ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Онлайн чтение книги Оливия Лэтам Olive Latham
ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА I

В Дуврском порту Оливию встретил Дик Грей. Мистер Лэтам был в тот день занят, и Дик, успевший за это время стать другом семьи, предложил свои услуги. Когда она спускалась по сходням, он бросился к ней навстречу со словами приветствия, но умолк на полуслове и замер, не сводя с Оливии глаз. Она, казалось, не заметила этого. Дик взял у нее чемодан, и она машинально последовала за ним к поезду. В вагоне он долго не решался заговорить и обращался к ней, только когда было необходимо. Наконец он отложил газету и наклонился к девушке. Они проезжали мимо полей, с которых уже был убран хмель. Оливия молча смотрела в окно.

— Оливия, неужели он...?

— Он умер, — ответила она, не шевельнувшись, и Дик благоразумно воздержался от дальнейших расспросов.

Но родители и сестра проявили гораздо меньше чуткости. Правда, они тоже ни о чем не спрашивали, но ошеломленное лицо отца, исполненный ужаса крик, невольно сорвавшийся с его уст: «Боже милостивый, да это Оливия!», безуспешные попытки принять непринужденный вид («Как ты напугала нас, дорогая, ведь мы ожидали тебя с вечерним поездом») были хуже всяких расспросов. А Дженни, вначале молча смотревшая на сестру, вдруг разрыдалась и выбежала из комнаты. Особенно потрясена была мать Оливии.

Первое время родные думали, что она умирает от какого-то неизлечимого недуга. Уж не подхватила ли она злокачественную малярию? Они убеждали ее показаться врачу. Оливия пыталась возражать и устало доказывала, что вполне здорова, но потом, коль скоро родственники продолжали настаивать, она согласилась, — лишь бы ее оставили в покое. Отец повез Оливию в Лондон и показал специалисту.

— Малокровие и сильное истощение нервной системы, — сказал доктор. — Возможно, ей пришлось пережить какое-то потрясение или она чем-то угнетена.

— Но вы только посмотрите на нее! — вскричала миссис Лэтам, когда ей сообщили диагноз. — Она превратилась в настоящий скелет! Рот ввалился, волосы поблекли. Неужели все дело только в нервном истощении?

К сожалению, дело было только в этом. Окажись Оливия от природы не так крепка и здорова, заболевание ее протекало бы гораздо более тяжело, и это могло принести ей хоть одно облегчение: избавить от необходимости участвовать в повседневной жизни семьи. Но Оливия была слишком вынослива, чтобы всерьез слечь, и только медленно, неотвратимо угасала. По словам матери, она превратилась в «настоящий скелет» и, несмотря на тщательный уход, все больше и больше худела. За три месяца она так ослабла, что задыхалась, дойдя до конца садовой дорожки; сердце начинало учащенно биться, стоило ей подняться на несколько ступенек. Ее мучили бессонница, невыносимые головные боли, ночные кошмары, внезапные ознобы. И это было все.

Первые месяцы никто не заикался о ее будущем, да и сама Оливия, по-видимому, не думала об этом. Она вернулась в Англию, повинуясь слепому инстинкту, гнавшему ее домой. А может быть, она сделала так по настоянию Карола, а ей... не все ли было равно, куда ехать? Возвратясь домой, она безучастно подчинилась привычному распорядку и равнодушно принимала или терпела все мелочи, в которых выражалась любовь ее матери: крепкий бульон, экстракт солода, робкие ласки и тому подобное. Она и в самом деле стала глубоко равнодушна ко всему на свете, даже к памяти погибшего возлюбленного. Возможно, ей было суждено испытать в дальнейшем боль утраты, но пока ее мучили лишь невыносимые боли в затылке да нескончаемые кошмары, терзавшие ее ночь за ночью и гнавшие прочь сон. «Если б я могла заснуть, — думала она, — если бы мне только заснуть... Из-за этой ужасной бессонницы меня так страшит наступление сумерек и мне так тяжко, так зябко днем. Сон сделал бы меня прежней Оливией...»

Но еще до наступления лета ей уже стало казаться, что все будет хорошо, если только она не заснет. Ведь когда бодрствуешь, всегда можно усилием воли защитить себя и отогнать самые страшные видения. Спящий же человек не властен над собой и бессилен с ними бороться. Ее возмущала эта несправедливость, эта предательская всеобщая потребность во сне, которую она теперь считала ловушкой, куда попадаются даже самые предусмотрительные люди. Можно упорядочить свою жизнь, мысли, поступки и воспитать свои чувства, чтобы они, подобно верному псу, следовали на поводу у разума. И все-таки оказываешься вдруг во власти сна, который превращает тебя в немощную и безвольную жертву страшных видений, все время роящихся в мозгу. Если бы не эти ночные кошмары, она сумела бы как-нибудь все забыть. Они проходили перед ней нескончаемой вереницей: ледяные поля, болота, слепящий снег; она, Оливия, разгребающая мерзлую землю, чтобы проверить, была ли у него агония, не похоронили ли его заживо; смеющиеся лица; красные сластолюбивые губы, шепчущие непристойности; лабиринты коридоров, коридоров, нескончаемых коридоров с побеленными стенами. Иногда, заблудившись в этих коридорах, она бродила всю ночь, стараясь идти на слабый, далекий голос: «Воды! Воды! Воды!» В другие ночи тот же едва слышный зов доносился из-под растрескавшихся глыб льда, а она блуждала, скользя и спотыкаясь, среди могил. Ища опоры, она протягивала во мраке руки, но наталкивалась лишь на деревянные колы, вбитые в землю.

По ночам к ней часто вбегали обеспокоенные мать или сестра. Они заставали Оливию в постели: она спала с широко раскрытыми глазами, бормоча во сне что-то невнятное. Когда ее будили, она лишь говорила: «Дурной сон», — и снова ложилась, словно собираясь заснуть, но глаза ее были полны ужаса. Днем она большей частью молчала, а порой становилась чрезмерно разговорчивой, болтала и смеялась по каждому пустячному поводу. Но в каком бы настроении ни была Оливия, она ни разу не обмолвилась о том, что ее тяготило. И отец с матерью ничего не понимали. Впрочем, расскажи она им все — они и тогда не поняли бы ничего.

Для Дженни — избалованной любимицы всех домочадцев — приезд неузнаваемо изменившейся сестры был тяжелым и горьким разочарованием, первым в ее жизни. За минувшие полгода Дженни очень изменилась: в легкомысленной и тщеславной девушке пробудилось вдруг чувство долга. Натура у нее была податливая, восприимчивая, и она старалась во всем подражать старшей сестре.

— Конечно, я никогда не буду такой умной, как Оливия, — говорила она матери, — но я постараюсь стать такой же доброй.

В этом стремлении сказалось в известной степени влияние молодого священника, с каждым днем возраставшее. Тем не менее оно было вполне искренним, и Дженни честно старалась претворить его в жизнь: она неоднократно отказывалась от развлечений, чтобы посидеть у постели больной матери. Сожалея о пропущенных танцульках и несостоявшихся свиданиях с молодыми людьми, она утешала себя тем, что скоро приедет Оливия и похвалит ее за примерное поведение. Но домой приехала не Оливия, а какое-то привидение с запавшими щеками и тяжелым взглядом, которое явно не интересовалось ее благонравием. И бедняжка Дженни с недоумением и страхом взирала на человеческую трагедию, впервые разыгравшуюся у нее на глазах.

Разочарование и растерянность, переживаемые Дженни и миссис Лэтам, еще больше сблизили их, но зато отдалили от Оливии. В защищенной от невзгод жизни миссис Лэтам не было места страданию. С домашними заботами и неурядицами она давно свыклась и вот уже восемнадцать лет покорно сносила свои телесные недуги и безотчетные религиозные сомнения. Но и только. В своей жизни она познала лишь одно подлинное горе — смерть маленького сына, но с тех пор жизнь ее текла ровно и спокойно, лишь изредка волнуемая мелкими огорчениями и неприятностями. Все было так же незыблемо и знакомо, как смена времен года.

Вначале ее тяготило такое однообразие, но потом она привыкла. А теперь в ее размеренное, серенькое существование ворвалось извне что-то мрачное, страшное, почти угрожающее. Оливия не прожила дома и месяца, как мать уже стала с тайным недоверием присматриваться к ней и бессознательно все больше сближаться с младшей дочерью, словно только она была ее настоящей плотью и кровью, а та, другая, — чужой и лишней. Тем не менее и она и Дженни относились к Оливии очень заботливо. Если бы Оливия вернулась домой с каким-либо понятным им горем, которое они разделили и оплакали бы с ней, как свое собственное, их любовь только возросла бы от этого. Но Оливия вернулась с печатью мертвого молчания на устах и не выдавала своей тайны.

Отец тоже молчал. Он один смутно догадывался о том, что происходило с Оливией. Конечно, он не понимал, что именно могло превратить его цветущую дочь, которой он так гордился, в эту измученную незнакомку; но, вглядываясь в тоскливые глаза Оливии, он понимал, что ее надо оставить в покое, не мучить вопросами и назойливым участием. И до некоторой степени он был вознагражден за свою сдержанность: Оливия избегала его меньше, чем остальных. Правда, его заветная надежда, что когда-нибудь она сама ему во всем откроется, постепенно угасла.

— Мне кажется, она сторонится меня меньше, чем матери и сестры, — неуверенно сказал он домашнему врачу, очевидно, боясь поверить даже такому незначительному предпочтению, — но, может быть, она просто не замечает меня, потому что я ее не беспокою.

Если бы и другие дали Оливии возможность не замечать их, она чувствовала бы себя гораздо уверенней и свободней. Но укоряющие, испуганные глазки Дженни, озабоченное лицо матери и ее робкие нежные ласки, молчаливое сочувствие Дика, полные жалости взгляды соседей — все это казалось ей жестокой и бессмысленной навязчивостью. «Почему они не хотят оставить меня в покое? — с гневом и возмущением думала она после каждого очередного проявления непрошеного соболезнования. — Почему они не оставят меня в покое?»

Ее обострившаяся чувствительность носила какой-то удивительно поверхностный характер: самые незначительные события повергали ее в настоящее смятение, но душа оставалась холодна и безучастна. Умри кто-нибудь в семье — она вряд ли огорчилась бы, но одно неосторожное слово доводило ее до умопомрачения. Так же мучительно несоразмерны были и ее физические восприятия. Как-то миссис Лэтам, проходя мимо кушетки, на которой Оливия проводила теперь почти все время, поправила на ней сползшую шаль. Оливия вскрикнула, словно от острой боли, и подняла руку. Широкий рукав сполз к плечу, и на коже — там, где к ней слегка прикоснулись пальцы матери, — проступили красные, как от ожога, пятна.

Однажды в мае миссис Лэтам встретила на пороге вернувшегося из банка мужа.

— Старайся ступать тише, Альфред, — сказала она, — Оливия на кушетке в гостиной, я едва уговорила ее уснуть. Мы так намучились с ней за день.

— Опять головная боль?

Оливия вставала теперь поздно, и мистеру Лэтаму не удавалось повидаться с ней до ухода.

— Да, и на этот раз просто чудовищная. Все утро она бродила взад и вперед по комнате, не находя себе места. Я послала за доктором Мортоном.

— Он уже был?

— Да. Дал ей что-то успокаивающее, но говорит, что не может назначить никакого систематического лечения. Он только и делает, что повторяет слова лондонского специалиста: Оливия чем-то угнетена, и если б она поделилась с кем-нибудь, ей стало бы легче. Альфред, не попытаться ли тебе вызвать ее на откровенность? Если б мы только знали...

— Бесполезно снова возвращаться к этому, Мэри. Не можем же мы подвергнуть ее допросу! Придет день, когда она, быть может, заговорит сама.

— Она не сделает этого, скорее умрет. Пойди взгляни на нее, она сейчас крепко спит. До сегодняшнего дня я не представляла себе, как она исхудала.

Мистер Лэтам вошел в комнату в войлочных туфлях и, затаив дыхание, склонился над Оливией. Халат распахнулся, и были видны ее иссохшие руки и шея. Лицо во сне заострилось, как у трупа. Отец отвернулся и отошел к окну.

— Боже милостивый! — чуть слышно проговорил он. Миссис Лэтам подошла к мужу и взяла его за руку.

— Альфред, она умрет.

Мистер Лэтам ничего не ответил.

— К нам идет почтальон, — прошептала она, выглянув в окно. — Как бы он не разбудил ее.

Мистер Лэтам открыл окно.

— Пожалуйста, не стучите в дверь Я сейчас...

Но почтальон не слышал. Он дважды сильно стукнул во входную дверь, и Оливия с диким воплем, разнесшимся по всему дому, вскочила с дивана:

— Жандармы! Жандармы!

Очнувшись, она увидела отца с матерью. Никто не проронил ни слова. Оливия ушла к себе, а мистер и миссис Лэтам остались в гостиной, избегая смотреть друг другу в глаза.

На следующий день миссис Лэтам застала Оливию в саду. Она лежала в шезлонге. Миссис Лэтам неслышно подошла сзади и обвила шею дочери руками.

— Не надо, мама, — сказала, отвернувшись, девушка, — ты делаешь мне больно.

Миссис Лэтам поспешила отдернуть руки; она уже давно примирилась с непонятной, противоестественной чувствительностью дочери к прикосновениям. Взгляд ее скользнул по руке Оливии, лежавшей на подлокотнике: крошечные волоски на ней то поднимались, словно от холода или испуга, то опускались.

— Оливия, дитя мое, — произнесла она наконец, — расскажи мне, что с тобой происходит?

— Я ведь уже говорила тебе, мама, что со мной ничего не происходит. Я просто устала, и мне слегка нездоровится — вот и все.

Миссис Лэтам посмотрела в сторону, на маргаритки.

— Видишь ли, дорогая, вчера мы с отцом невольно услышали, что ты сказала, когда тебя разбудил почтальон.

Оливия зловеще стиснула зубы.

— Я ничего не сказала.

— Дитя мое, я не хочу быть навязчивой, но подумай только, каково было нам с отцом услышать это одно-единственное слово. Если б ты только призналась нам, что...

И осеклась. Оливия встала и, сжав губы, молча смотрела на мать.

— Так, значит, вы подслушиваете, что я говорю во сне? Хорошо хоть, что ты поставила меня в известность! Если живешь среди шпионов, лучше уж знать об этом!

— Оливия! — вне себя вскричала миссис Лэтам. Ни разу в жизни с ней никто так не разговаривал. И подумать только, что такое сказала ее собственная дочь!

В глазах Оливии вспыхнул недобрый огонек. С минуту она смотрела на мать, потом повернулась и медленно пошла к дому.

Когда мистер Лэтам вернулся, он застал жену в слезах. Безутешно рыдая, она мало-помалу рассказала ему обо всем случившемся. Лицо мистера Лэтама побледнело. Подобная грубость была так не свойственна Оливии, что смутные догадки, мучившие отца, стали принимать вполне определенные формы.

— Где она? — спросил он.

— У себя в комнате. Не говори с ней об этом, Альфред. Я сама во всем виновата. Ты ведь предупреждал меня и просил не задавать ей вопросов.

Не ответив, мистер Лэтам поднялся наверх и постучался в комнату Оливии. Она сидела у окна, как всегда одна, и даже не подняла головы, чтобы посмотреть, кто вошел.

— Опять головная боль, дорогая?

— Нет.

— Спала ли ты ночью?

— Как обычно.

— Мне хотелось бы поговорить с тобой минутку, если ты согласна.

Оливия не шевельнулась.

— Пожалуйста.

Мистер Лэтам сел рядом и взял дочь за руку. Оливия сидела все в той же позе, но руку отдернула. Пальцы ее, скользнувшие по его руке, были холодны, как ледяные сосульки.

— Вернувшись домой, я застал твою мать в слезах, — начал он. — Она страшно огорчена вашей сегодняшней беседой. Она винит себя за то, что взволновала тебя, но она... она ведь твоя мать, Оливия. И ты знаешь, что она слаба здоровьем.

Оливия смотрела на свои холодные, стиснутые на коленях руки и молчала.

— Не кажется ли тебе, — решился наконец мистер Лэтам, — что ты немножко жестока? Бог свидетель, дитя, я не стараюсь проникнуть в твои тайны, но все же...

— Все же ты не понимаешь, как я могла быть настолько черствой, что довела маму до слез? Я тоже не понимаю. Наверно, иссякли железы, выделяющие соки дочерней любви, или же они вовсе отмерли. Какой смысл притворяться, будто я люблю вас всех, когда на самом деле вы мне все безразличны? Я не отрицаю, что вела себя с мамой отвратительно, но этого не произошло бы, если б она оставила меня в покое.

— А разве тем, кто, несмотря на твое безразличие, любит тебя, легко безучастно смотреть, как ты страдаешь от ночных кошмаров? Не могу ли я помочь тебе избавиться от этих страхов? Мне кажется, я мог бы тебя понять.

Оливия медленно встала и прижалась спиной к стене. «Точно беззащитный, затравленный зверек, выгнанный из своей норки», — с болью в душе подумал мистер Лэтам.

— Отец, я вернулась домой потому что мне больше некуда было деться. Дайте мне немного отдохнуть и прийти в себя. Я не буду долго обременять вас. Вспомни, ведь до сих пор я никогда не была обузой ни для тебя, ни для матери. Но если вы начнете расспрашивать меня, мне придется уйти.

— Уйти? Опять... туда?

— Куда угодно. В первую попавшуюся канаву, если не смогу уползти дальше. Лучше умереть там с голоду, чем сходить здесь с ума от вопросов. Но почему, почему вы не можете оставить меня в покое? Куда бы я ни пошла, везде и всюду меня расспрашивают. Неужели вы не понимаете, что я просто задыхаюсь от этого? Вот и сейчас мне душно...

Голос Оливии пресекся, из горла вырвался хриплый вопль. Она схватилась руками за воротник и разорвала его. Мистер Лэтам, не на шутку испугавшись, позвал на помощь. Когда в комнату вбежали домашние, Оливия судорожно ловила ртом воздух. Говорить она не могла, казалось — она вот-вот задохнется. Никто из родных не знал, что в таком случае полагается делать, но, к счастью, судорога, которая свела горло, скоро ослабела, и Оливия пришла в себя. Припадок так измучил ее, что обессиленная девушка расплакалась. Схватив отца за руку, она непрерывно повторяла:

— Обещай, что не будешь меня расспрашивать! Скажи всем, чтобы меня не расспрашивали!

Мистер Лэтам вздохнул, поцеловал дочь и вышел из комнаты. Он обещал, что же еще ему оставалось делать? Но от дочери, которую нельзя ни о чем спрашивать, не приходится ждать утешения в старости.

ГЛАВА II

Только во второй половине лета Оливия поняла, какая над ней нависла угроза. Смутные кошмары, преследовавшие ее всю весну, приняли более четкие очертания, тени стали зловещей, ночные видения — навязчивей. Перед ее закрытыми в полудреме глазами проплывали чьи-то смеющиеся лица. Вначале они появлялись поодиночке и исчезали, потом стали тянуться длинной вереницей; они возникали, светились и меркли, словно картины волшебного фонаря. Но до сих пор этим все и ограничивалось.

Первая настоящая галлюцинация подстерегла ее в жаркий июльский полдень. Она лежала в шезлонге на лужайке, в тени большого каштана; солнечные блики скользили по ее лицу и платью. В нескольких шагах от нее, щедро залитый светом, цвел куст лаванды. Сначала Оливия лежала с закрытыми глазами, прислушиваясь к жужжанию пчел, потом оперлась на локоть и посмотрела в глубь сада. Там было настоящее пиршество красок. У дома на фоне нежного жасмина пылали алые и желтые розы; голубой дельфиниум, красная гвоздика, ноготки и лилейник сверкали и переливались в лучах жаркого солнца; со шпалер свешивались на дорожку побеги пурпурного ломоноса. А совсем рядом, под матовыми листьями лаванды, горела изумрудами подстриженная трава газона.

Но вдруг свет и краски померкли. Перед ней возникла темная многоугольная комната, стены которой были сплошь увешаны картинами. В комнате была она сама, Оливия, но только не вся она, а лишь ее часть. Другая же часть с враждебным чувством следила со стороны за всем происходящим. Первая — настоящая Оливия — подошла к стене, увешанной картинами, и тут же одна из картин исчезла, оставив после себя черный прямоугольник, словно кто-то набросил на раму плотное покрывало. Через секунду исчезла вторая картина, потом третья, и вскоре на стене остались одни черные пустоты. Страх объял Оливию, и она бросилась с простертыми руками к ближайшему черному прямоугольнику. Но там ничего не оказалось, и руки ее повисли в темном воздухе.

Тогда она устремила взгляд на одну из картин — пейзаж с лужайкой, деревьями и извилистым ручьем. Она смотрела только на нее, стараясь не видеть исчезающие стены и страшную черноту, подступавшую со всех сторон. И все-таки в углу картины появилось темное пятнышко, оно постепенно ширилось, и вдруг исчезли сразу и трава, и деревья, и вода, и со стены глянул непроглядный мрак, зловещий и ненасытный, как волчьи глаза. И тогда несчастная поняла, что все привычные ей радости, привязанности, надежды были лишь хрупкой раскрашенной оболочкой, отделявшей ее от кромешной тьмы.

Тем временем вторая Оливия со стороны равнодушно и безучастно смотрела на происходящее. Она видела, как под обреченной Оливией остался лишь крошечный кусочек пола — жалкий островок, затерянный в безграничной мгле. Наконец исчез и он, и над Оливией, заглушая ее отчаянные вопли о помощи, сомкнулись черные волны. А вторая Оливия только смотрела со стороны и смеялась. Она не протянула даже руки, чтобы помочь гибнущей, ибо в ее иссохшем сердце не было места жалости.

Та, другая Оливия захлебывалась и боролась, моля о помощи, но тщетно; она то всплывала на поверхность, то снова погружалась, и над ней сходились и расходились волны, струившиеся между пальцев, давившие на глаза. В пустоте мелькали призраки, они мерцали вдали, сияли рядом, и несчастная протягивала к ним руки, взывая о помощи, припадала со стоном к их стопам, но никто не хотел помочь ей. Иногда, напрягая все силы, она подплывала вплотную к этим светящимся теням. Тогда она старалась ухватиться за них покрепче и удержаться на поверхности. Но мягкие и холодные видения ускользали из ее ослабевших пальцев либо оказывались лишь хрупкой раскрашенной оболочкой, сжимавшейся и исчезавшей при первом же прикосновении. И несчастная погружалась все глубже и глубже в поглощавшие ее черные волны. Вдруг она заметила черное пятно внутри самой себя, какую-то пустоту, которая все росла. Это был мрак, обитавший в ее собственной душе, который стремился слиться с мраком, царившим извне, разрушить и окончательно уничтожить то жалкое создание, которое считало себя живым, а на самом деле, как и все в небесах и на земле, было лишь хрупкой раскрашенной оболочкой.

Придя в себя, Оливия прежде всего заметила яркую зелень подстриженного газона. Потом она увидела сверкающий всеми цветами радуги сад и услышала жужжание пчел на кусте лаванды. Она лежала, боясь пошевельнуться.

На аллее показался экипаж отца. Поравнявшись с Оливией, мистер Лэтам наклонился и бросил ей на колени ветку жимолости.

— Лови. Любимые твои цветы.

Она потянулась к розовым лепесткам, упавшим ей на колени, но, не коснувшись их, тут же отдернула руку. Что, если это... не настоящие цветы, а только... раскрашенные оболочки? Она закрыла глаза похолодевшими руками, стараясь не смотреть на жимолость. А вдруг она съежится от ее прикосновения?

Очевидно, она пролежала так довольно долго. Когда голос матери окликнул ее, тень от дерева уже сдвинулась далеко в сторону и солнечные лучи падали прямо на непокрытую голову Оливии.

— Дорогая, ведь от такого пекла разболится голова! Да ты, детка, кажется, дрожишь!

— Мне холодно, — произнесла чуть слышно Оливия и содрогнулась.

— Холодно в такую жару? А ведь впрямь руки у тебя как лед и совсем влажные. Иди лучше в дом.

Оливия молча повиновалась. Когда мать поцеловала ее в лоб, она снова вздрогнула. Разве может целовать раскрашенная оболочка?

Неужели ее ждет безумие? Эта страшная мысль не давала ей покоя всю ночь. Вначале она заснула, но вскоре с криком вскочила с постели. Разбудил ее знакомый голос: «Воды! Воды! Воды!»

На этот раз видение было таким реальным, что голос прозвучал у самого ее уха. Трясущимися руками Оливия откинула со лба взмокшие спутанные волосы. Никак не привыкнешь к этому: прийти в себя после очередного ночного кошмара было сейчас нисколько не легче, чем в первое время.

Потом она стала думать о раскрашенных оболочках. Но ведь они мерещились ей днем, когда она бодрствовала и вполне владела собой. А крик: «Воды! Воды!» — преследовал ее только во сне. Что, если она и это начнет слышать наяву?

Оливия сразу поняла, что тогда будет. Если это случится, — значит, началось безумие. День за днем, ночь за ночью она ждала и прислушивалась. «Воды! Воды! Воды!» — ритмично выстукивал в бессонные ночи пульс, и в такт ему бесшумно вторило дыхание. Но слышала она этот зов только во сне.

Зато тот, другой страх преследовал ее куда больше. В сентябре это уже была настоящая одержимость: Оливия избегала касаться вещей, страшась, что они могут оказаться раскрашенными оболочками. Особый ужас вызывал в ней сад; его запахи, яркие краски — все это было ненастоящим. В доме Оливию пугала лестница: что, если она рассыплется, как только на нее ступишь? Но хуже всего были эти бесплотные тени, именуемые отцом, матерью и сестрой: они двигались и говорили, словно были настоящие, и целовали ее губами, которые могли вот-вот раствориться в воздухе.

Осенью она немножко окрепла и поправилась, а в начале зимы одно случайное обстоятельство восстановило на некоторое время ее душевное равновесие. В деревне умерла девочка, и мать ребенка, раньше прислуживавшая в доме банкира, поведала Дику о своем желании: пусть «барышни» придут проститься с ее мертвой дочуркой. Когда Дик рассказал об этом Дженни, она тут же согласилась, хотя и поморщилась. Она боялась покойников и еше не научилась любить простых людей. Но ей от всей души хотелось хоть чем-то помочь бедной женщине, особенно если это порадует Дика.

— А вы пойдете? — робко спросил священник Оливию.

— Если угодно, — не поднимая головы, отвечала Оливия, — мне все равно, могу и пойти.

Дик опустил глаза. Он вспомнил прежнюю Оливию, которую не пришлось бы просить об этом; вспомнил, как ее сильные и ловкие руки одевали детские трупики и как матери тянулись к ней за утешением.

Когда Дик и Грей и обе девушки приблизились к кроватке, мать нагнулась и откинула с лица ребенка простыню. Со слезами на глазах показывала она им оборки и кружева на рубашечке; видимо, она находила какое-то утешение в том, что на мертвом младенце «все самое лучшее, как у господ».

— Конечно, теперь придется на всем экономить, — сказала она, глядя на гробик с лакированными ручками и шелковой обивкой, — но мы ни за что не согласились бы похоронить свою крошку по-бедному. Нет, ни за что.

Дик одобрил красивый гроб и все остальное, а Дженни, преодолев гадливое чувство, пробормотала в утешение несколько банальных слов и положила на грудь ребенка присланные миссис Лэтам белые хризантемы. Но убитая горем женщина хотя и повторяла, всхлипывая: «Да-да, мисс Дженни», «Спасибо вам, сэр», — отвернулась от утешителей и посмотрела в измученные глаза Оливии.

— Дорогая мисс Оливия, — сказала она, провожая их до двери, — вы тоже немало горя хлебнули — по лицу видно, потому-то вы и мне посочувствуете. — Она снова расплакалась. — Думала ли я, что схороню свое дитятко!

Оливия остановилась, напряженно вникая в смысл этих слов.

— Но ведь это совсем не страшно, раз ребенок действительно умер, — проговорила она наконец, — самое главное не похоронить живого...

Она запнулась, сообразив, что говорит нечто немыслимое, чудовищное. Мать ребенка, вытиравшая фартуком глаза, уронила руки и в ужасе смотрела на Оливию.

— Оливия! — вырвалось у Дженни, когда они вышли на улицу. — Как можно быть такой жестокой?

— Ничего не поделаешь, такой уж я, видно, родилась, — последовал ответ. — Но во всем этом есть что-то нелепое.

— Нелепое? В чем?

— Да вот в этих покойниках, утешениях и расшитых саванах. Люди плачут, потому что умер любимый человек, и посторонние должны соболезновать. А какое это имеет значение? Мертвый не более мертв, чем те, кто считают себя живыми. Почти все мы покойники, только это не так просто обнаружить.

Дженни открыла было рот, чтобы возразить, но в ту же минуту их нагнал немного задержавшийся у крестьянки Дик и сделал ей знак молчать.

— Обопритесь на мою руку, Оливия, — сказал он. Идти было недалеко, но Оливия выбилась из сил и тяжело опиралась на руку священника. Когда они добрались до дому, лицо ее было смертельно бледным.

— Оливия! — воскликнула Дженни, взглянув на сестру. — Что с тобой?

— Ничего.

Они стояли у лестницы, и Оливия высвободила руку. Перепуганная Дженни бросилась к ней.

— Ты, наверно, заболела. У тебя ужасный вид. Мистер Грей...

Оливия медленно повернулась и, ухватившись за перила, посмотрела на них. Она была похожа на затравленного зверя.

— Оставьте меня в покое! Со мной ничего особенного не происходит. И у меня все в порядке. Я только устала Понимаете? Устала.

И она поднялась по лестнице.

Всю ночь она металась по комнате, проклиная бога и людей. Вид мертвого ребенка заставил ее понять, что сама она совсем не мертвая, а живая и обречена жить дальше, ибо нет такой силы, которая сломила бы ее железный организм. Почему же другие умирают так легко? И могут легко и быстро забывать.. Им все дается легко: жизнь и смерть, слезы и забвение — все, даже сон. И та мать, чей ребенок умер, спит себе, наверно, глубоким сном, хотя веки ее и опухли от слез. Через год у нее родится другой ребенок, и она станет шить ему другую одежку, тоже с кружевами и оборками, и мертвое дитя будет позабыто.

На какой-то миг она сделалась той Оливией, которую знал Владимир, и сердце ее исполнилось жалости и горячего сочувствия ко всем страждущим. На глаза навернулись слезы, когда она вспомнила заплаканное лицо матери. Но тут же ожила другая Оливия и, подняв голову, рассмеялась. Ох, уж эти скорбные лица счастливцев, оплакивающих своих покойников, которые умирали дома, окруженные близкими. Схоронив их, они день-другой, конечно, горько поплачут, потом недельку потоскуют, а затем отправятся в новых нарядах в церковь, помолятся, осушат слезы и будут считать, что прошли через ад.

О, как ужасна эта раздвоенность сознания: одна часть его все чувствует и страдает, а другая смотрит и смеется. Она заломила над головой руки.

— Я сойду с ума! — закричала она. — Карол, я схожу с ума.

Карол... Да, Карол не принадлежит к самодовольным счастливцам, которые оплакивают своих умерших. Но ведь и Карол может оказаться раскрашенной оболочкой. Руки Оливии медленно опустились. Она добрела до своей холодной постели и легла в темноте.

Первый снег выпал еще до рождества. Ночью мистер Лэтам застал Оливию в саду. Спящая, она шла по снегу; ноги ее были босы, на распущенные волосы падали снежинки. Стараясь не разбудить дочь, он попытался увлечь ее за собой к дому, но при первом же прикосновении она с отчаянным криком простерла перед собой руки:

— Снег! Снег! На мне снег! — и лихорадочно-быстрыми движениями стала стряхивать снег с лица и шеи.

— Оливия!

То была миссис Лэтам, выбежавшая на крики дочери, из дома. Оливия бросилась к матери и, дрожа, прильнула к ее груди. Впервые после возвращения домой любовь матери вызвала у нее какое-то ответное чувство. Но и сейчас только на мгновение. Все еще дрожа, она отстранилась и посмотрела на родителей тем жестким взглядом, которого они так боялись...

— Благодарю вас, мне уже хорошо. Я видела дурной сон... про снег.

Но, несмотря на мучившие ее по ночам кошмары, Оливия понемногу набиралась сил. В феврале она уже могла, не испытывая усталости, совершать далекие прогулки. На смену тупому безразличию минувшего года пришло беспокойное оживление. Чаще всего она бродила в одиночестве по оголившемуся лесу. Праздность была так чужда натуре Оливии, что, как только она немного окрепла, ей стало невмоготу жить в этой тихой заводи среди безмятежных людей. Однако она не могла без ужаса думать о возвращении в Лондон к своей прежней работе. «С уходом за больными кончено, — изо дня в день твердила себе Оливия, бродя по влажным лесным тропкам, — кончено навсегда». Она покончила со своей профессией в ту ночь, когда спускалась за голубыми мундирами по лестнице. Это вышло не по ее вине, но что случилось, то случилось. Она, медицинская сестра, не сумела защитить вверенного ей больного от насилия, не решилась умереть, защищая его. Если бы даже ее обесчестили, то и это не надломило бы так ее душевных сил. Сотни раз перебирала она в памяти события той ночи, изводя себя тщетными сожалениями. Может быть, она совершила какую-то ошибку? Что, если бы она не подчинилась, а швырнула горящую лампу в лицо офицеру? Но тогда с Владимиром обошлись бы еще бесчеловечней. Возможно, это было бы лучше: он умер бы скорее и не страдал так от холода.

По мере того как близилась весна и крепло здоровье Оливии, проходило и ее душевное оцепенение. Теперь она ясно понимала, что жизнь ее безвозвратно загублена, от прошлого остались лишь яма на заснеженном болоте да страх перед возвращением галлюцинаций.

Как-то в апреле Оливия ушла из дома очень рано: она не могла оставаться в комнате, где ее всю ночь терзали кошмары. Бродя бесцельно среди полей, она встретила Дика Грея. Весело посвистывая, он приближался к ней со стороны заболоченной низины. Оливия свернула в сторону, желая избежать встречи, но Дик уже заметил ее и, ускорив шаги, поравнялся с девушкой у цветущей вишни. Несмотря на поношенное пальто, он выглядел удивительно свежо и бодро. Сразу было видно, что любовь к человечеству сочетается в Дике с любовью к холодным ваннам и спортивным упражнениям на открытом воздухе. Сапоги его были покрыты болотной грязью, на голове красовалась старая шляпа, в руках бренчал пустой кофейник. Глаза Дика блестели от радости, когда он подбежал к девушке.

— Здравствуйте, Оливия! Как в доброе старое время — встаете спозаранку. Какое чудесное утро, не правда ли?

— Да, — ответила Оливия, глядя на росистую траву.

Лицо Дика омрачилось.

— Опять плохая ночь? Сочувствую всей душой, дорогая!

Рот Оливии сжался. Восторженное настроение друзей и близких всегда отпугивало ее: в такие минуты они были склонны задавать ненужные вопросы. Она поспешно заговорила:

— Судя по вашим сапогам, вы ходили в Джилфорд Холоу?

— Ваша правда. Относил завтрак старой Сюзанне Мид. Ее скрутил ревматизм, и никто не хочет ей помогать, — она известна своим невыносимым характером. Каждое утро бедняжка твердит мне: «Не верю священникам, и не надо мне ваших подачек». Очень мило, не правда ли? Сегодня я сказал ей, что и сам не жалую иных священников, а что до подачек, то она любит горячий кофе, а я люблю ранние прогулки. До чего хорош был сегодня восход, видели?

Некое подобие улыбки мелькнуло на лице Оливии.

— Смешно? — быстро спросил он.

— Я подумала, что сказал бы викарий, услышав ваш разговор с Сюзанной.

Дик расхохотался.

— Бедняга Уикхэм! Он, наверно, каждый вечер вопрошает бога, за какие такие грехи ниспослан ему священник-социалист. Старикашке и впрямь не повезло.

Дик замолчал и стал подбрасывать носком сапога пучок травы.

— Послушайте, Оливия, я уже давно хочу поговорить с вами, да все как-то не решаюсь. Я...

Он замялся.

Сжав губы и устремив на него неумолимый взгляд, Оливия молчала.

— После нашего разговора в поезде я вас никогда ни о чем не спрашивал, — поспешно продолжал он, — и сейчас не собираюсь надоедать вам своим соболезнованием. Но страшно подумать, что всего за один год человек может прямо-таки растаять. Вы, вероятно, думаете: а какое ему до этого дело?

Глаза ее сверкнули.

— Вот именно, какое вам дело?

— А вот какое: я люблю вас уже не первый год и никогда не докучал вам своими признаниями. Но я молю бога, чтобы вы не замыкались так в себе, не отталкивали тех, кому вы дороги, хоть они и не в силах вам помочь. Дело не во мне, я знаю, что я болван и не стою лучшего обращения, но ваш отец преждевременно стареет...

Оливия молча повернулась спиной к Дику и прижала к лицу цветущую вишневую ветвь. В позе ее было столько безысходного отчаяния, что Дик растерялся и замолчал. Немного погодя он подошел к ней поближе.

— Оливия, я огорчил вас, да?

— Ничуть, но бесполезно говорить обо всем этом. Я знаю, у всех у вас самые добрые намерения, но будет лучше, если вы оставите меня в покое.

Не выпуская ветки, она на секунду подняла голову.

— А что до отца... пожалуй, мне не следовало возвращаться домой. Тогда и вам и мне самой было бы гораздо легче. — Ветка задрожала в ее руке. — Отец... и вы все были так добры, так терпеливы... со мной. Но скоро... я... уеду.

Голос ее замер, она смотрела прямо перед собой расширившимися глазами.

— Я не понимаю, о чем вы говорите, — вырвалось у Дика. — Быть может, я ошибаюсь, но мне кажется, что нет лучшего средства исцелить личное несчастье, как заняться делом, в которое веришь. Никогда не жалел я так горько, как сейчас, о том, что в свое время не сумел увлечь вас социализмом. Если б я не был тогда таким идиотом...

— Социализм? — Оливия отпустила ветку. Белые лепестки посыпались ей на платье. Она расхохоталась ему в лицо. — Пилюли Моррисона для всеобщего счастья? Какие же именно? Те, что употребляют в Хэмстеде вместе с чаем и беседами об экономической статистике? Или, может быть, те, что вы любили глотать в Бермондсее за кружкой пива? Нет уж, по мне — лучше анархизм, тот, что процветает на задворках Сохо наряду с нафабренными усами и жестянками из-под сардин, начиненными тротилом. Во всяком случае, это гораздо заманчивей.

Медленно отступив назад, Дик смотрел на Оливию. Загорелое лицо его побледнело.

— Виноват, — ошалело произнес он, — я не имел права вмешиваться. Впредь этого не будет.

Взгляд Оливии смягчился.

— Простите, Дик, я не хочу быть груба ни с вами, ни с другими, только оставьте меня в покое. Поймите — ни вы и никто другой не в состоянии мне помочь. Я сама должна найти выход.

Выражение страха опять появилось на ее лице. Она медленно повернулась и пошла по тропинке. Дик глядел ей вслед. Она остановилась около розовой маргаритки, доверчиво поднявшей к ней из влажной травы свою круглую головку. Дику стало страшно: он увидел, как Оливия безжалостно раздавила каблуком крошечный скромный цветок. Потом пошла дальше, а он все еще смотрел ей вслед в мрачном раздумье. Неужели это Оливия? И неужели она возненавидела все живое и цветущее только потому, что нет Владимира?

ГЛАВА III

Щедрое майское солнце заливало светом поля клевера, терновую изгородь за опушкой рощи и белый каменный столбик у развилки дороги.

Карол, шедший пешком со станции, остановился на вершине холма, чтобы полюбоваться его зелеными склонами и луговиной, усеянной золотистыми лютиками. Хорошо, что впереди целый день и можно не спеша собраться с силами для встречи с Оливией. Последнее время он пребывал в постоянном нервном напряжении, и выпадали особенно тяжкие дни, когда он с трудом держал себя в руках. До сих пор он вполне владел собой, никто не подозревал, что с ним происходит неладное. Но сам он уже давно об этом догадывался, и теперь догадки перешли в твердую уверенность. Правда, явления эти прогрессируют очень медленно, и он не скоро сдастся. Во всяком случае, он еще успеет проделать уйму работы.

Он сел на столбик и с трудом поставил одну ногу на каменное основание. По клеверному полю скользили и гасли солнечные блики; среди розоватых головок клевера ярко выделялись желтые цветы прошлогодней тыквы. По ту сторону дороги колыхалась молодая пшеница, меж колосьев местами проглядывали васильки и маки, а еще дальше тянулось пахнущее медом бобовое поле. Где-то рядом в терновой изгороди чирикали в гнезде молодые воробьи.

Карол вытащил из кармана записную книжку и просмотрел свое расписание на следующую неделю. Деловое свидание в Эссексе. Поездка в Шотландию — возникли разногласия в союзе польских рудокопов; к ним он поедет немного позже. Надо как можно скорее выбраться в Ливерпуль, где давно голодают польские эмигранты. Больше всего дел было в Лондоне: несколько поездок в Ист-Энд, две в Бейсуотер, посещение кулуаров палаты общин... Он развернул карту: «Ист-Хэм... Нет, они пусть сами придут ко мне, я туда не выберусь. Финсбери-парк. Где это? Бэттерси...»

Неожиданно вспомнился разговор в кабинете врача, у которого он был несколько часов назад.

— Вы и сами понимаете, что болезнь ваша неизлечима, — сказал тот очень серьезно, — но вы можете задержать ее развитие на несколько лет, если будете вести более спокойный образ жизни. Вам нужно хорошенько отдохнуть.

— Я один из организаторов растущей политической партии, — ответил Карол, — и потому не могу вести спокойный образ жизни. Что касается отдыха, то я успею отдохнуть, когда меия скрутит окончательно.

— Что выгодней для вашей партии: лишиться вас навсегда или только на несколько месяцев? Послушайте, вы же сами врач. Вы не хуже меня знаете, чем все это может кончиться.

Карол, конечно, знал это. Но все равно он не бросит работу, пока не осуществит задуманного. И, кроме того, необходимо позаботиться об Оливии.

— Неужели у всех членов вашей партии такая выдержка? — спросил доктор, пожимая ему на прощанье руку. В ответ Карол только повел плечами. Что толку объяснять? Дело не в выдержке, а в том, что его просто не страшит смерть, ибо смерть для него отнюдь не самое страшное. Но если болезнь столь безжалостна и не убьет его, когда настанет время, он сделает это сам. Во во всяком случае, она не влияет на мозг человека, и он в полном сознании решит все по своей воле. Если для человека нет ничего страшнее смерти... страшнее смерти...

Карол уронил карту, хотел было ее поднять, но опустил руки и сидел не шевелясь. Вот он снова здесь, его враг, этот тайный неотступный страх. Вызывает его одно воспоминание, от которого сжимается горло. К счастью, это бывает редко, но зато внезапно, как прыжок хищного зверя. Вспомнилась одна ночь в Акатуе. Казалось бы, ночь как ночь, ничего особенного. Ничего, кроме страха.

Как бы ни были плохи его дела, он никогда не терял головы. Быть может, у него вообще крепкие нервы, а может быть, он очень здоров и вынослив физически. Во всяком случае, он оставался цел и невредим там, где другие, не слабее его, кончали пьянством, безумием, самоубийством. Он был совсем спокоен в те три последние ночи, когда умирал Белка — его самый близкий друг в ссылке. Беспросветные, бесконечные ночи, предсмертная агония, которую он не мог ничем облегчить.

Потом началась голодовка, объявленная после того, как начальство отвергло требование заключенных убрать самого свирепого из надзирателей. Отказавшись от воды и пищи, заключенные вынудили начальство пойти на уступки и победили: поголовная голодная смерть заключенных вызвала бы слишком много шуму и могла попасть, чего доброго, в иностранную печать. Но победа далась им дорогой ценой. Даже в последний день голодовки, когда от жажды у большинства уже помутился рассудок, Карол сохранил ясность мышления. Не затронула его и эпилепсия, налетевшая, подобно адскому вихрю, на поселок. Один за другим падали наземь его товарищи и корчились в судорогах. Он не потерял самообладания и тогда, когда самый молодой из них припрятал и выпил в припадке отчаяния купорос. Мальчик (ему было только двадцать три года, и все звали его «мальчиком») промучился тридцать часов и умер в полном сознании на руках у Карола. Да, все прошло у него перед глазами, но он не пал духом и не позволил страшным призракам овладеть его рассудком. Но забыть, не вспоминать — он не мог, не смел.

А та ночь выдалась особенная. Правда, событие, о котором Карол сейчас вспомнил, было столь пустячным, что почти изгладилось из памяти. Да и какое оно имело значение? Всего-навсего одна из бесчисленных мелких неприятностей, из которых состоит жизнь. Но в ту ночь он понял, что дошел до предела: еще одно усилие воли, и он сломится, рассудок не выдержит. В ту ночь с ним случился приступ удушья, и, сидя на краю нар, он отчаянно боролся за каждый вздох. Не мужество, выдержка или вера в свое дело покинули его тогда, и лишь не хватало дыхания. И вот теперь, спустя столько лет, в нем словно ожил непобедимый страх той ночи.

Но он быстро отогнал это наваждение; если он и бывал иногда глупцом, то уж, во всяком случае, не часто. «Все это чушь», — сказал он себе. Раз он не сошел с ума тогда, то, безусловно, не сдастся и сейчас. Ведь все в его руках: небольшая, своевременно принятая доза морфия разрешит самые неразрешимые противоречия, а сделать это может всякий мало-мальски опытный человек.

Карол встал, поднял с земли карту и спрятал ее в карман. Потом, держась руками за изгородь, посмотрел на золотистые луга. По желтому ковру лютиков шла девушка в голубом платье. Когда она приблизилась, ее на какой-то миг заслонил небольшой холмик, потом она показалась снова, четко вырисовываясь на фоне розоватого клевера и зеленеющей пшеницы. Лицо девушки скрывала широкополая шляпа и большой букет лютиков. Карол отступил в сторону, давая ей дорогу. Сердце его глухо забилось: неужели у всех английских девушек такая ровная походка, такая великолепная посадка головы?

Девушка переложила букет в другую руку, и он увидел ее лицо. В следующее мгновенье она тоже узнала его и остановилась как вкопанная на дорожке. Лютики один за другим выпали из ее рук на землю. Карол наклонился и стал собирать цветы. Он заговорил лишь после того, как собрал весь букет, и, хотя времени на это ушло довольно много, Оливия оставалась неподвижной.

— Я не мог приехать раньше, — сказал Карол, поднимая последний цветок, — накопилась масса всяких дел.

— Дел? — с завистью переспросила Оливия. — А вот у меня нет никаких дел. И заняться мне решительно нечем.

Они свернули на лесную тропинку.

— Смотрите, — сказала Оливия, — вот вероника. Она сорвала несколько стеблей и, смеясь, сдула с них крошечные лепестки.

— Видите? Вот их и нет. Исчезли, как исчезает все в мире.

— Не все.

Оливия, сощурившись, смотрела на Карола.

— Вы, как всегда, точны. Каким поездом вы приехали? Дневным? Наверно, хотите пить? Идемте к нам, будем пить чай.

Он последовал за ней в сад. Оливия шла впереди, высоко подняв голову. «Разглядывает меня, как микроба под микроскопом», — со злостью думала девушка.

— Отец, — сказала она вышедшему им навстречу мистеру Лэтаму, — это доктор Славинский, с которым я познакомилась в России. Он побудет в Хатбридже до понедельника.

На лице мистера Лэтама мелькнуло выражение неприязни, но он тут же овладел собой и дружески пожал гостю руку. Однако от Карола это не ускользнуло. «Он недолюбливает всех, кого она знала в России, — подумал он, кланяясь Дженни, которая вошла в комнату с соломенной шляпой в руке. — Так же, как и ее хорошенькая сестренка. Если бы они могли, то с удовольствием выставили бы меня за дверь».

Родные Оливии и в самом деле с трудом переносили присутствие непрошеного гостя. Все трое были глубоко убеждены в том, что этот лохматый рыжий чужак владел ключом к той запертой двери, в которую они напрасно стучались вот уже полтора года. Кроме того, каждый на свой лад подозревал, что этот человек имел тайную власть над Оливией и использовал ее во зло. Сама Оливия была с ним очень холодна и весь день не отходила от матери и сестры, явно боясь остаться наедине с нежданным пришельцем. При виде ее испуганных глаз мистер Лэтам сжимал под столом кулаки. Что до миссис Лэтам, то она с трудом скрывала свою враждебность, а у Дженни, сидевшей напротив Карола, был вид разъяренного спаниеля, готового вцепиться ему в глотку, как только он затронет Оливию. В гневе она становилась еще миловидней, чем обычно.

Карол, верный себе, все видел и молчал. Вскоре он ушел, отклонив под предлогом занятости холодное приглашение мистера Лэтама остаться к обеду. Ему уже было ясно, что Оливия перенесла тяжелое нервное потрясение, но ничего не рассказала родным, и поэтому они в своем горе и неведении считают его виновником всех бед, свалившихся на Оливию.

— Папа! — вскричала Дженни, когда Оливия ушла к себе. — Она боится этого человека.

— Почему ты так думаешь? — сухо осведомился мистер Лэтам, не глядя на дочь.

— Я уверена в этом. Когда я уронила клубок шерсти и наклонилась, чтобы его поднять, я оперлась об ее колено и почувствовала, что она вся дрожит.

— Пустяки! Просто у тебя разыгралось воображение. Не забудь взять свечу, дорогая.

Когда Дженни вышла, отец и мать, словно сговорившись, повернулись друг к другу.

— В чем тут дело, Альфред? Что у нее общего с этим человеком?..

— Не знаю, — медленно ответил мистер Лэтам. — Но я все выясню до того, как он уедет в Лондон. Я не хотел ее ни о чем расспрашивать, но если он запугал ее или грозит ей...

Миссис Лэтам всплеснула руками:

— Альфред, неужели... — Она запнулась, в глазах ее застыл ужас. — Помнишь... когда ее разбудил посыльный? Неужели она связалась с этими... нигилистами или еще какими-нибудь ужасными людьми?

— Я и сам не знаю, что думать. Быть может, этот человек вымогатель или какой-нибудь авантюрист. Но не будем спешить с выводами. Возможно, что его приезд пробудил в ней тяжелые воспоминания. Но мне тоже показалось, что она его боится.

На следующее утро Оливия спустилась вниз бледная, с опухшими веками. Отец и мать уже кончили завтракать и о чем-то разговаривали, стоя у окна. Увидев дочь, они замолчали.

— Извини, мама, я опять опоздала.

— Похоже, что ты снова плохо спала. Неужели опять головная боль?

— Да, немного. Пустяки.

Миссис Лэтам озабоченно посмотрела на Оливию, потом вздохнула и вышла из комнаты. Мистер Лэтам, барабанивший пальцами по стеклу, повернулся к дочери.

— Оливия, год назад я обещал ни о чем тебя не расспрашивать. Но сейчас я считаю своим долгом задать тебе один вопрос. Этот человек, который приходил сюда вчера, — твой друг?

Оливия дрожащей рукой поставила чашку на блюдечко.

— Что ты хочешь сказать, папа?

— Да только то, дитя мое, что я сказал. Твои тайны, раз уж ты их имеешь, меня не касаются, но я хочу знать только одно: этот человек — друг тебе или враг?

Оливия отвернулась и, припав к ручке кресла, закрыла лицо ладонями. Отец склонился над дочерью.

— Оливия, может быть, тебе нужна помощь? Не рассказывай ничего, скажи только одно: ты боишься этого человека?

Оливия вскочила с кресла.

— Нет! Нет! Он мой лучший друг! Но ты не понимаешь, не можешь понять!

— А разве ты дала мне такую возможность?

В голосе его не было упрека, но девушка опустила глаза. Ей впервые пришла в голову мысль, что она была жестока с родными.

Мистер Лэтам снова забарабанил пальцами по стеклу, мысленно упрекая себя в нечуткости. «Я только все испортил», — думал он. Вдруг он почувствовал, как руки Оливии обвились вокруг его шеи. Он замер. Впервые с тех пор, как Оливия приехала, она приласкалась к нему.

— Папа... — Руки девушки задрожали на его плечах. — Папа, тебе... и маме я принесла лишь разочарование... Но так уж получилось. Я не могу рассказать тебе всего. Карол... Доктор Славинский — единственный человек в мире, который знает обо мне все. Если мне кто-нибудь и может помочь, так только он, и никто другой. Прости меня... папа. Прошу тебя, не беспокойся обо мне. Очень жаль, что вам досталась такая дочь, как я. Но зато у вас есть Дженни.

Сердце мистера Лэтама сжалось. Он привлек к себе дочь и поцеловал ее. Ему хотелось сказать, что для него она в тысячу раз дороже, чем Дженни, но, хотя Оливия и попыталась вернуть ему поцелуй, он почувствовал, как она вздрогнула от невольного отвращения, и отпрянул, будто ужаленный.

— Да, — проговорил он отворачиваясь, — хорошо, что у нас есть Дженни.

Когда мистер Лэтам поднял глаза, Оливии уже не было в комнате.

Возвращаясь в воскресенье из церкви к обеду, миссис Лэтам и Дженни боялись застать дома ненавистного гостя. Однако мистер Лэтам сообщил им, что тот не приходил, а Оливия провела все утро в своей комнате. К обеду она спустилась, очень бледная, но с таким решительным выражением лица, какого они еще не видели.

— И долго еще пробудет твой друг в Хатбридже? — спросила Оливию миссис Лэтам, когда все поднялись из-за стола.

— Завтра он уезжает в Лондон.

— Он там живет?

— Я не знаю, где он поселится. Он только что приехал в Англию.

Миссис Лэтам тщательно свернула салфетку и как бы невзначай спросила:

— А он зайдет сюда перед отъездом?

— Я послала к нему утром Джимми Бэйта с просьбой провести этот день со мной.

Все были неприятно поражены. Наступило неловкое молчание. Его прервала Дженни, которая, выглянув в окно, с досадой сказала:

— Он уж тут как тут, вон идет по дорожке. Неужели все русские такие увальни и поднимают такую пыль?

— Дженни! Дженни! — укоризненно произнесла миссис Лэтам, бросив встревоженный взгляд на Оливию. Но та лишь заметила:

— Он не русский.

— Кто б он там ни был, но такой отвратительной походки я еще никогда не видела. Вот, я так и знала, что он споткнется о коврик! И, по-моему, он не причесывался с тех самых пор, как...

— Перестань, Дженни, — перебил отец тоном, который Дженни не часто доводилось слышать, и повернулся к Оливии:- — Тебе, наверно, захочется поговорить с твоим другом наедине. После чая, когда мама приляжет, Дженни и я уйдем и оставим вас одних.

— Спасибо, папа, — сказала Оливия, в то время как миссис Лэтам и Дженни удивленно переглянулись.

Потом все заговорили о другом, но атмосфера в доме была явно накалена. Дженни показывала гостю сад, не сводя с него блестящих настороженных глаз, и старалась не запылить свою юбку. Озадаченная и взволнованная хозяйка дома вставляла время от времени вежливые замечания, а ее муж курил и отмалчивался. Было страшно подумать, что мог представлять собой этот большой спокойный человек. Уж не социалист ли он? А может быть, что-нибудь похуже? Мистер Лэтам не любил крайностей, особенно если они исходили от небрежно причесанных иностранцев. Он уже начал подозревать, что какое-нибудь из этих «шальных учений» завладело его дочерью и сделало ее неузнаваемой. Но как он ни пытался помочь ей, он ничего не добился за пятнадцать месяцев, и не ему мешать другому — будь тот даже социалист. Больше того: мистер Лэтам был готов приветствовать даже учение анархистов, лишь бы оно вывело Оливию из состояния этой страшной подавленности.

К чаю, который подали в сад, пришел и кое-кто из друзей Дженни. По-видимому, их очень удивил недюжинный рост и простоватый вид Карола, но, так как он держался дружелюбно, они быстро освоились с ним и гораздо успешней, чем хозяева дома, подбирали незамысловатые темы для разговора, доступные, по их мнению, пониманию этого добродушного, неискушенного гиганта. Оливия была необычайно оживлена и разговорчива, и отец, взглянув на Карола, понял, что тот заметил и это, и все остальное. «Похоже, что у него есть глаза и на затылке, — подумал мистер Лэтам. — Он видит, что эти люди настолько глупы, что принимают его за глупца. И он знает, что Оливия хочет, чтобы они оставались при своем мнении. Но он, кажется, заметил, что я слежу за ним».

После чая миссис Лэтам ушла в свою комнату. Дженни, по знаку отца, увела гостей к соседям, а сам он ушел с книгой в дом.

Карол придержал калитку, пока все дамы треща, как сороки, не вышли из сада, а потом вернулся к Оливии. Она сидела на скамье под цветущим каштаном и вертела в руках веточку, усыпанную ранними вишнями. В этот миг она показалась ему удивительно юной и похожей на Дженни. «Типичная англичанка», — подумал Карол. Ее лицо, поза, легкое летнее платье, аккуратно причесанные пряди густых каштановых волос удивительно гармонировали с безупречно подстриженным газоном и спокойной величавостью каштана. Чем дольше он смотрел на Оливию, тем беспокойней становилось у него на душе.

— Ну, дорогая, долго еще это будет тянуться? — спросил он наконец.

Рука, помахивавшая веточкой, замерла, потом опустилась и еще крепче сжала ветку. Посмотрев вокруг, Оливия швырнула ветку в траву. С куста сирени слетела зоркая малиновка и начала клевать ягоды, поглядывая на Оливию. Каждое утро птичку кормили крошками, и она стала совсем ручной.

— Разве не умница эта птичка? — спросила Оливия. — Пока есть люди, которые бросают ей вишни...

Она встала и прислонилась к стволу дерева. Ничто не изменилось в ее лице, только ноздри еще заметно подрагивали. Голос Карола, когда он заговорил, звучал совсем глухо.

— У меня мало свободного времени. Я приехал узнать, не могу ли я быть вам чем-нибудь полезен.

— Вот как? Я проделала путь подлиннее вашего, а зачем приехала, и сама не знаю. Помочь вы мне ничем не можете, разве только...

Голос Оливии замер. Карол подошел ближе.

— Разве только...

— ...поможете выправить паспорт.

— Ну и ну! — Больше он ничего не сказал, но, бросив быстрый взгляд на Карола, Оливия поняла, что он разгадал ее намерения. Она сжала руками горло.

— Меня преследуют призраки! Карол, я знаю, чем все это кончится. Я борюсь с ними, отгоняю их, но они приходят снова. В конце концов я не смогу противиться и сделаю это. Я не удержусь.

Она упала на скамью, пряча лицо.

Карол молча смотрел на малиновку, клюющую ягоды. Если б он не совсем понял Оливию, ему было бы легче ее утешить, но вся ее затея была настолько ребяческой, что он не находил слов. Бедняжка! Так отчаянно, так долго бороться с нелепой игрой воображения!

— Давайте все уточним, — произнес он наконец. — Вы хотите ехать в Россию под чужим именем, да? А деньги возьмете у родителей?

Скорченная девушка вздрогнула.

— Они ни в коем случае не должны знать! Подумайте, каким это будет для них ударом! Мне нужно исчезнуть.

— При желании все это не так уж трудно сделать. Но если вы ждете от меня помощи, то я должен знать, в чем именно. Не хотите сказать? Догадаться самому? Попытаюсь. Вы собираетесь кого-то убить. Кого же?

Она посмотрела на него широко раскрытыми, детски невинными глазами.

— Я сама не знаю. Я над этим не задумывалась.

Он положил ей руку на плечо.

— Подумайте. И хорошенько. Ошибка в таком деле недопустима, потому что вы погибнете, не успев исправить ее...

Голова Оливии медленно склонилась на грудь. Она с трудом перевела дыхание, и рука Карола крепче сжала ее плечо.

Вскоре девушка снова подняла голову.

— Не знаю. В мыслях у меня путаница. Не все ли равно, кого именно? Мадейского... или кого-нибудь еще. Все-таки это выход.

— Хорошо, уточним потом. Ответьте еще на один вопрос. Вас устроит любое оружие или только нож?

Она повторила, дрожа:

— Нож...

— Чтобы почувствовать, как он входит во что-то упругое, живое, и убедиться, что это не призрак?

— О Карол! Карол! Так, значит, вы все поняли!

С отчаянным криком она вскочила на ноги. Но Карол мягким движением заставил ее снова сесть.

— Бедное дитя! Не одной вам приходят в голову такие мысли.

Оливия разразилась бурными рыданиями, цепляясь за Карола, словно утопающая. Он прижимал ее к себе и гладил по волосам, как испуганного ребенка. С усмешкой вспомнил он все небылицы о загробном аде, которые придумали фанатики-богословы. Гроша ломаного не стоят их выдумки в сравнении с тем, что приходится терпеть здесь, на земле, да при этом еще молчать.

Когда рыдания Оливии смолкли и она в изнеможении прислонилась к дереву, закрыв рукой глаза, Карол начал осторожно ее расспрашивать. Мало-помалу она рассказала ему о своем страхе, ночных кошмарах, галлюцинациях, исчезающих картинах, тающих оболочках.

— Самое страшное то, что, когда Володя был жив, я отравляла ему жизнь сомнениями в целесообразности его политической работы. Я и сама не понимала толком своих сомнений, но мне казалось, он верит, что на насилие надо отвечать насилием. Я считала это чудовищной несправедливостью, которая не может быть ничем оправдана. Я и сейчас так думаю. Насилие всегда несправедливо и всегда бессмысленно, я не верю, что оно может кому-либо помочь. День-деньской я твержу себе это, а когда ложусь спать, то полночи строю планы — как бы убить кого-нибудь, убить, убить...

Руки ее беспокойно шарили по платью. Карол легонько коснулся их, и они сразу замерли.

— Я хочу кое-что уточнить, — сказал он. — Вы уверены, что вами руководит не чувство личной мести?

— Месть? Да какой в ней смысл? Никакая месть не вернет мне Володи.

— Значит, вам это нужно для того, чтобы избавиться от преследующих вас оболочек? Вы хотите уничтожить что-то ощутимое, осязаемое и убедиться, что перед вами упругое, живое тело? Так почему же обязательно русский чиновник? Попытайтесь это объяснить.

— Не могу. Не знаю.

— И еще одно. Вы сказали, что были у врача в Лондоне. Вы рассказали ему об этих оболочках?

— Нет, нет, как вы могли подумать такое? Карол, а вам не кажется, что я... схожу с ума?

Глаза ее расширились от ужаса.

— Нет, не кажется. Я считаю, что вы перенесли очень тяжелое заболевание и теперь выздоравливаете. Что же касается вашего намерения убить кого-нибудь, то не станем этого обсуждать, пока вы окончательно не поправитесь. Если через полгода планы ваши не изменятся, я готов вам помочь. А до тех пор нам нужна ваша помощь в одном деле. В Лондоне у меня есть больная с тяжелыми послеродовыми осложнениями. Она нуждается в безупречном медицинском уходе. Не возьмете ли вы этот труд на себя?

Оливия отпрянула.

— Все что угодно, только не это! С уходом за больными навсегда покончено.

— Дело ваше, но, признаться, вы меня огорчили: я рассчитывал на вас. Эта женщина имеет отношение к работе, для которой Володя не пожалел бы жизни. Потому-то я и полагал, что вы ни в коем случае не откажетесь.

— Что это за работа?

— Оказание посильной помощи крестьянам, которые покинули родину, спасаясь от религиозных преследований. Дело в том, что в Польше и Литве многие набожные крестьяне исповедуют униатскую веру[17]...крестьяне исповедуют униатскую веру... — Имеются в виду лица, исповедующие православие и признающие власть папы римского., а царское правительство принуждает их принять православие. Те, которым удалось уцелеть и не принять православие, бежали в Америку. Но в пути многие заболели, и им пришлось остаться в Лондоне. Незадолго до ареста Володя организовал в помощь этим голодающим беженцам тайный сбор пожертвований среди петербургских студентов и рабочих.

— А при чем тут больная с послеродовыми осложнениями?

— Мужа этой крестьянки за отказ принять православие сослали в Сибирь. Если она умрет, двое ее детей останутся круглыми сиротами. Потому-то я и стараюсь найти такую сестру, которая могла бы ее спасти. Надо сказать, что с этими людьми трудно иметь дело. Они говорят только по-литовски (язык этот здесь никто не понимает), нечистоплотны, невежественны и обезумели от страха. Они так привыкли к дурному обращению, что, если кто-нибудь к ним добр, они подозревают ловушку.

— Когда я вам нужна?

— На будущей неделе.

— Хорошо, я приеду.

— Завтра я еще зайду к вам, и мы договоримся обо всем поточнее. А теперь мне пора, надо писать письма. До свидания.

Карол пожал ей руку с таким видом, словно не произошло ничего особенного, — встретились и поболтали о пустяках. Потом он ушел, а Оливия медленно осмотрелась вокруг. Яркие краски заката померкли. В сгущавшихся сумерках она была совсем одна, но не боялась: раскрашенные оболочки исчезли.

ГЛАВА IV

На следующий день, когда мистер Лэтам вернулся домой из банка, он застал в гостиной жену, Дика и Дженни. Они готовили подарки школьникам.

— Папа, — сразу объявила Дженни, — он опять был здесь.

— Друг Оливии?

— Да. Она ушла с ним гулять.

— Не понимаю, почему вы относитесь к нему с такой неприязнью, — вмешался Дик. — Сегодня утром я встретился с ним, когда он шел из Хатбриджа, и мы разговорились. Он первый человек, сумевший разъяснить мне суть биметаллизма[18]Он первый человек, сумевший разъяснить мне суть биметаллизма. — Биметаллизм — денежная система, при которой функции денег выполняют два металла (например, золото и серебро)..

— И больше вы ни о чем не говорили?

— Почему же, говорили. Например, о тред-юнионах, жилищном строительстве, простейших животных организмах, подоходном налоге, сельском футбольном клубе. Он человек с головой, это бесспорно.

Дженни широко раскрыла глаза. Ей и в голову не приходило, что Карол может оказаться интересным собеседником. Миссис Лэтам промолчала, но, оставшись с мужем наедине, сейчас же заговорила о том, что ее волновало:

— Альфред, я уверена, этот человек знает, отчего так изменилась Оливия.

— Возможно.

— В общем, он производит не такое уж плохое впечатление. Я думаю, он сказал бы тебе, что именно...

— Вероятно, он ничего не скажет без согласия Оливии, да я и сам не стану добиваться этого.

— Альфред, я вовсе не толкаю тебя на неблаговидные поступки, но сама справедливость требует, чтобы тайна наконец разъяснилась. Это противоестественно, когда родители ничего не знают о собственной дочери. Сегодня вечером он уезжает в Лондон. Я надеюсь, тебе удастся что-нибудь выведать у него, пока он здесь.

Мистер Лэтам ушел в свой кабинет, испытывая знакомое чувство отчужденности и едва уловимой гадливости.

«Бедняжка, — думал он, — как она терпелива и добра и как преисполнена чувства долга. Тем не менее она же, полная уверенности в собственной правоте, советует ему вкрасться в доверие к гостю и выпытать у него тайну их дочери. Бесполезно объяснять ей, что его тошнит от одной мысли об этом, она никогда не поймет почему. Дженни, в общем славная девушка, тоже не отличается особой щепетильностью в мелочах. Еще когда она была ребенком, он поймал ее на плутовстве в крокете. Правда, больше этого не случалось, но сейчас он с неприятным чувством вспомнил о ее поступке. Из трех столь дорогих его сердцу женщин одна Оливия не была запятнана этими как будто невинными, но невыносимыми для него мелкими недостатками. И тем не менее, находись она за тысячу километров от него, он не был бы от нее дальше, чем теперь, когда она окружила себя неприступной стеной молчания. Он сел к столу и закрыл лицо руками, но тут же нетерпеливо выпрямился, услышав стук в дверь».

— Войдите.

То был Карол.

— Не можете ли вы уделить мне несколько минут? Я хотел бы перед оъездом в Лондон поговорить с вами.

— Прошу, — с натянутой любезностью ответил-мистер Лэтам. — В чем дело?

Карол неторопливо, как всегда, придвинул к себе стул.

— Я разговаривал с мисс Лэтам, и она просила меня объяснить вам кое-что. Прежде всего я должен рассказать о том, что...

Мистер Лэтам поднял руку.

— Позвольте! Значит ли это, что вы пришли ко мне по просьбе моей дочери? Я не хочу ничего знать о ее тайнах, разве только она сама выразила желание посвятить меня в них. Но и в этом случае, мне кажется, Оливия должна бы сделать это сама.

— У нее нет тайн, но она перенесла тяжелое нервное потрясение и до сих пор не в силах сама говорить о его причине. Поскольку я в то время был с ней и все знаю, она пожелала, чтобы я изложил вам суть дела и попросил вас в дальнейшем никогда не заговаривать с ней об этом.

Мистер Лэтам, закрыв лицо рукой, молча выслушал Карола, который рассказал ему о страданиях дочери в нескольких скупых, сжатых фразах.

— А теперь, — продолжал Карол, — надо подумать о ее будущем. Вы видите, что физически она уже почти оправилась, а что касается ее душевного состояния, то оно тоже приходит в норму, хотя и гораздо медленнее. В своей практике мне уже приходилось сталкиваться с подобными случаями, и я знаю, что чем скорее она оставит дом и вернется к работе — тем лучше. Она взялась выхаживать одну из моих лондонских пациенток, и, когда эта работа закончится, я найду для нее другую. Если вы доверите мне Оливию на несколько месяцев — надеюсь, я ее вылечу. Но для этого вы должны на некоторое время расстаться с нею.

— Как, совсем не видеться?

— Не видеться и не писать ей. Если вы мне не доверяете, посоветуйтесь с вашим домашним врачом. Он вам тоже скажет, что обстановка, которую создают вокруг Оливии обеспокоенные родственники, не идет ей на пользу.

Мистер Лэтам долго молчал.

— Не легко мне согласиться на это, — проговорил он наконец, — но я не имею права вам отказать. Очевидно, благодаря вам Оливия не лишилась тогда рассудка, а может быть, и жизни.

— Едва ли. В ту ночь она, вероятно, и сама вернулась домой бы, но, пожалуй, это было попросту невозможно. Петербург не совсем подходящее место для человека, переживающего моральный кризис, тем более для одинокой женщины, да еще ночью.

Вечером мистер Лэтам поднялся к Оливии.

— Дитя мое, я знаю, ты хочешь на будущей неделе ехать в Лондон. Я обещал твоему другу, что в ближайшие три месяца никто из нас не станет тебя беспокоить, разве только ты сама пожелаешь с нами увидеться. Помни, что мы всегда рядом, и... возвращайся домой, как только сможешь.

Оливия заговорила тихо и сбивчиво, сплетая и расплетая пальцы:

— Отец... ты был так терпелив со мной. Я знаю... я все понимаю. Но не могу об этом говорить. Пожалуйста, не рассказывай ни о чем маме. Она станет плакать, а я...

— Не беспокойся, моя девочка. Я никогда ничего не рассказываю маме.

Впоследствии Оливия не раз с благодарностью вспоминала, как отец вышел из комнаты, не проронив ни одной лишней фразы, не пытаясь даже приласкать ее. В тот день зародилась их настоящая, близкая дружба.

Мистеру Лэтаму не удалось, конечно, оградить Оливию от расспросов и ахов Дженни и миссис Лэтам. Возможно, что неблагоприятное воздействие, оказанное на Оливию поднятой ими суматохой, примирило его до известной степени с отъездом дочери.

Карол, встретивший Оливию на вокзале, сразу понял, что за последнюю неделю ей стало опять хуже. Руки снова дрожали, в глазах появилось испуганное выражение.

— Лучше скажите мне сразу всю правду, — попросила она его на следующий день, — я, кажется, не в своем уме? Должна же я это выяснить, прежде чем браться выхаживать больных. Не бойтесь, говорите прямо, что бы там ни было, истерики я не устрою.

Взгляд Карола смягчился.

— Вы принадлежите к числу больных, которым всегда говоришь правду. Думаю, что вы были близки к этому и, возможно, действительно сошли бы с ума, если б, по счастью, не обладали гораздо более уравновешенной натурой, чем у большинства людей. Но в настоящее время всякая опасность миновала, в этом я твердо убежден. Больше вас не будут преследовать эти оболочки; раз вы нашли в себе мужество говорить о них, они больше не появятся. А теперь сосредоточьтесь на работе и ни о чем другом не думайте. Надо вызволить из беды несчастную женщину, а это не легко.

О том, что Оливия была одержима мыслями об убийстве, Карол не упомянул. Он знал, что через несколько месяцев она забудет об этом, а если и вспомнит, то с таким чувством, с каким выздоровевший человек вспоминает мучивший его во время болезни бред.

Когда литовская крестьянка выздоровела, Карол попросил Оливию присматривать за ребенком, заболевшим корью, потом появился больной-ревматик, затем рабочий, пострадавший от несчастного случая на сахарной фабрике. Все больные были иностранцами, они жили в беднейших кварталах Лондона, едва сводя концы с концами. В большинстве случаев это были либо польские и литовские крестьяне, которых нужда или религиозные преследования вынудили бежать с родины, либо евреи из гетто, корпевшие за мизерную плату в портновских мастерских.

— Как случилось, что вы стали заниматься врачебной практикой в Лондоне? — спросила однажды Оливия Карола. — Я думала, вы приехали всего на несколько недель.

— А я и не практикую. Я приехал совсем по другому делу. Но эти люди, узнав, что я врач, стали обращаться ко мне за помощью.

— А по какому же делу вы приехали?

— Я взялся за издание польской газеты, которая будет печататься здесь и переправляться контрабандой через границу. Из-за царской цензуры в Польше ее издавать невозможно.

— Значит, теперь вы обосновались здесь и некоторое время поживете в Англии?

— Мне нельзя возвращаться в Польшу.

Тон, которым он произнес эти слова, заставил ее насторожиться.

— Вы хотите сказать, что вообще не вернетесь на родину? Значит, теперь вы эмигрант?

Карол отвернулся. Лицо его стало непроницаемым.

— Рано или поздно это должно было случиться. Мне еще повезло, раз я сумел продержаться так долго.

— Карол, мне бы очень хотелось, чтобы вы были немножко откровенней со мной. У меня в жизни не осталось ничего, чем бы я по-настоящему дорожила, кроме... работы и друзей Володи, к которым он был привязан. У меня такое чувство, будто кругом меня ночь, а я все время одна, одна в этом мраке... Мне кажется, если бы вы побольше вовлекали меня в свою работу, я избавилась бы от страха. Не рассказывайте того, что нельзя, но мне так хочется понять смысл вашей деятельности..

Карол продолжал смотреть в окно. Потом повернулся к Оливии.

— А вы согласились бы помогать мне? Я не управляюсь со своей работой, и если бы кто-нибудь помогал мне читать гранки и подбирать в читальном зале Британского музея материал для газеты — это было бы как нельзя более кстати. Мне...

Карол остановился и снова посмотрел в окно. — Видите ли, мне иногда трудно ходить... и вообще много двигаться.

Оливия с удивлением посмотрела на него. Из всех ее знакомых он казался ей самым деятельным.

— Я сделаю все, что смогу, — с некоторым сомнением произнесла она. — Но расскажите, как же случилось, что вам пришлось...

— Бежать? А вот как. С тех пор как меня освободили, я стал одним из организаторов революционного движения среди польских рабочих. Чтобы заниматься этой деятельностью, не навлекая на себя подозрений, мне надо было убедить русских, что я навсегда отказался от политики. Тогда они перестали бы следить за мной и это развязало бы мне руки. Я так и сделал, после чего мне разрешили жить в польских городах и даже иногда приезжать в Петербург. Само собой разумеется, в Петербурге я никогда не посещал тех, кто состоял на подозрении у властей, за исключением, конечно, Володи. Полиция решила, что я навсегда порвал с прошлым и превратился в безобидного провинциала, посвятившего себя науке. Губернатор Вильно даже как-то сказал мне, что он-де не сомневался в том, что Акатуй послужит мне хорошим уроком.

— А теперь они все-таки докопались до истины?

— Да, и весной мне пришлось бежать. Все мои карты биты. Теперь я представитель нашей партии в Лондоне. В мои обязанности входит издание здесь газеты, помощь нашим беженцам и тому подобное. У нас есть свой рабочий клуб, школа и библиотека. Со мной вместе работает небольшая группа образованных молодых людей — главным образом это студенты польских университетов. Есть у нас и несколько специалистов, например, один отставной адвокат из Варшавы. Все они живут здесь и оказывают нам посильную помощь. Я познакомлю вас с ними, и вы получите более полное представление о нашей работе. А тогда уж сможете решить — хотите ли вы принимать в ней участие. Если да, то придется изучать язык.

— А что вы имели в виду, сказав, что вам трудно ходить?

— Да так, пустяки, некоторая скованность движений. При моей занятости она мне несколько мешает. Так, значит, ваш отец приезжает завтра?

Условленные три месяца прошли, и мистер Лэтам прислал коротенькое письмо, в котором писал, что собирается приехать в Лондон.

Ему было тяжело ждать целых тринадцать недель, но, увидев, как изменилась за это время Оливия, он понял, что согласился на разлуку не напрасно. Правда, выражение ее лица стало, пожалуй, еще более трагическим, чем в самую тяжелую пору ее жизни дома, и нельзя было без боли видеть морщины на молодом лице, но зато оживился недавно потухший, обреченный взгляд.

— Потерпите еще немного, — сказал Карол, — она приходит в себя быстрее, чем я смел надеяться, но пройдет еще несколько месяцев, прежде чем восстановится ее душевное равновесие.

Мистер Лэтам вздохнул.

— Бог свидетель, я терпелив. Не сомневаюсь, что вы можете ей помочь, а я нет. Мне только и остается, что полностью довериться вам. Если б только она немножко повеселела. У нее сейчас еще более несчастный вид, чем раньше.

— Этому помочь нельзя. Нелегко возвращаться к жизни, когда все тело сковано ледяным холодом. Но она усердно работает, и наступит день, когда в ней проснется и интерес к своему делу.

Карол не сказал, когда наступит этот день. Было ясно, что и сама Оливия старалась сосредоточить все мысли на работе. Обязанности свои девушка выполняла добросовестно, с неутомимым усердием, не щадя сил. Но она не черпала в работе ни интереса, ни радости. Оливия напоминала лошадь в упряжке, которая видит лишь тот отрезок пути, что стелется прямо перед ней; она охотно подчиняется мудрой руке, натягивающей вожжи, и рада, что спасительные шоры заслоняют от нее придорожные канавы, где прячутся во тьме страшные призраки.

Утомительные обязанности, заботы, ужасающие картины человеческого горя, с которым ей приходилось повседневно сталкиваться, так изматывали Оливию за день, что у нее не оставалось сил ни на что другое. Она жила словно с повязкой на глазах; проходили месяцы, и, хотя все это время Оливия жила бок о бок с Каролом — они вместе работали, читали, лечили больных, правили гранки, — она ни разу не заметила, что тень смерти витает над ним.

— А в новом году, когда увеличится тираж газеты, вы останетесь редактором? — спросила она его однажды.

— Если еще буду здесь.

— Но я полагала, что вы намерены остаться здесь навсегда.

— Я никогда не загадываю на будущее.

Мистер Лэтам навещал Оливию каждый месяц, а на Новый год она уехала домой.

— Вы теперь совсем поправились, и встреча с друзьями пойдет вам только на пользу, — сказал ей Карол. — Надо надеяться, что и они не будут разочарованы.

У миссис Лэтам гора спала с плеч: исчезла страшная незнакомка, один вид которой повергал ее в ужас, и вернулась настоящая Оливия. Правда, она казалась старше своих лет и выглядела не очень счастливой, но была прежней — приветливой, расторопной, самоотверженной. Когда миссис Лэтам поделилась впечатлениями с мужем, он, не ответив, уткнулся в книгу. А Дженни задумчиво нахмурила лобик.

— Я не совсем в этом уверена, мама. Ее ничто не радует. Людям, которые ко всему безразличны, легко быть самоотверженными, потому что во всем мире нет ничего, чем бы они дорожили.

Брови мистера Лэтама, заслонившегося книгой, поползли вверх. Похоже, Дженни начала умнеть.

— Несомненно, мы должны быть ему благодарны, — сказал он как-то Дику. — Оливия здорова телом и душой, с увлечением работает и занята полезным делом. Но то, что с ней произошло, загубило ее молодость. Она стала похожа на пожилую женщину, а ведь ей еще нет и тридцати.

За исключением Карола Дик был единственным человеком, с которым мистер Лэтам говорил об Оливии. С тех пор как он узнал о любви священника к его старшей дочери, он считал его как бы своим сыном. Он понимал, что прежнее преклонение перешло теперь в нежное и печальное воспоминание о том, какой была Оливия когда-то, но это казалось ему вполне естественным и не омрачало его отеческих чувств к Дику. Оливия, думал он, до конца своих дней будет безраздельно принадлежать тому миру, о котором Дик знает лишь одно — что он оставил неизгладимый след в душах Оливии и Карола. После всего пережитого даже собственный отец должен казаться ей седовласым ребенком.

После недолгого отдыха Оливия вернулась в Лондон к своей работе. Когда отец, отвозивший ее на станцию, спросил, приедет ли она на воскресенье домой, Оливия, опустив глаза, некоторое время колебалась.

— Пожалуй, мне не следует часто приезжать домой. Я понимаю, что нельзя быть такой неблагодарной, когда все вы так добры ко мне...

— Если тебе, дорогая, тяжело бывать дома...

— Дело совсем не во мне. Я думаю о маме. Лучше ей видеть меня пореже.

— Что ты! Она всегда так рада тебе!

— Я знаю. Но она разочаруется, если будет видеть меня чаще.

— Ты думаешь, она увидит, какой ты стала на самом деле, и поймет, что ты ей почти чужая? Не бойся этого, моя девочка, тебя не так-то легко разгадать.

— Она не разгадает меня, это верно, но она увидит во мне что-то ей непонятное, и это ее встревожит. Она и Дженни счастливы вместе, и мой приезд только нарушает гармонию. Некоторые испытания оставляют на человеке неизгладимый след, ну как если бы в нем была примесь негритянской крови, и это отталкивает окружающих.

— Всех?

— Только не тебя, папочка, я знаю.

— И на том спасибо. Я ведь не принадлежу ни к их, ни к твоему лагерю, а болтаюсь где-то посередине.

— Папочка...

Пальцы Оливии коснулись ладони отца.

Губы мистера Лэтама дрогнули, когда он посмотрел на ее руку. Сколько пришлось пережить бедняжке с тех пор, как эти самые пальцы положили желудочные таблетки возле его тарелки.

— А тебе никогда не приходило в голову, дитя мое, что ты дочь неудачника, и притом такого, который отдает себе в этом отчет? Окружающих отталкивают не испытания, через которые прошел человек, а его неспособность с ними справиться. Когда-то и я думал прожить жизнь с толком, а не впустую.

— И что же?

— А то, что я женился на твоей матери. Немного помолчав, он продолжал:

— И потому ты и твои друзья, которые делают полезное дело, олицетворяете для меня не только то, что мне дороже всего на свете, но и то, чем я сам мог бы стать. Сегодня мне нечем похвастаться, но и я родился в Аркадии.

Он замолчал, увидя на глазах дочери слезы. Но она быстро смахнула их.

— Не завидуй нам, папочка. В наше время Аркадия не самое счастливое место на земле. Одни только фабрики да кладбища, и каждый день хлещет проливной дождь.

ГЛАВА V

Оливия и отец хорошо понимали друг друга, и им не было надобности возвращаться к разговору, состоявшемуся по дороге на станцию. Но то, что разговор этот произошел, и особенно уверенность, что он никогда больше не повторится, сблизило их еще больше.

Мистер Лэтам приезжал теперь в Лондон очень часто, и, когда у Оливии находилось свободное время, они подолгу гуляли или бродили по музеям и выставкам. Иногда оба молчали, а иногда оживленно разговаривали обо всем, что их интересовало. Мистер Лэтам понимал без слов, что эти прогулки были единственной отрадой в жизни его дочери.

Но Карол не знал радости общения с близкими. Он замкнулся в железном молчании и в одиночестве ждал свершения судьбы. Лишь иногда возле рта у него залегали скорбные складки, и сердце Оливии, украдкой следившей за Каролом, сжималось от жалости.

— Только теперь я по-настоящему поняла, что значит жить в изгнании, — сказала она как-то мистеру Лэтаму. — Родина заменяла ему отца и мать, жену и ребенка, и вот теперь он навсегда ее лишился.

Ей и в голову не приходило, что над Каролом нависла совсем другая беда, а о той, которую она считала причиной его скорби, она не смела с ним заговаривать.

На безрадостные улицы пришла поздняя, холодная весна, а за ней дождливое, пасмурное лето. Оливия уже целый год работала с Каролом. «И так будет из года в год», — думала она. Они станут работать бок о бок — два неутомимых труженика — в мире, где не светит солнце, не поют птицы.

Как-то дождливым осенним днем Карол с Оливией возвращались из Британского музея к ней на квартиру. Все утро оба проработали в читальном зале, подбирая материал для статьи Карола об антисанитарном состоянии польских фабрик. Переходя Оксфорд-стрит, Карол споткнулся, подался неловко вперед и тяжело рухнул на мостовую. Извозчики на козлах заухмылялись, а две проходившие мимо цветочницы обронили презрительные замечания.

— Вы не ушиблись? — спросила Оливия, когда Карол медленно и неуклюже поднялся с земли. Пряча от нее лицо, он наклонился, чтобы счистить с одежды грязь.

— Нет, нисколько, благодарю вас. Я наступил на что-то скользкое.

Оливия посмотрела на мостовую, но она была безупречно чиста.

— Наверно, у вас в башмаке гвоздь... — начала было она, но, увидев лицо Карола, сразу умолкла.

— Карол, вы сильно ушиблись, я же вижу.

— Немножко. Сейчас все пройдет.

Некоторое время он был очень бледен, но, как всегда, спокоен и, придя на квартиру Оливии, сейчас же приступил к хронологической раскладке собранных материалов. Оливия разожгла камин, так как к вечеру стало холодно, и принялась читать гранки. До самого ужина оба молчали. Обернувшись, чтобы пригласить Карола к столу, Оливия с удивлением увидела, что он не работает. Выражение его лица встревожило девушку, и она несколько минут молча наблюдала за Каролом. Собравшись с духом, Оливия наконец произнесла:

— Карол, скажите мне, что случилось.

Он быстро поднял голову.

— Ничего. Просто я обдумывал кое-какие детали. Кстати, если Марцинкевич возьмет на себя обязанности редактора, вы будете продолжать работу?

— А вы хотите отказаться?

— Да, и притом скоро. У Марцинкевича есть некоторый опыт редакционной работы, он вполне справится. По правде говоря, мне придется уехать, как только партия пришлет мне замену.

— Уехать на время или навсегда?

— Навсегда. Я с самого начала смотрел на работу в Лондоне как на временную.

Когда Оливия снова заговорила, звук собственного голоса показался ей чужим и далеким.

— А когда вы намерены уехать?

— Я еще не решил. Через месяц-другой.

Он встал и спокойно расправил плечи. Оливия не шевельнулась. Дыхание ее участилось, в ушах стоял звон. Легкость, с какой он сообщил ей о своем отъезде, была равносильна пощечине.

— Я и не предполагал пробыть здесь так долго, — продолжал он. — Работа теперь налажена, и меня особенно радует, что вы еще при мне освоились с ней. Теперь вы в курсе всех наших дел и в помощи не нуждаетесь. Трудно только начать.

— И... приспособиться. Помните, вы говорили мне об этом в Петербурге? Вы даже назвали срок — два-три года. С тех пор прошло уже два с половиной года. И перед тем как мы навсегда расстанемся, я хочу вам сказать, что сейчас мне не легче, хоть я и приспособилась.

Оливия стала заваривать чай. Карол терпеливо ждал, пока она заговорит снова, ведь он никогда не спешил с объяснениями.

— Возможно, я слишком требовательна, — заговорила Оливия, кладя на стол ложечку. — Но, с другой стороны, у каждого из нас только одна жизнь, и я не хочу расставаться со своей, не будучи твердо уверена, что отдаю ее за что-то стоящее. Поймите, я готова на любые жертвы, если только конечная цель стоит этих жертв; но я хочу видеть смысл в том, что мы делаем, хочу знать: во имя чего жертвуем мы своими жизнями. — Рука ее, касавшаяся подноса, задрожала. — Если б только я была уверена, что, умирая, Володя верил: дело, за которое он отдал свою жизнь, в конце концов победит... Нет, я не о нем хочу сейчас говорить. Лучше поговорим о нас и нашей работе, то есть о вещах вполне реальных. Мы с вами уже прошли через то, что уговорились называть выучкой, и, в итоге издаем небольшую рабочую газетку. Не говорите мне того, что я и сама знаю: у нас великолепная газета, в ней печатается первоклассный материал, и ее влияние весьма значительно. Но стоит ли это тех жертв, которые мы принесли?

— Вспомните, — начал Карол, оседлав стул и кладя руку на его спинку, — что сказал Эпиктет о салате: стоит он всего одну медную монетку, но, если вы хотите есть салат, вы должны эту монетку заплатить. Люди не хотят понять, что цена на салат может подняться в неурожайный год до трех монет, а сам салат, несмотря на дороговизну, может быть хуже обычного. Вас мучит проблема какой-то абстрактной, внежизненной справедливости: вы хотите, чтоб мир был спасен за сходную для вас цену. Так не бывает: цена зависит от времени и места. Я не отрицаю, что... — Он запнулся и, понизив голос, договорил: — что цена может быть и непомерно высокой.

Оливия безнадежно уронила руки.

— Ну и что же? Неужели вы думаете, меня смущает сама цена? Все, что вы мне сейчас сказали, сводится К одному: отдайте кесарю кесарево. Я и сама это знаю, и меня волнует не медная монета, и не три монеты, и не то, какая на этой монете чеканка. Но в мире столько мелких кесарей, и каждому из них приходится отдавать лепту особой монетой.

— Да? — переспросил Карол, вставая и облокачиваясь о каминную полку. — Продолжайте. Что же получается в конце концов?

— Вот об этом-то я и хочу вас спросить. Что? Он молчал.

— Вот, например, вы, — после длительного молчания продолжала Оливия. — Вы вспоминаете Акатуй...

Жесткие складки у рта Карола обозначились еще резче.

— Нет, — сказал он, — я никогда не вспоминаю этого, разве только случайно.

— Все равно, пусть случайно. Так вот, я считаю, Акатуй был вашей лептой.

Медленно вздохнув, Карол ответил:

— Частично.

— А где ваш салат?

Он заслонился ладонью от огня в камине.

— Если человек должен пожертвовать жизнью или чем-нибудь не менее для него дорогим, он имеет право знать: чего же ради? — задумчиво и неумолимо продолжала Оливия. — Это вопрос соотношения ценностей. Есть ли в мире что-нибудь равноценное жизни и счастью человека? Взять хотя бы этот случай во время коронации в Москве[13]Взять хотя бы этот случай во время коронации в Москве.— Автор имеет в виду катастрофу на Ходынском поле 18 мая 1896 года, в дни коронации Николая II. Из-за преступной халатности властей в образовавшейся при раздаче царских подарков свалке погибли тысячи людей.. В давке, когда толпа устремилась за царскими подарками, погибли сотни мужиков. По сути дела, они поплатились жизнью ради несвежей колбасы и оловянных кружек с портретом царя. А вечером был бал, и царь с супругой преспокойно танцевали на нем и, как говорится, даже в ус не дули. Но, может быть, с точки зрения русских, это достаточная цена за их жизни? А по-вашему, грядущие поколения смогут сказать про нас с вами, что мы ценили свои жизни дороже?

Заложив руки за спину, Карол зашагал по комнате, мысленно спрашивая себя, когда же наконец кончится это страшное душевное напряжение и выдержит ли он, если оно продлится еще хоть пять минут? В памяти его странным образом ожила давно забытая картина. Когда во время первого заключения его вели на допрос, из комнаты следователя вышел юноша и упал в припадке истерии на пол. Один из жандармов сказал другому:

— Видно, генерал нынче допрашивает с пристрастием.

Тогда Карол с тревогой спросил себя, не может ли и он вот так же потерять самообладание. Сейчас его это, к счастью, не страшит: он достаточно вышколен.

В голосе Оливии послышались жесткие нотки:

— Раз вы собираетесь уехать навсегда, значит, мы больше не увидимся?

— Вполне возможно.

— Тогда, прежде чем оставить меня совсем одну, скажите хоть раз в жизни всю правду: лично вы удовлетворены тем, что получили за свою монетку?

Карол резко повернулся к ней, губы его совсем побелели.

— Может быть, то, что я получил, не блещет великолепием и новизной и не стоит той цены, которую я заплатил, но из всего, что я мог получить, — это самое лучшее. И если бы вы поговорили с теми мужиками, они сказали бы вам, что колбаса, даже несвежая, для них роскошь, которую они видят далеко не каждый день.

Теперь побледнела Оливия.

— Понимаю, — глухо произнесла она, с трудом переводя дыхание.

У Карола было такое чувство, словно сорвали покров с потаеннейших уголков его души. Он тут же окунулся с головой в свою статистику. Никто не имеет права обнажать его душу, даже любимая.

— Так, значит, за последние три года смертность в Лодзи...

Оливия снимала чайник с огня.

— Статистика смертности в Лодзи в моих вчерашних выписках. Сейчас разолью чай и достану их.

На следующий день они были все время на людях, а к вечеру приехал мистер Лэтам и уговорил Оливию провести субботу и воскресенье в Хатбридже.

Приехав в понедельник в Лондон, она сразу поспешила в издательство за очередным заданием на день. Помощник редактора, Марцинкевич, встретил ее с озабоченным видом. Однако он ничего не сказал, и, поскольку в комнате были посторонние, Оливия ограничилась вопросом:

— Доктор Славинский здесь?

— Ему пришлось выехать по делу за границу. Он оставил список литературы, которую вам надо просмотреть, и просил передать, что вернется через две недели.

Каролу не раз приходилось неожиданно уезжать, и Оливия, считавшая эти внезапные поездки неотъемлемой частью его работы, ничего не сказала и приступила к делу. Расстроенный вид помощника редактора она объяснила тем, что отъезд Карола был вызван дурными новостями. «Наверно, его послали во Францию или Швейцарию уладить что-нибудь», — подумала она.

Когда через десять дней Оливия принесла в издательство законченную работу, она застала там Марцинкевича и одного партийного товарища, недавно присланного в Лондон. Марцинкевич читал вслух какое-то письмо.

— А я собирался послать за вами, миссис Лэтам. Пришло письмо от доктора Славинского. Для вас есть кое-какие поручения.

— Он скоро вернется?

— Боюсь, что нет. Он ранен.

— Ранен?

— Да. Ему пришлось отправиться на русскую территорию, разумеется, нелегально. Когда он возвращался в Австрию, русские пограничные патрули обстреляли и ранили его. Ему все-таки удалось уйти от них, но после этого он слег. И не может выехать...

— Славинский переходил границу ночью, с контрабандистом?

— Да. Один из местных евреев провел его за плату.

— А теперь Славинский в Австрии?

— В Галиции, в Бродах. Я прочту вам, что он пишет: «Все улажено...» — нет, не то, здесь о делах. Вот, нашел: «Патруль заметил нас, когда мы уже ступили на австрийскую землю, и открыл огонь. В меня угодили только один раз, но пуля раздробила правую берцовую кость. Контрабандист мой вел себя безупречно. Он нашел знакомых среди австрийских патрулей и убедил их не замечать нас, а когда тревога стихла, умудрился раздобыть где-то телегу и водрузил на нее меня. Ему удалось доставить меня в Броды, но ехать дальше я не в состоянии. Попросите, пожалуйста, миссис Лэтам проследить за тем, чтобы дифтерийный ребенок на Юнион-стрит дважды в день полоскал горло, мать его несколько легкомысленна. Больной под номером пятнадцать лучше перейти на амбулаторное лечение в лондонскую клинику. Если с Уайтчепл-роуд придет ответ на мой запрос о глухонемом мальчике...» Дальше я не могу разобрать, видно, у него дрожала рука. Билинский, может, вы разберете?

Пока они пытались разобрать письмо, пришла телеграмма. Легкий возглас сорвался с губ Марцинкевича, когда он прочел ее.

— В чем дело? — спросил Билинский.

Марцинкевич передал телеграмму Оливии. Она была из Бродов. «Славинский тяжело болен. Заражение крови. Просим кого-нибудь приехать».

Оливия молча вернула телеграмму.

— Заражение крови, — повторил Билинский. — Значит, он может умереть. И все из-за какого-то дурацкого патруля, стрелявшего наугад в темноте. Ужасное невезение.

— Иезус-Мария! — вскричал Марцинкевич. — А вы бы хотели, чтобы он выжил? Нет, уж пусть лучше умрет от пулевого ранения, для него это лучший исход.

Оливия резко вскинула голову. Ее пронизала дрожь.

— Как понимать ваши слова? — спросил Билинский.

— Да разве вы не знаете, что у него появились первые признаки общего паралича? Неужели вы не заметили, как он странно стал ходить в последнее время? Состояние его безнадежно: самое для него лучшее погибнуть сразу от какого-нибудь несчастного случая.

Билинский отшатнулся.

— Общий паралич? Уж не имеете ли вы в виду двигательную атаксию?

— К сожалению, нет. Двигательная атаксия в ряде случаев довольно быстро заканчивается смертью. А болезнь Славинского такая дьявольская штука, что он может дотянуть до девяноста лет, беспомощно лежа на спине и постепенно окаменевая.

Марцинкевич яростно скомкал телеграмму.

— Матерь божья! И подумать только, что такая участь постигла именно Славинского! Его, который работал не покладая рук еще со школьной скамьи! Говорят, это и послужило причиной его болезни.

— Переутомление?

— Всего понемногу — стужа, голод, крайнее утомление. Чему удивляться? Он побывал в Акатуе, а это никому не проходит даром. Люди возвращаются оттуда ослепшие, с туберкулезом, эпилепсией, с каким-нибудь видом безумия, а то и с общим параличом. А Карол перенес там еще и длительную голодовку. Железный организм и тот не выдержал бы.

— Но голодовка была десять лет тому назад. А когда началось заболевание?

— Болезнь развивалась очень медленно. Он говорит, что еще в Акатуе подметил, как плохо гнутся у него го-ленно-стопные суставы. Но тогда он не придал этому значения. Ему и в голову не приходило, что у него что-то не в порядке. Первые подозрения появились два или три года тому назад, зимой. Помните, как поспешно он собрался в Петербург, потому что разрешение на въезд пришло раньше, чем он ждал? В Петербурге он заметил, что, поднимаясь по лестнице, спотыкается. Это ему не понравилось, и он решил проконсультироваться с доктором. Но мисс Лэтам может рассказать вам все лучше, чем я, она ведь была в то время в Петербурге.

Собеседники повернулись к Оливии. Она не шелохнулась. Когда девушка заговорила, голос ее звучал ровно и безжизненно.

— Я ничего об этом не знаю. Впервые слышу. Помощник редактора закусил губу.

— Простите, мисс Лэтам, я допустил бестактность, но я не сомневался, что он давно рассказал вам обо всем.

— Славинский никогда не отличался общительностью, — вставил Билинский.

— Это верно. Он и со мной поделился своей тайной из чисто деловых соображений: чтобы я в нужный момент мог немедленно его заменить. Я спросил, не могу ли помочь ему в устройстве личных дел, но он ответил, что все необходимое уже устроено. Не знаю почему, но мне казалось, что мисс Лэтам во все посвящена.

— Когда он рассказал вам об этом?

— В мае прошлого года, по приезде в Англию. Петербургский доктор, по сути дела, не сказал ему ничего определенного, он лишь отметил, что возможность рокового заболевания не исключена. Но потом Славинскому стало хуже, и в Лондоне он сразу отправился к известному невропатологу. Тот сказал напрямик, что надежды нет. Славинский был вынужден поставить в известность комитет и вызвался работать в Лондоне до тех пор, пока не свалится окончательно. Прошлую субботу он рассказал мне, что упал на улице и поэтому должен немедленно подготовить дела для передачи другому товарищу. С этой целью он поехал в Россию, чтобы увидеться с тем, кто займет его место. Тяжело говорить об этом. Билинский, дайте закурить.

Крутя в руках сигарету, Марцинкевич нервно постукивал ногой по полу. У него было живое воображение, и он успел искренне привязаться к Каролу.

— Кого бы нам послать к нему? В телеграмме сказано: «Просим кого-нибудь приехать».

Оливия встала. До сих пор она только молча слушала.

— Поеду я. И сегодня же вечером. Не возьмет ли мне кто-нибудь билет, пока я соберу вещи?

— Но... — начал было Марцинкевич, однако сразу осекся и серьезно закончил: — Да, ехать надо именно вам.

Оливия вернулась домой, написала письмо отцу, взяла в банке деньги, уложила чемодан и отправилась в путь.

В первые минуты она была даже довольна, что необходимость действовать решительно и быстро не оставляла времени для раздумий. Но далее последовали двое суток вынужденного безделья в поезде. Спутники ее мирно дремали на своих полках, Оливия же, забившись в угол купе, думала одну и ту же горькую думу: «А мне он не сказал ничего... Ни единого слова».

К вечеру второго дня она приехала в Броды — маленький пограничный городок, где жили поляки, австрийцы, евреи и немцы. Под затянутым тучами небом узкие улочки казались особенно мрачными и неприглядными. Когда Оливия садилась в пролетку, к ней подошел грязный, подозрительного вида субъект и, приблизив к девушке свою мерзкую физиономию, произнес:

— Не разменять ли дамочке деньги? Или, может, показать город? Могу рекомендовать шикарный отель.

Его сальные длинные пейсы едва не задевали ее щеку. Пролетка отъехала, но до Оливии еще долго доносилась пересыпанная французским жаргоном немецкая брань и циничный, гнусный хохот оборванца.

Карол нашел приют в семье трудолюбивого еврейского ремесленника. Муж и жена — убежденные польские патриоты — считали себя поляками и, героически отказывая себе в самом необходимом, ухитрялись при своем скудном заработке вносить регулярные пожертвования в пользу польского освободительного движения. Карола они видели впервые, но, узнав, что он один из видных организаторов польского рабочего движения, раненный при исполнении долга, были рады поделиться с ним последним. Сами они жили в тяжелых условиях. В довольно чистой, но темной квартире было шумно и людно. Хозяин и хозяйка, несмотря на самые лучшие намерения, не обладали ни временем, ни умением ухаживать за тяжело больным. При таком положении самым целесообразным было бы отправить Карола в больницу, но по вполне понятным причинам этого нельзя было сделать. Карол с благодарностью принял предложение хозяев остаться у них. Они встретили Оливию изъявлениями бурного восторга.

— Хая! Хая! — закричал муж, когда экипаж подкатил к дому. — Приехала медицинская сестра из Лондона. Беги скорее за доктором! Он просил сразу ему сказать.

Муж и жена чуть ли не силой втащили Оливию в дом, пронзительно крича на варварском немецко-польском жаргоне; отчаянно жестикулируя, они пытались объяснить, как они волновались за больного и как несказанно обрадовались, получив ее телеграмму. Оба не сомневались, что раз уж приехала медицинская сестра, больной непременно поправится.

— Подумать только, ведь он же мог умереть в нашем доме и, быть может, по нашей вине! Мы ведь тут круглые дураки — совсем не умеем ходить за больными. Правда, Абрам?

— Да, да, конечно! И такой нужный нашей родине человек! Вэй, вэй! Какая была бы страшная потеря! Пожалуйста, не думайте, что раз мы евреи, то уже не можем быть хорошими патриотами. Брат моей жены Соломон был сослан в Сибирь за участие в польской демонстрации. Мы родом из русской Польши, и мне тоже пришлось бежать через границу, когда...

Оливия сколь могла мягче прервала эти излияния:

— Вы поступили как самые преданные патриоты, отнесясь с такой добротой к доктору Славинскому. Нельзя ли мне, прежде чем идти к больному, помыться и переодеться?

Тут, к счастью для Оливии, в комнату вошел доктор — молодой немец со встопорщенными, как щетина, волосами, — и девушка прошла с ним наверх.

— Постарайтесь не пускать этих славных людей к больному, — сказал он Оливии, задержавшись в узком затхлом коридоре. — Они очень добры и готовы отдать ему последнее, но они слишком болтливы, а ему нужен покой.

— Вы считаете, что он безнадежен?

— Как вам сказать... Если б упала температура и он успокоился, то, возможно, он бы и выжил. Но вряд ли. Последние три дня он непрерывно бредит.

— У него сломана берцовая кость?

— Открытый перелом с последующим заражением крови. Его привезли в какой-то жалкой тележке, всю дорогу его трясло и подбрасывало. Вы говорите по-польски?

— Немного.

— А я совсем нет, и это осложняет положение. Я только недавно приехал из Вены. С тех пор, как у него началась горячка, он все время говорит по-польски. А я ничего не понимаю. Вот опять, слышите?

Доктор отворил дверь, и до ушей Оливии донесся голос Карола. Прикрыв лицо рукой, он что-то говорил.

Оливия положила его руку на одеяло и ловко взбила подушки. Дыхание Карола стало ровней. Его широко раскрытые глаза смотрели на Оливию; не узнавая ее, он продолжал бормотать что-то по-польски. В непонятных словах слышался какой-то ритм.

— Вы что-нибудь понимаете? — спросил доктор. — Он все время повторяет одно и то же. Что это, молитва?

Оливия прислушалась:

— Не могу разобрать. Хотя, подождите.

А когда они приближались к кладбищу, услышал Ангелли гимн жалующихся могил и как бы жалобу останков на бога...

Слова показались ей знакомыми, но Оливия никак не могла вспомнить, где же она их слышала.

...Но лишь только поднялись стоны, ангел, сидевший на вершине холма, повеял крылами и утишил их. И три раза совершал он это, ибо трижды начинался плач могил... [19]Юлиуш Словацкий, Избранное, Госполитиздат, М. 1952, стр. 275 (перевод А. Виноградова).

Оливии приходилось читать вместе с Марцинкевичем польскую поэзию, и она вспомнила милосердного ангела из поэмы «Ангелли»[20]«Ангелли» — поэма польского поэта Ю. Словацкого (1809—1849)..

— Он читает стихи, — сказала она.

Доктор задержался еще на несколько минут, объясняя девушке, что она должна делать. Он сразу понял, что перед ним опытная, знающая медицинская сестра, и состояние больного стало казаться ему не таким безнадежным. О другом его заболевании он и не подозревал.

— Не волнуйтесь, — ободряюще сказал ом на прощание, пожимая Оливии руку, — я полагаю, он выживет.

Оливия взглянула на него с улыбкой.

— А я и не волнуюсь. Пускай даже не выживет. Тем не менее мы должны сделать все возможное, чтобы его спасти. А потом уж он сам решит, стоит ли продолжать...

Доктор отшатнулся, не веря своим ушам.

— Боже мой! — пробормотал он, спускаясь по лестнице. — Какая жестокая женщина.

Когда он ушел, Оливия послала услужливого Абрама за дезинфицирующими средствами и чистым бельем и принялась вместе с Хаей приводить в порядок комнату больного. Карол перестал метаться и бредить и лежал теперь неподвижно, устремив взгляд в одну точку. Когда Оливия чуть приподняла больного, чтобы Хая могла сменить простыню, на улице запели три надтреснутых женских голоса. Они тянули что-то нестройное и визгливое. К ним примешивались издевательские выкрики уличных мальчишек. Услышав это, Карол застонал.

— Опять пришли эти окаянные крашеные пугала, — сердито сказала Хая. — Когда Мендель привез сюда раненого, он дал им денег, и с тех пор от них покоя нету. Эти красотки обошли уже всю Галицию и поют везде одну и ту же песню: как, мол, они молоды и красивы и как сводят с ума мужчин. Бесстыжие твари! Небось другой песни они и не знают. У нас их прозвали «попрыгуньями». Слыхала я, что одна из них была в молодости красавицей и жила припеваючи в Вене, еще когда наши матери были детьми. А теперь они никому не нужны, вот и побираются. Но все-таки грех этим пострелам швырять в них камнями...

— Тс... тс, — прервала ее шепотом Оливия, вынимая из кошелька деньги. — Пожалуйста, отдайте им вот это и попросите уйти. Здесь должно быть тихо.

Дребезжащие старческие голоса, немилосердно фальшивя, выкрикивали теперь какую-то скабрезную немецкую песенку:

Как-то летним вечерком

Мы гулять пошли втроем...

В глазах Карола мелькнул ужас.

— Умирает от голода... — прохрипел он, — ...от голода.

Старух прогнали прочь, и Карол погрузился в полузабытье. Поздно вечером он вдруг громко произнес:

— Встань! Не настало еще время отдохновения.

С бьющимся сердцем Оливия подошла к постели больного.

Очевидно, мысли его опять вернулись к «Ангелли». Он весь горел и метался на кровати, порываясь встать. Немного погодя жар спал, и больной успокоился. Оливия опустила занавеску и села к окну. Вскоре с кровати снова послышался голос, на этот раз он звучал отчетливо и размеренно:

Нет ни одной птицы в воздухе, которая не спала бы хоть одну ночь в жизни в спокойном гнезде.

Но обо мне бог забыл. Я хотел бы умереть. Ибо кажется мне, что когда я умру, то сам бог пожалеет о том, что он сделал со мною, думая: «Вот он уже не родится во второй раз».

...И вот мне грустно, что увидел я этого ангела, и лучше бы мне умереть вчера.

Оливия облокотилась на подоконник и закрыла лицо руками. А голос из темноты продолжал:

...и родился он из слезы Христовой на Голгофе, из той слезы, что пролита была за народы.

Где-то в другом месте написано было об ангелице этой, внучке Марии, пречистой девы, как согрешила она, сжалившись над муками темных херувимов, и возлюбила одного из них, и улетела за ним во тьму. А теперь она изгнанница, как все изгнанные, и полюбила она могилы ваши, и оберегает их, говоря костям: «Не жалуйтесь, но спите!»

Оливия подняла голову и, затаив дыхание, слушала, вперив глаза в темноту.

Как-то летним вечерком... —

снова послышались за окном гнусавые старческие голоса. Потом раздался взрыв хохота, и пьяный мужской голос с издевкой крикнул:

— Эй, ты, кожа да кости, поцелуй меня!

Оливия открыла окно и выглянула на улицу. Капли дождя упали ей на лицо.

В грязи, съежившись от холода, стояли три дряхлые сестры. Ветер раздувал их пестрые юбки; нелепые шляпки, ухарски сдвинутые набок, не скрывали бесстыдно-рыжих париков. Одна из старух, заслышав стук открываемого окна, подняла голову и плаксивым, гнусавым голосом стала жаловаться на холод, голод и преследования уличных мальчишек. Предательская прядь седых волос, выбившись из-под парика, уныло свисала на нарумяненную щеку.

— Пустите, дамочка, переночевать! На одну только ночь...

Оливия бросила им денег и, приложив к губам палец, сделала знак уйти. Послав ей воздушный поцелуй, зловещая троица заковыляла прочь.

Карол тихо застонал. Оливия подошла к постели и стала смотреть на него. Издалека чуть слышно доносились дребезжащие голоса:

Как-то летним вечерком...

Оливия подумала о Владимире и впервые позавидовала ему: он по крайней мере был мертв.

ГЛАВА VI

Когда доктор Бергер сказал Оливии, что опасность миновала, она, как ее отец, чуть приподняла брови, но ничего не ответила. Чувство возмущения, даже ужаса, охватившее доктора при первом их знакомстве, на миг снова ожило; но он тут же с горечью подумал: «Как жаль, что другие мои больные не имеют таких надежных сиделок». Уйдя, он долго еще размышлял о странностях человеческой натуры. Вот, например, эта мисс Лэтам: вложила столько труда, чтобы выходить больного, а самой все равно — будет он жить или нет.

Оливия и в самом деле была равнодушна ко всему на свете, кроме одного: необходимо как можно скорей, любой ценой увезти Карола в Англию. Ее мучила близость русской границы; во сне и наяву она ощущала эту близость, и даже в короткие часы сна ее терзали кошмары. Разве русские, оказав давление на местные власти, не могут добиться выдачи преступника? Да и без этого — чего нельзя сделать за взятку в таком глухом городишке, где граница рядом и нет никакой гласности? Подобные случаи бывали, если не здесь, то на балканской границе. При известной ловкости можно все устроить очень просто. Немножко шантажа, немножко уговоров, немножко денег, привезенных улыбающимся русским агентом; мгновенное похищение темной ночью; наспех состряпанное для виду расследование; несколько возмущенных протестов в газетах; запрос в парламенте; одна или две дипломатических ноты — и на этом дело кончится. «Такое уж не раз случалось, — твердила она себе днем и ночью, — почему бы не сделать то же самое еще раз?»

Эти неотступные страхи целиком завладели Оливией, и даже угроза паралича, нависшая над Каролом, как-то померкла. «Все можно стерпеть, — думала она, — лишь бы увезти его подальше от России. Жить ему осталось немного, но в Англии никто не станет его мучить»...

Посоветоваться было не с кем, и поэтому, как только Карол пришел в себя, Оливия спросила его самого, не опасается ли он нападения со стороны русских.

— Они могут просто похитить вас или сделать это через дипломатические каналы, — добавила она.

— Причин для беспокойства нет, — ответил Карол, как всегда, лаконично. — Организовать здесь похищение — вещь рискованная, это ведь не Румыния и не Турция. Что же касается выдачи преступника согласно международному праву, то не забывайте, что австрийские чиновники — народ весьма порядочный. Они могут выслать меня, если русские начнут их сильно допекать, но и тогда предоставят мне самому решать, куда я поеду.

И Оливии пришлось этим удовольствоваться. Больной был в таком состоянии, что оставалось только ждать. Кость сращивалась очень медленно: рана, загрязнившаяся в первую ночь, то и дело нагнаивалась. Если воспалительный процесс стихал на несколько дней, то перенесенные боли настолько изматывали Карола, что подвергать его утомительному путешествию было не только опасно, но и жестоко. Сам он в короткие часы передышки хотел только одного — спать, спать, пока не мучат боли. Несколько недель даже работа — самое главное в жизни Карола — перестала его занимать. Он неподвижно лежал на постели, безучастный ко всему, что творилось вокруг.

По мере того как Карол набирался сил, в его отношении к Оливии все больше проступали натянутость и отчужденность. Порой казалось, что ее присутствие даже раздражает его. Очнувшись и увидев возле постели Оливию, Карол долго молча смотрел на нее, а потом отвернулся к стене и пробормотал:

— Неужели они не могли прислать кого-нибудь другого?

После этого его вежливо-холодное обращение с Оливией нарушалось иногда вспышками сдерживаемого недовольства, которые озадачивали и пугали девушку.

Для нее эти недели были ужасны. Ни один самый тяжелый больной не вызывал в ней такого удручающего чувства личной ответственности, как Карол. Никогда еще спасение человеческой жизни не казалось ей таким тщетным и жестоким делом. Положение обоих, и без того достаточно неприятное, стало еще тяжелее, когда они начали испытывать в присутствии друг друга странную, необъяснимую застенчивость. Взрослые, зрелые люди, они невыносимо страдали от сковывавшей их чисто юношеской робости. Впервые за свою долгую медицинскую практику Оливия смущалась, когда ей приходилось раздевать больного, прикасаться к его телу, приподнимать его, обрабатывать рану. И сам Карол, то бледнея, то краснея, бормотал, пряча глаза: — Пусть это сделает Абрам!

Она часто задавалась вопросом, простит ли ей когда-нибудь Карол то чувство неловкости, которое она в нем сейчас вызывала, и возобновятся ли их простые, дружеские, сердечные отношения. Она старалась уверить себя, что его теперешняя неприязнь к ней вполне объяснима, но было горько сознавать, что с этим чувством он и умрет.

Впрочем, если как следует вдуматься, он никогда и не считал ее настоящим другом. Он вызволил ее из ямы, вселил в нее желание жить и работать, но так и остался для нее загадкой. И даже теперь, перед концом, когда она знает его тайну, она ничего не знает о нем самом. Он не делился с ней даже теми мелочами, которыми больные обычно делятся с сиделками, и ей приходилось догадываться обо всем самой. Карол никогда не отличался разговорчивостью, а сейчас и совсем замкнулся в себе. О приступе острой боли она узнавала лишь по плотно сжатым губам, а о том, что боль прошла, — по смягчившемуся выражению лица и более ровному дыханию.

Как-то раз, на второй месяц после приезда Оливии, она зашла в комнату больного, чтобы сделать перевязку, и застала Карола за чтением письма, принесенного Хаей. На конверте была лондонская марка.

— У Марцинкевича опять трудности с литовцами, — сказал он, не поднимая глаз. — Он спрашивает, скоро ли мы вернемся.

— Доктор Бергер полагает, что на будущей неделе вы уже можете выехать. Конечно, мы поедем в отдельном вагоне.

— Это излишне, потому что дорого, а у партии и так мало средств.

— Отец прислал мне кучу денег. Сегодня я получила от него письмо. Он просит телеграфировать о дне нашего выезда, хочет встретить нас в Кале.

— Не надо вводить в расходы вашего отца, да и кроме того...

— Пусть отец поступает, как ему хочется, Карол. Вам ведь в конце концов все равно, а папа так счастлив, когда может хоть чем-нибудь вам помочь.

Больной, нахмурившись, задумался, потом с безразличным видом сказал:

— Ну что ж, пусть поступает по своему усмотрению. В таком случае выедем сразу, как только позволит Бергер. Переезд для меня теперь не опасен, а в Лондоне накопились неотложные дела.

— Так и сделаем.

Дыхание Оливии участилось: пора сломать этот противоестественный барьер между ними. Наконец она собралась с силами.

— Карол, я все знаю. Марцинкевич мне рассказал.

В наступившей тишине едва слышное тиканье настольных часов показалось ей громким, назойливым шумом, разросшимся вскоре до оглушительного грохота. Когда Карол заговорил, его тон заставил Оливию съежиться, словно ее уличили в низком, постыдном поступке.

— Самое плохое в Марцинкевиче то, что он так молод. Ему предстоит излечиться от чрезмерной болтливости.

— Он вовсе не болтлив, — проговорила, запинаясь, Оливия, — он думал, что я знаю... что вы сами сказали мне.

— Вот это я и имею в виду, когда говорю, что он слишком молод.

Оливия ошеломленно смотрела не него.

— Значит, и я слишком молода? Что-то я не чувствую в себе этой молодости. Мне, как и Марцинкевичу, тоже кажется, что вы должны были сами рассказать мне все.

— Дорогая Оливия, говорить людям неприятные вещи следует лишь тогда, когда это может помочь делу. В противном случае лучше держать их при себе. — И вежливо добавил: — Будь это что-нибудь приятное, я безусловно тут же рассказал бы вам. Но зачем взваливать мои личные невзгоды на плечи друзей? Я и так причинил вам немало хлопот.

У Оливии перехватило дыхание. Мало того, что он ничем с ней не делится, так он еще смеет прибегать к этому официально-любезному тону!

— Неужели мы дошли до того, что должны изъясняться притворно-учтивыми фразами? Лучше сразу скажите, что не хотите разговаривать со мной на эту тему, и дело с концом. — Голос ее пресекся. — И, пожалуйста, не думайте, что я ставлю себе в заслугу мои усилия спасти вас. Я знаю, что с моей стороны жестоко возвращать вас к жизни и лишать единственной надежды на быстрый конец. Я и не рассчитываю на ваши дружеские чувства.

— Как раз наоборот. Я вам очень признателен за то, что вы меня вытащили. Мне вовсе не хотелось умереть сейчас. Я еще не привел в порядок свои дела.

— Ваши... личные дела?

Помрачневшее лицо Карола сразу заставило ее понять, что она ступила на запретную почву.

— Я имею в виду свою работу. Мои личные дела касаются только меня одного и никого больше.

— В таком случае... — Оливия медленно встала и, подойдя к шкафу, открыла ключом один из ящиков. — В таком случае мне следует вернуть вам вот это.

Беря из ее рук пузырек, он поднял на Оливию глаза, и оба молча, с побелевшими лицами, смотрели друг на друга.

— Вы нашли это на мне?

— Хая нашла. Она отдала мне бутылочку, когда я приехала. Ведь это она раздела вас, когда вы потеряли сознание.

— Что ей известно?

— Ничего, кроме того, что здесь морфий. Когда она стала меня расспрашивать, я успокоила ее ложью: сказала, что в Лондоне вы страдали зубной болью и прибегали иногда к этим каплям.

— Благодарю вас, — сказал Карол, пряча бутылочку под рубашку. — Вы поступили правильно.

Оливия начала скатывать бинт.

— Пора делать перевязку, — тихо произнесла она. Снимая корпию, она почувствовала, как напряглись под ее пальцами мышцы ноги.

— Больно?

— Нет, просто я немного устал.

Карол не открывал глаз, пока Оливия не закончила перевязку. Дыхание его показалось ей слишком частым и затрудненным. Поправляя постель, она с беспокойством вглядывалась в его напряженное лицо.

— Спасибо, — проговорил он, открыв глаза и через силу улыбаясь. — Мне очень досадно, что вам приходится возиться с этим.

Пальцы его правой руки, бледной и исхудавшей, с резко выступающими крупными костями, беспокойно теребили край простыни. Оливия смотрела на него с удивлением: бесцельные движения были совсем не в натуре Карола. И вдруг она вспомнила подвижные, незабываемые, волшебные пальцы Владимира. Горло сдавила судорога. Едва это воспоминание промелькнуло у ней в голове, как Карол сейчас же угадал его. Рука замерла, потом скользнула под одеяло.

— Кстати, — промолвил он немного погодя, — раз уж мы заговорили на эту тему, я хочу объясниться: морфий... не предназначался для употребления в ближайшем будущем.

Оливия поправляла одеяло. Голос ее звучал невыразительно и спокойно:

— Вы хотите повременить, пока приведете в порядок свои дела?

— Может быть, и дольше. Вы должны знать, что болезнь эта развивается медленно. Может пройти несколько месяцев, а то и год, прежде чем наступит полный паралич, а до тех пор я еще успею многое сделать. Частично парализованные люди вполне могут работать. Морфий я держу при себе на всякий случай — мало ли какой оборот может принять болезнь, надо быть ко всему готовым...

— Значит, когда...

— Когда я не смогу больше работать, то, естественно, распоряжусь своей жизнью так, как найду нужным.

Оливия не шевелилась, рука ее крепко сжимала спинку кровати.

— Вы хотите сказать, что до тех пор, пока вы в состоянии трудиться на пользу партии, вы считаете, что обязаны жить, какими бы тяжелыми ни оказались условия?

Тиканье часов вновь заполнило наступившую тишину.

— Когда я начал свою работу, я не искал легких условий... — Голос его затих, и он закончил фразу уже про себя: — И быть может, это не продлится долго...

Карол отвернулся к стене, а Оливия, в лице которой не было ни кровинки, принялась убирать комнату.

Как только доктор Бергер дал разрешение на переезд, Оливия договорилась об отдельном вагоне для больного и быстро собралась в дорогу. Однако в самый последний миг отъезд пришлось отложить — рана опять загноилась, и прошло десять дней, прежде чем больной поправился.

А тем временем наступили морозы. Зайдя как-то на рассвете к Каролу, Оливия решила, что в комнате слишком холодно. Она принесла дров, бесшумно ступая в войлочных туфлях, чтобы не разбудить Карола. Он провел ужасную ночь и задремал лишь под утро. Вся поза его говорила о крайнем изнурении; в тусклом рассвете измученное, приподнятое на подушке лицо казалось совсем серым.

Отсыревшие дрова никак не разгорались, а лишь дымили и трещали. Опустившись на колени у печки, Оливия осторожно ворошила поленья, то и дело оглядываясь через плечо на спящего Карола. И вдруг, неожиданно для себя, она расплакалась. Не горе вызвало эти слезы; просто сказалась усталость после бессонной ночи да докучливая возня с дровами.

Когда Каролу стало лучше, Оливия перевезла его в Лондон. В пути они обращались друг к другу только по необходимости. Ледяное молчание Карола возмущало Оливию, и на защиту ее оскорбленному самолюбию пришла профессиональная выдержка вышколенной сиделки. Глядя на эту спокойную, ловкую, молчаливую женщину, столь внимательную к телесному недугу больного и явно равнодушную к его душевному миру, никто не подумал бы, что он значит для нее бесконечно больше, чем обычный больной, к которому ее наняли.

Мистер Лэтам, встретивший их в Кале, заметил эту странную скованность, но благоразумно воздержался от вопросов. «Хотел бы я знать, кому из них пришлось хуже», — подумал он, переводя взгляд с одного на другую.

— Тебе удалось снять для нас подходящую квартиру? — спросила Оливия, выйдя с отцом на палубу, где гулял ветер, когда носилки с Каролом поставили в укрытое место.

— Нет. Но я говорил с доктором Мортоном и еще с тем твоим другом, фамилию которого так трудно выговорить...

— Марцинкевичем?

— Да. Оба считают, что вам лучше сразу же поехать в Хатбридж. Воздух и удобства там такие, каких в Лондоне для больного не найти.

— А как же мама, папочка?

— Мама уехала. Дженни увезла ее на зиму на Ривьеру. Девочка сама это предложила. Она подумала, раз тебе предстоит выхаживать такого тяжелого больного, это легче сделать дома, и поэтому уговорила маму лечить невралгию на Ривьере. Умница наша Дженни, не правда ли? Вот увидишь, им обеим там очень понравится,

— И они пробудут там всю зиму?

— Всю зиму. Можешь превратить дом в больницу, в фабрику или во что тебе угодно, и если твои иностранцы не пожелают оставить больного в покое, пусть приезжают к нам по воскресеньям. Я буду жить, как обычно, в своей берлоге, а Дик Грей станет помогать тебе, когда не будет занят в Дискуссионном клубе воинствующих старух. Душа человек этот Дик.

— Вот кто душа человек, — растроганно прошептала Оливия, погладив руку отца.

Когда Каролу сообщили о том, куда его повезут, он сначала забеспокоился и пробормотал: «Слишком много хлопот», — но, очевидно, был настолько измучен и утомлен, что не мог серьезно возражать, и предоставил Оливии делать, что ей угодно. А для нее отцовское предложение было наилучшим из всех возможных: дружеская близость отца, теплое участие Дика и доктора Мортона, сознание, что она дома, среди своих, где никто не станет преследовать Карола, помощь чутких друзей — все это бесконечно облегчало ее задачу. Что касается самого Карола, то свежий воздух, тишина, покой и удобства богатого загородного дома сделали свое дело: воспалительный процесс в ране стих, и она стала заживать. Карол уделял пристальное внимание вопросам, по которым с ним время от времени советовался Марцинкевич, но был еще слишком слаб, чтобы интересоваться чем-то самому, и высказывал свое мнение, лишь когда к нему обращались.

Зима прошла спокойно. После Нового года Карол вновь занялся редакционными делами, разумеется, поскольку это было возможно для прикованного к постели больного. Лежа на высоко взбитых подушках, он по нескольку часов в день читал деловые письма и просматривал финансовые отчеты. Марцинкевич приезжал раз в неделю, рассказывал о проделанной работе и получал указания и советы на будущее. Оливия постепенно из медицинской сестры вновь превратилась в секретаря. Ее письменный стол перенесли в комнату больного, и, лежа в постели, Карол ровным, бесстрастным голосом диктовал ей очередные заметки. Лицо его оставалось непроницаемым.

Как-то в марте, когда она писала под его диктовку отчеты, в комнату вошел мистер Лэтам.

— Я вам не помешал? У меня хорошие новости.

Карол отложил бумаги и с вежливым вниманием посмотрел на хозяина дома. Новости, как хорошие, так и плохие, теперь мало интересовали его.

— Я сейчас встретил доктора Мортона. Он очень доволен тем, что кость наконец срослась, и сказал, что завтра позволит вам встать и пройтись по комнате.

Оливия, низко склонившись над своими записями, услышала ровный голос Карола:

— Это, пожалуй, больше, чем я могу себе позволить на первых порах, но там видно будет.

— Для Оливии и меня это знаменательный день, — сказал, улыбаясь, мистер Лэтам и ласково погладил склоненную голову дочери. — Не правда ли, дорогая?

Оливия закусила губу, и отец, почувствовав, что она вся дрожит, тихонько вышел, не желая мешать их радости. Когда дверь закрылась, Оливия подняла голову.

Встретив взгляд Карола, она нечеловеческим усилием воли подавила подступившие к горлу рыдания.

— Карол, так не может продолжаться. Почему вы им не скажете? Завтра они все равно узнают.

— Они могут и не узнать, — ответил он тем бесстрастным тоном, который всегда сводил на нет все ее возражения. — За последние полгода паралич мог не развиваться дальше, и мне, наверно, удастся встать. А если даже и нет, то они припишут это слабости. Всем известно, что человек, пролежавший несколько месяцев в постели, так ослабевает, что не может сразу ходить.

Оливия сделала еще одну, последнюю попытку:

— Допустим, завтра они этому поверят. А послезавтра и в последующие дни?

— Я придумаю неотложный предлог, чтобы немедленно уехать в Лондон. Марцинкевич пришлет мне соответствующую телеграмму. Я все равно должен вскоре покинуть эти стены. Мое пребывание в доме вашего отца и так затянулось.

— Вы прекрасно знаете, как огорчится отец, когда узнает, что вы уехали, не начав еще ходить. Ведь весь дом в вашем распоряжении. Мама и Дженни пробудут в Швейцарии до июня. Карол, отец так привязан к вам, почему вы не хотите сказать ему правду?

— Во-первых, потому, что не люблю причинять людям беспокойство. Ваш отец был и так безгранично добр ко мне, и, если я расскажу ему все, он захочет помогать мне и впредь. А во-вторых, потому, что в настоящее время я не испытываю потребности в дружеском участии. Я хочу, чтобы мой отъезд состоялся в обычной спокойной обстановке, безо всякой суматохи. И, наконец, раз уж вам так хочется поставить все точки над i, то извольте: я могу нести свой крест один, но не могу говорить об этом с другими. Во всяком случае, подождем до завтра. А теперь вернемся к нашим отчетам.

ГЛАВА VII

Оливия провела бессонную ночь, считая часы, оставшиеся до рассвета. Когда она после завтрака вошла в комнату Карола, отец был уже там, — перед отъездом в город он любил поболтать немного со своим гостем.

— Постараюсь вернуться сегодня пораньше, — сказал он, пожимая руку Каролу. — Мне не терпится узнать, как у вас пойдут дела. А вечером, если пожелаете, мы продолжим чтение медицинской рукописи, той, что относится к четырнадцатому веку. С вашей помощью я надеюсь в ней разобраться. До свидания, желаю удачи! Это вы, Мортон? Спешу на утренний поезд.

Оливия вышла с отцом из комнаты. Когда доктор Мортон позвал ее, Карол был уже одет и сидел на краю постели. Его неудачные попытки встать нисколько не обескуражили врача, который, улыбаясь и ободряюще кивая, повторял:

— Да, да, вначале всем трудно. Попробуйте еще раз, теперь наверняка получится.

Оливия отвернулась и, подойдя к окну, бессознательно стиснула руки. Чудовищная нелепость этой сцены вызвала в ней бешеный гнев против Карола. Если хочет, пусть сам тешится этой отвратительной комедией, но кто дал ему право втягивать и ее в такую игру? Это жестоко, несправедливо...

— Ну вот и чудесно! Через месяц вы будете ходить не хуже меня. Молодчина! Да у вас такой организм, что...

Уверенные слова доктора оглушили Оливию, словно удары молота, потом шум в ушах стих, и наступила тишина. Голос Дика на лестнице вернул ее к действительности. Доктор Мортон весело кричал:

— Это вы, мистер Грей? Идите сюда и поздравьте нашего больного! Он уже три раза прошелся по комнате. Никогда не видел столь быстрого исцеления. Что, немного закружилась голова? Прилягте. Оливия, принесите, пожалуйста, коньяку.

— Благодарю вас, не надо. Мне уже лучше, — сказал Карол.

Он сел к столу и прикрыл рукой глаза. Оливия подошла к нему и тронула его за плечо.

— Карол?

Схватив ее за руку, он хрипло прошептал:

— Уведите их отсюда.

Оливии не без труда удалось выпроводить из дому двух радостных доброжелателей. Распрощавшись на крыльце с мистером Мортоном и придумав какое-то поручение для Дика, Оливия вернулась в комнату Карола. Он все еще сидел, облокотившись о стол и прикрыв глаза рукой. Когда вошла Оливия, он поднял к ней бледное, суровое лицо.

— Пожалуйста, проверьте у меня сухожильные рефлексы.

Оливия повиновалась. Непроизвольное подскакивание голени, когда она резко ударяла по колену краем ладони, представилось ей в пределах нормы, но она плохо разбиралась в заболеваниях центральной нервной системы. Лишь взглянув на Карола и увидя его серое, страшное лицо, она поняла, что рефлексы не предвещали ничего доброго.

— Достаточно, спасибо. Прошу вас, сделайте так, чтобы никто сюда не входил. Это утро мне бы хотелось побыть одному.

За время его болезни, когда ему бывало особенно худо, он иногда обращался к ней с подобной просьбой. Оливия знала, что эта потребность в уединении — верный признак того, что физические или душевные силы Карола на исходе. Она молча вышла из комнаты.

Всю предыдущую ночь, да и все эти страшные месяцы она старалась подготовить себя к самому худшему: внушить себе неотвратимость предстоящего. Теперь это худшее настало. Она знала, что могла бы встретить катастрофу если не спокойно, то достаточно мужественно. Но бессмысленная жестокость этой вспыхнувшей и тут же погасшей надежды сразила ее: только у человека, который увидел смерть, могло быть такое лицо, какое только что было у Карола.

Оливия не заходила к нему все утро. К концу дня он уже вполне овладел собой и с безмятежным видом выслушал поздравления мистера Лэтама.

Через несколько дней он спустился на костылях в столовую. Чтобы отметить столь торжественное событие, к обеду пригласили Дика и доктора Мортона. Карол показал себя совсем в новом свете: своим певучим литовским говором он рассказывал такие забавные анекдоты, что гости смеялись до упаду. Оливия, как вежливая хозяйка, принимала участие в общем веселье, но в горле у нее стоял комок, а глаза странно поблескивали. Раз-другой ей показалось, что тень беспокойства промелькнула на лице отца; однако он весь вечер продолжал играть роль радушного хозяина и, целуя Оливию на ночь, ни словом не обмолвился о том, что не укрылось от его внимания. А может быть, он ничего и не заметил. Поднимаясь к себе, Оливия в который уже раз мысленно поблагодарила отца за его сдержанность.

Впрочем, в этом доме все были сдержанны.

Карол полностью вошел в роль выздоравливающего больного: неловко ковылял на костылях по дому, сидел за письменным столом, оживленно беседовал по вечерам с мистером Лэтамом или разбирал с ним средневековые медицинские рукописи.

Но днем он обращался к Оливии лишь в случаях крайней необходимости. Девушка стала теперь бояться дневных часов, когда они работали вместе. Оливии казалось, что Карол живет в недоступной ледяной пустыне, куда она не имеет права вторгаться и тревожить ее могильный покой.

Доктор Мортон объявил, что к июню Карол уже сможет ходить без костылей, и мистер Лэтам убедил его остаться до тех пор в Хатбридже.

— Я хочу увидеть, как вы уйдете из моего дома сами, без всякой посторонней помощи, — сказал он.

— Боюсь, тогда я совсем зазнаюсь, — беспечно ответил Карол и перевел разговор на другое.

В середине мая установилась чудесная погода, и мистер Лэтам уговорил Оливию сделать перерыв в работе и побродить с ним немного по полям.

— Скоро ты уедешь в Лондон, успеешь еще там наработаться. А пока что ты и я всласть насладимся весной, и пускай-ка доктор Славинский покорпит немного без тебя.

— Я расквитаюсь с ней в Лондоне, — смеясь, ответил Карол, — засажу ее за сверхурочную работу.

— Тогда наслаждайся, пока можешь, Оливия, — сказал мистер Лэтам, — надевай скорей шляпу, и пусть этот жестокосердный повелитель читает себе гранки в одиночестве.

Оливия, не поднимая глаз, ушла за шляпой. И как только он может шутить! Да еще в ее присутствии!

Отец и дочь вернулись домой только к вечеру. Войдя в сад, они увидели на столе под каштаном книги и записи Карола. Очевидно, он весь день работал на воздухе.

— Посмотри! — вскричал мистер Лэтам. — Он идет без костылей!

К ним шел Карол, неся несколько книг. Шел он явно с трудом, сильно прихрамывая.

— И он совсем не волочит ноги, даже пыль не поднимает... — Слова эти сорвались с губ Оливии прежде, чем она осознала, что говорит. Но отец не слышал, он бросился к гостю.

— Браво! Браво! Но не надо переутомляться. Разрешите мне взять у вас книги. Может быть, обопретесь на мою руку?

— Благодарю вас, я справлюсь сам, — услышала Оливия голос Карола.

Стоя на тропинке, она смотрела им вслед. У крыльца Карол остановился, и Оливия вспомнила, как два года тому назад Дженни воскликнула: «Я так и знала, что он споткнется о коврик!» Но на этот раз он не споткнулся, а, осторожно поднимая ноги, поднялся по двум ступенькам.

— Оливия, чего это вы так запыхались? — послышался сзади голос Дика. Девушка вздрогнула и оглянулась. За спиной у нее — Дик.

— Да так, Дик... спешу... До свидания.

Оливия вбежала в дом. Когда она проходила мимо дверей кабинета, отец окликнул ее. С ним был Карол.

— Славинский не хочет остаться до июня. Теперь, когда он может ходить без костылей, он желает немедленно вернуться к работе.

— Вы, очевидно, полагаете, что я завладел этим домом навечно. А ведь я уже целых пять месяцев злоупотребляю вашим гостеприимством.

— Останьтесь хотя бы до конца недели. Завтра я еду в Лондон на заседание Аристотелевского общества. Не подыскать ли мне для вас квартиру?

— Я сделаю это сама, папа, — поспешила вмешаться Оливия, хватаясь за любой предлог, лишь бы не остаться вечером наедине с Каролом. — Мне все равно надо в Лондон... к портнихе и... вообще. Мы проведем там с тобой завтрашний день, сходим на дневной спектакль.

Она замолчала, почувствовав на себе взгляд Карола. Мистер Лэтам, немного удивленный и обеспокоенный, поспешно выразил согласие и снова обратился к гостю:

— Мне придется переночевать в городе, поэтому оставим комментарии к Аверроэсу[21]Аверроэс Ибн-Рошд (1126—1198) — средневековый мыслитель, развивавший материалистические стороны учения Аристотеля. до завтра. Может быть, на той неделе мы покончим с ним.

Утром Оливия с отцом уехали в город. На вокзале они расстались, условившись вместе позавтракать, а потом пойти в театр. Проходя по Кавендиш-Сквер, Оливия заметила на угловом доме табличку: «Сэр Джозеф Барр». Она прошла чуть дальше, бессознательно повторяя про себя эту фамилию, и вдруг ее осенило: да ведь это тот специалист, который сказал, что болезнь Карола неизлечима. Некоторое время девушка колебалась, потом, повинуясь внезапному порыву, быстро вернулась и поспешно, чтобы не раздумать, позвонила.

В приемной она склонилась над столом и стала перелистывать журналы. «Может быть, я и не права, придя сюда без согласия Карола, — думала она, — но я больше не могу. Я должна знать правду».

Прошел час, прежде чем ее пригласили в кабинет. Она рассказала доктору о цели своего посещения. Сэр Джозеф сразу вспомнил Карола.

— Да, да. Он, кажется, польский эмигрант? Когда он был у меня?

— Два года назад в это же время. Барр отыскал запись в своем журнале.

— И вы находите, что после длительной болезни он стал ходить лучше?

— Он все еще сильно хромает и только начинает ходить без костылей. Но по сравнению с прошлым годом он гораздо меньше волочит ноги.

— А вы говорили с ним об этом? Он ведь врач, насколько я помню?

Оливия покачала головой:

— Я не смею. Мне это могло показаться, и я не хочу понапрасну его обнадеживать.

— А может быть, и не понапрасну. Заболевание его считается, как правило, неизлечимым. Но за последнее время известны случаи, когда длительный и полный покой приостанавливал дальнейшее развитие губительного процесса. Когда ваш знакомый был у меня, я сказал ему, что он должен лечь в постель и как следует отдохнуть несколько месяцев. Но он ответил, что у него слишком много работы, и я не стал настаивать, полагая, что процесс все равно зашел слишком далеко. Возможно, пулевое ранение спасло его. Мне очень хотелось бы посмотреть его еще раз.

— Через две недели он приедет в Лондон.

— Меня не будет в городе. В начале будущей недели я уезжаю на месяц за границу.

Оливия стиснула на коленях руки. Целый месяц...

— А вы не согласились бы приехать к нам в Суссекс? Боюсь, я не смогу уговорить его и привезти к вам на консультацию. Он считает свое положение безнадежным, мне просто страшно заговаривать с ним об этом.

Доктор посмотрел на календарь.

— Я бы, конечно, согласился, но у меня все дни заняты. Свободен только сегодняшний вечер. После шести я к вашим услугам. Поезд до Брайтона, не так ли?

— Да. Вечером есть как раз очень удобный поезд, а попозже — обратный. Если вы согласитесь поехать, это... избавит его от ужасной неизвестности.

Мостовая под ногами качалась, как палуба корабля во время шторма, когда Оливия шла по улице. Известив отца, чтобы он ее не ждал, она первым же поездом уехала в Хатбридж.

Когда она вошла в комнату, Карол с удивлением взглянул на нее и сразу нахмурился.

— Карол... — Она запнулась.

— Вы были у Барра?

Глаза ее испуганно расширились. Как он умеет угадывать чужие мысли!

— Я... вы, конечно, вправе на меня рассердиться... но я... больше так не могу. Он приедет сегодня вечером.

— Сюда?

— Да. Я упросила его. Карол выглянул в окно.

— Не стоило затруднять такое светило поездкой в Хатбридж. В Лондоне я сам сходил бы к нему. Но теперь уже все равно, жаль только напрасно потраченных денег. Спасибо, Оливия. Вы очень добры, что позаботились об этом.

Она отвернулась, ее щемила, грызла тоска. Лучше бы он рассердился, отругал ее, упал духом. Все что угодно, только не это безразличие.

До вечера Оливия бродила по дому и саду, не находя себе места. Остаться в одной комнате с Каролом в обстановке этого тревожного ожидания было свыше ее сил. А он с окаменевшим лицом держал в руках книгу, но прошел целый час, прежде чем он перевернул страницу.

В девять часов, услышав стук колес по усыпанной гравием дорожке, Оливия поспешила в комнату Карола. Он молча отложил книгу.

— Сэр Джозеф Барр приехал.

Она схватилась дрожащей рукой за стол, стараясь сохранить спокойствие. На миг вся комната, как мостовая в Лондоне, куда-то поплыла. Потом все пошло, как всегда, — просто и буднично. Казалось, она опять в больничной палате и, как в дни ученичества, слушает вопросы врача и ответы пациента. Не странно ли, что она с таким спокойствием смотрит, как у нее на глазах решается судьба этого больного?

Сэр Джозеф проверил рефлексы.

— Ну и повезло же вам, — пробормотал он.

Карол заговорил так тихо, что Оливия с трудом разбирала его слова.

— Так вы полагаете, что возможно полное выздоровление?

— Об этом пока еще говорить рано. Несомненно одно: впредь необходимо совершенно исключить переутомление, недоедание и сохранять полный покой. Надо осесть на каком-то одном месте. И даже при соблюдении всех мер предосторожности не исключена возможность рецидива, но все же теперь есть основания надеяться на благополучный исход. Два года назад я не поверил бы, что это возможно. Сколько вам лет? Нет еще сорока? При правильном образе жизни и известном внимании к своему состоянию вы еще поработаете лет двадцать — тридцать.

— Боюсь, что я не заслужил такого счастья... — улыбаясь, проговорил Карол и повторил про себя: — Тридцать лет.

Когда сэр Джозеф собрался ехать к поезду, Оливия вышла проводить его на крыльцо. Потом она еще долго стояла одна на ступеньках, глядя на темные макушки деревьев под усыпанным звездами небом. Но сегодня ее не могли успокоить даже звезды. Наконец она вернулась в дом и обошла все комнаты, тщательно закрывая на ночь двери и гася свет. Было уже поздно, и слуги спали.

— Помочь вам?

Оливия закрывала окно на лестничной площадке. Схватившись за перила, она быстро обернулась и увидела Карола, стоявшего в дверях кабинета. Тусклый свет из комнаты освещал его лицо — трагическую маску полного безразличия. Оливия сбежала по лестнице, спросила гневно, с упреком:

— И давно вы знали?

— Что мне лучше? Я обнаружил это, когда попытался впервые встать на ноги. Сейчас мне не хотелось бы говорить об этом. Окна в кабинете тоже закрыть?

Он вернулся в комнату. Оливия последовала за ним и, загородив собой окно, устремила на Карола негодующий взгляд.

— Карол, я б никогда не поверила, что вы... посмеете обойтись так со мной. Какая возмутительная жестокость... Никогда в жизни не прощу я вам этого! И не желаю больше с вами разговаривать! Прощайте.

Он простер руку и не дал ей уйти.

— Объясните, в чем я виновен? Почему вы лишаете меня своей благосклонности?

— И вы еще спрашиваете! Уже два месяца, как вы... оказывается, знали, что есть надежда, а мне... ничего не сказали! И я думала, что вы... О, как вы могли? Как вы могли? — Оливия задыхалась. — Вы всегда все от меня скрывали. Я мирилась с этим, в конце концов вы были вправе поступать, как хотели... Но скрыть от меня даже хорошие новости...

Что-то похожее на румянец разучилось по лицу Карола. Пожав плечами, он отвернулся, и Оливия мгновенно поняла, что он не считал эту новость хорошей. Она протянула к нему руку.

— Карол... О Карол... Я не понимала... Голос ее замер.

— Теперь вы видите, — произнес он наконец, — что я кое-как приспособился.

Оливия закрыла лицо руками. После долгого молчания она неслышно подошла к Каролу и тронула его за плечо. Он вздрогнул и отшатнулся.

— Не надо! Прошу вас!

Потом повернулся к ней, угрюмый и неумолимый, с потемневшими от затаенной обиды глазами.

— По правде говоря, мне надоело быть игрушкой в руках судьбы. Я устал от этого, понимаете? Человек может смотреть в лицо смерти, если он обречен, или жизни, как бы она ни складывалась. Но когда тебя все время швыряет то туда, то сюда и ты должен каждый раз заново приспосабливаться... в общем, с меня хватит... — Он резко оборвал себя. — Простите, Оливия. Похоже, сегодня я слишком растревожен. Лучше на эти темы не заговаривать — вы и сами видите, что ничего хорошего не получается. Он склонился над столом и начал собирать бумаги с поспешностью, совсем ему не свойственной. Небольшая пачка газетных вырезок, зацепившись за его рукав, выскочила из металлической скрепки. Он стал вертеть в руках скрепку, стараясь не глядеть на Оливию.

— Мне от души жаль, что вас это так задело, — продолжал он, — может быть, мне и следовало рассказать вам, право, не знаю. Но я... не считал эти симптомы благоприятными. Я рассказал бы вам, знай я, что...

Она резко оборвала его:

— Что же именно? Что вы мне не безразличны? Да кто же еще на свете может быть мне дорог?

Скрепка сломалась в руках Карола. Он отшвырнул обломки, и они с тихим звоном упали на пол.

— Что вы хотите этим сказать? — спросил он спокойно и жутко, приближаясь к ней. — Что вы...

Оба не отрываясь смотрели друг на друга. Внезапно Карол схватил Оливию за плечи и жадно поцеловал в губы. В следующее мгновение он вырвался, отпрянул назад и вытянул руку.

— Послушайте, мы оба сошли с ума... совсем обезумели. Неужели вы полагаете... — Он присел к столу и закрыл рукой глаза. — Неужели, по-вашему, я такой мерзавец, что позволю себе жениться на вас, когда надо мной нависла такая угроза? Рецидив возможен... Вы же слышали... Так сказал сам Барр... Любовь? Иезус-Мария! Какой вздор. Я любил вас всегда с самого начала... Но разве есть здесь место для любви? Неужели вы не понимаете, что я обречен, я уже почти мертв, как мертв Володя? Только я могу еще работать. И я буду работать, покуда не свалюсь окончательно... Но я не намерен втягивать в такую жизнь других! Не прикасайтесь ко мне. Этот ад уготован для меня одного, и я не стану его ни с кем делить...

— Станешь! Отныне ад этот не твой, он наш.

Она опустилась на колени и обвила руками его шею.

Карол насильно оторвал от себя ее руки.

— Неужели вы хотите до конца своих дней быть прикованной к живому трупу? Да вы просто не понимаете, что это значит. Слово «паралич» вам ничего не говорит.

Оливия почувствовала, как затрепетали от ужаса его пальцы, сжимавшие ее запястья.

— От этой болезни не умирают сразу. Понимаете? И не сходят с ума. Лежишь неподвижно и постепенно каменеешь, с каждым годом все больше и больше... Потом болезнь добирается до мозга... Ах, почему я не умер в Акатуе!

— Но, Карол, ведь всегда остается морфий.

Пальцы Карола разжались. Оливия, не вставая с колен, снова обвила руками его шею.

— Неужели ты думаешь — я захочу, чтобы ты продолжал жить только ради меня, когда сам ты решишь, что уже пора? Ты же достаточно хорошо меня знаешь... Но до этого не дойдет, вот увидишь, не дойдет никогда. А если дойдет, тебе стоит только попросить яду.

— И ты... ты дашь мне его?

— Разве ты не знаешь, что там, на границе, я скорее убила бы тебя собственными руками, чем допустила, чтоб ты попал к ним в когти живым? Так же и теперь. Я отравила бы и Володю, только я не успела... Но пока ты здесь, со мной... О Карол, не надо! Не надо!

В отчаянии она спрятала лицо у него в коленях. Казалось, в жизни нет больше ничего, что могло бы так испугать ее, но увидеть слезы на глазах Карола... Казалось, наступил конец мира...

Рассвет застал их вместе. Ночь прошла незаметно: они долго молчали, потом вспоминали Акатуй, Ванду и Владимира, больше всего Владимира. И сейчас, как всегда, теснее всего связывала их память о погибшем.

— Пойдем посмотрим восход солнца, — сказал Карол. — О Володе нужно вспоминать не в четырех стенах, а на вольном воздухе.

Осторожно, чтобы не разбудить прислугу, отворили они дверь и пошли рука об руку по росистому саду.

Дорожка меж кустами привела их к маленькой калитке; за ней расстилался золотисто-зеленый луг. Белые лепестки боярышника осыпали голову Оливии, когда она вышла из-под тенистых деревьев на простор, где вставало солнце. Высоко в жемчужном небе пел жаворонок. Наклонившись, чтобы отпереть калитку, Карол почувствовал, как пальцы Оливии коснулись его руки. Он поднял голову. Оливия смотрела на луг.

— Взгляни на эту бабочку. Она напомнила мне сказку, которую Володя рассказывал как-то детям. Сказку о Гусенице и Стране Завтрашнего Дня. В той стране все звезды слетались днем спать в траву, а все гусеницы превращались в бабочек. Я всегда думала, что это только сказка и нет никакой Страны Завтрашнего Дня. Но Володя был прав: видишь — вот оно, наше Завтра.

Карол показал на траву:

— А вот и звезды. Эти крошечные золотые искры милосердны, они сверкают даже в Акатуе. А в будущем месяце они усыплют низину, где покоится Володя.

Звезды минувшей ночи упали на землю и золотыми лютиками расцвели у их ног.



Читать далее

ОЛИВИЯ ЛЭТАМ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 09.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 09.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть