Онлайн чтение книги Птица в клетке Caging Skies
IV

Киппи, Стефан, Андреас и я через три года нетерпеливого ожидания доросли до Гитлерюгенда. Все были на седьмом небе, особенно мы с Киппи, готовившие себя к службе в личной охране Адольфа Гитлера: мы слыхали, отбор туда очень жесткий – любая дырочка в зубе могла послужить причиной для отвода. Мы выискивали у себя недостатки, способные нам помешать, и работали над их устранением. К ним мы относили неразвитую мускулатуру, нехватку выносливости и мужества, но чаще – мелочи вроде кариеса: для его предотвращения мы, в числе очень немногих, шли даже на то, чтобы в лагере чистить зубы. У меня на ноге был вросший ноготь, и Киппи лечил его оперативным путем. Не мог же я согласиться, чтобы у меня в медкарте значился даже небольшой дефект. Нам полагалось без содрогания терпеть боль, но мы не могли служить образцами выдержки, потому что при виде ножниц меня разбирал хохот. А Киппи вдобавок щелкал ими, как голодным клювом, и от выражения моего лица сгибался пополам. Иногда ему приходилось ждать несколько минут, прежде чем высмеяться и продолжить.

У Киппи в возрасте пятнадцати лет стали расти волосы из ушей, и мы сошлись во мнении, что фюрер расценит это как первобытную черту, роднящую Киппи с обезьяной. Надо было видеть униженную физиономию Киппи, когда я захлебывался смехом. Для моего друга пробил час возмездия, ведь пинцет тоже мог щелкать, как голодный клюв, прежде чем вырывать у него из ушей волоски, по три за раз.

Пора детских радостей и приключений подошла к концу, и мы распрощались с Юнгфольком. В лагерях Гитлерюгенда условия были суровыми, а конкуренция в спорте и того жестче. Никто не говорил: «Это просто игра», и в самом деле, любая игра становилась борьбой за превосходство. Переход на новую ступень имел свои отрицательные стороны. Из самых старших я попал в самые младшие; из самых сильных – в слабаки. Старшие ребята хорошо фехтовали. Я же неистово махал рапирой, но противники легким движением запястья выбивали оружие у меня из рук. Другие умели ездить верхом и брать барьеры, а я вынужденно прятал страх, подходя к лошади, чтобы надеть на нее седло, и каждый раз, когда собирался затянуть подпруги, норовистое животное грозно ощеривало зубы. Я с ужасом ждал тренировок в манеже.

Сверх прочего старшие мальчишки гнобили младших, заставляли чистить им обувь и удовлетворять их самые низменные прихоти. Такое никому не могло понравиться, но, кто артачился, тех избивали. Изредка кто-нибудь из младших жаловался, и старших наказывали, поскольку при режиме Адольфа Гитлера не допускалось ничего, даже отдаленно похожего на гомосексуализм. Но доносчику следовало отомстить новым доносом, на угрозу ответить угрозой пострашнее – этому не было конца и края. Когда мы в период Винтерхильфе[29] Винтерхильфе – буквально «зимняя помощь» (нем.)  – ежегодная нацистская благотворительная кампания, в ходе которой устраивался сбор теплой одежды для тылового населения., с октября по март, ходили по домам собирать деньги и вещи для бедных, кое-кто из парней прикарманивал часть средств, чтобы сбегать к проституткам. А как-то раз дали нам такое задание: голыми руками передушить целую стаю уток, сворачивая птицам шеи. Это было особенно мучительно: стоило нам открыть щеколду, как утки доверчиво устремились к нам и своим кряканьем пытались высказать какие-то утиные просьбы, будто мы что-то понимали. За одной уткой потянулось с десяток утят – их тоже предстояло умертвить. Все это смахивало на принудительное убийство нашего собственного детства. Если во время этой бойни кто-нибудь из ребят начинал плакать, его прессовали так, что не позавидуешь. Ты ведь жрешь птицу, как все, когда тебе ее подают на тарелочке, а разделывать – пусть другие марают руки, да? Лицемер, нытик, дрянцо паршивое! Другие тоже сопли пускают? А ну, говори – кто?!

В каком-то уголке своего сознания я забарабанил кулаками по клавишам пианино, на котором никогда не умел играть. Вероятно, этот грохот заглушал для меня хруст косточек.

Потом Киппи спросил: а получи я приказ убить его ради фюрера, у меня получится? Я вгляделся в его лицо, такое знакомое, и понял, что не получится; точно так же и у него не поднялась бы рука убить меня. Но мы оба сошлись во мнении, что это плохо: значит, мы слабаки и должны над собой работать. В идеале, как объяснил нам один из вожатых, нужно подготовить себя к тому, чтобы размозжить голову младенца о стену и ничего при этом не почувствовать. Чувства – злейшие враги рода человеческого. Их нам необходимо искоренить в первую очередь, чтобы усовершенствовать себя как нацию.

Изрядно вредили атмосфере наших лагерей бандиты, которые наседали со всех сторон, и чем больше мы себя уговаривали, что совсем их не боимся, тем сильнее терзал нас ужас. Нам досаждали «Пижоны-путешественники» из Эссена, «Навахо» из Кёльна, «Пираты Эдельвейса » , «Пираты Киттельбаха»[30] …«Пижоны-путешественники» из Эссена, «Навахо» из Кёльна, «Пираты Эдельвейса», «Пираты Киттельбаха»…  – наиболее видные антифашистские молодежные объединения Германии. В названиях этих поначалу (в довоенный период) мирно настроенных клик находил отражение образ жизни, к которому они стремились: свобода от гнета Гитлерюгенда и полиции. Члены объединений – юноши и девушки – часто бросали школу в 14 лет, чтобы избежать обязательного зачисления в ряды молодежной организации НСДАП. С наступлением войны молодежные движения становились более политизированными, что предсказуемо вылилось сначала в локальные стычки с представителями Гитлерюгенда, а затем и масштабные драки. После падения Третьего рейха деятельность многих объединений долгое время считалась хулиганской и преступной, а не направленной на борьбу с фашизмом. Только в 1980-е гг. власти Кёльна юридически признали за ними статус жертв фашистского режима. – шайки наших сверстников, объявившие Гитлерюгенду войну не на жизнь, а на смерть. Эти нарушители спокойствия свободно шатались по рейху и проникали даже в милитаризованные зоны. Однажды мы совершали обычный тренировочный марш близ Вены – кажется, дело было в конце лета – и вдруг услышали, что в нашу песню влился хор чужих голосов. Я поднял повыше наше знамя, чтобы вновь прибывшие заметили свастику на трехполосном красно-бело-красном фоне, но в пределах видимости никого не оказалось… мы умолкли, и вскоре стало ясно, что слова нашей песни:

Славу, правду, честь

Искать,

Славу, правду, честь

Не сдать,

Славу, правду, честь

Найти,

Славу, правду, честь

Нести

переиначили:

Кривда, срам и ложь

У них,

Вонь идет везде

От них,

Бейте этот скот

Дрянной,

Гитлеровский сброд

Долой.

Они появились из-за пригорка. Все в клетчатых рубашках, темных шортах и белых носках – мне показалось, с виду довольно безобидные, но вскоре нас окружили превосходящие силы. Вблизи я безошибочно разглядел у каждого на воротнике металлический значок-эдельвейс, а также череп и кости. Это оказались «Пираты Эдельвейса». С ними были девчонки, которые с презрением взирали на наши мужские ряды. Одна, глядя в глаза нашему вожатому Петеру Брауну, теребила половые органы шедшего за ней парня.

Эти негодяи стали тыкать пальцами в нос и в глаза Петеру, а потом начали лягать его под ребра и в лицо. Мы пришли ему на помощь, хотя и не столь успешно, как нам бы хотелось. Вскоре – правда, у нас возникло такое ощущение, будто минула целая вечность, – мы все были повержены, корчились на земле и стонали. Со стороны нападавших пострадал только один: лишился рубашки и пары зубов.

В течение того учебного года все распятия в классах уступили место портретам Адольфа Гитлера. Мы узнали, что такое евгеника и как проводится стерилизация тех, кого в Америке называли «отбросами человечества», – более чем в тридцати штатах ее применяли уже с тысяча девятьсот седьмого года. Умственно отсталые, психически неуравновешенные и больные-хроники наносили обществу вред, а потому приходилось лишать их возможности производить на свет себе подобных. Люмпены также подлежали стерилизации, потому как из поколения в поколение увязали в нищете и пьянстве. Их жилища заросли грязью, а девочки шли по стопам матерей и бабок: они только множили половую распущенность и подростковую беременность. Авторитетная профессура американских университетов доказала, что склонность к нищете, алкоголизму и люмпенскому образу жизни – это врожденные качества. В ряде штатов для ограничения нежелательного контингента практиковалось хирургическое вмешательство.

Мы многое узнали и про еврейскую нацию. Ее история складывалась из длиннейшей череды предательств, мошенничества и кровосмешения. Каин в поле убил камнем своего брата Авеля; Лота обманом склонили к прелюбодеянию с дочерьми, чтобы те родили еврейских сыновей, Мо’аба и Бен-ам’ми; Иаков обманом отнял право первородства у своего голодающего брата Исава за миску чечевичной похлебки. В годы Первой мировой войны, когда мы тысячами погибали на русском фронте, евреи отсиживались в окопах и строчили письма! От этого у меня разгорелось любопытство. Кому же они писали? Что такого уж чрезвычайного должно было произойти, чтобы они под пулями и бомбами, перед лицом смерти, начали строчить послания, выхватив из кармана перо и бумагу? Что они писали: прощальные фразы, последние слова любви к невесте или к матери с отцом? А может, секретные сведения – о том, где у них припрятаны золото и драгоценности?

И это еще не все: мы узнали, что евреи ненавидят красоту и предпочитают ей уродство. Раз за разом нам показывали произведения живописи, которые ими создаются и превозносятся[31] Раз за разом нам показывали произведения живописи, которые ими создаются и превозносятся…  – Творчество представителей модернистского искусства (кубизм, дадаизм, сюрреализм, импрессионизм и т. п.), процветавшего в Европе в начале XX в., подверглось жесткой критике со стороны НСДАП, пришедшей к власти в Германии в 1933 г. В стране начала действовать программа по выявлению и изъятию из государственных музеев предметов так называемого вырожденческого искусства. С целью «просвещения» широкой публики в Мюнхене 19 июля 1937 г. открылась выставка «Дегенеративное искусство», где было представлено свыше шестисот произведений искусства (живопись, графика, скульптура), призванных продемонстрировать, что модернизм (в частности, абстракционизм) является результатом генетической неполноценности и морального упадка в обществе.: безобразные картины, где человеческий глаз находится на не своем законном месте, а впереди лица, где руки больше напоминают набухшее коровье вымя, где у женщин груди растут из бедер, а шея и талия вообще отсутствуют. На одной репродукции был изображен человек, будто бы орущий во все горло, но рта у него, как у огородного пугала, не было: он выкрикивал молчание, пытаясь распугать воронье на пшеничном поле. Надо признаться, знакомство с этими картинами пробудило у меня нездоровый интерес к евреям, но предаться ненужным размышлениям я не успел: время, отпущенное на приобретение знаний, истекло. Уже начались бомбежки, и волею судеб в Вене разместилась база противовоздушной обороны. Для наших ровесников это было похлеще любого фильма. Мы стали потенциальными героями, о которых предстояло узнать всему миру, гигантами, чье каждое слово и движение проецировалось на некий огромный экран вечности, именуемый историей . Наши судьбы раздувались до масштабов бессмертия, как будто мы репетировали некое будущее событие мирового значения.

Петер Браун и Йозеф Риттер, достаточно взрослые, могли уже записаться добровольцами в Waffen-SS [32]Войска СС (нем.) ., поскольку в сорок третьем году минимальный возраст снизили с двадцати одного года до семнадцати. А подносить снаряды мог даже пятнадцатилетний, и мы, мелюзга, только завидовали, потому что многие настоящие посты вокруг зенитных установок обслуживают наши старшие знакомцы по Гитлерюгенду, а мы, такие же храбрые и способные, до этого еще не доросли. Можно было подумать, им поручали главные роли, а мы могли рассчитывать выйти лишь на замену.

Но вскоре и нам представился случай заявить о себе. В небе появился клин союзнических бомбардировщиков, которые соприкасались крыльями и, словно равнодушные птицы, гадили на нас сверху. В этом сквозило неприкрытое презрение, и мы отвечали со всей яростью, но в ходе боя мне время от времени приходило в голову, что мы заигрались, как бывало в детстве, хотя теперь игрушки у нас были побольше и подороже. Любой предмет, падающий с такой высоты, тебя гипнотизирует. Бомбы летели со свистом, самолеты с заунывным воем пикировали вниз на сотню пролетов невидимой подвижной лестницы. Когда Киппи направился через поле, чтобы осмотреть фюзеляж и хвост подбитого самолета, бомба, упавшая на некотором расстоянии, взметнула в воздух фонтан грязи. И там, где только что был Киппи, возник земляной холмик, похожий на неопрятную свежую могилу.

Вернись наш друг к жизни, мы бы надорвали животы со смеху, но с тех пор, как его не стало, я ни разу не рассмеялся и ни с кем больше не разговаривал по душам. Так началось мое неодолимое одиночество: с огромной дырой внутри я бродил сам по себе. А время от времени опускал глаза и удивлялся, не видя никакой дыры.

Впереди ждали и другие потрясения. Мы, подносчики боеприпасов, привыкли жить бок о бок, вместе есть в столовке и ночевать в одной казарме. Киппи был мне закадычным другом, но и среди остальных у меня появились хорошие приятели. А потом нас что ни день стали тасовать и отправлять в разные сектора. В увольнение отпускали все реже, и мы отчуждались от родных. Как и все остальные, мы сделались солдатами.

В тех редких случаях, когда я получал увольнительную, мама, похоже, совсем не огорчалась, что к установленному сроку мне нужно будет вернуться в расположение части.

Стоило мне развалиться на диване, как она интересовалась, в какой день я отбываю. Узнав день, уточняла время. И не выспрашивала, чем я занимаюсь и не опасно ли это для жизни. Меня задевало, что мать явно испытывает облегчение, выпроводив меня из дому. Со мной она вела себя нервозно и даже как-то пугливо. Если, выходя из спальни, она замечала меня в коридоре, то сразу ныряла обратно. Если, находясь на первом этаже, слышала, что и я где-то поблизости, то могла часами отмокать в ванне. Как только я появлялся на кухне, она прерывала любое свое занятие. Однажды мама делала себе бутерброд, но, завидев меня, бросилась драить раковину – на мой взгляд, совершенно чистую. Я нарочно задержался, но она проявила упрямство и есть бутерброд в моем присутствии так и не стала. За столом она, бывало, просто гоняла еду по тарелке. Наверное, неплохо было бы ей подумать и обо мне, а у меня у самого язык не поворачивался привлечь внимание матери к моей пустой тарелке – я же не нищий, чтобы выклянчивать съестное.

С введением карточной системы моя бабушка совсем занемогла и целыми днями не вставала с постели. Если мы сталкивались с отцом, тот всегда интересовался как и что. Когда я намекал на мамины странности, он все отрицал, со вздохом протирал глаза или же спешил по своим делам.

Бомбежки усиливались, и в нас – ребятах, служивших на постах ПВО, – зрела безрассудная храбрость. Материнское отношение притупило во мне чувство опасности, а в критические моменты даже толкало на риск. В некотором смысле это была свобода: когда за меня никто не опасался, я и сам меньше боялся за себя, – но пустота у меня в груди ширилась. Как-то раз во время воздушного налета, когда я следом за двумя новичками помчался в убежище, находившееся метрах в двадцати, линия огня сбила меня с толку. Предрассветный налет оказался неожиданным, ведь мы уже рассчитывали, что дежурство будет спокойным. Когда в воздух взмывали столбы земли, создавалось впечатление, будто противник атакует не сверху, а снизу. Так думать было удобно: страх утихал. Верилось, что пронесет; понадеявшись на удачу, я, как подсказывало чутье, рванул вправо.

Надо сказать, я был счастлив, как ребенок, когда очнулся в госпитале и увидел плачущую надо мной мать, которая вновь называла меня «бедный малыш». Но тогда я еще не знал степени своих увечий. Никто не спешил открывать мне правду – слишком велика была радость от того, что я вообще остался в живых, а сам я ничего не замечал. Тайну выдали родительские лица: полуулыбки отца и матери скрывали какую-то невысказанную жалость, и до меня стало доходить, что не все так замечательно.

Лучше бы мне было никогда больше не видеть себя в зеркале. Я потерял часть скулы под левым глазом, не мог пошевелить левой рукой ни в плече, ни в локте и лишился нижней трети предплечья. От потрясения – думаю, еще больше, чем от самих увечий, – меня покинули последние силы. Дома, просыпаясь в своей постели, я откидывал одеяло, чтобы проверить, не сон ли это, но худшее подтверждалось; утешение приходило только вместе с забытьем. Время от времени я ощупывал провал на лице, дряблую кожу и твердый змеевидный рубец.

Проспал я не один месяц. Мама будила меня, чтобы покормить, я проглатывал лишь пару ложек еды, которой она меня пичкала, и опять погружался в дремоту. В туалет ходил тоже с маминой помощью: она прижимала к животу мою голову и никогда меня не поторапливала. Когда мне случалось посмотреть на изувеченную руку или перехватить направленный на нее материнский взгляд, мое стремление восстановиться терпело жестокий удар.

Если в конце концов я пошел на поправку, то исключительно благодаря Пиммихен. Как-то среди ночи ко мне в комнату вошли родители; сперва я подумал, что начался очередной воздушный налет, но оказалось – я почувствовал это, завидев, как отец утирает глаза платком, – меня хотели отвести к бабушкиному смертному одру. Наш спуск со второго этажа на первый отнял у меня все силы и вынудил прилечь на кровать рядом с бабушкой. Шел час за часом; мы с ней оба лежали навзничь; от стонов Пиммихен пробуждались и нарастали мои собственные. Когда я открыл глаза, в комнате уже стоял яркий, пыльный столб дневного света. Мы с бабушкой едва не соприкасались носами; она смотрела на меня слезящимися от катаракты глазами, а улыбка ее получалась местами неровной, словно губы Пиммихен были зашиты непрочными нитками слюны.

Мама сказала, что мне нужно вернуться к себе в спальню, так как бабушке требуется отдых, но заново расставаться нам не хотелось. Говорить Пиммихен не могла, она лишь слабо пожимала мою руку, а я – ее. Наши движения были несогласованны, и это создавало между нами какое-то особое единение. Любопытно, что мы вместе порывались сесть, чтобы мама смогла нас покормить: несмотря на разницу в возрасте, положение наше было одинаковым. Каждый неустанно наблюдал за другим, и, когда у одного с подбородка стекал чай или выпадало изо рта картофельное пюре, слишком рьяно заталкиваемое туда мамой, мы дружно посмеивались. Постепенно у Пиммихен начал восстанавливаться аппетит – еще половину маленькой картофелины, еще две ложки супа; не отставал и я. Бабушка поднималась с кровати, чтобы пройти через всю комнату за полотенцем, – и я тоже. Я гордился ею, она гордилась мной.

Когда к Пиммихен вернулась речь, я узнал много нового и интересного. Мой дед Пимбо увлекался соколиной охотой: у него был молодой сокол по кличке Цорн[33]Der Zorn (нем.)  – ярость., и как-то раз во время кормежки он укусил деда за палец. К счастью, укус пришелся на кольцо, так что ничего страшного не случилось, а иначе остался бы дед без пальца. Клюв был так силен, что перегрызал пополам мышь; возможно, сокола раздразнил блеск золота. От птиц можно ожидать чего угодно, сказала мне бабушка. А еще был случай: через открытое окно к ней в спальню залетела сорока и стащила рубиновые бусы. Хорошо, что бабушка увидела это своими глазами, а иначе обвинила бы в воровстве польку-домработницу.

Родители сказали, что Пиммихен идет на поправку, коль скоро она заговорила, а значит, мне настала пора возвращаться к себе в комнату. Тогда-то, заметив целую череду мелких странностей, я и усомнился, что бабушка действительно выздоровела; или же это мама занемогла? Например, каждый день в любую погоду мама устраивала проветривание – во всем доме настежь распахивались окна. Но, невзирая на это, по утрам, когда я просыпался, мне в нос ударял тошнотворный запах кала, то есть либо у мамы что-то случилось с желудком, либо у Пиммихен, однако второе менее вероятно, поскольку бабушка в последнее время передвигалась вполне сносно, а комната ее находилась на первом этаже, ближе всех к туалету. Помимо этого, я однажды увидел, как мама выносит фаянсовый ночной горшок, но она так смутилась, что я не смог выдавить вопрос: у кого же так плохо со здоровьем? Неужели ночная слабость не позволяет ей даже выйти из спальни?

Однажды среди ночи я услыхал шаги по коридору – туда-обратно, туда-обратно – и решил, что у папы бессонница. Прислушайся я повнимательнее – смог бы явственно различить, что по коридору расхаживают двое, хотя и точно в ногу; не иначе как с ним вместе прохаживалась мама. Когда я упомянул этот эпизод, мама сказала, что ни она, ни отец по коридору не разгуливали, а вот бабушка, возможно, встала и решила размяться. Странно, конечно: я ведь спал за стенкой от родителей, так что все доносившиеся до меня шумы точно так же достигали родительских ушей, но отец с матерью постоянно отнекивались. Из любопытства я спросил бабушку, что гонит ее из спальни в ночные часы, но она даже не поняла, о чем речь. Пришлось объяснить, не раз и не два; тогда она призналась, что давным-давно имеет склонность к лунатизму. По утрам Пимбо рассказывал ей, что она вытворяла, и клялся головой своей матушки, а иначе Пиммихен не поверила бы ни единому слову.

Перестук шагов прекратился, но примерно через месяц, на рассвете, у мамы вырвался пронзительный крик. Во время завтрака она извинилась перед нами с Пиммихен, что перебудила весь дом, увидев страшный сон. Сложив руки на столе, мама зарылась в них лицом и призналась, что увидела, каким я был сразу после ранения… Впервые до меня дошло, что она переживает за меня куда сильнее, чем я думал.

На следующую ночь меня разбудил какой-то грохот, и я поспешил в коридор узнать, что случилось. Мне думалось, бабушка сшибла консольный столик вместе с лампой, но нет: по полу разлетелись черепки фаянсового ночного горшка, распространяя нестерпимую вонь. Сидя на корточках рядом с мамой, отец помогал ей собирать зазубренные осколки. Мама не нашла в себе сил поднять на меня взгляд; я заметил, как у нее трясутся руки. Если она так ослабела, что даже не смогла дойти до туалета, то уж всяко не должна была самостоятельно выносить горшок; в самом деле, к чему такое упрямство?

Одной рукой обняв ее за плечи, мой отец приговаривал, что все наладится… что ей стоило его разбудить – он бы помог… жаль, он не услышал, как она встает… В ночной сорочке мама выглядела субтильнее, чем в повседневной одежде; груди уменьшились, ноги как-то усохли, скулы обозначились резче и, казалось, грубо нарушили тонкую грань между красотой и недугом. Отец стал настойчиво доказывать – в это трудно поверить, ведь стояло лето, – что я непременно заработаю бронхит, а то и пневмонию, если тотчас же не вернусь в постель, быстро-быстро-быстро. Он помог мне вскарабкаться по лестнице в спальню, придерживая меня за пояс, и помедлил у двери, будто хотел в чем-то признаться. Впервые мне в голову закралась жуткая мысль: а вдруг мама умирает от какой-то неизлечимой болезни – к примеру, от рака? Отец набрал полную грудь воздуха, но лишь для того, чтобы пожелать мне спокойной ночи. На меня спустилась дремота, но сон не приходил.


Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином LitRes.ru Купить полную версию
Кристин Лёненс. Птица в клетке
1 - 1 07.04.20
1 - 2 07.04.20
I 07.04.20
II 07.04.20
III 07.04.20
IV 07.04.20
V 07.04.20
VI 07.04.20

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть