1. Чувства и память
92. (Короче говоря, человек столь счастливо устроен, что нет в нем ни одного начала, влекущего к несомненной истине, и много начал, влекущих к заблуждению. Посмотрим же, сколько этих начал. Но основная причина совершаемых им ошибок кроется в постоянной борьбе чувств с разумом.)
Приступить к этой главе следует с рассмотрения тех сил, которые вводят человека в обман.
Человек — это вместилище заблуждений, соприродных ему и неистребимых, если на него не снизойдет благодать. Ничто не указует людям пути к истине. Все вводит в обман. Ну а два главных руководящих начала для познания истины, разум и чувства, непрестанно стараются провести друг друга, не говоря уже о том, что и вообще-то не отличаются правдивостью. Чувства подсовывают разуму ложную видимость, а душа в ответ на это мошенничество платит ему той же монетой: берет реванш. Страсти, волнующие душу, вносят сумятицу в чувства, порождая ложную видимость. Разум и чувства только и делают, что без зазрения совести говорят друг другу неправду.
Но помимо заблуждений, отчасти случайных, отчасти вызванных разногласиями этих соприродных человеку свойств...
93. Если хотите спорить не втуне и переубедить собеседника, прежде всего уясните себе, с какой стороны он подходит к предмету спора, ибо эту сторону он обычно видит правильно, затем признайте его правоту и тут же покажите, что при подходе с другой стороны правота сразу превратится в неправоту. Ваш собеседник охотно согласится с вами, ведь он не допустил никакой ошибки, просто чего-то не разглядел, а люди сердятся не на то, что не все успели разглядеть, а на то, что ошиблись, и объяснить это можно следующим образом: человек по природному своему устройству не способен увидеть предмет со всех сторон, но по той же самой своей природе все, что видит, — видит правильно, ибо свидетельства наших чувств неоспоримы.
94. Когда говорят, что теплота — это движение неких частиц, а свет — не более чем conatus recedendi[12]Центробежная сила (лат.)., мы не можем прийти в себя от удивления. Как! Источник наших наслаждений — всего-навсего пляска животных духов? А мы представляли себе это совсем иначе — ведь так различны ощущения, чья природа, как нас уверяют, совершенно одинакова: тепло, исходящее от огня, звуки, свет воздействуют на нас по-иному, нежели прикосновение к коже, мнятся чем-то таинственным, и вдруг оказывается — они грубы, как удар камнем! Разумеется, крохотные частицы, проникающие в поры тела, раздражают не те нервы, что камень, однако дело все в том же раздражении нервов.
95. Дух этого верховного судии подлунной юдоли столь зависит от любого пустяка, что малейший шум помрачает его. Отнюдь не только гром пушек мешает ему здраво мыслить: довольно скрипа какой-нибудь флюгарки или блока. Не удивляйтесь, что сейчас он рассуждает не слишком разумно: рядом жужжит муха, вот он и не способен подать вам дельный совет. Хотите, чтобы ему открылась истина? Прогоните насекомое, которое держит в плену это сознание, этот могучий разум, повелевающий городами и державами. Занятное, божество, что и говорить! О, ridicolosissimo егое![13]О, смехотворнейший из героев! (лат.)
96. Могущество мух: они выигрывают сражения, отупляют наши души, терзают тела.
97. Разум всегда и во всем прибегает к помощи памяти.
98. (По воле случая приходят нам в голову мысли, по воле случая они улетучиваются; никакое искусство не поможет их удержать или приманить.
Как я хотел бы записать ее, эту ускользающую мысль, но мне только и остается, что записать: она от меня ускользнула...)
99. (В детстве, взяв книгу, я всегда крепко прижимал ее к себе, и так как мне порою только казалось, что я крепко прижимаю ее к себе, то, не доверяя...)
100. Иной раз только я соберусь записать пришедшую мне в голову мысль, как она улетучивается. Тут я вспоминаю о забытой было немощи моего разумения, а это не менее поучительно, чем забытая мысль, потому что стремлюсь я лишь к одному — к пониманию полного моего ничтожества.
101. Почему нас нисколько не сердит хромой на ногу, но так сердит хромой разумом? Дело просто: хромой на ногу признает, что мы не хромоноги, а недоумок считает, что это у нас ум с изъяном, потому он и вызывает в нас не жалость, а злость.
Эпиктет ставит вопрос еще прямее: “Почему мы не возмущаемся, когда говорят, будто у нас болит голова, но возмущаемся, когда говорят, что мы не умеем здраво мыслить или принять здравое решение?” А дело в том, что мы твердо уверены: голова у нас не болит и ноги не хромают, но отнюдь не так уверены в здравости наших решений. Мы искренне верили в нашу правоту, но вот встретили человека, который думает иначе, и сразу потеряли уверенность, а что уж говорить, если решение кажется нелепым не одному человеку, а многим людям, ибо предпочесть собственное разумение разумению множества себе подобных и трудно, и чересчур дерзко. Что же касается хромоты, тут нам все ясно.
102. Человеку легко вбить в голову, что он глуп, — такова уж его природа; да он и сам может вбить это себе в голову. Ибо люди в одиночестве ведут беседы с самими собой, и эти беседы необходимо разумно направлять: “Comimpunt mores bonos colloquia prava”[14]Худые сообщества развращают добрые нравы (лат.).. Следует изо всех сил стараться хранить молчание, а беседы вести лишь о Боге, ибо, в Нем одном истина, и таким путем проникнуться этой истиной.
103. Нашему уму от природы свойственно верить, а воле — любить, поэтому, если у них нет достойных предметов для веры и любви, они устремляются к недостойным.
2. Воображение
104. Воображение. — Эта важнейшая людская способность, мастерски вводящая в обман и заблуждение, еще и потому так коварна, что порою она говорит правду. Если бы воображение неизменно лгало, оно было бы неизменным мерилом истины. Но хотя оно почти всегда нас обманывает, уличить его в этом невозможно, ибо оно метит одной метой и правду, и ложь.
Я говорю не о сумасбродах, а о людях самых здравомыслящих — они-то чаще всего и подпадают под власть воображения. Сколько бы ни возражал разум, он бессилен открыть им глаза на истинную цену вещей.
Могучее и надменное, враждующее с разумом, который старается надеть на него узду и подчинить себе, воображение, в знак своего всевластия, создало вторую натуру в человеке. Среди подданных воображения есть счастливцы и несчастливцы, святые, недужные, богачи, бедняки; оно принуждает разум верить, сомневаться, отрицать, притупляет чувства, делает их особенно чувствительными, сводит людей с ума, умудряет и; что всего досаднее, дарует своим избранникам такое полное и глубокое довольство, какого никогда не испытать питомцам разума. Люди, чьи таланты — плод воображения, исполнены самомнения, попросту недоступного людям здравомыслящим. Первые на всех взирают свысока, спорят дерзко и уверенно, а вторые — осмотрительно и храня умеренность; к тому же на лицах мнимых мудрецов всегда разлито веселье, невольно располагающее к ним слушателей, и, уж конечно, они пользуются благорасположением судей, принадлежащих к их собственной породе. Воображению не дано вложить ум в глупцов, зато оно наделяет их счастьем, на зависть разуму, чьи друзья всегда несчастливы, и венчает успехом, тогда как разум способен лишь покрыть позором.
Кто создает репутации? Кто, как не воображение, окружает почетом и уважением людей, их творения, законы, сильных мира сего? Какой малостью показались бы все земные богатства, когда бы оно не пело им хвалу!
Не кажется ли вам, что этот сановник, чья достойная старость внушает почтение всему народу, руководствуется одним лишь высоким, нелицеприятным разумом и что суждения свои он составляет, вникая в суть и пренебрегая суетными обстоятельствами, которые действуют на воображение людей недалеких? Вот он входит в храм послушать проповедь, он преисполнен набожности, здравый смысл укреплен в нем пламенным милосердием. Вот он с примерным смирением приготовился внимать святым словам. Но если у проповедника окажется хриплый голос и не очень благообразное лицо, если он плохо выбрит цирюльником и вдобавок заляпан уличной грязью, — какие бы великие истины он ни вещал, бьюсь об заклад, что наш сенатор быстро потеряет свою внушительную сосредоточенность.
Поставьте мудрейшего философа на широкую доску над пропастью; сколько бы разум ни твердил ему, что он в безопасности, все равно воображение возьмет верх.
Иные люди при одной мысли об этом побледнеют и покроются потом.
Не стоит распространяться обо всем, что приключается в таких случаях под воздействием воображения.
Все на свете знают, что многие словно теряют рассудок, увидев кошку или крысу, услышав, как скрипит под ногами уголь, и т, д. Звучание голоса действует на самых разумных людей, и от него зависит, понравится ли им произнесенная речь или прочитанное стихотворение.
Благорасположение или ненависть меняют даже самое понятие справедливости. Насколько справедливее кажется защитнику дело, за которое ему щедро заплатили вперед! А как потом его развязные жесты влияют на судей, как он обманывает их напускной уверенностью! Хорош разум — игралище ветра, откуда бы тот ни подул!
Я убежден, что почти все людские поступки совершаются под натиском воображения. Ибо самый ясный разум принужден в конце концов сдаться и следовать, словно своим собственным, тем правилам, которые оно своевольно и повсеместно вводит.
(Человека, намеренного следовать лишь голосу разума, общественное мнение сочтет умалишенным. Он должен не покладая рук трудиться во имя благ пусть воображаемых, но милых сердцу большинства людей, а едва сон даст передышку утомленному разуму, должен вскакивать как одержимый и снова пускаться в погоню за ветром в поле и терпеть самовольство всевластного воображения. — Таково одно из начал наших заблуждений, но отнюдь не единственное. Человек поступает разумно, стараясь поддерживать мир между этими могучими силами — разумом и воображением, — но и при мирном сосуществовании все равно главенствует воображение, ибо стоит разразиться войне — и победа почти всегда за ним: разуму никогда не удается целиком одолеть его, меж тем как оно нередко свергает разум с престола.)
Французские судьи умело пользуются этой таинственной властью воображения. Потому-то им и надобны красные мантии и горностаевые накидки, которые облекают их, уподобляя Пушистым Котам, и дворцы, где вершится правосудие, и повсюду изображения лилий — вся эта торжественная бутафория; ну, а не будь у лекарей черных одеяний и туфель без задника, равно как у ученых мужей — квадратных шапочек и широченных мантий, им ни за что бы не удалось одурачить мир; но такому внушительному зрелищу люди противостоять не способны. Если бы судьи и впрямь умели судить по справедливости, а лекари — исцелять недуги, им не понадобились бы квадратные шапочки: глубина их познаний внушала бы почтение сама по себе. Но так как познания судей и лекарей воображаемые, они волей-неволей принуждены прибегать к суетным прикрасам, дабы, поразив воображение, снискать почет, — и вполне достигают цели. Одним лишь военным ни к чему такой маскарад, их дело не выдуманное, они силой берут то, что другие получают, пуская в ход лицедейство.
Обходятся без маскарадных уборов и наши монархи. Чтобы внушить почтение, они не обряжаются в диковинные одежды, зато их окружают телохранители, воины с алебардами. Эти ражие молодцы, чья сила, чьи мышцы безраздельно принадлежат венценосцам, эти трубачи и барабанщики, выступающие впереди, эти вооруженные отряды, окружающие владык, наполняют трепетом даже самые отважные сердца: тут ведь не одна одежда, но и сила. И надо обладать очень возвышенным разумом, чтобы увидеть обыкновенного человека в турецком султане, окруженном всей роскошью своего сераля и сорока тысячами янычар.
Стоит нам увидеть правоведа в мантии и шапочке — и мы уже полны веры в его таланты.
Воображение распоряжается всем, оно творит красоту, справедливость, счастье — все, что ценится в этом мире. Я очень хотел бы прочитать итальянскую книгу, известную мне только по названию, стоящему, впрочем, многих книг: “Delia opinione regina del mondo”[15]О властвующем над миром общественном мнении (итал.).. Даже не читая, я готов подписаться под нею, разумеется, только под тем, что в ней справедливо.
Вот примерно каковы следствия этой лживой способности, которая словно преднамеренно дана людям для того, чтобы вводить их в полезный обман. Но и других источников заблуждений у нас предостаточно.
Нас ослепляет не только привычность понятий, но и прелесть новизны. То и другое рождает бессчетные споры с попреками равно и за приверженность ложным взглядам, внушенным в детстве, и за безудержную погоню за новизной. Кто нашел золотую середину? Пусть он подаст голос, пусть докажет свою правоту. Не существует такого понятия, самого, казалось бы, неоспоримого, воспринятого чуть ли не с пеленок, о котором кто-нибудь не сказал бы, что оно ложно и порождено недостатком знаний либо заблуждением чувств.
“Вы в детстве решили, — говорят одни, — что если ваши глаза ничего не видят в сундуке, значит, он пуст, и, таким образом, поверили в существование пустоты. Но это — обман чувств, поддержанный закоренелым предрассудком, и наука призвана его рассеять”. А другие не устают повторять: “Вас в школе учили, будто пустоты в мире нет, вот и заставили замолчать здравый смысл, твердо знавший, что пустота существует, пока его не сбила с толку вредоносная наука; забудьте ее и поверьте свидетельству чувств!” Кого же все-таки винить в обмане? Наши чувства или школьного учителя?
А вот еще один источник заблуждений — наши недуги. Они притупляют и наши чувства, и способность здраво судить. Воздействие тяжких болезней никто не станет оспаривать, но я убежден, что и легкие недомогания, пусть в меньшей степени, все же влияют на нас.
Выгода тоже отличный инструмент, выкалывающий нам глаза, и притом к вящему нашему удовольствию. Но будь человек воплощением беспристрастия, все равно он себе не судья. Я знавал людей, которые так боялись предвзятости, что впадали в противоположную крайность: например, готовы были неумолимо отказать в самом справедливом ходатайстве, если за ходатая хлопотали их близкие.
Истина и справедливость — точки столь трудно различимые, что, метя в них нашими грубыми инструментами, мы почти всегда даем промах. А если и случается попасть в точку, то размазываем ее и при этом прикасаемся ко всему, чем она окружена, — к неправде куда чаще, нежели к правде.
105. Nae iste magno conatu magnas migas dixerit[16]Вот он, сделав великое усилие, собирается изречь великие глупости (лат.)..
106. Quasi quidquam infelicius sit homine cui sua fig-menta dominatur[17]Словно есть большее несчастье, чем власть воображения над человеком (лат.)..
107. Воображение, понуждая нас непрерывно размышлять о том, что происходит в настоящем времени, так преувеличивает его существенность и, отвращая от размышлений о вечности, так преуменьшает ее существенность, что вечность мы превращаем в ничто, а ничто — в вечность, и так глубоки корни подобного образа мыслей, что разум не в силах воспрепятствовать...
108. Воображение умеет так преувеличить любой пустяк и придать ему такую важность, что он заполняет нам душу; с другой стороны, оно в своей бесстыжей дерзости уменьшает до собственных пределов истинно великое — например, образ Бога.
109. То, что порою больше всего волнует нас — к примеру, опасение, как бы кто-нибудь не проведал о нашей бедности, — часто оказывается сущей малостью. Это песчинка, раздутая воображением до размеров горы. А стоит ему настроиться на другой лад — и мы с легкостью разбалтываем все, что прежде таили.
110. Я терпеть не могу хрипунов и людей, чавкающих за едой, — такая уж у меня причуда. Подобные причуды
весьма обременительны. А есть ли от них хоть какая-то польза? Может быть, мы взваливаем на себя это бремя, следуя своей натуре? Нет, просто мы им не сопротивляемся.
111. Дети, которые путаются рожи, ими же самими намалеванной, всего-навсего дети; но возможно ли существу, столь слабому в детстве, повзрослев, стать по-настоящему сильным? Нет, просто оно сотворяет себе другие призраки. Все, что постепенно совершенствуется, так же постепенно клонится к гибели. Все, что было слабым, никогда не станет истинно сильным. И пусть твердят: “Он вырос, он изменился” — нет, он все такой же.
112. Время потому исцеляет горести и обиды, что человек меняется: он уже не тот, кем был раньше. И обидчик, и обиженный стали другими людьми. Точь-в-точь как разгневанный народ: не пройдет и двух поколении, и вы обнаружите: это по-прежнему французы, но они уже совсем другие.
113. Он больше не любит эту женщину, любимую десять лет назад. Еще бы! И она не та, что прежде, и он не тот. Он был молод, она была молода, а теперь ее не узнать. Ту, прежнюю, он, быть может, все еще любил бы.
114. Всякий раз мы смотрим на вещи не только с другой точки зрения, но и другими глазами — поэтому и считаем, что они переменились.
115. Два очень похожих друг на друга человеческих лица, ничуть не смешных порознь, кажутся смешными, когда они рядом.
116. Как суетна та живопись, которая восхищает нас точным изображением предметов, отнюдь не восхищающих в натуре!
3. Обычай
117. Quod crebro videt поп miratur, etiamsi cur fiat nescit; quod ante non viderit, id, si evenerit, ostentum esse censet[18]Человек не удивляется тому, что часто видит, даже если он не знает, почему это происходит. А вот если происходит такое, чего раньше не видел, это он считает чудом (лат.)..
118. Spongia solis[19]Солнечная губка (лат.).. — Когда одно явление неизменно следует за другим, мы делаем из этого вывод, что таков, значит, закон природы: например, что завтра утром взойдет заря и т. д. Но иной раз природа устраивает нам подвох и не подчиняется собственным правилам.
119. Что такое наши врожденные понятия, как не понятия, издавна ставшие привычными, и разве детьми мы не усвоили их от наших родителей, как животные — умение охотиться?
Противоположные обычаи порождают в нас противоположные понятия, чему есть множество примеров; если и существуют понятия, которые не может искоренить никакой установившийся обычай, то ведь есть и обычаи, противные природе, но не подвластные ни ей, ни более поздним обычаям. Это уж зависит от обстоятельств.
120. Родители боятся, как бы естественная любовь детей к ним с годами не изгладилась. Но как может изгладиться естественное чувство? Привычка — наша вторая натура, и она-то сводит на нет натуру первоначальную. Но что такое натура? И разве привычка не натуральна в человеке? Боюсь, что эта натура — наша самая первая привычка, меж тем как привычка — наша вторая натура.
121. В людской натуре все натурально, omne animal[20]Всякая тварь (лат.).. Натуральным может стать все, натуральное может изгладиться.
122. Память не в меньшей мере чувство, нежели радость; даже геометрические теоремы и те могут стать чувствами, потому что под воздействием разума иные наши чувства становятся натуральными, меж тем как натуральные чувства тот же разум способен уничтожить.
123. Если люди привыкли неправильно объяснять какое-нибудь явление природы, они наотрез отказываются от правильного, когда такое объяснение бывает найдено. В качестве примера не раз приводили кровообращение, объясняющее, почему под наложенной тугой повязкой взбухает вена.
124. Предубеждение, приводящее ко многим ошибкам. — До чего же печально видеть, что люди только о средствах и рассуждают, а о цели вовсе не думают. Каждому важно, будет ли он соответствовать новому своему положению; что же касается выбора этого положения, равно как и родины, тут решает только судьба.
До чего же горестно видеть, что такое множество турок, еретиков, язычников следуют по стопам своих отцов только потому, что в них укоренилось предубеждение, будто избранный ими путь — наилучший. И от этого целиком зависит, кем станет человек — слесарем, солдатом и пр.
Вот почему дикарям ни к чему Прованс.
125. Мысли. — Все едино, все многообразно. Сколько разных натур в каждой человеческой натуре! Сколько разных призваний! А человек выбирает себе занятие наобум, просто потому, что это занятие кто-то похвалил. Хорошо сработанный башмачный каблук.
126. Башмачный каблук. — “Как хорошо сработано! Какой искусник этот мастеровой! Какой храбрец этот солдат!” Вот источник наших склонностей, вот под влиянием чего мы выбираем себе занятие. “Как много он пьет и совсем не пьянеет! Как мало он пьет!” Вот как люди становятся трезвенниками, пьяницами, солдатами, трусами и т.д.
127. Столь важен в жизни каждого человека выбор ремесла, а меж тем его решает случай. Каменщиками, солдатами, кровельщиками люди становятся потому, что так уж повелось. “Он отличный кровельщик”, — говорят одни и добавляют, когда речь заходит о солдатах: “Все они сумасброды!”; ну, а другие, напротив того, заявляют: “Только воины и занимаются настоящим делом, все остальные просто шалопаи”. Дети слышат, как хвалят одно ремесло, хулят другое, и вот выбор их сделан: ведь так естественно любить добродетель и ненавидеть безрассудство; эти слова не зря глубоко трогают нас, беда лишь в том, что мы не умеем правильно их применять в житейских обстоятельствах. Сила обычая такова, что созданных природой просто людьми сразу прикрепляют к какому-нибудь ремеслу: в одной местности все поголовно становятся каменщиками, в другой — солдатами и т. д. Разумеется, людская натура не так однообразна. Следовательно, дело в обычае, который ее одолевает, хотя случается иной раз и ей брать верх, и тогда человек следует своим склонностям наперекор обычаю, плох этот обычай или хорош.
128. Природа непрестанно повторяет одно и то же — годы, дни, часы; пространства, равно как и числа, неизменно следуют одно за другим. Таким образом возникает своего рода бесконечность и вечность. Все вышеперечисленное, взятое в отдельности, отнюдь не бесконечно и не вечно, но величины, сами по себе конечные, бесконечно умножаются. Так что, на мой взгляд, бесконечно только число, их умножающее.
129. Главнейший талант, который руководит всеми остальными.
4. Себялюбие
130. По самой своей природе себялюбие и вообще человеческое “я” способно любить только себя и печься только о себе. Но как ему быть? Не в его власти исцелить этот возлюбленный предмет от множества недостатков и слабостей: “я” хочет быть великим, но сознает, что ничтожно; хочет быть счастливым, но сознает, что несчастно; хочет быть совершенным, но сознает, что полно несовершенств; хочет вызывать в людях любовь и уважение, но сознает, что его недостатки рождают в них лишь негодование и презрение. Этот внутренний раздор рождает в человеке самую несправедливую, самую преступную из всех мыслимых страстей: смертельную ненависть к правде, которая, не сдаваясь, продолжает твердить о его недостатках. Он жаждет уничтожить правду, а увидев, что ему это не под силу, старается ее вытравить равно из собственного сознания и из сознания окружающих и прилежно таит свои недостатки от себя и от ближних, ярясь на каждого, кто указывает ему на них или хотя бы их видит.
Разумеется, очень плохо иметь много недостатков, но еще хуже, имея, не признаваться в них, ибо это означает, что к уже существующим добавляется еще один — сознательное введение в обман. Мы ведь не хотим, чтобы люди нас обманывали, считаем несправедливым их притязание на такое уважение, какого они не заслуживают; значит, обманывая их и притязая на незаслуженное уважение, мы сами тоже поступаем несправедливо.
Вот почему, когда люди указывают нам На дурные свойства и пороки, которыми мы действительно страдаем, они не только не причиняют нам зла, ибо ничуть не повинны в этих недостатках, но, напротив того, делают добро, помогая исцелиться от злого недуга — неведения собственных несовершенств. Мы не должны сердиться на тех, кто видит наши слабости и презирает нас, ибо сама справедливость требует и чтобы люди нас знали, и чтобы относились с презрением, если мы заслуживаем презрения.
Только такие чувства должны были бы возникать в сердце подлинно нелицеприятном и справедливом. А что сказать о нашем собственном сердце, в котором гнездятся чувства прямо противоположные? Ибо возможно ли отрицать, что мы ненавидим правду и говорящих ее и, напротив того, любим, когда люди заблуждаются насчет нас — разумеется, в нашу пользу, — и стараемся казаться им не такими, каковы мы на самом деле?
Приведу еще одно, повергающее меня в ужас, доказательство моей правоты. Католическая религия не требует публичного покаяния в грехах, она дозволяет утаивать их от всех, кроме одного-единственного человека: лишь ему мы обязаны открыть всю подноготную, показать себя в истинном свете. Она запрещает нам вводить в обман его, и только его, а ему приказывает так свято блюсти тайну, что мы словно бы ни в чем и не сознавались. Неслыханное милосердие, неслыханная кротость! Но развращенность человека такова, что и это требование он находит слишком суровым, и оно стало одной из главных причин бунта, поднятого во многих европейских странах против истинной Церкви.
Как же неразумны, как глубоко несправедливы люди, если их возмущает требование быть с одним-единственным человеком такими, какими по всей справедливости они должны быть со всеми людьми! Ибо разве обманывать справедливо?
Большее или меньшее отвращение к правде присуще, видимо, всем людям без исключения, ибо оно неотъемлемо от себялюбия. Поэтому те, чья прямая обязанность — увещевать ближних, изворачиваются и, движимые ложной щепетильностью, идут на всякие уловки, всякие ухищрения, только бы никого не обидеть. Они тщатся умалить недостатки, прикидываются, будто прощают их, выговор чередуют с похвалой, неустанно заверяют в своей приязни и в полном своем уважении. Но лекарство не становится от этого слаще. Себялюбие пьет его маленькими глоточками, всегда с неудовольствием, а порою даже с тайной злобой на тех, кто это питье подносит.
Поэтому, если человек почему-либо хочет расположить нас к себе, он не станет оказывать услугу, нам неприятную, и будет обходиться с нами так, как мы сами того желаем: скроет правду, ибо мы ее ненавидим, начнет льстить, ибо мы жаждем лести, обманет, ибо мы любим обман.
Вот и получается, что с каждым шагом по пути мирского успеха мы на тот же шаг удаляемся от правды, так как чем полезнее людям наше расположение и опаснее неприязнь, тем больше они страшатся нас задеть. Монарх может стать посмешищем всей Европы, а он этого и не заподозрит. Что ж тут удивительного: правда идет на пользу тому, кто ее выслушивает, отнюдь не тому, кто говорит и, значит, навлекает на себя ненависть. Меж тем царедворцы дорожат своей выгодой больше, нежели выгодой монарха, и не торопятся принести пользу ему в ущерб себе.
Разумеется, от этого злосчастного притворства больше всего страдают сильные мира сего, но порою его жертвами становятся и простые смертные: ведь всегда есть резон снискать людское расположение. И выходит, что наша жизнь — нескончаемая иллюзия, ибо мы только и делаем, что лжем и льстим друг другу. В глаза нам говорят совсем не то, что за глаза. Людские отношения зиждутся на взаимном обмане, и как мало уцелело бы дружб, если бы каждый внезапно узнал, что говорят друзья за его спиной, хотя именно тогда они искренни и беспристрастны.
Итак, человек — это сплошное притворство, надувательство, лицемерие, причем не только когда речь идет о других, но и о нем самом. Он не желает слышать правду о себе, он избегает говорить ее другим, и эта наклонность, противная разуму и справедливости, глубоко укоренилась в его сердце.
131. Если бы каждому человеку стало известно все, что за глаза говорят о нем ближние, на свете не осталось бы и четырех искренних дружеских связей — таково глубочайшее мое убеждение. Его подтверждают ссоры, вызванные пересказчиками случайно вырвавшихся неосторожных признаний.
132. Эпиграммы Марциала. — Людям по душе злое насмехательство, но не над кривыми и обездоленными, а над спесивыми счастливцами. Кто думает иначе, тот заблуждается.
Ибо корысть — источник всех наших побуждений, в том числе и человеколюбия. Нужно расположить к себе людей человеколюбивых и мягкосердечных.
133. Жалость к обездоленным вполне уживается с корыстолюбием. Более того, люди радуются возможности воздать дань добрым чувствам, прославиться мягкосердечием, ни единой малостью при этом не пожертвовав.
134. Люди ненавидят друг друга — такова уж их природа. И пусть они усердно пытаются поставить свое корыстолюбие на службу общественному благу — эти их попытки только лицемерие, подделка под милосердие, потому что в основе основ лежит все та же ненависть.
135. Своекорыстие послужило основой и материалом для превосходнейших правил общежития, нравственности, справедливости, но от этого не перестало быть все тою же гнусной основой человеческой природы, тем же figmentum malum[21]Сгустком зла (лат.).: оно прикрыто, но не уничтожено.
136. Пристрастие к собственному “я” заслуживает ненависти: вы, Митон, только скрываете его, но отнюдь не уничтожаете, значит, и вы заслуживаете ненависти. — “Вы не правы: и я, и подобные мне, мы ведем себя так предупредительно со всеми, что ни у кого нет оснований нас ненавидеть”. — Это было бы верно, когда бы “я” заслуживало ненависти только за причиняемый им вред. Но моя к нему ненависть вызвана его неправедностью, его почитанием себя превыше всего и всех, поэтому я всегда буду его ненавидеть.
Короче говоря, у человеческого “я” два свойства: первое — это “я” неправедно по самой своей сути, ибо ставит себя превыше всего и всех; второе — оно стеснительно для других людей, неизменно стараясь подчинить их себе, так как “я” враждебно всем прочим “я” И жаждет тиранически управлять ими. Пусть ваше “я” уже не стеснительно для ближних, но оно по-прежнему неправедно и, значит, немило всем ненавидящим неправедность, зато мило таким же неправедным, у которых стало на одного врага меньше; итак, вы неправедны и только у себе подобных способны вызвать приязнь.
137. Несправедливость. — Людям не удалось изобрести способ ублаготворять собственное корыстолюбие, не нанося при этом вреда другим людям.
138. До чего же извращены людские суждения, если нет на свете человека, который себя не ставил бы превыше всех прочих людей на свете и не дорожил бы собственным благом, каждым часом своего счастья и своей жизни больше, нежели благом, счастьем и жизнью всех прочих людей на свете!
139. Для каждого человека все сущее заключено в нем самом, потому что, когда он умирает, для него умирает и все сущее. Вот он и мнит, что для всех он тоже все сущее. Будем же судить о природе исходя не из нас, а из нее самой.
5. Гордыня и дух тщеславия.
140. Иные наши пороки — только отростки других, главных пороков: если срубить ствол, они отсохнут, как древесные ветви.
141. Стоит злонамеренности перетянуть на свою сторону разум, как она преисполняется гордыни и выставляет союзника напоказ во всем его блеске.
Стоит воздержанности или суровому подвижничеству потерпеть крах и признать победу естества, как злонамеренность, отмечая сию победу, снова преисполняется гордыни.
142. Неправедность. — Самомнение в сочетании с ничтожеством — вот она, величайшая неправедность.
143. Противоречие. — Наша гордыня, берущая верх над всем нашим горестным ничтожеством: она либо вообще его утаивает, либо, вынужденная признать, тут же начинает хвалиться способностью признать это ничтожество.
144. Гордыня перевешивает и сводит на нет в душе человека его сознание собственного горестного ничтожества. Вот уж и впрямь редкостное чудище, вот уж бьющий в глаза самообман! Человек пал и утратил истинное свое место; теперь он беспокойно его ищет — это относится ко всем людям; посмотрим, кому удастся обрести утраченное.
145. Нам не довольно нашей собственной жизни и нашего подлинного существа: мы жаждем создать в представлении других людей некий воображаемый образ и для этого все время тщимся казаться. Не жалея сил, мы приукрашиваем и холим это воображаемое “я” в ущерб настоящему. Если нам свойственно великодушие, или спокойствие, или умение хранить верность, мы торопимся оповестить об этих свойствах весь мир и, дабы наградить ими нас выдуманных, готовы отобрать их у нас настоящих; мы даже не погнушаемся стать трусами, лишь бы прослыть храбрецами. Несомненное доказательство ничтожности нашего “я” в том и состоит, что это “я” не довольствуется только собою истинным или собою выдуманным и неустанно меняет их местами! Ибо кто отказался бы пойти на смерть ради сохранения чести, тот прослыл бы последним из подлецов.
146. Гордыня. — Любознательность — это все то же тщеславие. Чаще всего люди набираются знаний, чтобы потом ими похваляться. Никто не стал бы путешествовать по морям ради одного удовольствия увидеть что-то новое; нет, в плавание отправляются в надежде рассказать об увиденном, поразглагольствовать о нем.
147. Общее глубоко укоренившееся заблуждение полезно людям, если речь идет о чем-то им вовсе не ведомом, например о Луне, влиянию которой приписывают и смену времен года, и моровые поветрия, и пр., ибо из всех поветрий самое распространенное — бесцельное любопытство людей ко всему для них не постижимому, так что лучше пусть заблуждаются, чем живут во власти такого беспокойного и бесплодного чувства.
148. Похвальнее всего те добрые дела, которые совершаются втайне. Читая о них в истории, например на странице 184, я от души радуюсь. Но, как видно, они остались не совсем в тайне — кто-то о них прознал; и пусть человек искренне старался их утаить, щелочка, через которую они просочились, все портит, ибо лучшее в добрых делах — это желание совершать их втайне,
149. Слава. — Восхищение развращает человека с младых ногтей. “Как он замечательно сказал! Как замечательно поступил! Ну, не умница ли он!”
Воспитанники Пале-Рояля, не ведающие подстегиваний зависти и славолюбия, впадают в нерадивость.
150. О жажде снискать уважение окружающих. — Терпя множество бед, впадая во множество заблуждений и пр., мы тем не менее одержимы гордыней, вошедшей в нашу плоть и кровь. Мы с радостью отдадим все, вплоть до жизни, лишь бы привлечь к себе внимание.
Тщеславие: игры, охота, хождение по гостям и театрам, пустое старание увековечить имя.
151. Мы так спесивы, что хотели бы прославиться среди всех людей, населяющих Землю, даже среди тех, которые появятся, когда мы уже исчезнем; мы так суетны, что тешимся и довольствуемся уважением пяти-шести человек, которые близко нас знают.
152. Люди не стараются стяжать всеобщее уважение в тех местах, где они — всего лишь прохожие, но очень заботятся об этом, если им случится там осесть хоть на малый срок. А на какой все-таки? На срок, соразмерный нашему мимолетному и бренному бытию в этом мире.
153. Тщеславие так укоренилось в нашем сердце, что любой человек, будь то солдат или подмастерье, повар или грузчик, вечно чем-нибудь похваляется и жаждет обзавестись почитателями; хотят славы все — даже философы; сочинители трактатов против тщеславия хотят прославиться тем, что так хорошо о нем написали, а читатели этих трактатов — тем, что их прочли; и я, пишущий эти строки, тоже, может быть, хочу стяжать ими славу, и, быть может, будущие мои читатели...
154. Ремесла. — Слава так сладостна, что люди идут ради нее на все — даже на смерть.
155. (Слава.) — Ferox gens nullam esse vitam sine armis rati[22]Свирепое племя, для которого немыслима жизнь без оружия (лат.).. Одни предпочитают смерть миру, другие — войне.
Люди ради любого своего убеждения готовы пожертвовать жизнью, хотя, казалось бы, любовь к ней так сильна и так естественна.
156. Противоречие: пренебрежение нашим бытием, смерть во имя любой безделицы, ненависть к нашему бытию.
157. Даже именитейшему вельможе следует не пожалеть усилий, чтобы обзавестись истинным другом, так он ему будет полезен, ибо друг не поскупится на похвалы и встанет за него горой не только при нем, но и в его отсутствие. Только бы не сделать ошибки при выборе, потому что, если он заручится дружбой дурака, проку от этрго не будет никакого, сколько бы тот его ни превозносил; впрочем, дурак и превозносить не станет, если не встретит поддержки: все равно с его мнением никто не посчитается, так уж лучше он позлословит за компанию.
158. Твой господин любит и превозносит тебя, но разве благодаря этому ты уже не его раб? Просто ты приносишь ему немалый доход. Сегодня твой господин тебя хвалит, а завтра прибьет.
6. Противоречия
159. Противоречия. — Человек от природы доверчив, недоверчив, робок, отважен.
160. Описание человека: зависимость, жажда независимости, множество надобностей.
161. Отдавая чужое творение кому-нибудь на суд, до чего же трудно не повлиять заранее на приговор! Говоря: “По-моему, это прекрасно!” или “По-моему, сплошная невнятица!” и прочее в том же роде, мы побуждаем воображение собеседника следовать за нами либо, напротив, нам сопротивляться. Всего лучше просто молчать — тогда он будет судить исходя из собственных убеждений, то есть из убеждений, присущих ему в данную минуту, и прочих обстоятельств, к которым мы не причастны. Таким образом, своего мнения мы ему не навяжем, если, разумеется, пренебречь тем, что и молчание воздействует по-разному, в зависимости от оттенков смысла, которые он пожелает в него вложить, и от выводов, которые сделает из наших жестов, мимики, тона, и от умения этого человека читать по лицам. Вот до какой степени трудно не повлиять на суждение любого из нас или, вернее, до какой степени редко оно бывает твердым и независимым.
162. Узнав главенствующую страсть человека, мы уже не сомневаемся, что путь к его сердцу нам открыт, а меж тем у любого, кого ни возьми, без счета причуд, идущих вразрез с его собственной выгодой, как он сам ее понимает; вот это сумасбродство людей и смешивает все карты в игре.
163. Lustravit lampade terras[23]Озаряет светочем земли (лат.).. — Погода мало влияет на расположение моего духа — у меня мои собственные туманы и погожие дни; порою оно даже не зависит от благоприятного или дурного оборота моих дел. Случается, я не дрогнув встречаю удары судьбы: победить ее так почетно, что, вступая с ней в борьбу, я сохраняю бодрость духа, меж тем как иной раз, при самых благоприятных обстоятельствах, хожу словно в воду опущенный.
164. Мы так жалки, что, радуясь чему-то нам удавшемуся, неизменно возмущаемся, если нас постигает неудача, а это может случиться — и случается — в любую минуту. Кто научился бы радоваться удаче, не возмущаясь неудачей, тот сделал бы удивительное открытие — все равно что изобрел бы вечный двигатель.
165. Когда человек занят каким-нибудь неприятным делом и при этом твердо рассчитывает на его счастливый исход, радуется малейшим успехам, но отнюдь не огорчается из-за неудач, тогда позволительно думать, что он вовсе не прочь проиграть это дело, тем не менее преувеличивает любой благоприятный признак, чтобы высказать крайнюю свою заинтересованность и напускной радостью скрыть подлинную, вызванную тайной уверенностью, что дело-то все равно проиграно.
166. Пока человек здоров, он недоумевает, как это ухитряются жить больные люди, но стоит ему прихворнуть, как он начинает глотать лекарства и даже не морщится: к этому его понуждает недуг. Нет у него больше страстей, нет желания пойти погулять, развлечься, рождаемого здоровьем, но несовместного с дурным самочувствием. Теперь у человека другие страсти и желания, они соответствуют его нынешнему состоянию и рождены все той же природой. Тем-то и мучительны страхи, выдуманные нами самими и отнюдь нам не соприродные, что заставляют терзаться страстями, чуждыми нашему теперешнему состоянию.
167. По самой своей природе мы несчастны всегда и при всех обстоятельствах, ибо желания, рисуя нам полноту счастья, неизменно сочетают нынешние наши обстоятельства с удовольствиями, покамест недоступными: но вот мы обрели эти удовольствия, меж тем как счастья не прибавилось, потому что изменились наши обстоятельства, а с ними и желания.
Нужно раскрыть суть этого общего положения.
168. Мы нисколько не дорожим нашим настоящим. Только и делаем, что предвкушаем будущее и торопим его словно оно опаздывает, или призываем прошлое и стараемся его вернуть, словно оно слишком рано ушло: исполненные неблагоразумия, блуждаем во времени, нам не принадлежащем, пренебрегая тем единственным, которое нам дано, исполненные тщеты, целиком погружаемся в исчезнувшее, бездумно ускользая от того единственного, которое при нас. А дело в том, что настоящее почти всегда причиняет нам боль. Когда оно горестно, мы стараемся его не видеть, а когда отрадно — горюем, видя, как быстро оно ускользает. Мы пытаемся продлить его, переправляя в будущее, тщимся распоряжаться тем, что не в нашей власти, мечтаем о времени, до которого, быть может, не дотянем.
Покопайтесь в своих мыслях, и вы найдете в них или прошлое, или будущее. О настоящем мы почти не думаем, а если и думаем, то лишь в надежде, что оно подскажет нам, как лучше устроить будущее. Настоящее никогда не бывает нашей целью, оно вместе с прошлым — средства, единственная цель — будущее. Вот и получается, что мы никогда не живем, только располагаем жить и, уповая на счастье, так никогда его и не обретаем.
169. Горестное ничтожество. — Горестное ничтожество человеческой судьбы глубже всех познали и лучше всех выразили в словах Соломон и Иов — счастливейший и несчастнейший из смертных: один на собственном опыте познал всю тщету наслаждений, другой — всю несомненность несчастий.
170. Человек чувствует, какая малость — все доступные ему наслаждения, но не понимает, какая тщета — все чаемые; в этом причина людского непостоянства.
171. Непостоянство. — У предметов множество свойств, у души множество склонностей, ибо все, что ей открывается, — непросто, и сама она, открываясь, всегда являет себя непростой. Поэтому одно и то же вызывает у человека то смех, то слезы.
172. Непостоянство. — Многие полагают, что человек отзывается на прикосновение, как обыкновенный орган. Он и впрямь орган, но причудливый, изменчивый, каждый со своими отличиями (и трубы в нем соединены без всякого порядка). Кто умеет играть только на обыкновенных органах, не извлечет согласных звуков из этого инструмента: надобно знать расположение всех его (регистров).
173. Непостоянство и причудливость. — Тот, кто живет трудами рук своих, и тот, кто властвует над самой могучей в мире державой, занимают положения, одно с другим несовместные. Однако эти положения объединены в персоне турецкого султана.
174. Пусть человеку нет никакого резона лгать, это отнюдь не значит, что он говорит чистую правду: иные люди лгут просто во имя лжи.
175. Нас утешает любая малость, потому что любая малость повергает в уныние.
176. Как могло случиться, что этот человек, который так удручен кончиной жены и единственного сына, да еще озабочен исходом нескончаемой тяжбы, — как могло случиться, что вот сейчас он отнюдь не погружен в скорбь и весьма далек от тяжких и беспокойных раздумий? Не удивляйтесь: он должен так отбить посланный ему мяч, чтобы тот отлетел к его партнеру: ведь если мяч, стукнувшись о крышу, упадет на землю, партия будет проиграна, — ну разве может человек, увлеченный подобным делом, думать о других своих делах? Столь достойное занятие просто не может не поглощать все силы этой возвышенной души, все до единой мысли этого разума. Человек, рожденный на свет, дабы познать Вселенную, судить обо всем и всех, править целыми державами, — этот самый человек целиком поглощен охотой на зайца. А кто не снизойдет до сего занятия, захочет всегда быть на высоте, тот покажет себя еще большим глупцом, ибо это означает, что он пытается стать выше всего человечества, меж тем как на деле — обыкновеннейший человек, мало на что способный и способный на многое, ни на что и на все: он не ангел, не животное, он — человек.
177. Люди с увлечением гоняют мячи, гоняют зайцев; в этих занятиях находят отраду даже короли.
178. Тщета. — Люди живут в таком полном непонимании тщеты всей человеческой жизни, что приводят в полное недоумение, когда им говорят о бессмысленности погони за почестями. Ну не поразительно ли это?
179. На мой взгляд, Цезарь был слишком стар для такой забавы, как завоевание мира. Она к лицу Августу или Александру: эти были молоды, а молодым людям трудно обуздать себя, но Цезарю пристало проявить большую зрелость.
180. Чтобы до конца уяснить себе .всю суетность человеческой натуры, довольно вдуматься в причины и следствия любви. Причина ее — “неведомо что” (Корнель), а следствия ужасны. Это “неведомо что”, эта малость, которую и определить-то невозможно, сотрясает землю, движет монархами, армиями, всем миром.
Нос Клеопатры: будь он чуть покороче, весь облик Земли был бы сегодня иным.
181. Когда толпы иудеев привели Иисуса Христа к Пилату и, начав обвинять Его, случайно помянули Галилею, это дало повод прокуратору послать Иисуса Христа к Ироду; и вот так воплотилось в жизнь таинство, вот так Он был судим иудеями и язычниками. То, что по виду было делом случая, оказалось причиной воплощения в жизнь таинства.
182. Пример нравственной воздержанности Александра Великого куда реже склоняет людей к самообузданию, нежели пример его пьянства — к распущенности. Ничуть не зазорно быть менее добродетельным, чем он, и, в общем, простительно — быть более порочным. Каждый полагает — не такой уж он заурядный распутник, если те же пороки были свойственны и великим людям, ибо никому не приходит в голову, что как раз в этом великие люди ничем не отличаются от заурядных смертных. Им подражают в том, в чем они подобны всем прочим, потому что, при этой возвышенности, какая-нибудь черта всегда уравнивает самых возвышенных с самыми низменными. Они не висят в воздухе, не оторваны от всего нашего общества. Нет, нет, они лица” потому больше нас, что на голову выше, но их ноги на том же уровне, что и наши, они попирают ту же землю. Эти их конечности нисколько не возвышаются над нами, над малыми сими; над детьми, над животными.
183. Стоит нам увлечься каким-нибудь делом — и мы тотчас забываем о долге: например, мы в восторге от какой-нибудь книги, вот и утыкаемся в нее, пренебрегая самыми насущными делами. В таких случаях следует взяться за что-либо очень скучное — и тогда, под предлогом, что. у нас есть дело поважнее, мы возвращаемся к исполнению долга.
184. Люди безумны, и это столь общее правило, что не быть безумцем — тоже своего рода безумие.
185. Всего более меня удивляет то, что люди ничуть не удивляются немощности своего разума. Они самым серьезным образом следуют заведенным обычаям, и вовсе не потому, что полезно повиноваться общепринятому, а потому, что твердо уверены: уж они-то не ошибутся в выборе разумного и справедливого. Ежечасно попадая впросак, они с забавным смирением винят в этом себя, а не те житейские правила, постижением которых так хвалятся. Подобных людей множество, они слыхом не слыхивали о пирронизме, но служат вящей его славе, являя собой пример человеческой способности к самым бессмысленным заблуждениям: они ведь даже не подозревают, насколько естественна и неизбежна эта немощность их разумения, — напротив того, неколебимо убеждены в своей врожденной мудрости.
Особенно укрепляют учение Пиррона те, кто его не разделяет: будь пиррониками все без исключения, в пирронизме не содержалось бы ни крупицы истины.
186. Учение Пиррона укрепляют не столько его сторонники, сколько противники: бессилие человеческого разумения куда более очевидно у тех, кто о нем не подозревает, нежели у тех, кто его сознает.
187. Речи о смирении полны гордыни у гордецов и смирения — у смиренных. Точно так же полны самоуверенности речи людей самоуверенных, пусть даже они — последователи Пиррона: мало кто способен смиренно говорить о смирении, целомудренно — о целомудрии или высказывать сомнение, обсуждая пирронизм. Мы — вместилище лжи, двоедушия, противоречий, вечно скрытничаем и лицемерим перед самими собою.
7. Малоумие человеческой науки и философии
188. Письмо о малоумии человеческой науки и философии. Предшествует разделу о развлечении. Felix qui poluit... Feiix, nihil admirari[24]Счастлив, кто мог... Счастлив, ничему не удивляясь (лат.).. Двести восемьдесят видов величайшего блага у Монтеня.
189. (Но быть может, безмерностью своей этот предмет превосходит возможности нашего разума. Обратимся же к его измышлениям в той области, которая ему доступна. Нет на свете вопроса, который так близко бы его касался и, следовательно, толкал бы к особенно глубоким раздумьям, нежели вопрос, в чем же заключается высшее для него благо. Давайте посмотрим, к каким выводам пришли эти ясновидящие и сильные духом господа и царит ли между ними согласие.
Один говорит, что высшее благо — в добродетели, другой — в наслаждении, тот — в следовании голосу природы, этот — голосу истины: Felix qui potuit rerum cognoscere causas[25]Счастлив, кто мог познать причины вещей (лат.)., кто-то — в полном неведении,- а кто-то — в беззаботной неге, одни утверждают, что высшее благо — в сопротивлении всем обманчивым видимостям, другие — в способности ничему не удивляться: Nihil mirari prope res una quae possit facere et servare beatum[26]Ничему не удивляться — вот почти единственный способ стать и остаться счастливым (лат.).; ну а достославные пирроники — в бесценной своей атараксии, в сомнении и отказе от категорических утверждений; наиболее же мудрые считают, что с помощью одного желания, даже и горячего, нам его вообще не обрести. Вот так-то.
Но если эта распрекрасная философия, невзирая на столь долгие и упорные труды, так и не пришла к единому определенному выводу, то, быть может, душа с помощью собственных своих усилий способна познать самое себя? Послушаем, что об этом говорят властители дум мира сего. Как они себе представляют, из чего она состоит? Удалось ли им открыть ее местоположение? Проведать, откуда она произошла, сколь долговременна, каким путем она отлетает?
Или душа тоже слишком благородный предмет для ее собственных непросвещенных взоров? Так пусть их опустит, снизойдет к миру материальному, — посмотрим, постигает ли она, из чего сотворено то самое тело, которое она одушевляет, и другие тела, видимые и подвластные ей. Что же все-таки постигли они, эти великие догматики-всезнайки? Harum sententiarum[27]Из этих мнений (лат.)..
Этим вполне можно было бы ограничиться, когда бы разум и впрямь отличался разумностью. Ее хватает на то, чтобы признать — да, покамест ничего незыблемого ему установить не удалось, но он отнюдь не теряет надежды, напротив, с прежним пылом продолжает поиски, убеждая себя, что у него достаточно сил для окончательной победы. Пусть же добивается ее, а потом, сопоставив эти мощные силы с достигнутым ими, сделаем выводы, попытаемся определить, действительно ли он обладает теми органами и инструментами, которые необходимы для овладения истиной.)
190. Они твердят, будто затмения предвещают беду, но беды так часто постигают нас, так обыденны, что предсказатели неизменно угадывают; меж тем если бы они твердили, что затмения предвещают счастливую 'Жизнь, то столь же неизменно ошибались бы. Но счастливую жизнь они предсказывают лишь при редчайшем расположении небесных светил, так что и тут почти никогда не ошибаются.
191. (Предположение. — Не составит труда спустить разум еще на ступень — уж там-то он проявит себя во всей своей смехотворной нелепости. Ибо он сам даст нам доказательства этого.) — Что может быть абсурднее заявлений, будто неодушевленные тела испытывают страсти, боязнь, отвращение? Будто эти бесчувственные, безжизненные, более того, не способные к жизни тела могут преисполняться страстями, хотя непременное условие существования оных страстей — душа, чувствительная по крайней мере настолько, чтобы их чувствовать? Будто они могут бояться пустоты? Но что такого страшного в пустоте? И возможно ли утверждение более низменное и смехотворное? И это еще не все: согласно вышеприведенному утверждению, в неодушевленных телах скрыт некий источник движений, дающий им возможность избегать пустоты. Значит, у них есть ноги, руки, мышцы, нервы?
192. (Декарт. — Следует определить в общем виде: “Осуществляется это с помощью образа и движения” — так оно будет правильно. Но объяснить, каковы они, и воссоздать механизм — попытка смехотворная, ибо она бесполезна, бездоказательна, тягостна. А если бы удалась, мы считали бы, что все философские системы, вместе взятые, не стоят и часа потраченного на них времени.)
193. Написать против тех, кто тщится слишком углублять науки. Декарт.
194. Не могу простить Декарту: он стремился обойтись в своей философии без Бога, но так и не обошелся, заставил Его дать мирозданию толчок, дабы привести в движение, ну а после этого Бог уже стал ему не надобен.
195. Декарт бесполезен и бездоказателен.
196. Тщета наук. — Если я не знаю основ нравственности, наука об окружающем мире не принесет мне утешения в дни горестных испытаний, а вот основы нравственности утешают и при полном незнании наук о предметах окружающего мира.
197. Слабость. — Все усилия людей сводятся к тому, чтобы обрести как можно больше благ, но, обретя, они не в состоянии ни доказать, ни отстоять силой свои права на них, потому что все добытое ими — лишь пустые человеческие фантазии. Точно так же обстоит дело и с нашими знаниями, ибо малейший недуг сводит их на нет. Мы не способны овладеть ни истиной, ни благом.
8. Развлечение
198. Наша природа такова, что требует непрестанного движения; полный покой означает смерть.
199. Удел человека: непостоянство, тоска, тревога.
200. Тоска, снедающая человека, когда ему приходится бросать то, к чему он пристрастился. Некто вполне доволен своим домашним очагом, но вот он встретил женщину и увлекся ею или несколько дней кряду увлеченно играл в карты: заставьте его вернуться к прежнему образу жизни — и он затоскует. История из самых обыденных.
201. Тоска. — Нет на свете ничего более непереносимого для человека, нежели полный покой, не нарушаемый ни страстями, ни делами, ни развлечениями, ни вообще какими-нибудь занятиями. Вот тогда он и начинает по-настоящему чувствовать свою ничтожность, заброшенность, зависимость, свое несовершенство и бессилие, свою пустоту. Из глубины его души немедленно выползают тоска, угрюмство, печаль, горечь, озлобление, отчаянье.
202. Беспокойство. — Солдат пеняет на тяготы своего дела, пахарь — на тяготы своего, но попробуйте обречь их на безделье!
203. В сражении нас пленяет само сражение, а не его победоносный конец: мы любим смотреть на бои животных, а не на победителя, терзающего свою жертву, хотя, казалось бы, чего нам и ждать, как не победы? Однако стоит ее дождаться — и мы сыты по горло. Точно так же обстоит дело и с любой азартной игрой, и с поисками истины. Мы любим следить за столкновением несхожих мнений во время диспутов, но вот обдумать найденную истину — нет уж, увольте: мы радуемся ей, лишь когда она при нас рождается в спорах. И со страстями то же самое: мы жадно следим за их противоборством, но вот одна победила — и какое это грубое зрелище! Нам важна не суть вещей, важны лишь ее поиски. Поэтому мало чего стоят те сцены в театральных пьесах, где довольство не сдобрено тревогой, несчастье — надеждой, где только и есть что грубое вожделение или безжалостная жестокость.
204. Чтобы понять смысл всех человеческих занятий, достаточно вникнуть в суть развлечений.
205. Развлечение. — Я нередко размышлял о какие треволнения, опасности и невзгоды подстерегают всех, кто живет при дворе или в военном лагере, где вечно зреют распри, дерзкие, а порою и преступные замыслы, бушуют страсти и т. д., и пришел к выводу, что главная беда человека — в его неспособности к спокойному существованию, к домоседству. Если бы люди, у которых довольно средств для безбедной жизни, умели, не томясь, а радуясь, сидеть в своем углу, разве пускались бы они в плавание или принимали бы участие в осаде крепостей? Они лишь потому транжирят деньги, покупая воинские должности, что им невыносим вид одних и тех же городских стен, и лишь потому ищут, с кем бы поболтать и развлечься игрою в карты, что томятся, сидя дома.
Но потом, когда я глубже вник в это людское свойство, порождающее столько бед, мне захотелось докопаться до причины, лежащей в его основе, и такая причина действительно обнаружилась, и очень серьезная, ибо состоит она в изначальной бедственности нашего положения, в хрупкости, смертности и такой горестной ничтожности человека, что стоит нам вдуматься в это — и уже ничто не может нас утешить.
В нашем мире из всех положений, обильных благами, доступными смертным, положение монарха, несомненно, наизавиднейшее, ибо он владеет всем, о чем только можно мечтать, но попробуйте лишить его развлечений, предоставить мыслям, долгим раздумьям о том, кто же он такой в действительности, — и это беззаботное счастье рухнет, монарх невольно вспомнит о грозящих ему бедах, о готовых вспыхнуть мятежах, более того — о смерти, о неизбежных недугах; вот тогда-то и окажется, что, лишенный так называемых развлечений, монарх несчастен, несчастнее самого жалкого из своих подданных, который в эту минуту играет в шары и вообще развлекается.
Вот почему люди так ценят игры и болтовню с женщинами, так стремятся попасть на войну или занять высокую должность. Не в том дело, что они рассчитывают обрести таким путем счастье, что и впрямь воображают, будто в карточном выигрыше или затравленном зайце таится истинное блаженство; им не нужен ни этот выигрыш, ни этот заяц. Все мы ищем не того мирного и ленивого существования, которое оставляет сколько угодно досуга для мыслей о нашей горестной судьбе, не военных опасностей и должностных тягот, но треволнений, развлекающих нас и уводящих прочь от подобных раздумий.
Вот почему люди так любят шум и суету, вот почему им так невыносимо тюремное заключение и так непонятны радости одиночества. Величайшее преимущество монарха в том и состоит, что его наперебой стараются развлечь, ублажить всевозможными забавами.
Монарх окружен придворными, чья единственная забота — веселить монарха и отвлекать его от мыслей о себе. Ибо, хотя он и монарх, эти мысли повергают его в скорбь.
Только это и смогли в поисках счастья придумать люди. До чего же мало понимает в человеческой натуре тот, кто, напустив на себя глубокомысленный вид, возмущается столь неразумным времяпрепровождением, как целодневная, охота на зайца, которого те же самые охотники погнушались бы купить! А дело в том, что заяц сам по себе не спасает от мыслей о смерти, о нашем бедственном положении, тогда как охота на него спасает, не оставляя места вообще ни для каких мыслей.
Поэтому, возражая на упрек — зачем, мол, они сломя голову гоняются за какой-то совершенно ненужной им добычей, — охотники, подумай они хорошенько, должны были бы сказать, что просто им нужна какая-нибудь волнующая, неистовая забава, дабы уйти от мыслей о себе, а бегущая дичь манит мчаться вдогонку и увлекает все помыслы охотника. Столь разумным возражением они поставили бы своих противников в тупик, но оно не приходит им в голову, потому что люди плохо разбираются в собственной душе. Им невдомек, что главная их цель — сама охота, а не дичь.
Они воображают, будто обретут покой, если добьются такой-то должности, забывая, как ненасытна их алчность, и впрямь верят, что лишь к этому покою и стремятся, хотя в действительности ищут одних только треволнений.
Некое безотчетное чувство толкает человека на поиски мирских дел и развлечений, и происходит это потому, что он непрерывно ощущает горестность своего бытия; меж тем другое безотчетное чувство — наследие, доставшееся от нашей первоначальной непорочной природы, — подсказывает, что счастье не в житейском водовороте, а в покое, и столкновение столь противоречивых чувств рождает в каждом из нас смутное, неосознанное желание искать бури во имя покоя, равно как и надежду на то, что, победив еще какие-то трудности, мы ощутим полное довольство и перед нами откроется путь к душевному умиротворению.
Так протекают дни и годы нашей жизни. Мы преодолеваем препятствия, дабы обрести покой, но, едва справившись с ними, начинаем тяготиться этим самым покоем, ибо сразу попадаем во власть мыслей о бедах уже нагрянувших или грядущих. И даже будь мы защищены от любых бед, томительная тоска, искони коренящаяся в нашем сердце, пробьется наружу и напитает ядом наш ум,
Так несчастен человек, что томится тоской даже без всякой причины, просто в силу особого своего склада, и одновременно так суетен, что, сколько бы у него ни было самых основательных причин для тоски, он способен развлечься любой малостью вроде игры в бильярд или мяч.
“Но, — спросите вы, — зачем ему нужно резаться в карты?” А затем, чтобы завтра похваляться в кругу друзей — мол, я обыграл такого-то. И вот одни лезут из кожи вон в своих кабинетах, тщась блеснуть перед учеными решением никем до сих пор не решенной алгебраической задачи, другие, на мой взгляд не менее глупые, подвергают себя смертельной опасности, чтобы похваляться одержанной победой, и, наконец, третьи тратят все силы, стараясь запомнить эти события, но не затем, чтобы извлечь из них урок мудрости, а только чтобы показать свою осведомленность, и уж эти — самые глупые из всей честной компании, потому что они глупы со знанием дела, тогда как другие глупы, может быть, по неведению.
Иной человек живет, не ведая тоски, потому что ежедневно играет по маленькой. Но попробуйте каждое утро выплачивать ему столько денег, сколько он мог бы выиграть за день, запретив при этом играть, — и он почувствует себя несчастным. Мне, вероятно, возразят, что играет он для развлечения, а не для выигрыша. В таком случае позвольте ему играть, но не на деньги, — и опять он быстро затоскует, ибо в этой игре не будет азарта. Значит, развлечение развлечению рознь: тягучее, не оживленное страстью, оно никому не нужно. Человек должен увлечься, должен обмануть себя, убедив, будто обретет счастье, выиграв деньги, хотя не взял бы их, если бы взамен пришлось отказаться от игры, должен выдумать себе цель, а потом стремиться к ней, попеременно терзаясь из-за этой выдуманной цели неутоленным желанием, злобой, страхом, — точь-в-точь как ребенок, который пугается рожи, им самим намалеванной.
Как могло случиться, что сей господин, недавно утративший единственного сына, изведенный всяческими дрязгами и тяжбами и пребывавший еще нынче утром в глубоком унынии, сейчас и думать забыл о своих горестях? Не удивляйтесь: он поглощен вопросом, куда ринется вепрь, которого уже шесть часов подряд ожесточенно травят собаки. Этого вполне достаточно. Как бы ни был опечален человек, но придумайте для него развлечение — и он на время обретет счастье, и как бы ни был счастлив человек, но отнимите у него все забавы, все буйные развлечения, прогоняющие тоску, — и он сразу помрачнеет, сразу почувствует себя несчастным. Нет развлечений — нет радости, есть развлечения — нет печали. Счастье сильных мира сего в том и состоит, что у них никогда не бывает недостатка в развлечениях и развлекателях.
И вот еще о чем следует подумать. Не потому ли стоит быть суперинтендантом, канцлером, председателем суда, что их с утра до ночи осаждают просители со всех концов страны, не оставляя ни часу на дню для мыслей о самих себе? А какими несчастными и покинутыми чувствуют себя эти люди, когда, попав в опалу, принуждены жить в своих поместьях, хотя у них там вдоволь добра и заботливых слуг: теперь-то им никто не мешает отдаваться мыслям о себе.
206. Развлечение. — Неужели монарху для полноты счастья не довольно одного лишь созерцания всего величия своего сана? И его, как зауряднейшего из смертных, надобно развлекать, тем самым мешая этому созерцанию? Я отлично понимаю, что забить человеку голову мыслями о том, изящно ли он танцует, и таким путем отвлечь от воспоминаний о семейных дрязгах — значит его осчастливить. Но так ли обстоит дело с монархом и станет ли он счастливее, если предпочтет суетные развлечения созерцанию собственного величия? Да и вообще, существует ли на свете занятие более благотворное для его ума? Может быть, побуждая короля старательно выделывать танцевальные па в такт музыке или ловко отбивать мяч, ему мешают безмятежно наслаждаться ореолом блистательной своей славы и, значит, замутняют его радость? Что ж, пусть сделают попытку, пусть попробуют оставить монарха в полном одиночестве, ничем не ублажая чувства, ничем не занимая ум, без единого спутника, дабы он на досуге мог целиком предаться мыслям о себе, и тогда все обнаружат, что монарх, лишенный развлечений, — глубоко обездоленный человек. Вот почему все так бдительно следят за тем, чтобы монарх всегда был окружен людьми, чья единственная забота — перемежать его труды развлечениями, полнить досуг играми и забавами, дабы не оставалось даже минутных пустот; в общем, монарха неотступно сопровождают приближенные, которые только и думают, как бы не оставить повелителя наедине с самим собой, помешать ему погрузиться в мысли о себе, ибо всем понятно: даже монарх в таких случаях ощущает глубокую свою обездоленность. Я говорю все это о монархе-христианине именно как о монархе, а не как о христианине.
207. Развлечение. — Человек с младых ногтей только и слышит, что он должен печься о своем добром имени, о своем благополучии, о своих друзьях и вдобавок еще о добром имени и благополучии этих друзей. Его обременяют множеством занятий, изучением иностранных языков, телесными упражнениями, неустанно вбивая в голову, что не быть ему счастливым, если он и помянутые друзья не сохранят в должном порядке здоровья, имущества, доброго имени, и что нехватка даже самой малости равносильна несчастью. И на него обрушивают столько дел, возлагают столько обязанностей, что от зари до зари он в беспрерывной суете. — “Вот уж диковинный способ помочь человеку стать счастливым! — скажете вы. — Не самый ли верный сделать его несчастным?” — Ну нет, есть вернее: отнимите у него все эти тягостные занятия, и он вдруг увидит себя, начнет думать, что же он такое, откуда пришел, куда идет, — вот почему человека необходимо погрузить в дела, тем самым отвратив от мыслей. И по той же причине, изобретя для него множество важных дел, ему советуют каждый свободный час посвящать играм, развлечениям, не сидеть сложа руки.
Как пусто человеческое сердце и сколько нечистот в этой пустоте!
208. Всякое пышно обставленное развлечение идет во вред истинно христианской жизни, но из всех развлечений, придуманных в миру, особенно следует опасаться театра. Людские страсти показаны там столь изящно и столь натурально, что взбудораживают и порождают их в наших собственных сердцах. В первую голову это относится к любви, особенно если она предстает в облике целомудренном и возвышенном, ибо чем непорочнее явленная на подмостках любовь, тем глубже она затрагивает непорочные души; ну, а ее пылкость ублажает наше самолюбие, и в нем зреет желание зажечь в ком-то пламень, так искусно только что представленный; одновременно мы все больше укрепляемся в мысли, основанной на возвышенности изображенных комедиантами чувств, что подобные чувства отнюдь не опасны, и самые чистые души проникаются уверенностью, будто ничем не запятнают своей чистоты, если в них зародится столь благоразумная любовь.
И вот, когда человек уходит из театра, его сердце так переполнено всеми прелестями и красотами любви, а душа и ум так уверовали в ее непорочность, что он уже распахнут навстречу ее первым впечатлениям, вернее, уже ищет возможности посеять любовь в другом сердце и снять потом урожай таких же наслаждений и жертв, какие были только что так красиво изображены актерами.
209. Мы способны сосредоточенно размышлять только о чем-нибудь одном, думать сразу о двух предметах мы не умеем; вот и наши понятия о благе — от мира сего, а не от Бога.
210. Вне всякого сомнения, человек сотворен для того, чтобы думать: это и его главное достоинство, и главное дело всей жизни, а главный долг — думать, как ему приличествует. Что касается порядка, то начинать следует с размышлений о самом себе, о своем Создателе и о своем конце.
А о чем думают в свете? Отнюдь не об этих материях, а о том, как бы поплясать, побряцать на лютне, спеть песенку, сочинить стишки, поиграть в кольцо и т. д., повоевать, добиться королевского престола, ни на минуту не задумываясь над тем, что же это значит — быть королем, быть человеком.
211. Кто не видит всей тщеты человеческого существования, тот сам исполнен тщеты. Впрочем, кто ж ее не видит, кроме, разумеется, юнцов, захлестнутых пустозвонством, развлечениями и мыслями о своем будущем? Но отнимите у них эти развлечения — и тотчас на ваших глазах они начнут сохнуть от тоски, почувствуют, пусть даже бессознательно, все свое ничтожество: человек так несчастно устроен, что, если ему нечем отвлечься от мыслей о себе, он немедленно погружается в глубокую печаль.
212. Мысли. — In omnibus requiem quaesivi[28]Повсюду я искал покой (лат.).. Будь наш земной удел поистине счастливым, у нас не было бы нужды все время отвлекать от него мысли, чтобы почувствовать себя счастливыми.
213. Развлечение. — Люди не властны уничтожить смерть, горести, полное свое неведение, вот они и стараются не думать об этом и хотя бы таким путем добиться счастья.
214. Несмотря на всю горестность своего удела, человек хочет быть счастливым, во что бы то ни стало счастливым, он просто не может этого не хотеть, но как добиться счастья? Для этого нужно было бы стать бессмертным, но бессмертия человеку не дано, и тогда он придумал выход — вообще ни о чем таком не думать.
215. Все дело в горестном ничтожестве человеческого существования: стоило людям уразуметь это — и они немедленно придумали развлечение.
216. Развлечение. — Если бы человек и впрямь был счастлив, он чувствовал бы себя тем счастливее, больше углублялся бы в себя, подобно святым и Господу Богу. — Пусть так, но ведь, предаваясь развлечениям, тоже можно чувствовать себя счастливым? — Нет, нельзя, потому что, предаваясь развлечениям, человек покидает внутренний свой мир ради внешнего и тем самым становится зависимым, становится возможной жертвой тысячи случайностей, неизбежно приносящих с собой печали.
217. Горестное ничтожество. — Единственное, что способно нас утешить в горестном нашем уделе, — это развлечение, и вместе с тем именно оно — горчайшая наша беда: что, как не развлечение, уводит нас от мыслей о себе и тем самым незаметно толкает к гибели? Лишенные развлечений, мы ощутили бы такую томительную тоску, что попытались бы исцелить ее средством, чье действие не столь преходяще. Но развлечение тешит нас, и мы, сами того не замечая, спешим навстречу смерти.
218. Развлечение. — Легче умереть, не думая о смерти, нежели думать о ней, когда она даже еще не грозит.
219. Бояться смерти, когда мы вне опасности, а не когда она уже рядом, ибо человеку должно всегда быть человеком.
220. Мы так плохо понимаем самих себя, что порою ждем смерти, хотя находимся в добром здравии, или, напротив того, считаем себя совершенно здоровыми, хотя наша смерть уже на пороге, ибо не чувствуем ни приближения горячки, ни назревания гнойника.
221. Кромвель собирался стереть с лица земли всех истинных христиан; он уничтожил бы королевское семейство и привел к власти свое собственное, когда бы в его мочеточнике не оказалась крупинка песка. Несдобровать бы даже Риму, но вот появилась эта песчинка, Кромвель умер, его семейство вернулось в ничтожество, водворился мир, на троне снова король.
222. Внезапная смерть — вот единственное, чего следует страшиться; именно поэтому сильные мира сего всегда держат при себе духовника.
223. У великих и малых мира сего одинаковые беды, и неудовольствия, и страсти, только одних судьба поместила на ободе вертящегося колеса, а других — ближе к ступице, так что при любой тряске им легче устоять на ногах.
224. (Три гостеприимца.) Разве поверил бы тот, кто вел дружбу с королем английским, королем польским и королевой шведской, что когда-нибудь он может остаться без крова и пристанища?
225. Когда Августу сообщили, что по приказу Ирода были преданы избиению все младенцы, не достигшие двух лет, в том числе и собственный сын владыки, он сказал, что лучше уж быть поросенком Ирода, нежели его сыном. Макробий, “Сатурналии”, кн. II, гл. 4.
226. Мы беспечно устремляемся к пропасти, заслонив глаза чем попало, чтобы не видеть, куда бежим.
227. Пусть сама по себе пьеса и хороша, но последний акт кровав: две-три горсти земли на голову — и конец. Навсегда.
9. Человек в обществе
228. Пирронизм. — Все в этом мире отчасти истинно, отчасти ложно. Подлинная истина не такова: она беспримесно и безусловно истинна. Любая примесь пятнает истину и сводит на нет. В нашем мире нет ничего незамутненно истинного и, значит, все ложно — в сравнении, разумеется, с конечной истиной, Мне возразят: убийство дурно, вот вам конечная истина в чистом виде. Правильно, ибо мы хорошо знаем, что такое ложь и зло. Но в чем заключается добродетель? В целомудрии? Нет, отвечу я, потому что вымер бы род человеческий. В брачном сожительстве? Нет, в воздержании больше добродетели. В том, чтобы не убивать? Нет, потому что воцарился бы чудовищный беспорядок и злодеи поубивали бы всех добропорядочных людей. В том, чтобы убивать? Нет, убийство уничтожает живую тварь. Наша истина и наше добро только отчасти истина и добро, к ним всегда примешаны ложь зло.
229. Все правила достойного поведения давным-давно известны, остановка за малым — за их воплощением в жизнь. Например, все знают, что во имя общего блага должно жертвовать жизнью, и некоторые действительно жертвуют, но вот во имя веры на такую жертву не идет никто.
Неравенство среди людей неизбежно, в этом никто не сомневается, но стоит его открыто признать — и уже распахнуты двери не только для сильной власти, но и для нестерпимой тирании.
Людскому разуму необходимо дать некоторую свободу, но стоит признать это — и уже распахнуты двери для самой гнусной распущенности. — “Что ж, ограничьте свободу”. — В природе не существует пределов: закон пытается их поставить, но разум не желает мириться с ними.
230. (...Тщета законов очевидна; он их обходит, значит, имеет смысл ими пренебрегать.) На какой же основе построит, он тот мир, которым собирается управлять? На прихоти кого попало? Вот уж будет неразбериха! На справедливости? Он понятия не имеет, что такое справедливость.
Если бы знал, разве придумал бы правило, главнейшее в людских сообществах и гласящее, что каждый должен повиноваться обычаям своей страны? Нет, свет истинной, справедливости равно сиял бы для всех народов, и законодатели руководствовались бы только ею, а не брали бы за образец прихоти и фантазии, скажем, персов или немцев. Неизменная, она царила бы во все времена и во всех странах мира, меж тем как на деле понятия справедливости и несправедливости меняются в зависимости от земных широт. На три градуса ближе к полюсу — и весь свод законов летит вверх тормашками; истина зависит от меридиана; несколько лет владычества — и самых коренных законов как не бывало; право подвластно времени; Сатурн, проходя через созвездие Льва, возвещает новое преступление. Хороша справедливость, которая справедлива лишь на этом берегу реки! Именуемое истиной по сю сторону Пиренеев именуется заблуждением по ту сторону!
Они утверждают, что справедливость гнездится не в обычаях, а в естественном праве, ведомом народам всех стран. И разумеется, эти люди упрямо стояли бы на своем, когда бы, по произволу случая, насаждающего человеческие законы, нашелся хоть один-единственный закон действительно всеобщий, но в том-то и состоит диво дивное, что из-за многообразия людских прихотей такого закона нет.
Воровство, кровосмешение, дето- и отцеубийство — какие только деяния не объявлялись добродетельными! Ну как тут не дивиться, — кто-то имеет право убить меня на том лишь основании, что я живу по ту сторону реки и что мой монарх поссорился с его монархом, хотя я-то ни с кем не ссорился!
Естественное право, безусловно, существует, но его, как и все прочее, вконец извратил этот наш распрекрасный и вконец извращенный разум. Nihii amplius nostrum est; quod nostrum dicimus artis est[29]Нам уже ничего не принадлежит; то, что я называю “нашим”, понятие условное (лат.).. Ex senatus consultis et plebiscitis crimina exercentur[30]Преступления совершаются по постановлению сената и народа (лат.).. Ut olim vitiis, sic nunc legibus laboramus[31]Некогда мы страдали из-за наших пороков, теперь страдаем нз-за наших законов (лат.)..
Эта. неразбериха ведет к тому, что один видит суть справедливости в авторитете законодателя, другой — в нуждах монарха, третий — в общепринятом обычае; последнее утверждение — наиболее убедительное, поскольку, если следовать доводам только разума, в мире нет справедливости, которая была бы неколебимо справедлива, не рассыпалась бы в прах под воздействием времени. Меж тем обычай справедлив по той простой причине, что он всеми признан, — на этой таинственной основе и зиждется его власть. Кто докапывается до корней обычая, тот его уничтожает. Всего ошибочнее законы, исправляющие былые ошибки: человек, который подчиняется закону только потому, что он справедлив, подчиняется справедливости, им же и выдуманной, а не сути закона: закон сам себе обоснование, он — закон, и этого достаточно. Любой вздумавший исследовать причину, его породившую, обнаружит ее легковесность, полную несостоятельность и, если еще не приучил себя спокойно взирать на все чудеса, творимые людским воображением, долго будет удивляться тому, что всего лишь за одно столетие люди начали относиться к оному закону столь почтительно, столь благоговейно. Искусство подтачивания и ниспровержения государственных устоев как раз и состоит в ломке общепринятых обычаев, в исследовании их истоков, в доказательстве их неосновательности, их несправедливости. “Нужно вернуться к первоначальным, имеющим твердую основу законам, сведенным на нет несправедливым обычаем”, — любят говорить в таких случаях. Но подобные игры ведут к несомненному проигрышу, ибо уж тут-то несправедливым оказывается решительно все. Меж тем народ охотно прислушивается к ниспровергателям. Он начинает понимать, что ходит в ярме, и пытается его сбросить, и терпит поражение вместе с любознательными исследователями установленных обычаев, и выгадывают при этом лишь сильные мира сего. Вот почему мудрейший из законодателей говорил, что людей ради их же блага необходимо время от времени надувать, а другой, тонкий политик, писал: “Cum veritatem qua liberetur ignoret, expedit quod fallatur”[32]И так как он не ведает истины, дарующей освобождение, ему лучше быть обманутым (лат.).. Народ не должен знать об узурпации власти: когда-то для нее не .было никакого разумного основания, но с течением времени она стала разумной; пусть ее считают неистребимой, векрвечной, пусть не ведают, что у нее было начало, иначе ей быстро придет конец.
231. Мое, твое. — “Моя собака!” — твердили эти неразумные дети. “Мое место под солнцем!” — вот он, исток и образ незаконного присвоения земли.
232. В послании “О несправедливости” будет уместна шутка старшего брата, обращенная к младшему: “Друг мой, ты родился по эту сторону горы, значит, справедливость требует, чтобы все состояние унаследовал твой старший брат”. За что ты меня убиваешь?
233. “За что ты меня убиваешь?” — “Как за что? Друг, да ведь ты живешь на том берегу реки! Живи ты на этом, я и впрямь был бы злодеем, совершил бы неправое дело, если бы убил тебя, но ты живешь по ту сторону, значит, дело мое правое, и я совершил подвиг”.
234. Когда встает вопрос, следует ли начинать войну и посылать на бойню множество людей, обрекать смерти множество испанцев, решает его один-единственный человек, к тому же лицеприятный, а должен был бы решать кто-то сторонний и беспристрастный.
235. Veri juris[33]Об истинном праве (лат.).. — У нас его больше нет: существуй оно, мы не считали бы мерилом справедливости нравы нашей собственной страны. И вот, отчаявшись найти справедливого человека, люди обратились к сильному и т. д.
236. Под справедливостью люди разумеют нечто уже установленное, поэтому все наши законы будут в свое время признаны справедливыми, ибо они уже установлены.
237. Справедливость. — Как зависит от моды наше представление об изяществе, так от нее же зависит и наше представление о том, что такое справедливость.
238. В вопросах обыденной жизни люди подчиняются законам своей страны, во всех остальных — мнению большинства. Почему? Да потому, что на их стороне — сила. А вот на стороне монархов есть еще сильное войско, поэтому мнение большинства министров для них не закон.
Разумеется, было бы справедливо все блага разделить между людьми поровну, но так как еще никому не удалось подчинить силу справедливости, то стали считать вполне справедливым подчинение силе; за невозможностью усилить справедливость признали справедливой силу, дабы отныне они выступали рука об руку и на земле царил мир — величайшее из земных благ.
239. “Когда сильный с оружием в руках охраняет свой дом, тогда в безопасности его имение”.
240. Почему люди следуют за большинством? Потому ли, что оно право? Нет, потому что сильно.
Почему люди следуют укоренившимся законам и убеждениям? Потому ли, что они здравы? Нет, потому что общеприняты и не дают прорасти семенам раздора.
241. Дело тут не в обычае, а в силе, потому что умеющие изобретать новое малочисленны, меж тем как большинство хочет следовать лишь общепринятому и отказывает в славе изобретателям, жаждущим прославиться своими изобретениями. Ну, а если те упорствуют и выказывают презрение не умеющим изобретать, их награждают поносными кличками, могут наградить и палочными ударами. Не хвалитесь же способностью своего ума изобретать новое, довольствуйтесь сознанием, что она у вас есть.
242. Миром правит не общественное мнение, а сила. — Но как раз общественное мнение и пускает в ход силу. — Нет, оно — порождение силы. По нашему общему мнению, мягкотелость — отличное качество. Почему? Да потому, что человек, вздумавший плясать на канате, всегда один как перст, а я тем временем сколочу банду сильных единомышленников, и все они начнут кричать, что пляска на канате — занятие непристойное.
243. Власть, основанная на общественном мнении, мягка, причудлива и скоропреходяща, меж тем как власть, основанная на силе, неискоренима. Поэтому если общественное мнение — это как бы самодержавный монарх, то сила — это тиран.
244. Тирания — это безудержное и не признающее никаких законов желание властвовать.
Множество покоев, в них — красавцы, силачи, благочестивцы, остроумцы, каждый — владыка у себя, но только у себя; если же им случится встретиться, они вступают в нелепую драку, скажем красавец с силачом, и каждый тщится подчинить себе другого, хотя суть их власти совершенно различна. Они не способны понять друг друга, и вина их в том, что каждый жаждет властвовать над всем миром. Но это не под силу даже самой силе: она ничего не значит в державе ученых, она властвует только над людьми действия.
Тирания. — Поэтому неразумны и тираничны их требования: “Я красив, значит, меня нужно бояться” или “Я силен, значит, меня нужно любить”.
Тирания — это желание добиться чего-то средствами, для этой цели неподобающими. Разным свойствам мы воздаем по-разному: привлекательности — любовью, силе — страхом, многознанию — доверием.
Такая дань в порядке вещей, отказывать в ней не-справедливо, равно как несправедливо требовать какой-нибудь другой. Точно так же, как неразумно и тиранично утверждать: “Он не наделен силой, значит, я не стану его уважать, он не наделен талантами, значит, я не стану его бояться”.
245. Монарх и тиран. — У меня тоже были бы тайные замыслы. При каждом путешествии я принимал бы меры предосторожности. Великолепие установленного церемониала, почтение к нему. Неотъемлемое удовольствие сильных мира сего — возможность одарять счастьем. Неотъемлемое свойство богатства — раздавать себя, не считая. Отличительное свойство любого явления или предмета открывается лишь тем, кто его ищет. Отличительное свойство могущества — оказывать покровительство. Когда сила нападает на лицемерие, когда простой солдат хватает квадратную шапочку главного судьи и выкидывает ее за окно.
246. Господь все сотворил во имя Свое, дал власть казнить и миловать во имя Свое. Вы можете либо признать, что она — от Бога, либо считать, что неотделима от вас. В первом случае вы будете руководствоваться Евангелием. Во втором — уподобите себя Богу. И как вокруг Него всегда толпятся милосердцы, вымаливая благо милосердия, Ему одному принадлежащее, так... Познайте же себя, поймите, что вы всего лишь владыка похоти, и продолжайте идти ее путями.
247. Причина следствий. — Похоть и сила — два истока всех наших поступков: похоть — исток поступков произвольных, сила — непроизвольных.
248. Кто не любит истину, тот обычно отворачивается от нее под предлогом, что она оспорима и что большинство ее отрицает. Следовательно, его заблуждение вызвано нелюбовью к истине или милосердию, и, следовательно, этому человеку нет прощения.
249. Они прячутся в гуще людских скопищ и призывают эти скопища себе на помощь. Беспорядки.
Непререкаемость. — Если вам говорят: такое-то правило должно быть основой вашей веры, помните, ничему не следует верить, пока ваша душа сама не раскроется вере, словно ничего похожего вы прежде не слышали.
Вера должна держаться на голосе вашего собственного разума и на согласии с самим собой, а не на чьих-то требованиях уверовать.
Верить так насущно необходимо! Множество противоречий перестают быть противоречиями. Если в древности правилам веры наставляло язычество, значит ли это, что все люди жили тогда неправедно? Все ли были согласны, все ли обречены на погибель?
Лжесмирение, гордыня. Поднимите завесу. Ваши старания напрасны; все равно нужно выбирать между верой, неверием и сомнением. Неужели у нас так и не будет основополагающего правила? Мы судим о животных, хорошо ли они умеют делать то, что делают. А правила, чтобы судить о людях, мы так и не обретем? Отрицание, вера и сомнение для людей все равно что бег для коня. Кара для погрешающих — заблуждение.
250. Споры вокруг какого-нибудь положения отнюдь не свидетельство его истинности. Иной раз несомненное вызывает споры, а сомнительное проходит без возражений. Споры не означают ошибочности утверждения, равно как общее согласие — его истинности.
251. Противоречия для того и существуют, чтобы ослеплять неправедных, ибо все, что идет вразрез с истиной и милосердием, дурно; это основа основ.
252. Я долгие годы прожил в твердой уверенности, что есть на свете справедливость, и не ошибался: она и впрямь есть — в той мере, в какой Господь пожелал нам ее открыть. Но я не принимал в расчет этой оговорки, и вот тут-то и крылась моя ошибка, ибо, полагая, что наша справедливость по самой своей сути всегда справедлива, был убежден в собственной способности постичь ее и в соответствии с нею справедливо судить. Ноя я столько раз был не прав в своих суждениях, что в конце концов перестал верить сперва себе, а потом и другим. Я увидел, как меняются целые страны и отдельные люди, сам сменил множество суждений о сути истинной справедливости и таким путем пришел к выводу, что переменчивость заложена в основе нашей натуры; с этой минуты я перестал меняться, ну, а случись мне измениться, лишний раз подтвердил бы правильность этого моего суждения.
Пирроник Аркесилай, который вновь становится догматиком.
253. Людям потому не наскучивает каждый день есть, пить и спать, что желание есть, пить и спать ежедневно возобновляется, а не будь этого, несомненно, наскучило бы. Поэтому тяготится духовной пищей лишь тот, кто не испытывает духовного голода. Жажда справедливости — высшее блаженство.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления