Глава пятая

Онлайн чтение книги Просвечивающие предметы
Глава пятая

Университетские годы не были для Себастьяна Найта такими уж счастливыми. Конечно же, многое в Кембридже пришлось ему по нраву{23} …многое в Кембридже пришлось ему по нраву…  – Набоков учился в Кембридже – в том же самом колледже Святой Троицы (Тринити), что и Себастьян Найт, – с 1919 по 1922 г. Помимо «Истинной жизни…» студенческие впечатления отразились в его эссе «Кембридж» (1921), «Университетской поэме» (1927) и романе «Подвиг» (1931–1932), а также в автобиографической книге «Другие берега» (1954) и ее английских вариантах (1951, 1967). Многие детали описания жизни Себастьяна Найта в Кембридже имеют аналоги в этих произведениях. – поначалу его просто ошеломили картины, краски, запахи страны своей мечты. В Тринити-колледж его доставил с вокзала настоящий хэнсом-кэб{24} Хэнсом-кэб – легкий двухколесный экипаж с кучером, располагающимся позади и выше кабины для пассажиров (по имени изобретателя Дж. А. Хэнсома; 1803–1882). – эта повозка, похоже, только его и дожидалась, отчаянно, вплоть до этой самой минуты противясь неизбежному исчезновению с лица земли, после чего радостно вымерла вслед за бакенбардами и Червонцем непарным. Уличная слякоть мокро блестела в туманном мраке, вместе со своей заветной противоположностью – чашкой крепкого чая и добрым камельком – рождая гармонию, откуда-то уже известную ему наизусть. Чистые звоны башенных часов то повисали над городом, то накатывались друг на друга и эхом приходили издали. Каким-то странным, подспудно знакомым образом они сочетались с пронзительными выкриками газетчиков. Войдя же внутрь величаво-сумрачного Большого Двора{25} Большой Двор – обширный четырехугольный двор с фонтаном под каменной беседкой посередине, окруженный основными зданиями колледжа Св. Троицы (Тринити) в Кембридже., по которому сквозь туман брели тени в мантиях, а прямо перед ним приплясывал котелок носильщика, Себастьян почувствовал, что непонятно откуда, но ему ведомо каждое ощущение – благотворный запах сырого дерна, древняя звучность каменных плит под каблуком, смазанные очертания темных стен над головой – всё, всё. Это восхитительное чувство подъема держалось, по-видимому, довольно долго, но к нему примешивалось, а позже возобладало нечто иное. Не желая этому верить (ибо он ждал от Англии больше, чем она могла дать), Себастьян в каком-то беспомощном замешательстве осознал, что, как бы мудро и славно ни подыгрывало его новое окружение давним мечтам, ему, вернее, наиболее драгоценной части его существа, ничего не остается, как и далее пребывать в безнадежном одиночестве. Одиночество было лейтмотивом жизни Себастьяна, и чем внимательнее судьба пеклась о его душевном уюте, дивно имитируя исполнение его надуманных желаний, тем острее он сознавал свою неспособность вписаться в картину – в какую бы то ни было. Когда же Себастьян понял это окончательно и принялся угрюмо культивировать собственную застенчивость, словно редкостный дар или страсть, он даже начал находить отраду в самóм ее чудовищном разрастании и его неуклюжая чужеродность перестала добавлять ему страданий – правда, уже много позже.

Поначалу он безумно боялся, что не исполняет всего, что требуется, а еще пуще – что делает это неизящно. Кто-то ему сказал, что твердую, с углами, часть академического клобука полагается сломать либо совсем удалить жесткую распорку, оставив обвисшую черную ткань. Едва он проделал это, как обнаружил, что впал в худший вид вульгарности – вульгарность новичка – и что безупречный вкус требует от облаченного в мантию и шапочку полного к ним пренебрежения, тем самым безошибочно их низводя до уровня вещей малосущественных, которые иначе осмелились бы претендовать на какое-то значение. Опять-таки, какова бы ни была погода, шляпы и зонты исключались, и Себастьян благочестиво мок и простужался, пока ему не встретился некто Д. У. Горджет, ленивый, беспечный, обаятельный повеса, известный своим беспутством, элегантностью и острословием. И этот Горджет хладнокровно расхаживал в обычной шляпе и с зонтиком. Когда пятнадцать лет спустя я посетил Кембридж и услышал все это от ближайшего друга Себастьяна по колледжу (ныне видного филолога), я заметил ему, что буквально у каждого в руках…

– Верно, – сказал он, – зонтик Горджета дал потомство.

– А скажите мне, – спросил я, – как насчет спорта? Себастьян как-то выделялся по этой части?

Мой собеседник улыбнулся.

– Боюсь, – сказал он, – что оба мы едва ли преуспели на данном поприще. Не будем считать нашего с ним щадящего тенниса на сыром, как губка, корте, где в совсем уж безнадежных местах попросту росли маргаритки. Ракета у него, помнится, была самая дорогая, и фланелевый костюм очень ему шел – вид у него вообще всегда был очень ухоженный, зато его подача – это был дамский шлепок, и за мячом он много бегал впустую, а поскольку я и сам от него недалеко ушел, наша игра сводилась главным образом к тому, что мы бегали за своими улетевшими мячами, зелеными и мокрыми, да еще обратно кидали чужим игрокам с соседних кортов. И все это под моросящим дождем. Нет, тут он не преуспел.

– Это его огорчало?

– В каком-то смысле – да. Первый семестр был для него, по сути, отравлен мыслью о своей спортивной неполноценности. Когда он познакомился с Горджетом – а это было у меня, – бедняга Себастьян столько говорил о теннисе, что Горджет спросил наконец, верно ли, что в упомянутую игру играют тростью. Это слегка утешило Себастьяна – он начал догадываться, что Горджет, который сразу ему понравился, тоже не мастак по этой части.

– А на самом деле?

– Ну, он играл в кембриджской команде регби, – может, к теннису у него просто душа не лежала. Так или иначе, Себастьян скоро изжил свой теннисный комплекс. И в общих чертах…

Мы сидели в неярко освещенной комнате с дубовыми панелями, в таких низких креслах, что не составляло труда дотянуться до чайных приборов, смиренно стоявших на ковре, и дух Себастьяна, казалось, трепещет в такт пламени, играющему на латунных шарах плиты у камина. Мой собеседник знал его так близко, подумал я, что, конечно же, прав, видя в низкой самооценке Себастьяна причину его попыток «перебританить» Британию, всегда безуспешных, но неизменно возобновлявшихся, покуда он наконец не понял, что подводят его не какие-то внешние черты, не манерности модного жаргона, но само стремление жить и поступать по образцу других людей, тогда как он приговорен к благодати одиночного заключения внутри собственного «я».

И тем не менее он всячески пытался стать типичным студентом. Надев коричневый халат и старые лакированные туфли, он выходит зимним утром, направляясь за угол в Ванны, в руках мыльница и пакет с губкой. За завтраком в Холле он ест овсяную кашу, серую и нудную, как небо над Большим Двором, и апельсиновый мармелад в точности того же оттенка, как вьюнок на стенах Двора. Оседлав свой «велокат» (словечко моего рассказчика), закидывает подол мантии через плечо и крутит педали, направляясь к тому или иному лекционному зданию. Обедал он в «Питте»{26} «Питт» – мужской клуб в Кембридже (основан в 1835 г.), членами которого состоят преимущественно выпускники привилегированных частных школ. – насколько я понял, это был клуб, надо думать, с изображениями на стенах скачек и лошадей и со старцами-лакеями, загадывающими свою извечную загадку: густого или прозрачного?{27} …густого или прозрачного?  – Этот традиционный вопрос английские официанты задают, желая выяснить, какой суп подать клиенту. Он играет в файвз{28} Файвз – игра в мяч при двух или четырех участниках на специальных кортах, закрытых с трех сторон стенами для отскока. (что бы сие ни означало) или в подобную же унылую игру, после чего пьет чай с двумя-тремя приятелями; беседа еле плетется в промежутке между сдобной лепешкой и трубкой – каждый тщательно обходит все, чего не касаются остальные. Могла быть еще лекция-другая перед ужином, потом снова Холл, очень красивая постройка, должным образом мне продемонстрированная. Там в это время подметали, и толстые белые икры Генриха Восьмого так и напрашивались на щекотку{29} …икры Генриха Восьмого так и напрашивались на щекотку.  – Колледж Св. Троицы в Кембридже был основан в 1546 г. королем Генрихом VIII (1509–1547); поэтому его изображения украшают многие помещения. Здесь имеется в виду парадный портрет Генриха в полный рост, висящий в огромном обеденном зале (Холле), – копия XVII века с несохранившейся картины Г. Гольбейна..

– А где сидел Себастьян?

– Вон у той стены.

– Как же он туда пробирался? Столы-то чуть не в милю длиной.

– Вставал на внешнюю скамью и переходил через стол. Это был обычный способ, хотя случалось, кто-то наступал на тарелку.

После ужина он возвращается к себе, а может быть, идет с каким-нибудь молчаливым спутником в маленький кинематограф на рыночной площади, где крутят картину о Диком Западе либо Чарли Чаплин деревянными шажками улепетывает от нехорошего верзилы и на углу поскальзывается.

И вот, после трех или четырех семестров подобной жизни, с Себастьяном произошла странная перемена. Он перестал радоваться вещам, смаковать которые считал своим долгом, и преспокойно обратился к тому, что его действительно занимало. Внешне эта перемена проявилась в выпадении из ритма студенческой жизни. Он не виделся ни с кем, исключая рассказчика, оставшегося, возможно, единственным человеком в его жизни, кому он открывался, с кем был самим собой. В их дружбе была красота, и я вполне понимаю Себастьяна: сидящий передо мной спокойный гуманитарий показался мне обладателем самой тонкой и благородной души, какую можно себе представить. Оба они интересовались английской литературой, и друг Себастьяна уже тогда обдумывал свою первую работу «Законы литературного воображения», два-три года спустя завоевавшую премию Монтгомери.

– Должен признаться, – сказал он, лаская мягкую голубоватую кошку с селадоновыми глазами, возникшую из пустоты и удобно устроившуюся у него на коленях, – должен признаться, что в этот период нашей дружбы Себастьян слегка меня замучил. На лекции его нет, иду к нему и вижу: он все еще в постели – свернулся, как спящий младенец, но при этом мрачно курит. Истерзанная подушка усыпана пеплом, а простыня вся в чернильных пятнах и съехала на пол. На мое бодрое приветствие он что-то бурчит, не снисходя до перемены позы, так что, помешкав немного и убедившись, что он не заболел, я шел обедать, после чего заявлялся снова – для того лишь, чтобы увидеть, что он лежит на другом боку, а в качестве пепельницы использует комнатную туфлю. Предложу, бывало, промыслить какой-нибудь еды, поскольку в буфете у него вечно было пусто, и возвращаюсь, скажем, с гроздью бананов, а он взликует как обезьяна и начнет задирать меня какими-нибудь туманно-безнравственными сентенциями о Боге, Жизни и Смерти. Он их особенно смаковал, видя, что они меня задевают, – хотя я их никогда не принимал за чистую монету. Наконец, часа в три или четыре пополудни, он влезает в халат и, волоча ноги, появляется в гостиной, где я его с отвращением оставляю – скорчившегося у камина, скребущего в голове. А назавтра я сижу за работой в своей берлоге и слышу вдруг топот на лестнице, и врывается Себастьян – чистый, свежий, возбужденный, с только что законченным стихотворением.

Все это, согласен, очень близко к образу, а одна подробность меня особенно кольнула. Оказывается, его, Себастьяна, английский язык, свободный и образный, воспринимался все-таки как язык иностранца. Звук «р» в начале слова у него перекатывался и рокотал, он делал забавные ошибки вроде: «Я захватил простуду» или «Этот человек отменный» – разумея под последним, что такой-то славный малый. Он не там ставил ударения в словах типа «статуя» или «библиотека». Он неверно произносил такие имена, как Аполлон или Дездемона. Будучи раз поправлен, он никогда больше не повторял ошибки, но уже сама неуверенность в некоторых словах была для него мучением, и он краснел, как помидор, когда из-за случайного речевого огреха какое-нибудь его высказывание не совсем доходило до бестолкового собеседника. Писал он в то время куда лучше, чем говорил, однако и в стихах его было что-то смутно неанглийское. Правда, его друг никогда их с тех пор не видел. Впрочем, одно-два, быть может…

Он отделался от кошки и стал рыться в ящиках стола, но так ничего и не выудил.

– Может быть, в сундуке, в доме моей сестры, – сказал он неуверенно, – а может быть, и нет… Забвение обожает малых сих, да и Себастьян, я знаю, рукоплескал бы их утрате.

– Кстати, – сказал я, – выражаясь метеорологически, прошлое предстает гнетуще сырым в ваших воспоминаниях, вроде вот сегодняшней погоды (стоял мрачный февральский день). А разве не бывало теплых, солнечных дней? Разве сам Себастьян не вспоминает где-то про «розовые канделябры огромных каштанов» по берегам красивой речушки?

Да, подтвердил он: весна и лето случались в Кембридже почти каждый год (это загадочное «почти» особенно меня порадовало). Да, Себастьян любил побездельничать в ялике на речке Кэм. Но что он больше всего любил, так это катить в сумерках на велосипеде по окаймляющим луга тропинкам. И там, присев на какой-нибудь полевой ограде и следя, как пряди оранжево-желтых облаков наливаются тусклой медью в бледном вечернем небе, он погружался в мысли. О чем? О той юной нежноволосой простушке, еще с косичками, за которой он однажды увязался на лужку, нагнал, поцеловал – и никогда больше не видел? О форме вон того облака? О солнце, садящемся в дымку за черным русским ельником (ах, много бы я дал, чтобы его посещали такие воспоминания!)? О внутреннем смысле травинки и звезды? О неведомом языке безмолвия? О чудовищном весе капли росы? О рвущей душу красоте морской гальки среди миллионов и миллионов прочих галек, образующих некий смысл – только вот какой? Задавал ли он себе старый, старый вопрос: кто ты? – обращаясь к собственному «я», все менее различимому в сумерках, и к миру Божьему вокруг, которому тебя так никто толком и не представил. А быть может, правильнее предположить, что мысли Себастьяна, восседающего на ограде, – всего лишь круговерть слов и вымыслов, недостаточных вымыслов и немощных слов, – но он-то уже знает, что только в них его истинная жизнь и что его предназначение – за пределами этого призрачного поля битвы, которое он еще преодолеет в свой час.

– Люблю ли я его книги? О, чрезвычайно. После Кембриджа мы с ним почти не виделись, и он не прислал мне ни одной из своих вещей. Писатели народ забывчивый. Но я как-то взял в библиотеке три его книги и читал их три ночи кряду. Я всегда верил, что Себастьян создаст что-нибудь прекрасное, но не ожидал, что это будет так прекрасно. На последнем курсе… не пойму, что это с кошкой, – молока не хочет знать…

Последний кембриджский семестр Себастьян много работал – английская литература тема сложная и запутанная, – но и частенько срывался в Лондон – в основном безо всяких увольнительных. Его тьютор{30} Тьютор (англ.)  – индивидуальный наставник студентов в колледжах Оксфордского и Кембриджского университетов., покойный мистер Джефферсон, – по описанию, скучноватый пожилой здоровяк, но тонкий лингвист, упрямо считал Себастьяна русским, а точнее, доводил его до отчаяния, делясь с ним всеми известными ему русскими словами – а вывез он их целую охапку из путешествия в Москву много лет назад – и требуя обучить его новым. Себастьян наконец ляпнул, что это, мол, ошибка, на самом деле он родом не из России, а из Софии, в ответ на что обрадованный старик немедленно заговорил по-болгарски. Запинаясь, Себастьян сообщил, что владеет как раз не этим диалектом, а после просьбы продемонстрировать образчик, не сходя с места, измыслил некий новый говор, крайне озадачивший старого языковеда, которого вдруг осенило, что Себастьян…

– Вы хорошо меня выполоскали, – сказал мой конфидент с улыбкой. – Мои воспоминания становятся все глупее и пустяковее. Не знаю, стоит ли добавлять, что выпускные экзамены Себастьян сдал на высшие баллы и что нас сфотографировали во всех регалиях, – попробую как-нибудь найти снимок и пошлю вам, если хотите. Вам действительно пора? Не хотите ли взглянуть на Задворки?{31} Задворки (the Backs) – живописные сады и лужайки вдоль реки Кем; названы так, поскольку находятся «на задах» кембриджских колледжей. Давайте прогуляемся до крокусов, Себастьян их прозвал грибами стихотворцев – не знаю, вы улавливаете, что он имел в виду?

Но припустил дождь. Минуту-другую мы постояли под навесом крыльца, потом я сказал, что, пожалуй, пойду.

– Подождите, – окликнул меня Себастьянов друг, когда я уже начал было искать проход между лужами. – Совсем забыл. Мастер{32} Мастер – титул главы некоторых колледжей в Кембридже. на днях упоминал, что кто-то прислал ему запрос, действительно ли Себастьян Найт учился в Тринити-колледже. Как же фамилия этого человека? Вот незадача! Моя память дала усадку от стирки. Мы с вами ее знатно отжали, верно? Я понял, во всяком случае, что кто-то собирает материал для книги о Себастьяне Найте. Странно, вы как будто нисколько…

– Себастьян Найт? – внезапно произнес голос в тумане. – Кто говорит о Себастьяне Найте?


Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином LitRes.ru Купить полную версию
Глава пятая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть