя вы и не приглашаете...

— Катись, чертова душа, катись, бо ты знаешь мой горячий характер! Шоб тебя там приподняло да шлепнуло...

— Брось, Андрей, фордыбачиться! Оставайся! — Марат пытался примирить парней. — С кем не случается...

Граня, прикусывая губы, чтобы не смеяться, моргала Андрею: оставайся! И он согласился:

— Ну, если уж настаиваете... Только я пойду проверю стадо...

— Возьми с собой, Андрей. Посмотрю, где пасете.

— Граня, где перец?! — крикнул вслед ей Марат, священнодействуя над кипящим варевом.

— В пакетике на дне корзины...

Минут через десять вышли на просторную луговину, по которой рассыпалось стадо. Граня остановилась, обняв рукой молодой белостволый тополь.

— Постоим? — голос у нее был задумчиво-тихий, спокойный. — Смотри, как вон та вербочка листву... Видишь? Будто записки рвет и... роняет, роняет... Листопад начинается, осень...

Казалась она Андрею неслыханно красивой: белые, с медовым отливом волосы, белое лицо, а на нем — грустные зеленые глаза... Когда-то он чуть экзамен не провалил за-за нее. Давно это было, месяца три назад. Андрей не хотел себе признаваться, но каждая встреча с Граней томила его и радовала, хотя, возможно, и не так, как раньше. Он по-прежнему ловил себя на том, что смотрел на Ирину, а думал о Гране.

Словно отгадав его мысли, Граня поглядела на него через темные ресницы:

— И на свидание, поди, некогда ходить? Смотри, а то пока ты коров по ночам пасешь, к Иринушке другой пастушок приладится. Да ты не красней!

— Я и не краснею! — Андрей потрогал мочки своих запылавших ушей. — Разве заметно?

— Как задние фонари у машины. — Скрадывая вздох, повела взглядом по выкошенному лугу. — Больно ты робок с нею... Тебе не кажется, что красивым парням почти всегда недостает удали?

Он крутнулся на месте, выдрав шипами бутсов траву из земли. Пошел к стаду. Граня окликнула:

— Иди сюда! Парень ты, смотрю, с кандибобером.

Андрей прислонился к другому топольку, отвел глаза.

— Чего тебе?

— Андрюшенька, ты ведь жениться на мне собирался... Ну-ну, шучу! — Граня стала рядом, покусала горькую веточку тополя. — О любви с тобой, оказывается, нельзя — только о надоях, о механизации... Механизация! Нажал кнопку — и спина мокрая. — Кинула веточку, машинально сорвала другую. — Павел Кузьмич говорит, пока не переведем коров на стойловое содержание, толку электродойка не даст. Разве, говорит, навозишь ее летом по степям, когда пастбища то и дело меняются. Прав он.

— Как же переводить на круглогодовое стойловое? — А в голове было: «Если бы ты знала, как мне хочется... всегда, всегда быть рядом!»

— Силоса надо больше закладывать, фураж иметь, зеленую подкормку. Ну, и механизацию полную. Знаешь, сколько на всех этих коров доярок потребуется при механизированной дойке? Три! А сейчас — двадцать три. Вот и дешевизна молока. — Засмеялась: — Устроила тебе зооветтехминимум!

— Устроила.

Он смотрел на Гранин профиль. К матовой щеке, к шрамику под веком ласкался белокурый завиток волос. Сквозь мешанину листвы и веток прорвался последний вечерний луч солнца и наполнил ухо розовым светом, на мочке поджег вдруг зеленую, как Гранины глаза, клипсу. Вся она вот такая, Граня! То холодная, неприступная, то вдруг вспыхнет огнем.

— Грань, а если б ты была зоотехником? Тогда что?

— Тогда? — Она помолчала. — Тогда видно было бы.

— Знаешь, ты готовься в институт. Мы поможем тебе, комсомольское шефство и все такое. А?!

Она недоверчиво поглядела на парня.

— Ой ли! — И внезапно, пряча надежду, спросила: — А как написать: было много носок или носков?.. Носков. А как правильно: пять блюдцев или пять блюдечек?.. Блюдечек? Голова лопнет!

— Ничего, осилим! Будешь писать, а мы проверять и объяснять ошибки. Ладно?

Граня вздохнула:

— Ладно! — Она плохо верила в успех. — Пошли, что ли? Там уж, наверное, уха готова...

— Иди... Я проверю хвостопоголовье и вернусь...

На стоянке был переполох — пропали ложки. Перерыли все в рюкзаке и корзине, обшарили вокруг — как в воду канули.

— Воров не было, а батьку укралы! Ты не забыла их дома?

— Да нет, вот тут они завернутые в газету лежали...

А от ухи исходил такой ароматный, такой божественный запах! Василь громко сглатывал слюну, в изнеможении лежа перед расстеленной клеенкой с пустыми мисками.

Андрея встретили ледяным выжидающим молчанием. Он опустился рядом с Василем, тылом ладони легонько шлепнув его по животу:

— Подбери свое пресс-папье, сесть негде! — медленно, хладнокровно вынул из кармана шаровар ложки. — На вас надейся, а сам — не плошай...

Даже Василь вместе со всеми облегченно захохотал:

— От зараза! Це ж разве человек!.. Такой спиннинг сгубыв...

Хлебали уху, нахваливали, тянулись к ведру за добавкой. Долго смеялись над Маратом — любителем острых приправ. Оказывается, Граня вместо молотого перца прихватила второпях пачку корицы, а Марат всыпал ее почти всю в ведро и в собственную миску. Пока разобрались при свете костра, уха уже имела ярко выраженный привкус сдобы.

Провинившегося Андрея отправили к Уралу мыть посуду. Остальные сидели — Василь лежал — возле костра, вспоминали смешные истории.

Возвратившийся Андрей лег на спину. Над его головой путались в ветвях вербы звезды.

— Посмотрите, как низко висят звезды — веслом достанешь. Хотел бы я первым побывать на одной из них...

— В «Комсомолке» я недавно читала статью какого-то инженера: «Не рано ли заигрывать с Луной?» По-интересному он судит.

— В школе все для меня было ясно... А теперь не укладываются в голове две величины: запущенные в космос корабли и запущенное животноводство. Почему так происходит?

— Оттого, шо надо пасти коров, а ты ось тут вылеживаешься.

— Очень остроумный ответ! Благодарю... Почему такое, Марат Николаевич? Животноводству — тысячи лет, а космической науке — считанные годы...

Марат, подперев подбородок острым кулаком, смотрел в костер, словно только там он мог получить для Андрея ответ. Как от брошенного в воду камня все шире и шире расходятся круги, так и от вопроса Андрея мысли Марата охватывали все больший и больший круг событий. Собрание актива в бригаде... Знамя за успехи... Вывезенный зернофураж... Пересыхающая на корню кукуруза — не на чем силос возить к траншеям... Потом — зима... Отощавший скот, падеж... И так — в колхозе, в районе, в области... «Перестройка сельскохозяйственных органов полностью оправдала себя. Читайте газеты, Лаврушин!..»

— Ответить тебе, Андрей, очень нелегко... Я лично думаю так: в науку о космосе идут те, кто умеет дерзать, кто талантлив. Иначе нельзя.

— А в животноводство — такие, як ты. — Василь не на шутку ревновал: видел, что Граня то и дело останавливала на Андрее долгий внимательный взгляд.

— Бережко, как всегда, острит... Наверное, что-то не так у нас на селе делается.

— Верно говоришь. Сельским хозяйством зачастую руководят люди не по призванию, а по должности. Его поставили — он и вертит всем мозги. А мы, в меру трусости и равнодушия, поддакиваем или помалкивем.

Вербовый сушняк постреливал в костре, словно тыквенные семечки на раскаленной сковороде. Где-то рядом заворковал проснувшийся в гнезде вяхирь. Всполошно каркнул на вершине осокоря грач. И бормотала в омутах, зловеще хлюпала вода.

Василь поднялся и начал заводить патефон.

— Вечно ты, Марат Николаевич, своими разговорами настроение испортишь! Поменьше надо у себя и у других в середке копаться, тогда воно легче...

Что ж ты, белая береза,

От корня качаешься?..

Марат посмотрел на Граню, которая начала укладывать посуду, на задумчивого Андрея, усмехнулся:

— Отчасти, наверное, и ты прав. Хуже всего быть интеллектуальным рахитиком, когда ум развит, чувства обострены, а воли, таланта — шиш! — Он тоже встал. — Что ж, домой, пожалуй, пора?

...Андрей долго стоял на берегу и слушал удаляющиеся всплески весел. Было ему грустно и тоскливо.

3

После купанья, после тыквенника с каймаком здорово дремалось. Думать ни о чем не хотелось — хотелось спать. Сквозь ресницы Андрей сонно наблюдал за сестренкой. Варя набирала в рот воды из кружки, мельком оглядывалась на Андрея — не разбудить бы! — и, яблоками надувая щеки, прыскала на свое школьное платье. Подбородок становился мокрым, на нем повисала прозрачная капелька. От усердия забрав зубами нижнюю губу, Варя начинала гладить, утюг шипел, чугунная крышка позвякивала, а из продушин красно проглядывали угли. Приятно тянуло древесным дымком — как от рыбацкого костра.

За лето Варька сильно подросла. Андрей очень жалел, что классная руководительница запретила ей носить высокую, как у фельдшерицы, прическу. С прежней прической Варя как-то была приятнее. А сейчас за ее ушами торчали два пропеллера из голубых лент.

Надо бы включить радио, послушать известия, да лень было тянуться к репродуктору. Он стоял на подоконнике и, включенный на один провод, пищал заблудившимся комаром. Из-за двери доносился говорок Фокеевны. С Еленой Степановной она сидела за чаем.

С величайшим убеждением в необходимости порученного дела ходила Фокеевна по Забродному и посыпала, опрыскивала хлоркой отхожие места. Утицей заплывала она во дворы, выполняла работу и везде, где можно, вела беседы — сначала о гигиене в быту (с мухами борись, кума, они где хошь червей наплюют, они — первопричина всяческой заразе!), а потом — что бог на душу положит.

Зашла и к Ветлановым. Елена Степановна пригласила чаю выпить.

— Ну, если уж так приглашаешь — налей чашечку. — Щурко обвела комнату взглядом — печь с приставленными к ней ухватами, посудный шкафчик, плакат сберкассы на стене, где полотенце вешают, намытые до желтизны полы. — Чисто у тебя — сдуть нечего.

Степановна пододвинула к ней стеклянную вазочку.

— Кладите варенье, Фокеевна. — Не любила она, когда в глаза подхваливают. — Свежее, из ежевики.

Та долго колотила ложкой варенье в чашке, затем схлебнула и, подержав во рту, оценила:

— Хорошее. — После второго глотка сообщила, как о решенном: — Астраханкины расходятся.

— Да неужто?! — не поверила Степановна, скрипя полотенцем о вымытую тарелку. — Такие тихие, ласковые старики...

— Выгоняла корову, заглянула к ним, а там! Уж она его костерила — страшно как! Все выговор ему выставляет: пьяница, поблуда бездомная, зрить тебя не могу боле! Съякшались с моим Стигнеичем, хлещут водку — и все тут.

Веселая словоохотливая Фокеевна омраченно уставилась в окно. Чай давно остыл, а она все дула и дула сморщенными губами в чашку, держа под нею горстку — чтобы не капнуло на иссиня-белый халат. Степановна не тревожила ее, тихо ставила в шкафчик чистые тарелки и чашки. Заговорила Фокеевна негромким, подвявшим голосом:

— Уж до коих разов думала: надоел, как чирей надоел, выгоню, брошу! Летось, в середине, примерно сказать, июня насовсем было к сыну в Саратов уехала. Жила хорошо, сахарный кусочек ела. А все же не вытерпела, вернулась! Жалко мне его, сердягу, и так у него вся жизнь сломленная. Они ж дружки были с моим-то, с первым.

— Правда, дружба у них была закадычная...

— Оба отчаюги были, у! Особенно мой, Леонтьевич. Гранька вся в него. Кабы не война...

Да, если б не война... Ни одна семья в Забродном не осталась обойденною ею: в каждый дом принесла она горе и слезы. У Фокеевны муж не возвратился, у Мартемьяна Евстигнеевича, у стариков Астраханкиных — дети, Савичев пришел калекой, Ветланов — тоже... Если б не война!

— Мам! — высунулась в дверь Варя. — Остальное все гладить?

— Гладь, дочка.

— Большина-то какая! — повздыхала Фокеевна. — Граня как раз такая была, когда она у тебя нашлась... Уж Леонтьевич над Аграфеной — м-м! Души не чаял. — Лицо Фокеевны стало мягким, светлым, волосатые родинки ничуть его не безобразили, наоборот, придавали ему выражение доброты и мудрости. — В девятнадцатом годе, как сейчас помню, у Клавдеечки Столбоушиной вечерка была. Отворяется дверь, а в ней — красногвардеец отпускной, звезда на буденовке, шинель до шпор гремучих. «Дозвольте взойти, девушки?» — «Взойдите!» Кинул шинелку на кровать и прямо ко мне. Как прилип, так и не отстал до конца. Пляшет, а светлые кудерюшки-кудри и не шелохнутся, а зеленые глаза с меня не сводятся.

Фокеевна заметила, что на столе уже не шумит самовар, что хозяйка уже перетерла и убрала посуду.

— Поди, надоела тебе со своими баснями? Человек любит, чтобы его слушали. Всяк любит вспоминать прошлое, особенно молодость неворотную... Пошел он меня провожать и, стыдно вымолвить, грех умолчать, наотмашь: «Васюничка, вы меня извините, но я вас сейчас...» В лоскуты порвалась отбиваючись, а что сделаешь?! Да и ничего, двадцать два годочка любохонько прожили. Кому медовый месяц, кому — полумесяц, а нам пчелки всю жизнь мед таскали...

Из горницы выкралась Варя, в коричневом платье, в белом переднике с крылышками. В руке — портфель.

— Нарядная-то какая! — заметила Фокеевна. — Прямо как из сундука.

— Мам, я ухожу. — Конопатый нос высоко смотрит, в голенастой фигурке — важность, капелька неосознанного еще кокетства. — Обедать не хочу, мам, у меня полный живот витаминов.

— Ну, иди, иди, да смотри мне там!..

Варя повела острыми плечами и удалилась с таким видом, что можно было подумать: о чем речь, мама, ты же меня знаешь!

— Сто сот стоит девчонка, сто сот! — восхищалась Фокеевна. — Всегда поздоровается, поклонится... Глянь, пыль взнялась! Приехал кто, что ли?

Мимо окон мелькнула тень, и в кухне появился Савичев.

— Давно кошка умылась, а гостей насилу дождались. — Степановна обмахнула стул. — Садись, Кузьмич, чайку заварю нового...

Савичев отказался.

— Мне бы Андрюшку. Дома?

— В горнице. Разбудить?

— Я лучше сам.

Пока женщины строили догадки, зачем понадобился парень, мужчины вошли в кухню. Андрей растирал пролежень на щеке.

— На Койбогар съездим, — пояснил мимоходом Савичев. — Дело к Базылу есть.

— Так вы и меня! — засуетилась Фокеевна. — Меня возьмите...

— Это зачем?

— А как же! Гигиена в быту — залог здоровья. Проверю, посмотрю... Увидишь, Степановна, докторшу, скажи: уехала, слышь, санитарка.

В пятиместном «газике» их уже поджидали. Потеснив Осипа Сергеевича, Фокеевна и Андрей разместились сзади. Председатель втиснулся меж сиденьем и баранкой. По правую руку от него очень прямо сидел Заколов.

Роста Владимир Борисович был малого, возможно, поэтому он и кепку носил на самом затылке, искусно, даже щеголевато заламывая ее. «Кепка с заломом!» Андрей знал, что это шутливое прозвище Заколов получил не столько за манеру носить головной убор, сколько за неумеренную страсть к рисовке, особенно после избрания секретарем партбюро. Новую должность он связал с новыми причудами. Он обзавелся зеленым офицерским кителем. В нагрудный карман натыкал полдюжины карандашей и авторучек, их наконечники блестели, как газыри на черкеске. Даже в самые жаркие дни Заколов ходил при галстуке.

Выехали за поселок. Савичев прибавил скорость. Он весь подался вперед, прижимаясь грудью к баранке. На его стриженый затылок коробом насунулся пиджак.

«Почему они все молчат и не глядят друг на друга? — недоумевал невыспавшийся Андрей. — Точно судиться едут! А зачем я им понадобился? Павел Кузьмич даже не объяснил толком...»

Локоть Василисы Фокеевны больно давил в бок. Андрей отодвинулся к холодной металлической дверце и от нечего делать стал смотреть по сторонам.

Слева отступали, пятились распаханные поля. На вороной пашне сверкала паутина, тонкая и редкая, как седина в бороде Мартемьяна Евстигнеевича.

Внезапно машина въехала в барханы. Дорога завиляла между холмами песка, поросшими верблюжьей колючкой. Здесь можно двадцать раз пройти мимо чабанского зимовья и не увидеть его. При сильных ветрах песок-сыпун зализывает тропы, и они обрываются так же нежданно, как и возникают.

— Хороша загадочка, — промолвил Савичев, остро следя за дорогой. — Чтобы и овцы были целы, и волки сыты.

— Все будет в порядке. Зря волнуешься, Павел Кузьмич.

Андрей заметил, как после этого заколовского утверждения у председателя катнулись квадратные желваки.

— В копеечку обойдется это убеждение.

— Грачев тоже не без головы. Помогут в случае чего.

— Как в прошлом году. Продавали зернофураж по одной цене, а покупали — в четыре раза дороже. Помощь!

— Степан Романович из государственных соображений.

— Это так кажется.

— О чем речь-то? — не выдержала Фокеевна.

Никто не отвечал. Тогда она повернулась к Пустобаеву и повторила тот же вопрос. Осип Сергеевич изогнул брови, осмысливая, как бы половчее объяснить хитрую ситуацию.

— Видишь ли, с одной стороны, — он поднял глаза на зеленый тент «газика», будто хотел прочесть там нужные слова, — с одной стороны товарищ Грачев прав...

— А с другой стороны?

— Ты не перебивай. Понимаешь ли, нам запретили сдавать на мясо запланированный скот, запретили. Из этого исходит, что мы должны кормить это поголовье до января. А кормов у нас мало.

— М-м! Кто ж запретил и почему? — допрашивала Фокеевна.

— А вам-то не все равно? — раздраженно отозвался с переднего сиденья Заколов.

— Как ты сказал?! Ну-ка погляди сюда! Погляди, погляди!.. Вот так.

— Я бы на твоем месте, Павел Кузьмич, сделал проще... — вспылил Заколов.

«Знамо дело, — чуть не выскочило у Фокеевны, — если б лягушке хвост, она бы всю траву помяла!» А Заколов доказывал, что нужно поискать внутренние резервы, поставить их на службу животноводству. Ведь зато, говорил он, колхоз сдаст в январе тысячи центнеров мяса, половину годового задания выполнит! Триумф! Во всех докладах забродинцев будут хвалить...

— Одно нынче — лучше двух завтра! — отрезал Савичев. — Сам, что ли, в ясли ляжешь, когда кормить нечем будет? Во все доклады попадем, только с обратной стороны...

До самого Койбогара не было произнесено больше ни слова.

Барханы вдруг расступились, и глазам открылась степь, бесплодная, исконопаченная сусличьими бугорками. Сбоку все увидели низенькую мазанку с крохотными оконцами. Она прижалась к подножию бархана. Невдалеке от нее высились стены нового саманного дома. Трое колхозников ставили стропила. А в низине тянулась длинная кошара из плетня. Там же одноногий колодезный журавль уныло глазел в каменное кольцо сруба.

Базыла не было. Из мазанки вышла его мать. Поверх вельветовой куртки старуха надела долгополую зеленую безрукавку из плюша, застегнутую на большие серебряные пластинки. Из-под белой, насиненной юбки выглядывали мягкие козловые сапожки. На голове был намотан ситцевый белоснежный тюрбан.

Заложив сухую руку за согнутую спину, будто желая распрямиться, она долго всматривалась в гостей. Признав председателя, сказала что-то мальчугану лет пяти, и тот мгновенно скрылся за барханом. Вскоре прискакал на маштаке Базыл. Подошли колхозники, ставившие стропила.

Достав из багажника чемоданчик и ведро с хлоркой, Фокеевна тут же удалилась. Пустобаев влез на качнувшегося маштака: «Овцепоголовье осмотрю!»

Остальные опустились на песок. Он был теплый, мягкий — на нем хорошо бы уснуть, подставив лицо солнцу. Андрей лег на бок, подперев голову ладонью, Заколов стоял на коленях, чтобы казаться выше. Базыл сидел на корточках.

Андрей заметил, что и Савичев, и Заколов уклоняются от основного. Тяжело сказать человеку, что его многомесячный изнурительный труд, возможно, пойдет насмарку, что напрасно он откармливал валухов, ночей недосыпал из-за них, напрасно пекся в раскаленных солнцем барханах, мок в дожди и слякоть, надрывал поясницу, доставая ежедневно сотни ведер воды из колодца... Но тут уж как ни крои, а швы все равно наружу выйдут!

Базыл не поверил сказанному.

— Это какой порядок, председатель? — растерянно и тихо произнес он. — Это государственный порядок?

— Надо больше в собственных мозгах копаться, чем в государственных порядках! — Заколов решил разом осадить не только чабана, но и всех, кто попытается наводить неуместную, по его мнению, критику.

— Я зачем тогда принял пятьсот ярочек? — будто у самого себя спрашивал Базыл и теребил пуговицу воротника. — Зачем жена пасет ярочек, зачем я пасу валухов? Валухов сдавать надо, жирные валухи, восемьсот штук, шибко жирные. Как быть, скажи, председатель? Чем кормить, где держать? Мы рубим сук, на который сидим.

Никто не улыбнулся.

— Не спрашивай, Базыл, мне самому не легче! — Савичев обратился к строителям: — Придется вам, ребята, другим делом заняться. Нужно как можно быстрее построить помещение для валухов.

Строители курили председательские папиросы и соглашались: нужно так нужно! А Базыл не скрывал горькой обиды. Он отвернулся к новому дому с большими окнами, с высокой крышей. Теперь и дом неизвестно когда будет достроен.

— Не расстраивайся! — громко ободрял чабана Заколов. — Была бы наша воля, мы бы...

— Конечно! Масло был бы — баурсак пек бы, а то муки нет.

И опять никто не улыбнулся.

Жена Базыла Фатима пригнала отару ярок. Мелко топоча, овцы с блеянием ринулись к длинной колоде из толстых досок. Но она оказалась пустой. Базыл поднялся, но Андрей опередил его:

— Я натаскаю воды!

Он едва протолкался между овец к бетонному срубу и потянул за отполированную руками цепь. Блюкнув, бадья потянула цепь ко дну. Перехватывая руками, Андрей выволок ее и вылил в колоду. Началась давка.

— Уть! Уть! — Фатима расталкивала овец, гнала от корыта, а они все лезли, жадно процеживая ледяную воду сквозь зубы.

Андрей не считал, но бадей сто он вытащил наверняка. Спина ныла, а цепь накатала на ладонях красные пузыри мозолей. С горечью и сочувствием посмотрел он на немолодую казашку в кирзовых сапогах, на ее грубые темные руки: сколько же ей, бедной, достается здесь! А ведь у них с Базылом теперь две отары. Значит, в день надо напоить тысячу триста голов! И накормить. И о семье не забыть — дети, старая бабушка... Вот она, арифметика человеческой самоотверженности!..

Возле «газика» никого не было: Базыл пригласил всех в мазанку чаю попить — такой обычай казахский. Андрей шагнул через выбитый порожек, пригнулся, опасаясь низкого косяка. И в сенцах растерялся: куда идти? В полутьме всюду громоздились какие-то предметы. Только приглядевшись, разобрал, что это новая мебель: зеркальный шифоньер, диван, раздвижной стол.

Кое-как протискавшись, Андрей вошел в избенку, тесную, низкую и темную. Ему стало не по себе: не зря чабан так грустно поворачивал лицо к новому дому, он уже и мебели накупил. И вот!..

Возвратились в Забродный вечером. Около правления все вылезли из машины. Андрею и Василисе Фокеевне было немного по пути — она решила зайти в амбулаторию: «Ирина Васильевна, чай, беспокоится!» Гремела пустым ведром и вздыхала. Он не спрашивал, о чем она вздыхала, понимал и так. Поездка у всех оставила неприятное, тягостное впечатление. А у него — особенно. И забыть о ней никак нельзя. Прощаясь, Савичев почти одними губами спросил: «Ну как, Андрей?» — «Подумать надо, Павел Кузьмич», — так же, почти шепотом ответил он. Попросил прощения за все прошлое. Савичев махнул рукой: «Бывает! Тут у любого мозги наперекос пойдут».

— До свидания, Андрюшенька! — Василиса Фокеевна повернула к амбулатории.

— Будьте здоровы, тетя Васюня! — И вдогон изменившимся голосом: — Привет Ирине Васильевне!..

И тут же пожалел: «Зря! Еще Гране скажет, а та... Ну и пусть!»

Ирина сидела за столиком и ярким лаком красила узкие длинные ногти. Василиса Фокеевна неодобрительно посмотрела, но промолчала. А Ирина обрадовалась приходу санитарки. Ей всегда было приятно слушать неторопливую речь старухи.

Первым делом Василиса Фокеевна передала привет от Андрея.

— От какого Андрея? — смутилась Ирина. Перед вечером из школы прибегала Варька с разбитым коленом, пока Ирина перевязывала, девчонка без стеснения разглядывала ее и вдруг брякнула: «А наш Андрей в вас влюбленный! Я точно знаю».

Василиса Фокеевна заметила Иринино смущение.

— Известно, от какого! От Ветланова!

Ирина потерялась еще больше, она не знала, как продолжить разговор. Сметливая санитарка сделала вид, что уже забыла о привете, и сокрушенно вздохнула:

— Где порядок, где его берег — не видно! Вот послушай, желанная, чего я тебе расскажу насчет этого самого животноводства...

Ушла Фокеевна поздно. Как всегда, не торопилась. Да и куда спешить в такую ласковую и по-осеннему темную ночь!

Шла серединой улицы, глядя под ноги. Невзначай вскинула глаза и... Господи исусе, царица небесная! Неслось на нее что-то белое, громадное. У Фокеевны цокнули зубы, она так и присела со страху. А оно шумно промчалось рядом, ветром обдало и скрылось в темноте. Вроде бы и человек, а без головы. Сзади хвостом искры стлались.

Фокеевна подхватила юбки и, поминутно оглядываясь, припустила к дому. Не успела пробежать и сотни шагов, как услышала, что ее настигает привидение. Почти в обморочном состоянии рванулась она в первую же калитку...

— Господи, Васюня! Да на тебе лица нет! Ай несчастье какое?..

Ариша Пустобаева, перепугавшись не меньше белой трясущейся Фокеевны, тормошила санитарку и никак не могла добиться ответа. Наконец та осторожно присела на табурет и, косясь на дверь, кое-как рассказала о безголовом чуде с огненным хвостом.

Теперь Петровна знала, что делать: достала из-за божницы пузырек со святой водой и, шепча заклинание, окропила ею углы и порог горницы. Даже на подоконники побрызгала.

— Явление сатаны тебе было, Васюня...

— Да неужто до сих пор этакая погань водится? — Василиса Фокеевна, как возле медленного огня, постепенно приходила в себя. !

— В святом писании предсказаны и год, и месяц... Как раз совпадает...

— Да неужто, Ариша? Космонавты ж летали, ни бога, ни...

— Бог вездесущ, но никому не дано видеть его. Он в каждом из нас.

Василиса Фокеевна, окончательно оправившись от потрясения, с сомнением покачала головой. Заметив это, Петровна достала несколько толстых церковных книг и, нацепив очки, стала читать предсказания о конце света и явлении огнеподобного сатаны. Потом в Горкиных книжках отыскала чистую тетрадь и карандаш.

— Мы с тобой, Васюня, напишем... Есть у меня знакомый батюшка, близкий мне человек, попросим хорошенько — приедет. Молебен отслужим... А как же, милая, непременно!..

В Петровне проснулись необычные для нее энергия и решительность.

Но Василиса Фокеевна поднялась.

— Ты уж сама тут, Ариша, а я пойду... Может, мне это померещилось сдуру. Только видела своими глазами.

Дома горел огонь. В горнице Граня сидела за столом и читала. Едва Василиса Фокеевна вошла, как сразу же увидела на вымытых половицах широкие пыльные следы от босых ног. Сердце токнуло от догадки.

— Это кто же так наследил?

— Да отец! — Граня не повернула головы. — Вскочил, будто кипятку под него плеснули, и на улицу. Хворает, наверное...

На широкой кровати, свесив с подушки вороную бороду, храпел Мартемьян Евстигнеевич. Фокеевна обессиленно опустилась на сундук: «Чтоб тебя дождем намочило!..»

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Когда Марат вошел в горницу, то увидел Василя сидящим на раскладушке. Согнувшись, он зажимал между колен топорище и ширкал бруском по синеватому лезвию топора, время от времени пробуя острие мякотью большого пальца. К стенке была прислонена пила, обернутая мешковиной. Рядом стоял раскрытый чемодан. Поверх белья и харчей, завернутых в газету, лежали книги.

— Решил-таки?

— Та председатель же! Каже, грошей богато заробишь. От, клята душа, хитрый. А я ж гадаю жениться. — Он плюнул на брусок и еще усерднее заширкал по острию. Волосы его рассыпались, образуя белую нитку пробора. Под шерстяным свитером круто ходили широкие лопатки.

Марат присел возле чемодана на корточки, полистал книги: «Двенадцать стульев» с дарственной надписью, «Граф Монте-Кристо», «Конец осиного гнезда...» Не поднимая головы, Василь кинул сухо:

— Реалистичные произведения.

Заметив, что Марат улыбается, он перестал точить и подозрительно скосился на агронома:

— Шо!

— Почему ты только теперь увлекся книгами, когда тебе под тридцать? Раньше некогда было?

— Як тебе сказать... В первую очередь — ни батьки, ни матки у меня немае. Ну, хлопчишкой беспризорничал, потом — в армию, потом работать нужно було...

— Да-да, ты прав, — согласился Марат, складывая книги в чемодан.

Ни разу не обмолвился Марат, что и он — дитя войны, безотцовщина, но что это не помешало пацану-голодранцу работать и зубрить арифметику и алгебру, распахивать целину и сдавать вступительные экзамены в университет, только после армии перейти на очную учебу, а на хлеб и книги зарабатывать разгрузкой вагонов.

Он отошел к стеллажу и, поглаживая пятерней непокорный чубчик, задумчиво скользил взглядом по корешкам книг. Из-за плеча глянул на Василя, который оборачивал мешковиной отточенный топор. Необыкновенный покой лежал на широком лице парня.

Марат вынул из туго стиснутых томиков «Овод» Войнич. Вручил ему книгу: читай!

Василь кивнул, словно сделал одолжение, и щелкнул замками чемодана, заперев их ключиком на шнурке от ботинка.

Пожелав ему счастливого пути, Марат вышел из дому. Сбросив с мотоцикла кусок брезента, служивший чехлом, вывел за калитку.

У окон амбулатории возилась Василиса Фокеевна, готовясь к холодам. Сам не зная почему, Марат оставил мотоцикл и подошел к санитарке. С видом знатока похвалил ее работу.

— Тороплюсь заделывать, а то замазка в ничтожность придет. Беда, плохая замазка. Вы, поди, к Ирине Васильевне? — Не оборачиваясь к нему и не ожидая ответа, Василиса Фокеевна постучала в раму: — Ирина Васильевна!

Девушка вышла на порог в белом халате и косынке с красным крестиком. Смотрели друг на друга секунду-две, но Марату подумалось, что все-таки дольше, чем следовало бы.

— Василиса Фокеевна ошибочно... Впрочем... по бригадам еду. Хотите?

Ирина чуточку помедлила с ответом, застегивая и расстегивая на халате перламутровую пуговку.

— Да, спасибо. С удовольствием. Я сейчас.

Скрылась. А Марат пожалел: зря пригласил! Ирина казалась высокомерной. Может быть, он ошибался, может, это оттого, что она держалась замкнуто, но сейчас ему не хотелось, чтобы девушка ехала с ним.

Ирина сошла по ступенькам уже совсем иная. На ней были узкие бриджи с острой складкой от утюга и шерстяная вязаная кофточка василькового цвета. «Ей бы красная шла», — отметил Марат, направляясь к мотоциклу. Через плечо у Ирины висела санитарная сумка с таким же алым крестиком, какой был до этого на косынке.

— Только я — с ветерком... Не боитесь?

Ирина чуть заметно усмехнулась: на ее груди Марат недоглядел крохотный значок альпиниста.

2

Андрей сидел на высоком сучке поваленного бурей осокоря и читал книгу о космонавтах. По сочной отаве паслось стадо.

Он читал, а мысли его гуляли мимо строчек. Думалось о далеком барханном Койбогаре. Андрею не хотелось ехать в эту глухомань, где человек предоставлен самому себе, где не с кем порой и словом перекинуться.

На поляну вышел Мартемьян Евстигнеевич с лопатой и вязанкой гибких удилищ. Высокие болотные сапоги были в грязи и тине, облеплены шафранной листвой. Вероятно, он возвращался с рыбалки на дальних лесных озерах, наполняемых вешним паводком.

Андрей засунул книгу в карман куртки и спрыгнул вниз. Земля гукнула под ногами, старик оглянулся.

Лохматые черные брови, похожие на детские варежки, весело поднялись к облупленному козырьку казачьей фуражки.

— Как дела, сокол? — Он сбросил удилища и лопату к ногам, сел на корявый ствол осокоря. И, не дожидаясь ответа, Мартемьян Евстигнеевич резко выдохнул: — У меня неладны. Закинул удочки — и как в колодезь. Нагулялся в любу душеньку, вдоволь, ноги было вывихнул. Кочкарь в ильменях — непроходимый. Спускал одно озерце, малька в нем было — чудо! — Похватал рукой поясницу, сокрушенно мотнул бородой: — Сдавать, смотри, начал, ровно маштак под санями. Вышел, стало быть, из молодецких годов.

В кустах шумно чесалась о молодое деревцо корова. Покрякивая, тянули к луговым ильменям запоздалые утки. В остуженном воздухе звучно поскрипывали уключины будары — кто-то плыл по старице проверять верши. А от поселка глухо — тук... тук... тук... — двигатель электростанции постукивает, зовет к теплу, свету.

Не слышал этих земных звуков Мартемьян Евстигнеевич. Покурив, побалагурив, он поднялся, задрал широкий веник бороды.

— Эк нахлобучилось — ни звездыньки. Дождик будет, Андрюха. Наполощет тебя, как ветлу над яром. — Заметил свежеоструганную ерлыгу, она свечкой белела меж веток осокоря. Взял, оценивающе прикинул прямизну двухсаженной палки, ощупал крюк на верхнем конце. — Хорошо! Слышал: дал ты слово в чабаны идти? Молодец, хвалю! Только не подгадь: слово — делу присяга. А вообще, ерлыга — плохой пособник.

Андрей кивнул. Мартемьян Евстигнеевич поставил овчарий посох на место, вскинул на плечо удилища и лопату. Его увели, упрятали потемки. Оставшись один, Андрей попытался дойти до смысла оброненных Тарабановым слов, но пришлось лишь плечами пожать: что он хотел этим сказать? Может, на вертолете пасти отару, так быстрее к коммунизму придешь? Нет, дедушка Мартемьян, кому-то надо и с ерлыгой шагать!..

До боли напрягая зрение, Андрей бродил по черной луговине: не завалилась ли какая корова в яму, не подошла ли близко к обрыву. Под ногами шелестела листва. Знобкий быстрый ветерок сорвал с низких туч пригоршню капель, осыпал ими Андрея.

А минут через пять насел дождь, частый, напористый. В такую погоду тошно быть в мокром облетевшем лесу, на безлюдье.

По вершинам дальнего перелеска желтой лапой шарила фара, там слышалось татаканье мотоцикла. Андрей не завидовал ночному ездоку. На дороге сейчас грязь, по ней не уедешь. Обочиной тоже не ускачешь — мусор, листья налипают на покрышки и спрессовывают под крыльями столько грязи, что колеса не вертятся.

Ждать пришлось порядком, пока мотоцикл выбрался по летнику на луговину, где паслось стадо. Андрей ожидал скачущий, нервный свет на дороге. Фара выхватила его из тьмы вымокшего, с отвислыми полами куртки и скрюченным козырьком кепки.

— Хо! Андрей, вечер добрый!

Перегретый мотоцикл долго чихал, не хотел глохнуть. Потом стало тихо-тихо. И темно — своей руки не увидишь. Андрей лишь по голосу узнал, что это Марат Лаврушин приехал. Спросил, чего это он мотоцикл по грязи терзает.

— В бригады ездил... Пасешь?

— Кто с тобой? — Андрей всмотрелся: в темноте проявились Иринины глаза, большие и загадочные, как ночь. Суховато поздоровался. — Марат Николаевич, а ведь ты, наверное, простудил доктора! В такой кофточке...

— Она шерстяная!

— Вечоркина — девушка с характером! — почему-то досадливо отозвался Марат, выковыривая из-под крыла крутую грязь. — Предлагал пиджак — отказывается.

Андрей снял свою прорезиненную куртку и укутал ею плечи девушки.

— И не возражайте! У меня вон там, под деревом, плащ лежит, — соврал он, застегивая на Ирине куртку. — Теплее?

— Спасибо.

— Что за пес! — сердился возле мотоцикла Марат. — Не заводится. И током бьет... Замыкает где-то...

Он присел на корточки, на ощупь принялся обследовать электропроводку. Андрей склонился рядом.

— Эта дорога прямо в поселок? Я пока пойду, а вы, Марат Николаевич, догоните меня...

— Не заблудитесь? Напугаетесь чего-нибудь...

— Постараюсь не напугаться. Спасибо, Андрей.

В шорохе дождя долго слышалось шлепанье ее ботинок. Парни ковырялись в мотоцикле.

— А она... ничего девчонка, правда?

— Вот скотина! Где же он замыкает?

— Правда, девчонка симпатичная?

— Граня?

— Да нет, Ирина! А при чем Граня?

— А при чем Ирина?.. Ну-ка! — Марат попрыгал над заводным рычагом — бесполезно. — Где же собака зарыта?

— Клеммы на аккумуляторе попробуй зачистить...

— Да ни лешего не видно!

— Я посвечу, если спички не отсырели.

Две согнутые фигуры, из-под них — слабый огонек спички. Мерцали в нем холодные нити дождя. Набрела на парней корова, постояла, будто прислушиваясь к их отрывистому, с пятого на десятое, разговору.

— Интересно, ты любил кого-нибудь? Ну... девушку?

— И не одну, старик. Только любовь у меня всегда какая-то квелая. Наверное, мокрый амур обслуживает мою особу.

Андрей чувствовал перемену в Марате. Говорил агроном так, словно вопросы Андрея раздражали его. «Стоит ли из-за мотоцикла так расстраиваться?!» — Андрей решил больше ни о чем не спрашивать.

Марат сам задал вопрос:

— Говорят, Мартемьян Евстигнеевич не родной отец Гране. Правда?

— Да. А при чем тут Граня?

— При том, молодой человек, что ее отец пьет, а мы ушами хлопаем! Понял, при чем? Астраханкины век прожили да чуть не разошлись. Вот при чем! Ты как насчет Койбогара?

— Поеду. Ирина, пожалуй, далеко ушла. Смелая! Рассказывают, Василиса Фокеевна привидение видела.

— Ничего удивительного: я сам видел. Белое, без головы. Вместо головы — борода Мартемьяна Евстигнеевича. Поди, различи ее в темноте! Обыграл его Астраханкин в карты и ушел. Часа через два слышит — скребется кто-то в двери. «Воры, что ли, лезут?» — шепчет дед. «Черт с ними, — отвечает бабка, — лишь бы не твои гости!» Потом уж бух в дверь: «Ый! Ионыч, открой-ка на один секунд!» Опознали: Мартемьян Евстигнеевич кличет. Открыл дед, а тот трясет перед его носом пальцем и: «Ежели б я с дамы пошел, Ионыч, ты б в дураках остался!». Направо кругом — и аллюром домой в исподнем. Не мог простить себе, что не с той карты пошел и последная стопка дружку досталась.

Марат толкнул ногой заводной рычаг, и мотоцикл, будто рассказу хозяина, захохотал с подхалимским усердием. Вспыхнула фара, процеживая дождевую морось. Марат сбавил обороты двигателя.

— Садись, поедем! — шлепнул он по заднему мокрому сиденью. — Никуда твои коровы не денутся... Ну и глупо! Простынешь! — он смахнул с плеч свой толстый грубошерстный пиджак. — На! Я сейчас дома буду, а ты... Единственный раз понравилось мне, когда девушку обманули. Бери, спартанец! Ну, бывай!..

3

Склонившись за борт будары, Граня полоскала белье, а Нюра стояла на округлом мокром камне и смотрела на реку. Чисто по-женски, налево выкрутив сорочку Мартемьяна Евстигнеевича, Граня кинула ее в эмалированный таз с бельем и устало выпрямилась, повела телом, будто показывая, какая у нее гибкая талия.

— Заканчиваю, золотце, — произнесла певуче, тылом ладони отводя со щек рассыпавшиеся волосы. Плетеный узел ее косы отливал неярким блеском овсяной соломы, Нюре чудилось, что от косы и пахнет полевым теплом, тихим бабьим летом. Волны, как рыбы, подныривали под будару и вскидывали ее вместе с Граней. Она улыбнулась: — Люблю кататься, люблю качели!

На яру где-то за поселком громыхнул гром, вероятно, последний в году. Раз за разом разломила небо молния, будто переспелый арбуз треснул. Граня подняла на плечо тяжелый таз и, удерживая равновесие, шагнула на береговой скрипучий галечник, омытый волнами.

— Пошли, подруженька, а то слиняем под дождем.

По взвозу она поднималась медленно, поддерживая руками таз, а Нюра то забегала вперед и заглядывала ей в глаза, то часто топотала рядом, у локтя, и все сыпала скороговоркой:

— Когда мы окончим с тобой сельхозинститут, то мы знаешь что в первую очередь сделаем?

— Ну-ну...

— Ой, я еще не придумала, Грань, окончательно. Мы добьемся, чтобы электродойка, круглый год — раз, стойловое содержание коров — два, соблюдение кормового рациона — три...

— Этого можно и сейчас добиться.

— Так нас же никто не слушает, мы ж не специалисты!

— Хоть министром будь, а рацион не поправишь, если кормов нет.

— Умный министр не позволит, чтобы кормов не было! Я, как ветврач, добьюсь... Знаешь, кто мне присоветовал на ветврача учиться! Мне Жора подсказал. У него же отец ветфельдшер...

Граня переставила таз на другое плечо и, сузив глаза, мгновенно представила себе Пустобаева-старшего: длинного, худого, с апостольскими темными ямами возле висков. «Горка таким будет к старости. — Сочувственно глянула на раскрасневшуюся Нюру. — Дуреха, тоже нашла отраду!» Вслух сказала:

— Этого ветфельдшера я на первом яру столкнула бы в воду.

— Ой, ты что, Граня! — у Нюры испуганно подскочили белесые, невидные бровки. — Разве можно так!

— Можно, — с загадочной угрозой ответила Граня. — Таких — можно!

— Он — тихий хороший человек. И мать у них — тоже тихая.

Граня промолчала, только плотнее сжала губы. А Нюра, не понимая ее озлобленности, все доказывала, какие Пустобаевы замечательные, какие они простые некичливые люди. Не получая ответа, она по-детски надулась и тоже замолчала.

В полутемных сенцах, пахнущих мышами и старым источенным деревом, Граня поставила таз на кадку — «завтра, после дождя развешаю!» — и взяла Нюру за локти, зашептала в лицо торопливо, зло:

— Ты же ничегошеньки, ровным счетом ничего не знаешь... Вот отец, отчим глухой, кривой, пьяница горький. А отчего? Пустобаев, твой тихий славный Пустобаев... Отчим по пьянке проговорился, он только сам с собой об этом, я случайно услышала. И ты молчи! Поняла? Пока молчи. Поняла?!

Нюра перепуганно кивала и чувствовала, что щеки ее мокры, а ноги слабнут и дрожат, словно после непосильной ноши. В распахнутую дверь сенок она плохо видела, как, лопоча, галопом промчался и стих дождь, как через минуту от него запузырился и покрылся лужами двор. В избу вошла, будто полусонная.

Нюра усердно выполняла наказ Андрея: готовить Граню по русскому языку, делать с ней диктанты и писать сочинения на «вольную» тему, как сказал он. Но сегодня занятия не шли ей на ум, она никак не могла сосредоточиться, и Граня, грустно улыбаясь, корила:

— Ну что ты, золотко, загорюнилась-запечалилась? Не надо! Я уж и сама каюсь, что сказала тебе. Диктуй дальше!

Та поднимала с колен газету и вполголоса, чтобы не разбудить спящей Василисы Фокеевны, диктовала:

«Триумфальный полет Андрияна Николаева и Павла Поповича знаменует собой новый шаг...»

Она диктовала и тихо прохаживалась по горнице, успокаивая себя. Шла на зеркало в простенке и видела толстенькую девчонку в цветастом платье, круглолицую, с маленькими заплаканными глазами и вздернутым носом. Шла на приоткрытую дверь в кухню и видела сухую, с гребенкой позвонков под рубашкой спину деда Астраханкина — Ионыча, видела в руке Мартемьяна Евстигнеевича веер карт, прижатых к черной цыганской бороде, и над ними — круглый сияющий глаз, живой, но одинокий.

Граня не пустила Нюру домой — куда по такой грязище! Постелила на полу, и они, потушив лампу, легли рядом. Из кухни долетел до них приглушенный говор игроков, правда, Ионыч больше помалкивал, поскольку соперник его не слышал, а Мартемьян Евстигнеевич, похоже, был в выигрыше, поэтому с каждой стопкой бубнил все громче и громче.

— Ничего, Ионыч, карты — не лошадь... Хожу семеркой!.. Карты, говорю, не лошадь, Ионыч, хоть к свету, а повезут... Кроешь? Эх, мать честная, никак отыгрался! Ну, айда, тащи. Первая колом, вторая — соколом, а прочие все — мелкими пташками...

Граня вздохнула:

— Вот она, жизнь! Посмотрю вот так, послушаю, и застучится мое сердце, разболится, как перед бедой. Что же нужно сделать, что сделать, чтобы не было пьянства, не было жадности, зависти, равнодушия, чтобы все люди лучше были, чище, Нюра? Вот ходит ко мне Василь, ну, прогнала я его давеча... Такому, думаешь, много надо? Выйди за такого — сама себе век заешь... Не поставишь его в ряд с Андрюшкой или Маратом Лаврушиным. — Она опять вздохнула с нескрываемой горечью: — А пожить хочется красиво, не впустую.

Ничего не могла ответить ей Нюра, ничего! Опять лезло в голову самое неожиданное, и ободряло оно и смущало: почему печалится обо всем этом не кто-нибудь, а Граня, о которой частенько шушукаются тетки и на которую по-особенному смотрят мужчины? Какая же она, Граня? Хорошая или плохая? Для нее, Нюры, она кажется святой, самой умной и красивой.

Торопился будильник на комоде, а чудилось, будто частая капель стучала у изголовья, лишая сна и покоя, Нюра слышала, как ходил провожать дружка Мартемьян Евстигнеевич (видно, бутылка опустела), как он, кряхтя, стаскивал в кухоньке сапоги. Напившись воды, вошел в горницу с лампой в руке. Снял с головы казачью фуражку и, стряхнув ее от дождя, повесил на гвоздь. Заметил, что из нее выпал сложенный листок бумаги, поднял и, подсвечивая лампой, прочел раз, прочел второй, тяжело опустился на сундук.

— Да, Андрюха, загадал ты мне задачу, шайтан тебя защекочи! — Мартемьян Евстигнеевич одну руку с бумажкой кинул на колено, другой нерешительно мял бороду и по-птичьи, боком поглядывал на девушек. — Задал! Ишь ты: «Вы — человек, и это главное. Вы же сами сказали: надо всегда до конца стоять и верить...» Хм! Легко сказать — стоять, верить...

Нюра ничего не могла понять, считала, что он во хмелю разговаривает сам с собой. Осторожно, чтобы не разбудить Граню, стала поправлять одеяло и тихонько ойкнула: подруга лежала на спине, закинув белые руки за голову, и широко открытыми глазами смотрела на тесовый некрашеный потолок.

— Ты что не спишь?

— Не спится. Дождь слушаю. Будто бы домбра играет — однотонно, грустно.

— О чем это он?

— Не знаю, Нюра. Не обращай внимания.

Нюра натянула одеяло до подбородка и решила поскорее уснуть. С этого дня ей многое становилось непонятным и очень сложным.

4

«Однако же далеко она ушла. — Растопыривая ноги, скользя подошвами по грязи, чтобы не свалиться вместе с мотоциклом, Марат пристально вглядывался в темноту, но в бледном свете фары видел лишь черную пряжу дождя да фонтанчики черных брызг на маслянистой дороге. Знобко передернул лопатками под мокрой холодной ковбойкой. — Впрочем, могла давно сбиться с дороги... Зря так задержался».

Домой можно было вернуться засветло, но Марату вздумалось побывать заодно и на зимовке Базыла Есетова. Еще вчера у него вдруг возникла мысль посеять возле нее гектаров сорок кукурузы. «Понимаете, — сказал председателю, — будет у отары силос под боком!» И Савичев поддержал: «Хорошо, агроном! Там есть небольшая падинка, в ней советую сеять. Езжай, погляди!»

«Далеко ушла!» — опять отметил Марат, не видя впереди Ирины. Он попытался прибавить скорость, но на первом же повороте мотоцикл пошел юзом, сильно ударился задним колесом в бровку колеи, и Марат через голову полетел на обочину. «Отлично!» — похвалил он свою сноровку, стоя на коленях и сгребая с лица грязь. Где-то рядом шипела выхлопная труба, остывая в луже. Пахло паром и горячим железом.

— Где вы, Марат Николаевич? — тревожно окликнула Ирина, поблизости зашлепали ее торопливые шаги.

«Нашлась! — облегченно вздохнул он, поднимая мотоцикл. — И не очень кстати».

— Здесь, здесь! Сейчас поедем.

Ирина молча стояла сбоку, а он безуспешно толкал и толкал заводной рычажок то левой ногой, то правой. И, вытирая рукавом соленое лицо, все подбадривал — больше себя, чем Ирину: «Сейчас заведем, сейчас!» Мотоцикл чихал, фыркал, но и не думал заводиться.

Ей надоело ждать.

— Оставьте его в кустах, завтра заберете. Тут, очевидно, уже недалеко.

— Да, пожалуй что... Боги тоже пешком ходили.

Она промолчала. Марат, затаскивая мотоцикл в мокрые кусты, оценил это молчание правильно: ей не до шуток. Что же, взять ее на руки и так нести до поселка? И чтобы она обвила его шею руками?.. Какой только бред не придет в голову! Можно подумать, что с целью пригласил ее в поездку, нарочно оттягивал возвращение до темноты... А что, если она в самом деле так думает? Ну, уж это вовсе дичь. И все же...

— Как вы находите нашу поездку? — тревожно спросил он, обтирая выпачканные руки пучком травы.

— Для вас она, наверное, типична?

Марату жарко стало от ее слов. Казалось, сказаны они были с тонкой иронией, с намеком. Теперь и реплики Андрея приходилось истолковывать иначе. «А она... ничего девчонка, правда?» Что он хотел этим сказать?

Сняв намокшую ковбойку, он нарочно долго выкручивал ее, зябко подставляя голые плечи под секущие холодные струи. Так же, не торопясь, начал надевать ее. Он прислушивался к ночи, потому что потерял ориентировку. Куда, в какую сторону идти? Шепелявил, хлюпал дождь. Не стало слышно меланхоличного постукивания движка электростанции, даже собаки не лаяли.

Взглянул на светящийся циферблат: второй час.

— Как вы считаете, нам вправо надо идти или влево?

— Думаю, нам надо в поселок идти.

Опять вопрос оказался неудачным, двусмысленным. Марат выругался про себя, но рассмеялся громко.

— Справа, кажется, петух кукарекнул...

Было очень темно. Марату казалось, что Ирина все время оскальзывалась, и он наугад то и дело пытался подхватить ее под руку.

— Ваша внимательность трогает, но она не всегда кстати. — Очевидно, Ирина улыбалась. — Не беспокойтесь я не упаду.

— Смешно, вероятно, было, когда я полетел с мотоциклом?

— Грустно. Иначе мы не шли бы сейчас пешком.

Ирина была более общительной и разговорчивой, чем думалось Марату. Чтобы скрасить путь, он стал рассказывать, как попал однажды в горы и как ему было жутко в угрюмой теснине.

— Вы любите горы?

— Люблю.

— А мне степь нравится. Особенно весной, когда ручьи. В детстве я любил по этим ручьям кораблики пускать, бежать за ними далеко-далеко, к самой реке.

Давно, давно в тиши полей,

Среди зеркал весенней влаги

Мелькнул, как сон, как детства след,

Кораблик белый из бумаги.

С тех пор прошло немало лет,

Был жизни блеск и дни отваги.

Но все же, все же мне милей

Простой кораблик из бумаги.

— Ваши? — после паузы спросила Ирина.

— Нет. Автора не помню, я их в одном очень старом журнале... На стихи у меня память...

— А вот у меня есть товарищ, в Алма-Ате, он сам стихи пишет. Его даже печатали. Сейчас он материал для повести собирает.

Ирина произнесла это с оттенком гордости, и Марат понял: в Алма-Ате у нее живет больше, чем друг, больше, чем товарищ. Вспомнился чужеватый, с хрипотцой голос Андрея, спрашивавшего, куда это они ездили. Мокнет где-то возле стада и, наверное, всякое думает, пока они вот так, вдвоем, добираются до поселка. Уж не ревнует ли?! Зря! К другому надо ревновать. А парень-то Андрей мировой! Только, конечно, неизвестно, каков тот, «товарищ», простое сравнение, какое несомненно сделала юная впечатлительная девчонка, ясно же в пользу будущего писателя.

— Как там наш Андрюха себя чувствует, — без всякой, казалось бы, связи с предыдущим произнес Марат

Ирина не ответила. В этом молчании угадывалась настороженность человека, готового в любую минуту захлопнуть душу, как форточку.

— Вам не холодно?

— Это как, к слову?

— В порядке заботы о ближнем.

— Благодарю, в куртке Ветланова мне очень тепло.

Марат понял, что испортил наладившуюся было между ними непринужденность. А Ирина, прижав зубами нижнюю губу, улыбнулась в темноте: хитрый ты, агроном! В куртке Андрея, если не считать ног, ей действительно было тепло. Ей казалось, что от нее исходит тепло широких Андреевых плеч, его спокойного дыхания, что пахнет от нее влажными луговыми травами...

Какой ветер и какой дождь! От прически, вероятно, одно воспоминание осталось — вот бы сейчас мама увидела ее! Как бы она посмотрела? Сама, дескать, попросилась на периферию! А могла остаться, отец имел возможность отхлопотать!.. Никогда Ирина не ходила по такой грязи, никогда на ее ногах не раскисала так обувь. Ступни в мокрых ботинках, наверное, как у утопленника — белые, рыхлые...

Они ожидали, что поселок должен быть вот-вот, но наткнулись на невидимый плетень как-то совсем внезапно. За высокой изгородью озадаченно вскрикнул гусь, и ему сдержанно, успокаивающе отозвалась дремлющая под дождем стая. Из глубины двора дружелюбно похрюкал подсвинок, поворочался и, шумно выдохнув, замолк.

— Нас признали, — шепотом отметил Марат. — Это, кажется, двор Пустобаевых...

«Он чем-то напоминает Ветланова, — подумала Ирина, сворачивая вслед за Маратом. — А как сейчас Андрей там, в лугах?.. Ох и продрогли ноги! Не хандрю, конечно, но все же... Сколько прошли по слякоти, а нам никто и спасибо не скажет».

В поселке сбились с правильного пути. Марат то и дело натыкался на плетни и сараи, заставлял Ирину прыгать через полные черной воды канавы, плутал по переулкам. В конце концов они все-таки пришли.

Прощаясь, Ирина вынула руку из теплого кармана куртки и кончиками пальцев коснулась локтя Марата.

После влажного тепла кармана мокрый рукав агронома ей показался особенно холодным и жестким.

— Спасибо вам, Марат Николаевич, за пиджак. Я так беспокоилась о Ветланове, я ведь догадывалась, что он обманывает меня, но... не нашла мужества отказаться — замерзла... Спасибо!

Марат смотрел ей вслед.

Хлюпанье ее ботинок оборвалось.

— Марат Николаевич, у вас... можно брать книги?

— Пожалуйста! Даже если меня дома не будет.

Во всем поселке не было ни огонька, а в доме Астраханкиных чуть светилось крайнее к улице окно. «Неужто не уехал?» — подумал Марат о Василе. Он разделся в сенцах до трусов, ополоснулся под умывальником и на цыпочках прокрался через стариковскую половину в горницу.

На тумбочке шипела десятилинейная лампа под газетным абажуром, а перед раскладушкой лежала на полу раскрытая книга, и ее читал Василь, подмяв под грудь подушку и свесив голову. Он макушки ко лбу шел ровный белый пробор.

— «Тарантул», — оторвался Василь от книги, — от клята душа, здорово написано!

— Что же не уехали?

— Та завтра раненько и тронемось. Хиба не хватит лесу для нас? — Василь повернулся на бок. — Слухай, шо ты за «Овода» мени дал? Начав — скушно. Ты ж знаешь, я люблю... шоб аж пид сердцем щекотало. Скуки в Забродном и так богато, а ты ще мени...

Он снова свесил голову к раскрытой книге. Вспомнилось Марату, что Ирина во время поездки обронила несколько слов о скуке. Молодежи нечем заняться. Это так. Но «Овод»...

— Сколько ты прочитал в «Оводе?»

— Та, мабуть, с полстраницы... Ты ложись, богом прошу, и не мешай...

— Ложусь. А «Овода» все-таки осиль, там, на лесозаготовках.

Марат лег на свою койку, натянул до подбородка простыню. Засыпая, успел подумать: «Приучил, называется, читать... Свихнется на детективах... Ирина тоже книг просит...»

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

Уж поздно вечером в колхоз позвонил Грачев и сказал:

— Приезжайте, Павел Кузьмич, пораньше — побеседуем.

Савичев слышал в трубке его дыхание и мелодичный стук чайной ложки. Очевидно, Грачев звонил из дому и пил в это время чай. Савичев хорошо представил, как он сидит в пижаме перед низким полированным столиком и листает свежий номер «Огонька».

— Чайком балуешься, Степан Романович?

— Да, знаете, сходил в баньку, а супруга заварила свеженького, индийского... Как здоровье Маши? Привет ей от нашего семейства. Уж вы, Павел Кузьмич, приглядывайте за ней, такая радость, понимаю... Значит, ждать вас утром?

Пообещав приехать пораньше, Савичев опустил трубку. О предполагаемом разговоре он догадывался. Знал, что разговор предстоит не из приятных. Грачев не станет кричать, грубить, он будет мягко, спокойно убеждать, а глаза его как возьмут Савичева цепкой хваткой, так и не отпустят до конца беседы. Под этим неотступным взглядом редко кто чувствовал себя уверенно.

В кабинет вошел секретарь партбюро Заколов. Вспыхнули начищенные пуговицы его кителя, сияние затеплилось от разноцветных наконечников карандашей и ручек, набитых в нагрудный карманчик.

— Подмораживает! — деловито сообщил он, потирая чисто выбритые щеки, — в новой должности Заколов брился каждый день.

— У тебя нет настроения съездить завтра в район?

— А меня товарищ Грачев вызывал?

— Поня-атно!

— Подводишь ты колхоз со страшной силой. Советовал тебе...

— Это я подвожу колхоз? — Савичев медленно поднялся из-за стола, вцепившись в край столешницы обкуренными пальцами. — Я подвожу?!

— Не психуй, пожалуйста... Повторяю: да, подводишь. Противозаконными действиями подводишь. И в отношении сдачи скота идешь вразрез линии...

Савичев похлопал рукой по груди.

— Вот здесь нужна линия. — Сел, уткнувшись в бумаги.

Заколов не мешал ему, но смотрел на ястребиный профиль со злостью. Не понимали они друг друга, такие вот стычки происходили то и дело. Заколов уже несколько раз собирался поговорить о поведении Савичева на партийном собрании, но все откладывал и откладывал. И зря! Скоро Савичев совсем перестанет считаться с ним, Заколовым, а значит и с партийным бюро.

— О твоем поведении, Павел Кузьмич, мы будем говорить на следующим партсобрании. — Заколов даже удивился тому, каким хладнокровным тоном он произнес свои слова: «Видимо, и стиль, и характер вырабатываются. Закономерно».

Савичев, шумно выдвигая ящики стола, сбрасывал в них папки, бумаги.

— Слушай, Заколов, ты кто? Ты проводник или изолятор? Письмо в «Известия» я написал не из любви к чистописанию. Бригада лесорубов послана в Башкирию тоже не из любви к северной экзотике. Тебе пора бы это понимать, уже большенький. Что ж, давай, веди меня на суд партийцев... Только я бы на твоем месте сказал на собрании другое: рано вы меня выбрали, товарищи коммунисты, мелко я еще плаваю — ж... наружу. Изберите другого секретаря.

Не обращая внимания на побледневшего Заколова, Савичев захромал к выходу.

— Я тебе это не... не оставлю так! Ты ответишь....

— Ну-у! — Савичев у двери крутнулся на здоровой ноге, окинул Заколова взглядом. — Как-то получается, брат, что я и за хлебоуборку отвечаю, и за зимовку, и за каждое слово, а ты — только за наглядную агитацию. Вожак ты пока фанерный да ситцевый!

Он ушел. Заколов долго сидел в его кабинете. Наконец с усилием встал и, выходя, по привычке заломил на затылке кепку с большим козырьком.

После недавних дождей на улице пахло сыростью и морозцем, подвяленной первыми холодами листвой. Жидкий ветерок смазывал на лужах звезды, сбивал хрусткую наледь к закраинам. Порой он срывался, и тогда жестяная вывеска на сельмаге гремела и пугала, пожалуй, больше, чем молчаливый пес на цепи.

«Зря пальто не надел!» — поежился Заколов, обходя лужи.

Фанерный... ситцевый... Разве это плохо, если он умеет красиво писать лозунги и диаграммы на фанере и материале? Они зато есть почти на каждом забродинском доме, украшают почти каждый перекресток. Любой человек всегда сможет прочесть, чего достиг колхоз и за что он борется. Приезжее начальство хвалит такую широкую наглядную агитацию. Да о Заколове весь район знает!

Давно ли в Забродном говорили: «Володька Заколов, Борисыч? Мозговитый парень, золотые руки!» А давно ли: «Володя, приемничек почини, пжалста...», «Борисыч, вечерком расскажи дояркам о международном положении», «Заколов, о чем вчера с Бразилией и Гаваной калякал?..» Все это было совсем недавно. Он чинил приемники для целой округи. Он смастерил универсальный радиопередатчик и миниатюрный магнитофон. Он знал все зарубежные новости, потому что, считай, не снимал наушников ни дома, ни на радиоузле. Он был связан с двумя десятками коротковолновиков. Он, в конце концов, пять лет вел занятия политкружка.

Много из этого отошло на тыловые позиции, в резерв. Первоклассного армейского радиста в прошлом, отличного заведующего колхозным радиоузлом год назад избрали в секретари. «Сами избрали, не просился. Ошибаюсь? Помогите! А так, с кондачка, нечего... Так любого можно в гроб вогнать...»

Владимир Борисович прижал ладонь к груди: в ней покалывало, будто ледяной воды перепил.

Дома тоже не легче. Ложась спать, Ульяна повернулась к нему спиной и дудела, наверное, час, а то и больше.

— Где тебя черти носят по ночам? И ведь каждый день! Это жизнь?! Это каторга сплошная. Кому скажи, мужик от дому отбился — засмеют. Или я, или...

В общем, дудела, пока самой надоело, пока сон не сморил. Тошнехонько же было Владимиру Борисовичу сосуществовать с ней в этот ночной час. Разве втолкуешь ей, что и без ее красноречия ему шут знает как тяжело!

2

Зная манеру Грачева вызывать провинившихся часа за два до начала рабочего дня, Савичев выехал с криком третьих петухов. Машину вел осторожно — после дождей и туманов сразу ударили хотя и не крепкие, но устойчивые морозы, и земля покрылась тончайшей корочкой льда. В свете фар казалось, будто ее только что облизали и поэтому она так блестит.

«Да, придется, наверное, нашей скотинке лизать этот пузырь, — подумал Савичев, прикидывая, что зимовка еще и не началась, а пастбища уже закрылись, стало быть, готовь корма, которых и без того в обрез. — Неужто не растает? Или и вовсе снегом завалит? Рано, ой, рано, зимушка!»

На темной дороге там и сям белели вымерзшие лужицы, похоже было, что кто-то неаккуратно вез молоко и расплескал его по всему пути. Сухой ледок луж трещал под колесами, как яичная скорлупа, вызывая у Савичева неприятное ощущение, он старался объезжать эти белые пятна.

Как и ожидал Савичев, Грачев уже был в своем кабинете на втором этаже. Через незашторенные окна была видна яркая люстра.

Савичев вошел в подъезд. Со второго этажа по лестнице спускалась уборщица с ведром и веником.

— Здесь?

— Здеся!

Тяжело поднимаясь по ступеням, он повторил мысленно: «Здеся!» Значит, не нашенская. Где же так говорят? Кажется, в Белоруссии. Или на Рязанщине? Откуда только ни ехал народ во время освоения целины!»

Приподнявшись, Грачев подал Савичеву руку и усадил рядом с собой на тугом, непродавленном диване.

— Ну, рассказывай, как там у вас?

— Гололед.

— Так...

Каждый из них понимал, что мысли и у того, и у другого гуляли в ином направлении, что это — вступление к долгому и трудному разговору.

Савичев из-под ломаной брови выжидательно посматривал на чисто выбритое лицо соседа и отмечал, — в который уж раз за последнее время! — Грачев умел прятать чувства. Единственное, что его иногда выдавало, это сухой блеск глубоко посаженных глаз. О Грачеве Савичев наслышан был давно, его имя часто мелькало на страницах газет. Он — первый в области председатель-тридцатитысячник. В разваленном колхозе развернул мощное строительство, за короткий срок возвел стандартные коровники и свиноферму, первым в районе наладил электродойку коров. Потом Грачева назначили директором МТС, здесь он первым в области организовал работу тракторов по часовому графику, выдвинул идею объединения тракторных и полеводческих бригад в одну, комплексную... После передачи техники в колхозы возглавил сельхозинспекцию, позже приехал в Приречный как зампредседателя райисполкома. А теперь вот...

У Степана Романовича часто возникали идеи.

Недавно производственное управление запретило сдавать скот на мясо. Дескать, план по мясу и управлением, и областью уже выполнен, а вот по наличию поголовья — нет. Стало быть, «сдаточный контингент» надо попридержать, чтобы он числился на начало года, чтобы план был в ажуре. А чем кормить этот «контингент»?

Подобная комбинация была для Савичева вовсе не нова. В прежние времена он, стиснув зубы, шел на нее. А сейчас восстал: до каких пор! И написал об этом в «Известия». Конечно, газета не в силах напечатать все письма, его, савичевское, она могла переслать в обком. Из обкома позвонили или командировали инструктора в Приречный...

Но Грачев пока ни словом не обмолвился о письме. Он расспрашивал о пустяках, будто только для этого и вызвал Савичева во внеурочный час. Потом подошел к большой карте района.

— Видите? Государство! А лет через десяток... Вот здесь будет мощный элеватор. Вот здесь, — Грачев небрежно тыкал карандашом то в одно место на карте, то в другое, — здесь начнем разработки цемента...

Он рисовал перед Савичевым картины будущего, а тот недовольно покручивал кончик уса и без нужды поправлял жидкие кольца чуба на большом морщинистом лбу.

— Мне очень приятно слушать, Степан Романович. Но, может быть, ты скажешь, зачем вызывал?

Грачев засмеялся:

— Вижу, цените свое время! Вы бригаду лесорубов послали в Башкирию? Отзовите немедленно, пока по штанам вам не надавали.

— Но ведь нам строить надо! Столько стен поднято! Коровник, три овчарни, десять домов. А снабженцы... — Савичев махнул рукой.

— Если все будут толкачей слать, то... В общем, по-товарищески советую: отзовите.

Савичев поднялся с дивана.

— А я-то думал, что по другому поводу...

— По поводу письма? — Грачев небрежно, с улыбкой пододвинул Савичеву сколотые листы. — Копия. Знакомился. Излагаете как будто здраво. И все же напрасно писали вы, Павел Кузьмич. Я же вам говорил, что за это нас никто не попрекнет: план по мясу перевыполнен.

— За счет зимней сдачи отощавшего скота?

— Было такое, согласен. — Грачев потер ладонью скулы. — Хотя и отощавший, но сдали, не допустили массовой гибели.

— И нынче будем полудохлый сдавать.

— Возможно. Какую-то часть. А как бы вы поступили на моем месте?

— Сдавал бы скот, пока он упитанный, не тратил бы на него наши дефицитные корма.

— Все просто, как дважды два... А кто будет государственный план по развитию поголовья выполнять? Или для нас законы не писаны?

Грачев видел, что Савичева не переубедить, что тот и без его слов хорошо понимает всю щекотливость обстановки. И сейчас он даже завидовал Савичеву: тот отвечал лишь за колхоз, за один-единственный средней величины колхоз.

«Направо пойдешь — коня потеряешь. Налево пойдешь — назад не вернешься. Прямо пойдешь — сам погибнешь...» Грачев прикрыл рукой глаза. Тень от руки резче обозначила складки по углам рта, ложбинку подбородка. «А ведь он уже далеко не молод!» — с внезапным сочувствием отметил Савичев.

После некоторого молчания Грачев сказал:

— Тебе трудно понять мое положение... Ездил я к соседям, в Российскую Федерацию, обещают помочь кормами. Дают десять тысяч тонн соломы... Из южных районов области тоже возьмем...

— За морем телушка — полушка, да рупь перевоз. Центнер сена или соломы будет дороже центнера мяса.

— Вы, как всегда, преувеличиваете! — Грачев сел и, облокотившись на валик дивана, из-под руки следил за ястребиным профилем Савичева, уставившегося в серое окно. — Своим упрямством вы погоды не сделаете, но недругов наживете.

— Плюю против ветра? Ты мне, Степан Романович, зубы не заговаривай, они у меня, извини за грубость, наполовину железные. Тебе что нужно? Чтобы я отказался от своего мнения? — Савичев рывком шагнул к столу и тут же обернулся к Грачеву с большим раскрытым блокнотом: — Напиши вот здесь своей рукой, что снимаешь с председателя Савичева ответственность за исход зимовки скота. Ну!

— Вы дурочку не стройте, Павел Кузьмич.

— Боишься? Почему?

— Потому, что у меня не один забродинский колхоз. Потому, что план по развитию поголовья надо выполнять, надо думать о чести и района и, если хочешь, области.

— Потому, что у тебя семья, дети!

— И даже внучка. — Грачев сцепил на колене пальцы рук, покачал узким носком полуботинка.

«Стильные носит!» — мельком глянул на полуботинки Савичев, бросая блокнот на стол.

— Ну, а у меня никого нет. — Он отошел к окну: возле штакетника стоял савичевский пятиместный «газик», сгорбившийся под заиндевелым тентом. «Надо бы прогреть, разморожу радиатор». Повернулся к Грачеву, не изменившему позы на диване. — Но у меня будет дочь или сын. И я хочу остаться честным перед детьми.

— Выполнение государственного плана вы считаете бесчестием?

— Раньше пономари звонили, а теперь мы звоним, чтобы все нас видели и слышали.

Савичев ушел, а Грачев так и остался сидеть на тугом, с пестрой обивкой диване.

Уже отъезжая от здания управления, Савичев обернулся на окна грачевского кабинета; на дворе было совсем светло, а там еще горела бесцветная ненужная люстра. Он представил себе Грачева, который, вероятно, все еще сидел сгорбленный на диване, и — против воли — посочувствовал ему. Ну, допустим, изменит Грачев свое решение, позволит хозяйствам сдавать скот на мясо, чтобы он не терял упитанности, сберечь корма для остающегося поголовья. Что тогда? А тогда вызовут Грачева в область. Фаитов (Савичев неплохо знал характер Фаитова) сразу же вопрос о самовольстве Грачева поставит на бюро обкома. И худо будет Грачеву, ой, худо! Могут даже снять.

«И черт с ним, — выругался Савичев, прибавляя скорость. — Пускай бы сняли! А то ведь натрезвонит, натрезвонит Грачев, а потом и сам не расхлебает заваренной каши. Разве там, в области, могут знать нужды и возможности всех колхозов и совхозов так, как, скажем, Грачев? Нет. Ему верят, на него надеются. Потому и спрос строгий с тех, кто наврет... А Грачев не хочет быть болтуном, он из нас рассол жмет. И главное — партком ему не указ. А в обком по каждому случаю не будешь скакать, за склочника да кляузника можно прослыть. — Савичев снова выругался: — Проклятое колесо!..»

К полудню он приехал на зимовку Базыла Есетова. Ему хотелось увидеть, как обживается Андрей Ветланов. Он и сочувствовал парню, попавшему не на курортное житье-бытье, и тревожился: не послал ли Андрей все к черту? Кого тогда направишь сюда, кого уговоришь?! А Базылу и его жене не справиться с двумя отарами.

Чабана встретил, не доезжая до зимовки. Базыл пас отару по рыжим, глянцевито блестящим барханам. На ледяной корке ноги у валухов разъезжались. Взбираясь по склонам, животные срывались и скользили вниз. Не пастьба, а мучение. Даже неопытным глазом можно было определить, что валухи недоедают, опали в теле. И Савичеву вспомнилась отара выбракованных овцематок, которую пас по соседству другой чабан. Старые беззубые овцы — надолго ли их хватит!

«Грачева бы сюда! — сжал челюсти Савичев. — Здесь продолжить беседу...» Он заметил на себе сосредоточенный взгляд Базыла. Савичев понимал, что чабан думает о близящейся катастрофе и о тех, кто эту катастрофу ведет к нему за руку.

— Ну, что же ты молчишь, Базылушка? — дрогнувшим голосом спросил он. — Говори! Виноват и я.

— Зачем пустое слово говорить? — Чабан положил на поясницу ерлыгу и закинул за нее руки. — Злой я. До белого колена разозлился.

— Андрей где?

— Сейчас был, уехал. Мал-мал в бане мыться.

У Савичева полегчало на душе: значит, держится парень! А он уж думал... Продержись, Андрюха, зиму, выручи, а потом будут перемены, перемен мы добьемся.

Размышляя так, Савичев поймал себя на мысли, что он вроде бы милостыню выпрашивает у зеленого безусого паренька. А как иначе? Не просить? Опять на плечи стариков переложить животноводство? Желторотые, но грамотные делают одолжение земле и людям, вскормившим их. Заколдованный круг!

— О чем крепко думаешь, баскарма?

Савичев невесело усмехнулся:

— Мечтаю, кто бы влез в мою председательскую шкуру хотя на зиму.

Он не сомневался, что в эту зиму его шкуре достанется, будут ее драть батогами и присаливать.

— Ты, баскарма-председатель, крепко думай и... сдавай потихоньку. Сдавать надо барашек. Мы тебя выбирали хозяином...

Конечно, выбирали... Савичев невольно позавидовал Базылу. у него только одна забота — овцы, а у председателя — большое сложное хозяйство. «А Грачев, быть может, мне завидует! Да-да, трудна ты, матушка-жизнь...»

Надвинув фуражку на седеющие брови, Савичев пожал на прощанье жесткую, наполированную ерлыгой и колодезной цепью руку Базыла и сел в машину.

Отчасти он был даже доволен, что не встретился с Андреем Ветлановым. Савичев не рискнул пустить скот на кукурузу, как просил Андрей, а убрать ее всю так и не удалось — высохла на корню. Не хватило транспорта на вывозку силоса. Обещанная автоколонна, на которую надеялись и Грачев, и все приреченцы, не пришла.

А зима — вот она! Клубятся по горизонту снеговые облака, скользит по оледенелой земле поземка, знобит тревогой душу...

«Сдавать, нужно сдавать скот! Сегодня же соберем правление и договоримся».

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1

Владимир Борисович дал последние наставления и отпустил Андрея.

Выйдя из правления, Андрей остановился возле своего любимого клена. Прочитал: «Павел + Нина». Мимо шла Василиса Фокеевна.

— Что застыл, будто врывина?!

Андрей метнул на нее исподлобья взглядом и направился домой. Не утерпел, оглянулся: «Как всегда! Семьдесят семь одежек...» Фокеевна густо плевалась подсолнечной шелухой, оставляя в воздухе сладковатый запах жареных семечек. Уже отойдя шагов на двадцать, она вдруг спохватилась:

— Андрей-йка! Гляди-ка, чего я тебе скажу! — Подбирая юбки, она быстрехонько посеменила к Андрею. Поведала, что у Пустобаевых остановился батюшка. Вероятно, у Андрея был очень уж странный вид, потому что Василиса Фокеевна рассердилась: — Ну, что зенки-то разинул? Поп, говорю, к ним приехал, сродственник матернин. Ноне к ним все старухи сбегутся. Пра, ей-богу!

Василиса Фокеевна поплыла дальше, важная и всезнающая.

Андрей повел плечом: «Поп так поп, дьявол с ним! Попов, правда, не видал живых. Это, пожалуй, его «Волгу» мы с председателем видели... А как же Горка?» Мысли о священнике, о Горке мелькнули и пропали. Думалось о предстоящем диспуте: «Твое место в жизни». Владимир Борисович Заколов, едва Андрей приехал домой, вызвал к себе: «Ты задашь тон. Животноводство — аварийный участок, зови молодежь в животноводство».

Предложение Андрею понравилось, и он теперь, думал о том, как лучше выступить. Здорово, если б к ним на Койбогар подались пять-шесть парней и девчат! Не так скучно было бы. Можно еще отару взять, сено из других мест подвезти.

Мягких стремительных шагов Грани Андрей не услышал. Она возникла рядом внезапно, взяла под руку — можно? — и улыбнулась, заметив его смущение.

— Надолго отпросился?

— Я не отпрашиваюсь, я ставлю в известность.

— Ка-акой самостоятельный!

Посмеиваясь, сообщила, что идет к Пустобаевым: батюшку посмотреть, говорят, красивый и совсем-совсем молодой. В душе Андрея копнулась досада: «И эта!» А она продолжала в том же духе:

— Скажу, грехов накопилось — ужас! Когда прийти на исповедь?.. Савичев спрашивает у Заколова: «Что будем делать, секретарь? Враг атеизма объявился в поселке». А тот: «Позвоню в район, посоветуюсь». Слушай, а что если я влюблюсь в батюшку, а?!

— Общий смех в зале.

— Вот возьму и влюблюсь. Как?

— Суду ясно.

— Ничего тебе, мальчишечка, неясно! — Граня надвинула Андрею шапку на глаза и умчалась вперед, все так же стремительно и бесшумно.

«Действительно, ясного здесь мало!» — Андрей укоротил шаг, с раздражением глядя вслед девушке. Ему пришло в голову то нередкое, что доводилось слышать о Гране. Неужели она и правда такая — доступная... А тот послеполуденный час в лесу? Перепачканный цветочной пыльцой смеющийся рот Грани, поцелуй — будто невзначай?.. «Пресные, какие вы все пресные!..»

«Ты, Марат Николаевич, обожаешь блондинок?» — «Я обожаю красивых. Хотя сам, безусловно, не красавец. Надо полагать, мужчине не обязательно быть красивым, его должна украшать женщина...» — «Граня кого хочешь украсит». — «Чем есть что попало, Андрей, лучше быть голодным»...

Этот разговор состоялся в прошлый приезд Андрея. Больше деликатной темы не касались. О ней напомнила сама Граня. Завтра весь Забродный будет говорить о том, что она ходила к Пустобаевым да молодого красивого священника смотреть.

Домой Андрей пришел не в духе, напрасно Варя ловила его взгляд. Степановна стала собирать на стол.

— Ужинать будешь?

— С удовольствием. — Андрей, к радости Вари, оживился и торопливо забрался за стол. Из борща сейчас же выкинул пару лавровых листьев: — Вроде и ветра не было, а листьев полна тарелка.

Варя фыркнула, подавившись смехом, и выбежала в кухню. Степановна осуждающе покачала головой: в сыне она узнавала мужа — гораздого на выдумки.

2

В горнице ожидал свежий самовар. Тут же на столе млели в коровьем масле блины, прохладой манили тарелки с ежевичным киселем, а посередине торчали две непочатые бутылки.

— Испейте чайку, — попотчевала Петровна, поздравив с легким паром.

Сама она, а потом и Осип Сергеевич ушли в баню. Бова Королевич, как прозвал лубочно красивого священника Горка, похолил перед зеркалом бороду и со стулом вплотную придвинулся к столу. Оценивающе повертел в руках бутылку портвейна — поставил на место: чепуха! Вторая была без наклейки и заткнута бумажной пробкой. Гость одной ноздрей нюхнул из горлышка, другой и возликовал:

— Спирт, сын мой! Натуральный спирт! Вот что значит быть фельдшера гостем...Нальем по единой!

Горка подивился: мать и то никогда не садилась за стол, не перекрестившись, а этот и руки не поднял ко лбу. А ведь напялил на себя легкую шелковую рясу!

— Видно, не больно радеете о вере? — сказал он, принимая от него наполненную стопку. — Не креститесь.

Вспомнил, как час назад, моясь с отцом Иоанном в бане, спросил:

— У вас церковь, вернее, этот самый... приход большой? Верующих много ходит?

Чтобы не пропустить ответа, Горка перестал намыливать голову. Слышал, как в ушах лопались мыльные пузырьки, как священник мочил веник в чугуне со щелоком. Ожидая ответа, сильнее сплющивал глаза, разъедаемые мылом.

— Как тебе сказать, сын мой... Улей маленький, а пчелки хорошие, хорошие пчелки, не гневаюсь...

И вот теперь священник уходил от прямого ответа.

— Пей, чадо! Во имя отца и сына. — Бородач опрокинул стопку в рот, свирепо перекосил лицо от неразбавленного спирта, долго дышал распахнутым ртом: — Огнеподобно! Разводи, Георгий, ибо да будет чрево твое спаленным.

Горка послушался и выпил разбавленного зелья. Мозг мгновенно отупел, а такое отупление вызывало в Горке раздражительность и упрямство. Именно с этим безотчетным упрямством он настаивал:

— Значит, не верите, раз не креститесь?

— Давай, сын мой, еще по единой! Да налей-ка мне чашечку чайку покруче... Вера, дитя мое, не в жесте, а в существе человеческом.

— А бог есть? Космонавты не видели его.

— Вера есть, а это главное. Кто в коммунизм верит, кто — в бога.

— А вы?

— У меня сосуществование двух вер.

— Хитро!

— Удобно! Все на свете, молодой человек, творится благостью божией да глупостью человеческою. Давай будем говорить откровенно, Георгий, сын Осипов. Что ты имеешь, выхаживая скот общественный? Ничего, кроме того, что сам становишься скотом безгласым. Возражай, отрок, доказывай, что сие не так! Ха-ха! Молчишь!

Горка чувствовал, что хватил лишнего, и теперь, обжигаясь, глотал крепкий, почти черный чай. Сам того не подозревая, гость задел парня за самое больное, за самое сокровенное, Горка хотел несколько отрезветь, чтобы ответить служителю культа вполне разумно, с достаточной вескостью. А служитель дразнил его окаянными глазами всезнающего праведника и оглаживал, двоил на стороны бороду. Губы его, сочные красные губы гурмана, смеялись, обнажая ряд острых снежных зубов. Вероятно, ощущал он себя сейчас в свежей белой сорочке, в распахнутой шелковой рясе большим и сильным, с крепкими не изношенными мышцами, с надежным, как запальный шар дизеля, сердцем. Таких видных пастырей обожают прихожане, особенно чуткие на греховную приваду вдовые богомолки.

Горка отодвинул чашку, решительно вытер ладонью губы.

— Ладно, пусть вы...

— По-мирскому — Иван Петрович.

— Пусть вы, Иван Петрович, в чем-то правы. А каковы ваши, разрешите спросить, перспективы? — Горка наслаждался своими словами: как складно у него получается! — Скажем, какова конечная цель вашей, Иван Петрович, жизни?

— Э-э, милый мой! Цель, перспективы! Зачем сие мне? В космос я не стремлюсь, а на бренной земле и без того недурственно устроился. — Подогретый хмелем, Бова Королевич не прочь был пооткровенничать, побахвалиться, ведь ясно, что с этим пареньком надо говорить не псалмами, а языком реальных вещей, перед ним нечего строить из себя святошу. Гость откинул до самого локтя рукав рясы, оголив волосатую руку, стал загибать пальцы, прихлопывая их ладонью другой руки: — Я имею дом превосходный, я имею автомобиль с шофером, я, в конце концов, имею вклад в сберкассе государственной... Разве не к этим благам земным правит утлый челн отец твой, стремишься ты, стремятся все пигмеи вселенной? Слушай, отрок блаженный, идем ко мне в пономари и по совместительству в завхозы, а? Отпишу благочинному, представлю тебя... Жизнь — малина!

Горка не очень сильно, но достаточно резко, в меру толкнул от себя стол. Раздраженно звякнула посуда.

— Вы... вы за кого меня?.. Да я... Вы меня не выводите!..

Сам себе он казался страшно разгневанным и готовым бог весть что сделать, но Бова Королевич смотрел на него без боязни, он смеялся, этот чертов священник С ручищами кузнеца. Горка, насупившись, ходил по горнице, будто успокаивая разгулявшиеся нервы. А на самом деле прислушивался к душевной сумятице: «Он, пожалуй, прав, все мы стремимся к земным благам. Всяк по-своему, конечно. А чем он лучше любого, что имеет все, а я, скажем, лишь паршивый велосипедишко?..»

Отец Иоанн словно подслушивал его мятежные мысли, видимо, за напускным гневом он почуял в долговязом мальце натуру скрытную и алчную. Поэтому продолжал все в том же чуточку развязном, панибратском тоне, похрустывая соленым огурцом на крепких зубах:

— А то еще духовные семинарии есть, духовные академии... Я пришлю тебе условия поступления... Да не вскидывайся ты, ради христа! Не хошь — как хошь... Только помни: земля еси и в землю отыдеши. Все там будем. Все! — Он опрокинул в рот стопку, вкусно почмокал губами: — Замечательное молочко у коровки бешеной!..

В дверь негромко постучали. Горка побледнел, через секунду, опомнившись, вскочил и сунул обе бутылки под стол, хрипло разрешил: «Да!»

Вошла Граня. Поздоровалась и, стреляя насмешливыми глазами то в Горку, то в гостя, спросила, где Осип Сергеевич. Сказала: «Подожду!» — и присела на стул. С понимающей улыбкой, чуть тронувшей ее небольшие, не знавшие помады губы, она наблюдала за мужчинами.

Священник, поспешно застегивая сорочку и рясу, не отрывал взгляда от разрумяненного морозом лица Грани. Горка испуганно и зло прохаживался в смежной комнатке, под его шагами скрипели половицы, а казалось, что там кто-то ходил на протезах.

Не найдя ничего лучшего, священник пошарил под столом и достал так и не початую бутылку портвейна.

— Присаживайтесь к нам, девушка, отведайте рюмочку портфельной.

— Не пью, спасибо. А почему — портфельной?

— Некоторые в портфеле любят возить: не очень крепкое и с хорошей пробкой. — Он поднялся и, крепко ступая, — будто и не пил! — подошел к Гране. — Может быть, разденетесь, девушка? У нас тепло.

— Нет, я пойду. — Граня тоже поднялась. — Вы... грехи отпускаете? Я ведь за этим пришла. Грешнее меня нет в поселке.

Она близко увидела его распахнутые восторгом, влажноватые глаза.

«Готов, испекся! — Граню покоробила эта похожесть, это обычное при встрече с ней состояние незнакомых молодых мужчин. — И ты такой же... Хоть бы один выдержал характер. Вот Андрей... Андрюшка другой...» Многие Граню любили, но не многих она любила. Ее любили и боялись слово против сказать, становились пластилином, из которого она могла лепить все, что заблагорассудится. А ей хотелось иной любви, любви, в которой бы не она коноводила, а он — сильный, умный, сложный... Между тем она отметила, что священник действительно красив и молод, но как раз это еще больше настроило ее против него. И когда он заговорил о ее грехах, понимая их, конечно же, как шутку, когда заговорил о том, что готов все их взять на свою душу, Граня усмехнулась и грубо отрезала:

— У вас у самого, чай, грехов, как у Полкана блох. — И, не дав ему ничего выговорить, кинула Горке: — Скажи отцу, что в девять вечера заседание правления!

После ее ухода в горнице долго было тихо. Пристывший к дверному косяку боковушки Горка не без злорадства наблюдал, как Бова Королевич наливал спирт, цокая горлышком бутылки о край рюмки, как, забыв свою словоохотливость, молчком выпил.

— Кто это? — спросил наконец, уводя глаза в сторону.

— Граня.

— Нет, что она такое?

Не совсем поняв суть вопроса, Горка коротко рассказал, кто такая Граня. Священник неопределенно хмыкнул и потом задумчиво мял в пальцах мякиш хлеба. Видимо, он был совершенно трезв. И, видимо, эта трезвость не нравилась сейчас ему самому. Он одну за другой выпил две рюмки. Только теперь вспомнил о прерванном разговоре, вспомнил о хозяйском сыне, который опять начал ходить по горнице.

— На чем же мы остановились, отрок... Д-да-а... Прислали мне в этом году дьякона — совсем мальчонка, семинарию окончил. — Горка замечал, что гость скажет слово-другое, и как бы споткнется, что-то припоминая, и глаза его становятся грустными-грустными, как у божьей матери, что нарисована на иконе в углу. — Совсем мальчонка... Пока что верит и во всевышнего, и в райские кущи, а года через два «Волгой» обзаведется и сберкнижкой.

— Что-то больно быстро! — Горка приостановился, облизнул верхнюю высохшую губу.

— А потом уйдет... Эх, жизня, едри ее в корень! Давай, Гора, еще по единой!

Горка отмахнулся, он с хмельной лихорадочностью торопил мысли, он искал оправдания у своей совести. А молодой священник забыл о нем, он горестно, по-бабьи подпер щеку и вдруг с надрывом, со слезой рассказал рассказанное:

Ночью за окном метель, метель,

Белый беспокойный снег...

Это было столь неожиданно, что у Горки даже подбородок отвалился. Растерянно смотрел парень на мокрую щеку, подпертую рукой в широком рукаве рясы, на мерцающий в завитках волоса нагрудный крестик, на полусмеженные глаза гостя. Пьяное ли горе изливал он, вспоминал ли что-то заветное, никому не ведомое?

Знаю, даже писем не пришлешь,

Горькая любовь моя...

Мягкий тоскующий тенор бередил сердце, напоминал о бытии, о любви людской, неразделенной. Бренен мир, бренна жизнь наша! Горке захотелось плакать, ему захотелось перед кем-то излить все. Перед кем? Кому он доверит свою боль и свои муки? Нюра? Ах, Нюра, разве ей такое можно, разве она поймет!

Горка отчаянно потряс тяжелой головой.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

1

Приезжий лектор так и назвал лекцию: «Твое место в жизни». Прочитал, сложил листы и, щуря глаза в белых ресницах, выжидающе посмотрел в зал.

Сидевшая в первом ряду Нюра Буянкина вскочила и, пунцовея от собственной решимости, тоненько выкрикнула:

— Вопросы есть к товарищу лектору?!

Андрей услышал за своей спиной шушуканье, а потом чей-то явно измененный, дерзкий голос спросил:

— А вы, товарищ лектор, нашли свое место в жизни?

По залу, набитому колхозной и школьной молодежью, нерешительно плеснулся короткий смешок. Лектор, ему было лет двадцать пять, не больше, вытер платком вспотевшие ладони.

— Простите, я не совсем уяснил ваш вопрос...

В зале наступила интригующая тишина. Все, по-видимому, ждали необыкновенной развязки. Но тот же измененный, только теперь уже с лукавинкой голос разочаровал:

— Нет вопросов! Отсутствуют!..

Андрей напрягся: сейчас Нюра предоставит слово, а он лишь теперь понял, что сказать-то ему нечего. Лектор говорил о веке атома, о космических кораблях, о новостройках Сибири, где теперь место каждого молодого. А он, Ветланов, собирался призывать в чабаны, на Койбогар! Наверно, убого это будет выглядеть...

— Тише, товарищи, соблюдайте тишину! — Нюра волновалась, успокаивая зал, который веселым шумом провожал с трибуны лектора. — Такое мероприятие... Если нет вопросов, то... кто имеет слово? — и она остановила взгляд на Андрее.

К радости Андрея, его опередил Коля Запрометов, младший брат Ульяны Заколовой.

— Я имею! — крикнул он азартно и, не дожидаясь разрешения, стал торопливо протискиваться к трибуне.

Нюра не знала, что делать: план диспута начинал рушиться. Когда Заколов сказал, что не придет на диспут (срочное заседание правления!) и, как комсомольскому секретарю, все поручает ей, она еле скрыла радость — так ей было приятно это ответственное задание. А вот теперь испугалась.

А Коля уже был за трибуной. У Коли — синие-синие глаза, смотрящие на мир с простодушной жадностью жизнелюба.

— Знай, что будет промывка мозгов, не пошел бы, — сказал он звонким, ломающимся баском.

— А ты шел на промывку желудка?

— Не остри, Какляев. — Коля повел черной красивой бровью на рыжего одноклассника, сидевшего рядом с Андреем. — Вот — лекция. Тысячу раз слышал... Магнитка! Ангара! Космос! Вселенная! Миллион раз слышал. А кто же лекцию — о весне?! Кому весну любить? На черта она мне, вселенная, без весны, без девушек...

В зале загудели. У Андрея появилась надежда, что диспут будет сорван, и ему не придется выступать. Но Нюра метнулась к трибуне и в отчаянии принялась стучать пробкой графина по пустому стакану:

— Тиш-ше! Слово имеет Ветланов Андрей!

Появление за трибуной Андрея молодежь встретила с нескрываемым любопытством, знала: этот, как и Коля Запрометов, за словом в карман не полезет.

Андрей с улыбкой смотрел в зал и видел тех, с кем жил, с кем рос, с кем учился. В заднем ряду, тесно прижавшись друг к другу плечами, мирно беседовали Мартемьян Евстигнеевич и Ионыч. Бубнил, конечно, один Мартемьян Евстигнеевич: «Эскадронный хоть бы хны, а у меня, веришь ли, аж чуб завял...» Недалеко от сцены на крайнем стуле сидела прямая строгая Ирина. Андрею казалось, что ее высоко уложенные волосы своими пепельными кончиками исходили в воздух, как дым, так они были пушисты и легки.

«А Грани нет. Может, и хорошо, что нет? Свободнее как-то... А где она?.. И о чем говорить?..»

— Андрей, аплодисментов ждешь?!

Веселый возглас поставил все на место. Андрей откинул со лба прядь волос.

— Товарищ лектор, — Андрей скосил глаза на белобрысого парня с папкой на коленях, — звал нас в Сибирь, в космос. Спасибо за совет! А Коля Запрометов... Коля звал весну любить. Тоже спасибо... А я вот, хлопцы, посмотрел — много вас здесь... Человек пять-шесть — идемте на фермы. К нам, на Койбогар! А?

— Что там делать?! — сердито отозвался Коля.

Разгорелось, затрещало, будто сухой валежник на жарком огне!; Коля весь подался к Андрею, разгоряченный, злой.

— Тоже агитируешь? Тебя подучили, ты и выступаешь!.. А что грамотным да молодым делать на Койбогаре? Что там изменилось после твоего прихода? — Коля сел непримиримый и уверенный в своей правоте.

— А верно, Андрей, кто больше понимает: ты или Базыл? Ты же с медалью, а Базыл...

— Дураков ищет!

— Вторую медаль выслуживает...

Андрей чувствовал, что тонет у самого берега, а руки подать некому. Как на грех, в эту минуту вошла Граня Буренина, не спеша подобрала платье и села в первом ряду. С мороза лицо ее было свежее, румяное, а глаза, привыкая к свету, щурились как-то особенно хитро, дразняще. «От попа явилась! Ух!..» А за ее головой видел насмешливые, недоброжелательные и просто равнодушные лица. За ними — ничего, пустота.

Схватил с трибуны стакан и изо всей силы трахнул о пол. Звон разлетевшегося стекла оборвал голоса, стало тихо-тихо. Даже умолкли Мартемьян Евстигнеевич с Ионычем, уставясь на сцену.

— Обыватели! Паиньки проклятые!

Андрей перевел дух, подыскивая слова позлее. И в этот момент негромко, но очень четко прозвучало:

— Цицерон тоже был великий оратор, но зачем же стаканы бить? За мелкое хулиганство — пятнадцать суток.

— Стаканы о такие головы нужно бы бить, как твоя! Одним космос, другим — любовь и девушек, а вы...

— Та шо вин знае! — отозвался Василь Бережко, привалившийся боком к оконному косяку. — Ни черта вин не знае, потому шо его батька колет осенью чи кабана, чи полуторника.

Коля Запрометов встал и демонстративно покинул клуб. За ним направилось еще несколько старшеклассников. Нюра смотрела то на уходивших парней, то на смолкшего, окаменевшего Андрея. Граня взяла ее за руку, усадила возле себя.

— Ну, чего ради налила полны чашечки? — улыбнулась, увидя в ее круглых глазах слезы. — Думала — пончик, а оказался блин? Не горюй, Анютка!

Лектор многозначительно вздохнул:

— М-да, массы у вас!..

— С этими массами, — Нюра глотала слезы, — с ними мешок нервов потратишь...

Видимо, в правлении закончилось заседание: в дверях появились Заколов и Марат. Владимир Борисович прошел вперед и вполголоса, деловито спросил:

— Как у вас? На уровне?..

2

Впереди шли Граня, Ирина и Марат. Андрей не присоединился к ним.

Граня отстала от Ирины с Маратом, подождала его.

— Ты уж никак и весла опустил?

— Долго ли наугребаешься против течения?

— Конечно, по течению легче...

Андрей резко остановился.

— А за что, против кого бороться? Вон у Марата идеи: озимая пшеница, тысячепудовые урожаи, художественная самодеятельность... А какие идеи могут жить на Койбогаре? Кругом перестройка, читаю об этом Базылу, а он: «Чабану — все равно! Любой уполномоченный — все равно барашка резать, угощать. Мой отец жил в этим землянке, и я живу в этим землянке. Дедушка ходил за отарой с ерлыгой, и я хожу с ерлыгой за отарой. Перестройка — какая разница мне, а?..»

Граня подняла воротник пальто — крепко морозило, потягивал северный низовик.

Навстречу гулко топал по мерзлой земле сапожищами Василь Бережко. Видно, он уже побывал возле Граниного дома и, не дождавшись, пошел опять к клубу, в котором были танцы. Андрею небрежно, с нескрываемым высокомерием, кивнул, а Граню взял под руку.

— Як же долго я тебя не бачив, Граню!

— Да уж и я глаза провертела, выглядывая! — Видя, как насупился Андрей, Граня почти незаметным, но решительным движением высвободила локоть из пальцев Василя. — Как ездилось?

— Та... лесу наваляли вагонов пьять, — теперь тон у Василя был чуточку обиженный. — Бухгалтер каже, шо заробыв тысячи три, старыми грошами... Так я только до армии заробляв, когда был подрывником у геологов...

— Подрывной деятельностью занимался?

Ух, каким взглядом окинул Василь Андрея! Полез за папиросами. Андрей, к удивлению Грани, протянул руку:

— Дай закурить. — Ему почему-то захотелось глотнуть табачного горького дыму.

— Деревня маленькая, а нищих до хрена! — Василь выловил одну папиросу, сунул ее в зубы, а пачку спрятал в карман. — Малым хлопчикам вредно...

— Богачи всегда жадны.

— А шо! — воодушевился Василь. — Мабуть, тыщи две есть новыми. Я их ось этими руками... Ох, свадьбу заграю! Пляши все, поки селезенка не выпадет!..

Граня смеялась, но прятала лицо в воротник, чтобы Василь не видел. Она понимала его старание. А Василя уже трудно было остановить.

— Як женюсь, так и на заочное пойду, в техникум. Марат Николаевич каже, шо я вполне сдам вступительные, як захочу. Жинка будет помогать...

— Приятная новость! А я думал, ты только бутылки способен сдавать.

Граня расхохоталась. Взбешенный Василь железной лапищей сжал плечо Андрея.

— Слухай сюды, хлопчик. Зараз ты пойдешь ось по этой дорожке прямо-прямо. Там живут Ветлановы. Знаешь их? Просись до них ночевать.

— Бросьте дурака валять! — сказала построжевшая Граня. — Ты, Василь, иди и подожди меня возле нашей избы. У меня к Андрею дело...

Василь в сердцах плюнул под ноги, но повиновался. Пожалуй, Граня была единственной, кого он во всем слушался.

А они молча остановились напротив ветлановского дома.

— Значит, уйдешь с Койбогара? — в вопросе было множество оттенков, но главного Андрей не уловил. Что же скрывалось за этим вопросом?

У Пустобаевых скрипнули двери сенцев, кто-то вышел во двор. И в ту же минуту в морозном, звонком, как тугая струна, воздухе раздался сочный мужской голос:

— Эх, Георгий, сын Осипов, погляди, какая луна охальная светит! Жить надобно, любить надобно под такой луной, юноша!..

Оба догадались, что это был священник, но сделали вид, что ничего не слышали.

— Значит, уйдешь? — суше, резче спросила Граня. — До свидания!

Теперь-то Андрей понял смысл ее вопроса: она презирала его слабость. Моментально отяжелевшими ногами шагнул следом.

— Тебя проводить?

— Сама дорогу знаю!..

3

А по Забродному кочевали слухи о заезжем священнике — один удивительнее другого. Говорили, что свою первую проповедь он начал с космоса и закончил ее здравицей, поразившей даже бывалых богомолок, набившихся в избенку Груднихи. Величественный и широкий в сверкающем церковном облачении, он простирал над паствой руку с тяжелым крестом и могуче, до дребезжания оконных стекол провозглашал:

— Юрию Алексеевичу Гагарину, сыну Отечества нашего — слава! Сла-ава!..

— Слава! — давленными подхалимскими тенорками вторили изумленные старушки. — Слава!

— Герману Степановичу Титову — слава!..

А потом — Андрияну Николаеву, потом — Павлу Поповичу. И паства в смятении подхватывала гремящее и повелевающее: «Слава! Сла-ава!..»

Знали забродинские «сороки», что у молодого священника «денег куры не клюют», что сватается он к Гране, что во время исповеди блудливую бабенку из Балабановского хутора назвал распутницей и богохулкой и тут же предал анафеме... Многое рассказывалось об отце Иоанне, и порой трудно было отличить правду от выдумки.

От Василисы Фокеевны Ирина узнала и то, что от Пустобаевых священник ушел через два дня, стал жить у бабки Груднихи. По утверждению санитарки, позаботился об этом сам Осип Сергеевич: «Хитер! У Оси не спи в серьгах — позолота слиняет... Репутацию стережет. Зато у Груднихи ноне красный дом, старухи валма валят. Эка невидаль — поп!»

А вот о том, что к Гране наведывается моложавый симпатичный священник, Василиса Фокеевна умалчивала перед Ириной, словно эта новость начисто выпала из ее памяти. Каждый вечер, едва приходила с фермы Граня, порог переступал отец Иоанн, всегда в ладном дорогом пальто и с чисто выбритыми скулами.

Фокеевна плевалась, как после глотка касторки, и уходила из дому. Не могла она ни себе простить, ни Мартемьяну Евстигнеевичу. Ведь только «привидение» и повинно в том, что объявился в Забродном отец Иоанн. Старуха сильно переживала.

Ирина замечала это. В ней все начинало подниматься и против нежданного-негаданного священника, и против Грани, которую полюбила. Полюбила, возможно, именно за странность Граниного характера. Она, например, вначале наотрез отказалась участвовать в подготовке новогоднего спектакля. А позавчера вдруг пришла в клуб, долго наблюдала, как Нюра мусолит роль комиссарши из «Оптимистической трагедии», и столь же внезапно вырвала у нее пьесу.

— Да разве так должна говорить эта женщина! Она же комиссар, а не мямля!..

Нюра с горя расплакалась, а Граня с такой силой и темпераментом повела роль, что все ахнули.

«И что ей взбрело с этим священником амуры разводить!» Думая о Гране, Ирина укладывала в балетку инструменты и медикаменты. Сегодня с утра она намеревалась отправиться по домам, чтобы переписать всех детей и раздать таблетки от полиомиелита.

Точно к восьми в амбулаторию вплыла Василиса Фокеевна в накрахмаленном халате поверх полупальто — любила щегольнуть своей медицинской должностью. От ее одежды исходила морозная свежесть улицы и молодого снега. Ирине показалось, что вместе с Фокеевной в комнату влилось горное утро.

— Надо ведь, — Фокеевна стала разматывать шаль на голове, — кругом снег, а ноги салазят по гололеду, того гляди упадешь.

Она принялась разжигать печи, а Ирина вышла на улицу. Здесь продолжался начавшийся с вечера снегопад. Крупные, как бабочки-капустницы, снежинки падали и падали, словно торопились до света укрыть все.

А мысли опять о Гране. Не верилось, что она и впрямь влюбилась в священника, хотя, правда, он и симпатичный — Ирина видела его издали. Да и как же это так, он справляет здесь службы и обряды, а ему — никто ничего. По словам Фокеевны, депешу в район послали: «Какие такие меры к попу принимать?..» А район, слышно, в область депешу переправил. Ирина пыталась говорить с Граней на эту щекотливую тему, дескать, ты же комсомолка, человек со средним образованием и так далее, но Граня лишь вздохнула: «Ох, эти мне нравоученья. Не волнуйся, Иринушка, не впервой мне поруганную голову через Забродный нести. Обойдется!»

И случилось в это утро так, что с отцом Иоанном Ирина столкнулась лицом к лицу. Не предполагая, что в небольшой белой избенке живет бабка Грудниха, Ирина вошла в нее. И еще из-за двери услышала: «Крестится раб божий...» и — захлебнувшийся детский плач. Посреди комнаты стояла широкая обрезная кадка с водой, из которой отец Иоанн вынимал посинелого плачущего младенца. Тут же суетилась маленькая, как мышка, бабка Грудниха, а в стороне застыла Анфиса Голоушина. Ее темные большие глаза немигающе смотрели на хилого трехмесячного сына — над ним уже хлопотали незнакомые Ирине мужчина и женщина, видно, свежеиспеченные кумовья. Их лица сияли, будто напомаженные. Завернули обессиленно всхлипывающего ребенка и, не обращая внимания на изумленную Ирину, направились к выходу. Анфиса истово припала выцветшими губами к большой жилистой руке смущенно крякнувшего священника и тоже пошла к дверям.

— Как вам, — у Ирины засекался голос, — как не стыдно!..

Молодая колхозница отчужденно поглядела на нее, будто оттолкнула, и тихо скрылась за дверью. Ирина шагнула к священнику бледная и решительная.

— Как вы смеете!.. В холодную воду!.. И на улице...

— Комнатной температуры вода, комнатной, ангел. — Отец Иоанн явно не ожидал такого натиска со стороны тоненькой, модно одетой девчонки с косящими от гнева глазами.

— Я вам это так не оставлю! Ребенок больной, под врачебным надзором, а вы... Невежда в сутане!..

Ирина выбежала из комнаты, оставив у кадки ошеломленного священника и охающую, стенающую бабку.

Через десять минут в пустом кабинете председателя Ирина ожесточенно крутила ручку настенного телефона и требовала соединить ее с милицией. А когда вошли в кабинет Савичев, Грачев и Заколов, она уже требовала присылки в Забродный милиционера, чтобы арестовать неведомо откуда свалившегося священника. Видимо, ей отвечали что-то невразумительное, лишь бы отделаться, и она горячилась еще больше:

— Как же не по адресу?! Он же, он преступление делает, он... Какое заявление?! Не буду я ничего писать, приезжайте сами... Все подтвердят! Приезжайте!..

Повесила трубку и вызывающе прямая посеменила к двери. Если бы повела на мужчин взглядом, то увидела бы, что Савичев крутил кончик уса и снисходительно ухмылялся, Грачев смотрел на нее изучающе, с интересом, как на нечто из ряда вон выходящее, а Заколов ерзал на скрипучем стуле, и в душе его колотился страх: «Влипли мы со священником, влипли! Пример для всех докладов. Завтра же подам заявление... Хватит и радиоузла. Со сдачей скота неизвестно как расхлебаемся... Завтра же заявление!...» Очень жалел он, что не послушался совета Павла Кузьмича, когда священника не было и вопрос о зимовке скота не стоял так круто.

— Девушка! — Грачев остановил Ирину у порога. — Расскажите, пожалуйста, нам, что произошло? — И, видя, что она в нерешительности замялась, пригласил: — Да вы садитесь!

Она села, подобрав ноги в валенках под стул. На бровях ее мерцали мельчайшие капельки от растаявших снежинок. «Сейчас похоронит!» — с тоской ждал ее слов Заколов. Она не «похоронила», но обстоятельно рассказала о священнике, о том, как забродинские начальники ждут из района указаний.

Одного, только одного мимолетного взгляда Грачева хватило, чтобы Заколов окончательно потерялся. Он торопливо начал излагать свой план: вчера из общества знаний получено пять лекций на атеистические темы, они будут читаться по радио и в клубе перед началом кино, комсомольцы готовят литературный монтаж под названием «Безбожник», пишутся лозунги: «Религия — опиум, религия — враг общества...»

Недобрая улыбка повела грачевский рот к щеке.

— Будут читаться! Готовят монтаж!.. А поп тем временем под носом парторганизации совершает служения, крестит детей. Все у вас в Забродном как-то шиворот-навыворот! Правильно девушка поступила, что позвонила в милицию. А вы... Пригласите его сюда! Не уходите, девушка...

В следующую минуту разговор пошел совершенно об ином. Сидевшей у окна Ирине снова показалось, как и тогда, летом, что она «гонит одну овцу, а свистит на всю степь». Мелкой и несерьезной представлялась ей сейчас ее тревога по поводу действий отца Иоанна. И то, что ее, Иринино, присутствие терпят эти обремененные большими и трудными заботами мужчины, нужно было относить лишь на их великодушие.

Действительно, можно ли, мол, сравнивать какую-то проповедь священника с тем, что районное производственное управление проваливает государственный план развития животноводства! Вместо того, чтобы бороться за него, говорил Грачев, забродинцы позавчера отправили на мясокомбинат двести голов крупного рогатого скота. Но Савичев винтил ус и, как думалось Ирине, прикидывался совсем непонятливым и наивным, он ни с чем не соглашался, стоял на своем: скот будем сдавать! Заколову обрушиться бы на него вместе с Грачевым, а он то на одного смотрит глазами мученика, то на другого и с каждым соглашается, каждому поддакивает, шаря ладонью по наконечникам ручек в нагрудном кармане.

Пришел осанистый, веселоликий отец Иоанн, с достоинством поздоровался и — с вашего позволения! — сел, откинув полу длинного, на лисьем меху пальто. Его гнедая, с рыжими подпалинами бородка ложилась на тонкое полотно вышитой сорочки, смешивалась с каракулем воротника. Ожидая вопросов, он поглаживал на коленях тулью черной шляпы с лентой: волновался.

— Давно священником служите? — Крутой подбородок Грачев подпер широкой ладонью, словно готовился к разговору долгому и обстоятельному.

— Только для этого и вызывали? — В голосе отца Иоанна играла учтивая ирония. — Полагаю, что вы не из здешних?

— С вами разговаривает начальник управления товарищ Грачев, а вы!.. — Заколов, захлестнутый возмущением, не мог подобрать нужного слова. — Полагаю — не полагаю!..

Оценивающий взгляд священника остановился на нем: «Отставной козы барабанщик!» Сочные губы опять смяла ирония:

— В одной из библейских заповедей говорится по поводу кумиров: «Не поклоняйся им и не служи им». Так-то, дорогой товарищ.

— Вы к нам в товарищи не записывайтесь! — Заколов с негодованием посмотрел почему-то не на священника, а на Грачева. — Вы для нас — не та волна, вы для нас — не проводник, а изолятор.

— Надеюсь, ваша политинформация пойдет мне впрок. — Отец Иоанн повернулся к сердитой, с туго сжатыми губами Ирине: — Полагаю, сия отроковица явилась причиной моего неотложного вызова?

— Можете полагать. — Грачев недовольно пощелкал пальцами по настольному стеклу. — На каком основании вы, гражданин священник, отправляете обряды? Церкви здесь нет. По какому праву?

— Право? Бумажка, безусловно, отсутствует. Но и в Программе записано, что человек человеку — друг и брат. Тогда почему же не могу я оказать услугу ближнему, поелику просит он? Стало быть, идти я должен в разрез Программе? Сие непонятно разуму моему.

— Вы это поймете, когда привлечем вас к уголовной ответственности за противозаконные действия, когда лишитесь своего сана.

— Э, брат мой, о сане меньше всего тревога! Поп я не простой, а номенклатурный...

Все переглянулись. Ирина заметила, как дрогнули в усмешке савичевские усы. Она поняла, что реплика отца Иоанна может сделать разговор острее, принципиальнее. До этого он казался ей вялым, мало к чему обязывающим, скорее для очистки совести. Вероятно, думалось Ирине, говорят они с попом, а мысли у всех о плане, о «сдаточном контингенте». И почти не ошиблась: всерьез вызов священника тревожил только Заколова.

— Вам неясно? — отец Иоанн расстегнул пуговицы пальто, сел посвободнее. — Поп — дефицитный человек, как запасная часть к электробритве, на него всегда спрос.

С отцом Иоанном простились мирно: его попугали судом, он пообещал прекратить свои действия и вскоре уехать. Но поскольку миряне все равно не будут оставлять его в покое, он, уходя из правления, с тончайшей улыбочкой попросил Заколова написать для него объявление: «Священник не принимает. Закрыт на учет». Сказал, что у товарища, простите, у гражданина Заколова очень красивыми получаются объявления и лозунги. После ухода священника Савичев хохотал, Грачев улыбался и потирал подбородок, а Заколов вздергивал головой, как норовистый конь.

Ирина поднялась. Она не скрывала негодования. Грачев перестал улыбаться и заверил, что если на священника поступит еще хотя бы один сигнал, то он будет привлечен к ответственности. А вообще-то, сказал Грачев, молодежи надо активизировать силы против религиозных влияний, надо быть воинствующими атеистами. Репрессивные меры через милицию, заметил он, это не лучший способ борьбы с церковниками, у нас, мол, свобода вероисповедования, хотя церковь и отделена от государства...

Снегопад прекратился. Низкие тучи уходили к горизонту, напоминая неряшливых ощипанных птиц.

Кто видел в этот час Ирину, идущую по улице к амбулатории, наверняка догадался по нервной строчке ее шагов, что она не в настроении. Ирина ждала крутых, решительных мер, а тут — мирное, почти дружеское собеседование. Это — воинствующий атеизм?! Она — за порог, а они — снова о животноводстве. Поп калечит души, окунает младенцев в какую-то лохань... Разве можно быть равнодушным!

Дома ждала Фокеевна. Таинственно шепнула раздевавшейся Ирине:

— Тебе, дочка, посылка. Базыл привез с Койбогара.

И подала картонную коробку, перевязанную шпагатом. Она была очень легка. «Опять что-нибудь выдумал!» — Ирина с опаской развязывала узел и невольно улыбалась. На прошлой неделе Андрей вот так же передал коробку из-под печенья, набитую бумажными свертками. Сколько ни разворачивали их — все были пустые. И вдруг — фырр! Будто воробей из рук вырвался. Ирина вскрикнула и выронила сверток, а Фокеевна часто-часто закрестилась: «Господи исусе! Господи исусе!..» Оказалось — на стальной проволочке, подобно луку, была натянута резина с большой пуговицей посередине. Андрей накрутил ее и завернул в газету. А когда Ирина развернула, резинка, стремительно раскручиваясь, издала пуговицей громкий пугающий треск.

Побаиваясь очередного подвоха, Василиса Фокеевна следила за руками Ирины из-за ее плеча. Коробка была с ватой. Поверх нее лежал тетрадный лист, и на нем было четко выведено красным карандашом: «Осторожно — сердце! Не кантовать!» Фокеевна вздохнула за спиной:

— Вечно он с шуткой, пострели его в бок, вечно!

Только в середине ваты Ирина обнаружила треугольник письма, заштрихованный тем же красным карандашом. Он и должен был, видимо, изображать сердце, тем более, что сверху чернилами было написано:

«Ключ в Ваших руках».

А минутой позже Ирина, скрывшись в своей комнатке, читала письмо: туманно и очень длинно Андрей объяснялся ей в своих чувствах.

В прошлый раз Ирина приняла посылку Андрея за его очередной розыгрыш. Недаром потом в письме Игорю написала:

«Мне кажется, здесь удивительно своеобразный народ. Тут очень любят шутку, розыгрыш, острое словцо. Мне очень, очень нравятся забродинцы...»

А сейчас... Она не знала, что думать. Хорошо бы посоветоваться с кем-нибудь, ну хотя бы с Маратом Николаевичем. Но ведь он говорил уже, что Андрей — замечательный парень. А какой сам он, Лаврушин? Испачканной о землю пятерней — ширк по торчащим волосам! Тылом ладоней без стеснения — увлечен, не замечает — поддернет брюки и — о своих опытах, о тысячепудовых урожаях... Но в лугах под дождем читал стихи. Две строчки запомнились:

Мелькнул, как сон, как детства след,

Кораблик белый из бумаги...

На коленях, обтянутых штапельным платьем, лежало письмо Андрея, заштрихованное красным карандашом. Ирина положила его под подушку. У всех — свое: у Лаврушина — опыты, у Андрея — овцы, у нее — врачевание и, будь он неладен, священник... Что ответить Андрею? А если он опять разыгрывает? Возьмет и скажет потом: «Я пошутил, извините». Лучше уж... будто никакого письма не получала.

И почудилось, что увидела, как обидчиво сдвинулись его короткие, с курчавинкой брови, как резко откинул он со лба путаные полукольца чуба, обнажив белую, не взятую загаром кожу. И захотелось спросить: а что же у тебя с Граней? От ворот — поворот? Она — к священнику, а ты — ко мне? Благодарна за честь и внимание!..


Читать далее

ГДЕ ВЯЗЕЛЬ СПЛЕЛАСЬ. Роман
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 04.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 04.04.13
ПОВЕСТИ
СМОТРИНЫ 04.04.13
МЫ НЕ ПРОЩАЕМСЯ 04.04.13
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть